110 Е. М. Яконовский

111 КАРГАЛЛА

В конце августа горел форштадт Оренбурга. Было сухо, и сильный ветер гнал из степи туркестанский песок. Дым заволакивал город. Не помню, как мы узнали, что солдаты гарнизона отказались идти тушить пожар, помогать казацкой “гидре”.

В форштадте жило много наших товарищей из местных, и мы, всей первой ротой, пошли тушить пожар. Заправив белые брюки в сапоги, вооружившись чем попало: лопатами, кирками, просто цигелями от кроватей. Форштадта не спасли, конечно. Он сгорел дотла. Это было первое наше выступление, пока еще мирное, но в нем первый раз коллективно выразился тот дух, с которым несколько месяцев спустя цвет русской молодежи взялся за винтовку.

Вернувшись с каникул, мы нашли много нового. Официально мы не были даже кадетами, а какими-то гимназистами Военного ведомства — даже не “военными гимназистами”, как при Александре II, а просто “подведомственными”. Роты назывались “возрастами”, строевые занятия были отменены, и даже в столовую мы ходили “поклассно”. Форму пока не трогали, должно быть из экономии, но уже говорилось о снятии погон, кокард и прочих воинских отличий. Вместо Педагогического комитета был образован Педагогический совет, в который вошли выбранные “делегаты” трех старших классов. Воспитатели назывались классными наставниками, и их по возможности заменили штатскими. Мое первое отделение пятого класса подполковника Г. К. Чердилели112 попало нашему историку, прекрасному педагогу и твердому патриоту, Григорию Семеновичу Хрусталеву. Конечно, вначале мы в какой-то мере распустились. Но длилось это недолго: до Корниловского выступления, в конце августа. Тогда мы сами, кадеты пятого и шестого классов, обратились к седьмому с просьбой заменить привычный для нас авторитет, вдруг исчезнувший, оставив за собой пустое место.

На далекой от центров Туркестанской границе всероссийские события отражались с опозданием. Корнилов со своими сподвижниками был уже в Быковской тюрьме, когда, в свою очередь, заволновался Оренбург.

Так как мы не были больше кадетами и не производили строевые занятия, наши берданки хранились под замками где-то в подвалах корпуса. Не помню, как это началось и какова была непосредственная причина нашего кадетского “бунта против правительства”, как писали потом эсеровские газеты, но всей ротой мы носились по подвалам и чердакам корпуса в поисках берданок, а бывшие воспитатели и “классные наставники” попрятались, как и распущенная солдатня, наводнившая корпусные службы после революции. Мы носились по лестницам и коридорам за нашим фельдфебелем Юзбашевым, ставшим с этого дня нашим молчаливо и единогласно признанным начальником.

Берданок мы не нашли, но против корпуса неуклюже выстроился пехотный батальон. “Сознательные товарищи”, которых — вот уже полгода — нужно было упрашивать каждый раз, чтобы вывести на занятия, по-видимому, с охотой пошли разоружать “буржуазную гидру”. Офицеры стояли у них на ротах и взводах. Из окон третьего этажа мы им кричали: “Офицера, что же вы не приказываете вашей сволочи стрелять?” Кажется, только тогда вмешалось наше бывшее начальство. Солдат в корпус все-таки не пустили, и берданки выносились на улицу корпусной прислугой. По-видимому, она и предупредила местный Совет. С этого дня мы самовольно начали строиться ротным строем по ранжиру и превратили уроки гимнастики в строевые занятия.

Странная была жизнь в Оренбургском Неплюевском корпусе после Корниловского выступления. Вставали в семь вместо шести под какой-то колокольчик, заменивший барабан и горниста. Утренних занятий не было, как не было и определенной формы: можно было надеть гимнастерку или бушлат, сидеть на уроках в мундире, оставаться в освещенных классах после 9 часов вечера. В городе нас часто задевали, по вечерам вокруг корпуса бродили банды хулиганов, в надежде встретить и избить запоздавшего из отпуска кадета. В театре “интеллигентная молодежь” встречала нас ироническими возгласами и взглядами. Приходилось иногда пускать в ход кулаки. В сентябре на Урале, совсем недалеко от 2-го корпуса, после футбольного матча, в котором одна из лучших в то время кадетских команд — команда 2-го Оренбургского корпуса — жестоко “наложила” местным гимназистам, раздосадованное хулиганье бросилось на не очень многочисленных присутствовавших на матче кадет. Избивали, срывали погоны, кое-кого бросили даже в Урал. Вмешаться и помочь было некому. Досталось и нескольким присутствовавшим неплюевцам. Мы ответили чисткой “Собачьего сада”, как назывался небольшой парк рядом с корпусом, полный вечерами оренбургским хулиганьем, влюбленными парочками и пьяными солдатами. Здесь-то и организовывались нападения на отдельных кадет.

Вооруженная цигелями от кроватей, первая рота спустилась бегом по парадной лестнице так быстро и внезапно, что бедный дежурный “надзиратель” (в этот день дежурил наш симпатичный француз Гра) не успел раскрыть рта. Только минут через десять полковники Рацул и Азарьев113 появились в освещенной парадной двери. Бедные старые русские офицеры были совершенно растерянны. Не звать же им было распущенную революционную милицию. К счастью, их даже не пришлось “уговаривать”. Чистка произошла молниеносно. Хулиганы и их подруги в панике бросались к заборам, влезали на деревья, бросались на землю, пользуясь кромешной темнотой. Но многим все же досталось. Кое-кого удалось даже выпороть толстыми железными прутьями. Инцидент остался без последствий, — во всяком случае, во внутренней корпусной жизни. Директор корпуса генерал-майор Пузанов прекратил начатое было расследование, а со стороны жалоб тоже не было.

Октябрьские события дошли до Оренбурга с опозданием и в неправильном освещении. По оренбургским эсеровским газетам выходило, что петербургское восстание большевиков только неприятный и неожиданный инцидент и что скоро, на днях, может быть завтра, войска революционной демократии войдут в столицу со своим Главнокомандующим во главе. Как ни не любили в военной среде Керенского, все же ему искренне желали успеха в этом предприятии.

Все это кончилось очень скоро и очень плохо. Оренбург всколыхнул слух о больших потерях (их, конечно, преувеличивали) Оренбургской сотни под Пулковом и о неудаче похода генерала Краснова. Оренбургский атаман — молодой и энергичный полковник Дутов114 — немедленно разоружил и распустил по домам солдат запасных полков и взял на себя полноту власти от имени Оренбургского казачьего войска. Местные большевики временно затихли. К несчастью, прибывающие с фронта Великой войны были почти также разложены, как и пехота. Очень скоро выяснилось, что в случае военных действий рассчитывать на казаков не приходится. А тем временем белый Оренбург все теснее и теснее зажимался между красной Самарой и красным же Ташкентом. Хотя до декабря месяца никаких боевых действий не происходило и поезда на Ташкент свободно проходили через город, . было ясно, что так продолжаться долго не может. Красные заставы занимали станцию за станцией без всякого сопротивления — уже совсем близко подходили к Оренбургу. В это время к нам в корпус попала небольшая группа кадет 2-го корпуса115. Они рассказывали нам, как чернь срывала с кадет погоны в дни юнкерского восстания и бросала кадет в воду. Прорывались к нам так же небольшими группами ярославцы, аракчеевцы116 и симбирцы. Их корпуса были также разгромлены и разогнаны новой властью. Их искали по вагонам, выбрасывали на полном ходу с поездных площадок.

Каждый день приносил что-то новое, всегда плохое. 17 декабря поезда стали. Со стороны Самары и Бузулука на Оренбург наступал красногвардейский отряд инженера Кобозева, поддержанный матросами. Одновременно ташкентские большевики подошли к Илецкой Защите. Город был взят между двух огней. В распоряжении полковника Дутова было несколько слабых добровольческих отрядов эсеровского толка и отдельных казачьих сотен, тоже из добровольцев, довольно низкой боеспособности. Все же первое наступление Кобозева было отбито благодаря посылке на фронт пехотного и казачьего училищ.

Утром 17 декабря наш вице-фельдфебель Юзбашев построил первую роту, полковник Рацул поздоровался, молча прошел по фронту и вышел из ротного помещения. Старик благословил своих кадет.

От корпуса до казачьего училища довольно далеко. Шли гимнастическим шагом, и бедный четвертый взвод еле поспевал. Оружия с нами не было никакого, но в пустынном, омертвевшем городе мы не встретили ни друзей, ни врагов.

Помню, как восторженно встретили нас юнкера. Только что одна сотня ушла под Бузулук, а оставшиеся сбились с ног от патрулей и караулов. С этого дня Неплюевская рота взяла на себя все внутренние караулы училища, превращенного Дутовым в арсенал. Подходило Рождество. Об отпуске и доме, о веселых рождественских базарах и балах нечего было и думать, хотя под самый сочельник красные отошли на Бузулук и даже открылось железнодорожное сообщение. Мы вернулись в корпус. Разъехались только уральцы: прямо степью на Илек и дальше по своим станицам. Ушли в отпуск местные оренбуржцы. В первой роте оставалось больше 30 человек. Зато казачье училище отблагодарило нас за неделю патрулей и караулов, вооружив нас трехлинейными винтовками. Их торжественно водрузили на их законное место под ключ, и седьмой класс спешно начал учить бывших “гимназистов” ружейным приемам.

Корпусной праздник Оренбургского Неплюевского корпуса празднуется второго января. Дата не очень удобная в нормальное время, так как даже в далеком Оренбурге больше половины кадет обыкновенно разъезжалось. На этот раз волей-неволей мы были гораздо многочисленнее.

Как всегда, бал происходил в спальне первой роты, и, совсем как раньше, играло два оркестра: наш кадетский и знаменитый на всю Россию симфонический оркестр Оренбургского казачьего войска. Приглашены были старшие классы Оренбургского института, юнкера обоих училищ и много офицеров. Классы были превращены в традиционные китайские, персидские и т. п. комнаты-гостиные. Был крюшон, пирожные, бутерброды. Последний бал в истории старого и славного корпуса, девяностый выпуск которого должен был состояться через несколько месяцев. Сейчас все это кажется невероятным. В осажденном городе люди, которым новая власть обещает только смерть и исчезновение, танцуют под звуки “Дунайских волн” и “Березки”. Красивые, с голубыми лампасами казачьи формы, черные мундиры кадет и белые пелеринки институток... Как будто бы в Петербурге не бросали кадет в воду и товарищ Кобозев117 не готовился в своем Бузулуке к новому нападению на казачью контрреволюцию.

На следующее же утро, 3 января, красные повели новое наступление на Оренбург.

Стояла суровая уральская зима. Снежная и морозная. Каждый день новая станция падала в руки красных, теснивших слабые добровольческие отряды. Все яснее становилось, что в своей массе казачество защищаться не желает и не будет.

Вот уже меньше ста верст осталось Кобозеву до Оренбурга. Слава Богу, глубокий снег мешает ему продвигаться скорее. Война ведется по железнодорожной линии, и обе стороны подвозят свою пехоту в эшелонах, прямо в стрелковую цепь. 7 января, конечно, никто из отпуска не вернулся. Уроки не начинались, и мы продолжали спать в классах. Кадеты нервничали. Однажды днем, внизу, в вестибюле, шум и громкие голоса. Неизвестный военный без погон, хорошо одетый, с худым и красивым лицом, что-то с жаром говорит. Спускаемся почти всей ротой. Мало ли что бывает... “Кадеты, я левый эсер, но я порвал с этой с.... Чего вы ждете? Кобозев будет завтра в городе, и его матросня вас всех перережет, как цыплят. Идите в мой отряд”. Левый эсер волнуется, убегает. Он, конечно, начал с психологической ошибки — с “левого эсера”, но положение таково, что кадеты готовы идти за кем угодно, лишь бы не дать себя “зарезать, как цыплят”. Полковник Рацул вмешивается. Вежливо выпроваживает гостя, но на следующее утро целая группа наших кадет исчезает. Пошли, значит, “в левые эсеры”.

Раздаются голоса: нужно выступать всей ротой... но куда и с кем... Волнение достигает высшей точки, когда 12-го утром мы узнали, что вчера, под станицей Сырт, наша группа понесла первые потери. Кто-то убит, есть раненые. Помню, что я очень волновался за моего брата Андрея, ушедшего на фронт. С другой стороны, станица Сырт — меньше чем в 50 верстах от Оренбурга.

Вечером нам привозят раненого. Это Миша Пискунов — шестого класса, убит семиклассник Михаил Кулагин. Убит в цепи, пулей в грудь. Наш фельдшер омывает его в мертвецкой, рядом с часовней. Тело оттаивает, делается снова гибким. Из рваной раны в груди выходит кровавая пена. “Пробито легкое, — говорит фельдшер, — ну и замерз потом в снегу”. Но все равно, “рана смертельная”, утешает он кадет. Бедный Миша Кулагин. Тонкий и нежный, как девочка. Шестнадцать лет.

Хоронили его 14-го, на Военном кладбище, с исключительной торжественностью. Нужно пройти через весь город и почти целиком главную улицу. Первая рота со своими новенькими трехлинейками. На взводах кадеты, т. к. из воспитателей в строю один полковник Рацуль. Директор и остальные только присутствуют. Медленная процессия огибает генерал-губернаторский дворец, выходит на Николаевскую улицу. Оркестр играет “Не бил барабан...”. Марша Шопена разучить не успели. В этот день весь город на улицах. Люди стоят шпалерами. Молчат. Слава Богу, нет хоть враждебных выкриков. То ли боятся винтовок, то ли просто стыдно еще. Ведь гражданская война только начинается здесь, на далекой туркестанской границе. На кладбище речи. Какой-то штатский в пенсне говорит, что Миша Кулагин погиб за Родину и (он поколебался)... и за... революцию. Мы молчали только потому, что были в строю. Три залпа. Первые три залпа Неплюевской кадетской роты, которая родилась здесь, сейчас, у свежей могилы Михаила Кулагина. Усталые и озябшие, но все же равняясь и печатая шаг, возвращаемся в корпус. Сегодня белые отряды отошли к станции Каргалла, что только в двадцати пяти верстах от города. На юго-востоке красные в Илецкой Защите.

Пятнадцатого утром, вся рота собирается в одном из классов. Пришел сын нашего историка, прапорщик Хрусталев. Он прошлогоднего 89-го выпуска и недавно окончил Павловское училище. Восемнадцать лет. “Ребята, если мы не поможем, завтра большевики будут в Оренбурге. На фронте двести человек. Вас просит командир Добровольческого батальона, через меня. Я и Миллер — командуем ротами. (Миллер того же 89-го выпуска, но он еще не офицер, так как он Николаевского училища, а не Павловского, где курс длиннее. Эти два училища наши традиционные, в особенности Николаевское, в сотню которого шло много наших кадет. Он тут же, в кавалерийской шинели и алой бескозырке).

“Не ставьте “Отца” в неудобное положение. Не уходите целой ротой и строем, — продолжает Хрусталев. — Нужно быть самое позднее через два часа в казармах запасного полка, около вокзала”.

Менее чем через час мы были все в сборе. Мне пришлось воевать с Юзбашевым — мне не было пятнадцати лет. Но ведь я был в первой роте, на самом законном основании, в ней четвертый взвод — такой же строевой, как и первый. Нас спешно одели. Ватные куртки, штаны, бараньи полушубки, валенки, папахи. До вокзала шли в кадетских фуражках. Первый раз запели ротой уже дошедшую до Оренбурга песню:

Смело мы в бой пойдем

За Русь Святую...

Был солнечный, морозный день пятнадцатого января восемнадцатого года, один из последних дней белого Оренбурга. Об этом мы даже не думали. Не могло же быть, чтобы мы, с нашими старшими друзьями юнкерами, не отбросили банды Кобозева обратно к Самаре. А там Корнилов и Алексеев двинутся с Дона и разгонят большевиков.

До Каргаллы ехали час в отопленных и хорошо оборудованных теплушках.

Вот она, Каргалла, маленькая станция в Оренбургской степи. Здесь когда-то бродили шайки Пугачева и проходили на рысях гусары Михельсона. Кругом белая бесконечная степь. Далеко, в стороне большевиков, вправо от одноколейной железнодорожной линии — дымки большой деревни. Это Поповка, и в ней — большевики. Дымок на линии — их эшелон, а может быть, бронированная площадка, такая же как и наша, что стоит на путях. На станции сотня казачьих юнкеров и роты две эсеровских добровольцев.

Эсеровские добровольцы (они ходят без погон и называют себя отрядами Учредительного собрания) величают друг друга “товарищами”. Пытаются так называть и нас. Дело чуть не доходит до драки, а связиста из штабного вагона выкидывают из купе. Даже не мы, а дежурный офицер, бывший кадет 2-го корпуса. Их офицеры, они в погонах, приходят с извинениями. Слово “товарищ” у них было будто бы в обращении всегда и употребляют они его не в политическом, а в “обиходном” смысле.

Славно поели жирного солдатского кулеша, и, как настоящим солдатам, нам выдали по полстакана водки. Вечером в двух вагонах кадетскую роту передвинули к железнодорожной будке, в двух верстах от станции.

Сменяем в заставе офицерскую роту. Застава в полуверсте от будки, в снеговых окопах, по обеим сторонам железнодорожного полотна. Там на всю ночь остается одно отделение. Спим в большой землянке, — рабочих казармах, на нарах. Печь больше дымит, чем греет. На дворе градусов двадцать мороза. Каково, должно быть, нашим в заставе. Овощные консервы. Промерзший хлеб. Под утро Хрусталев сменяет в заставе Миллера с его отделением. Приходят замерзшие, но бодрые. У большевиков все тихо, только где-то очень далеко слышны паровозные гудки. Должно быть, в самом Сырте — верст 10 или 12 впереди. В Поповке, что почти на фланге заставы, только лают собаки. С этой стороны позицию защищает глубокий снег.

Утро шестнадцатого января. День обещает быть таким же солнечным и морозным, как и вчера. Грели чай на плохо горящей печке. Слава Богу, оттаял хлеб. Первое отделение третьего взвода готовится идти в заставу, в подкрепление. На Оренбургском фронте воюют только днем.

Было часов девять утра, когда со стороны заставы послышалась частая оружейная стрельба и почти сразу разорвался первый снаряд. Вошел в дело приданный нам пулемет.

— Ведите всю вашу роту, прапорщик, — распорядился капитан — начальник участка. — Вы — на Каргаллу, бегом с донесением, — повернулся он ко мне.

Трудно бежать в тяжелых валенках по шпалам. Станционные здания, с дымками паровозов на путях, никак не хотят приближаться. А сзади — бой разгорается, и мне видно с полотна, как ложатся, совсем близко от нашей будки, снаряды.

Из Поповки показалась стрелковая цепь. Черные муравьи на белом фоне. Отсюда, за две версты, кажется, что они не двигаются. Их цель, по-видимому, обойти нашу позицию справа. С Каргаллы их цепь, конечно, видят, и вот красивым барашком рвется первая шрапнель нашей бронированной площадки. От меня, с высокой насыпи полотна, все видно, как на ладони. Сзади, где железнодорожный, прямой как стрела путь исчезает в белой дали — тоже дымки и темнеет большевистский бронепоезд.

На станции добровольческие роты уже грузятся и юнкера седлают коней. Они постараются обойти красных на нашем левом фланге, но — снег их остановит...

Паровоз, прицепленный сзади, толкает пять теплушек с добровольцами. Я примостился на подножке паровоза. Холодно, светло, весело и жутко. Там, в стороне Сырта, перестрелка принимает характер настоящего огневого боя. Пули уже посвистывают около будки, у которой разгружаются добровольцы. Одна из их рот разворачивается полуоборотом направо против цепи, вышедшей из Поповки, и медленно начинает продвижение, утопая в глубоком снегу.

Наших нет никого. Даже дневального около наших вещевых мешков. Дневальный (это мой одноклассник Доможиров) сбежал “на фронт”, “фронт” был в полуверсте, и идти “на фронт” можно было только по полотну железной дороги.

— Идите осторожно, — напутствовал меня начальник участка, — ниже полотна, если сможете.

Но ниже полотна лежал глубокий снег с подмерзшей корочкой, дающей ему обманчиво солидный вид. Два-три раза я провалился по пояс и в конце концов взобрался на насыпь. Я как-то не сразу сообразил, что то, что свистит и мяукает в воздухе или со стеклянным звоном бьет по рельсам, — это и есть пули, которые убивают людей. Но, поняв это, я до первой крови не мог вообразить, что они могут убить или ранить. Потом я много слышал и пуль, и снарядов и знал, что значит их жужжанье и мяуканье, и относился к ним как относятся все: боялся и старался, по мере возможности, не показывать, что я боюсь. Удавалось это, конечно, “по-разному”, но в это утро, шестнадцатого января восемнадцатого года, я спокойно шел по железнодорожному полотну Самаро-Ташкентской железной дороги, под жестоким ружейным и пулеметным обстрелом.

Вот, наконец, вправо от полотна, перпендикулярно к нему вырытый в снегу окоп. Красно-черные фуражки — Неплюевская рота. Солнце заливает окоп, повернутый на юго-восток своим профилем. Над ними свистят те же пули, которые свистели только что на насыпи. Кадеты сидят, покуривая выданную вчера махорку. Винтовки прислонены к брустверу. В амбразуре — пулемет. Мы не стреляем. Впереди, шагах в восьмистах перед нами, лежит “их” цепь. Все в черном, должно быть, матросы. Это мне рассказывают, т. к. цепи почти не видно: она зарылась в снег. Когда матросы поднимаются и пытаются сделать перебежку, Хрусталев поднимает роту и делает два-три залпа. Говорят, что успех потрясающий, и цепь зарывается снова. Конечно, сильно помогает пулемет. Все же они продвинулись шагов на пятьсот, но, как объясняет Хрусталев, нужно было их подпустить поближе, для большей меткости огня.

Справа, у Поповки, большевистская цепь отходит, а добровольцы приближаются к деревне.

Красный бронепоезд пытается нащупать нас из своей пушки. Но им так же нас не видно, как и мы не видим их цепи. Только головы, когда стреляем залпами. Уже за полдень. Едим мерзлый хлеб и вкусные мясные консервы под свист пуль и иногда близкие разрывы снарядов.

Вот по насыпи прошла наша броневая площадка, привлекая на себя огонь красной артиллерии. Целая очередь падает совсем близко от окопа, засыпая нас снегом. К счастью, снаряды “глохнут” в снегу и не дают осколков.

Бой оживляется. Все чаще и чаще поднимает Хрусталев свою роту к брустверу. За красной цепью, вне достижимости ружейного огня, останавливается эшелон. Виден как на ладони паровоз и красные вагоны, из которых высыпаются люди и двигаются густыми цепями на поддержку матросов.

Матросы снова поднялись и идут перебежками. Между залпами “Беглый огонь!” — командует прапорщик Хрусталев. “Миллер ранен!” — кричат с правого фланга. Наш тонный юнкер идет вдоль окопа, побледневший и со стиснутыми зубами, поддерживая левой рукой правую, которую заливает кровь. Кровь на снегу окопа и на бруствере. Вот она, первая кровь. Для Неплюевского корпуса, увы, она не первая.

Почти сразу после ранения Миллера убит пулей в лоб один из офицеров-пулеметчиков.

“Рота... пли. Рота... пли”, — командует Хрусталев. “Веселей, ребята, веселей”. Он боится, что этот первый в кадетском окопе убитый плохо подействует на его молодых солдат.

“Рота... пли. Беглый огонь”. Матросы не просто останавливаются, а убегают. “Рота... пли”. Винтовки накаляются. “Ур-р-ра... Рота... пли”.

Пули продолжают петь над окопами, но уже не в таком количестве и не такие меткие.

Вот капитан, начальник боевого участка, спокойный, молодой еще офицер. “Славно, однокашники, славно. Я сам воронежец. Приятно за своих”. Оказывается, мы только что отбили сильную атаку. Снег нам, конечно, помог, но и без снега мы ее отбили бы, только несколько лишних раз скомандовал бы прапорщик Хрусталев: “Рота... пли”, да сильнее бы кричали “Ура!”.

Еще несколько раз пытаются подниматься красные цепи, но — почти немедленно — зарываются в снег.

Короткий зимний день на склоне. Синие тени ложатся в окоп, и холод начинает пронизывать до костей. С той стороны красные начинают грузиться в эшелоны. “Едут спать в Сырт”, — шутят знатоки “железнодорожной” войны. Мы тоже скоро на Каргаллу.

Нас оттягивают к будке еще засветло. Редкие уже пули свистят над полотном. Идем гуськом, поддерживая дистанцию шагов в пятнадцать. Это, пожалуй, самый жуткий момент за сегодняшний день. Ранен в мякоть ноги Доможиров. Упал на шпалы и пытается подняться. Его ведут под руки два кадета. Ранен в щеку Мишка Дубровский. И он, и Доможиров моего первого отделения пятого класса. На этом кончаются наши потери. В строевой роте Неплюевского корпуса за день три легко раненных. Это свои. Убит прапорщик-пулеметчик. Все атаки отбиты, и, судя по поведению красных цепей, потери с той стороны несоизмеримо больше.

У железнодорожной будки нас ждет для смены офицерская рота. Сейчас она пошлет заставу в наш славный снеговой окоп, заваленный пустыми гильзами и политый кровью.

Снова теплушки и Каргалла. Только теперь, вечером, чувствуется, насколько мы устали. Что-то наспех едим и ложимся вповалку вокруг пылающей печки. Свирепый ночной мороз проникает в теплушку. Тепло только у печки. Не помогают ни полушубки, ни валенки. Ночью наши вагоны катают по путям. Все время гремят буфера, и толчки мешают спать. Просыпаемся утром в Оренбурге. В чем дело? На отдых. После одного дня. Не может быть. Должно быть, генерал Пузанов настоял на нашем возвращении в корпус.

Строимся, чтобы идти в казармы запасного полка. Третьего дня мы выглядели очень красочно в новеньких желтых полушубках. Плохо отделанная кожа не выдержала снега и жара раскаленной печки. Полушубки покоробились и почернели. Лица усталые от двух полубессонных ночей и двух дней на жестоком морозе.

Снова запели: “...Смело мы в бой пойдем...” Только в казармах, когда мы пили чай из жестяных солдатских кружек, обжигая с непривычки пальцы и губы, Хрусталев сообщил нам ошеломляющую новость: атаман Дутов решил оставить город. Большевики уже, должно быть, в Каргалле, которые белые оставили еще ночью, по приказе из Оренбурга. Со стороны Туркестана — красные у ворот города. Сил нет. Всего, считая офицеров, юнкеров, эсеровских добровольцев и нас, кадет, у Дутова — не более полуторы тысячи человек. Это на два фронта и для поддерживания порядка в глухо волнующемся городе. Атаман уходит с казачьими отрядами и юнкерами на северо-восток, к Верхне-Уральску, чтобы оттуда организовать новую борьбу. Добровольческие отряды уходят в Уральскую область, где власть еще в руках атамана.

Сегодня вечером город будет оставлен, и завтра большевики в него войдут.

“Кто куда, ребята”. Сам Хрусталев и раненый Миллер идут в Уральскую область. Часть оренбуржцев решает идти с атаманом, местные остаются в городе. Человек сорок иногородних идут с Хрусталевым и Миллером, в том числе брат и я.

Я пошел в корпус взять кое-что из вещей, — не доходя встретил полковника Азарьева. Старый полковник спешил в казарму, задыхаясь от астмы. Не дал мне стать во фронт. Я знал, что ему нужно. “Убитых нет, господин полковник. Только три раненых”. — “Кто? Тяжело?” Я успокоил старика, и он так же быстро продолжал свой путь к казармам. Корпус пустой и осиротелый. Не видно даже младших кадет. Их, наверное, не выпускают из рот. Мы уйдем, а завтра придут большевики, и некуда спрятать полтораста мальчиков, что остались в стенах корпуса. Может быть, поэтому наши ротные командиры только молча нас благословили. Завтра они снимут погоны, которые мы не сняли, и будут унижаться перед людьми Кобозева, чтобы спасти этих полутораста детей. Ведь не вести же их к Уральску, по голой степи и двадцатиградусному оренбургскому морозу. Остается распустить старших и взять на себя ответственность за караулы в училище, за Сырт, за торжественные похороны Кулагина и за вчерашний бой.

В первой роте ни души. Даже Пискунов уехал куда-то на извозчике из лазарета. В последний раз вижу свой класс. В парте еще остатки позавчерашней булки, на стене снова повешены найденные на чердаке портреты Императорской Фамилии.

Мрачный дядька второй роты, которого все с незапамятных времен зовут Паном, брюзжит под нос. Он очень стар и не совсем понимает, что происходит. “Что это за манера в классах спать? Никогда этого не было. Давно уже уроки начаться должны. Ведь вот уже семнадцатое января. Дисциплины нет. Да, что с вами говорить. Вы — первая рота, скоро в офицеры, нас, стариков, не слушаете”. У него рукав в золотых шевронах, на носу трясутся очки. “Прощай, Пан”. В пятнадцать лет не верится, что я больше никогда не увижу Оренбурга и не войду в свое отделение. Все кажется мне очень простым и разрешимым. Через две недели Корнилов их прогонит и нам пришлют телеграммы на дом. А сейчас нужно спешить к Корнилову, пока не поздно.

Из Уральска в Саратов. Там нет моста, и поезд грузится на “ферри-бот”. Это страшно интересно, совсем как в Японскую войну, когда не существовало Кругобайкальской дороги. Из Саратова в Балашев, оттуда в Лиски. Здесь начинает щемить сердце — от Лисок уже одинаково близко и к дому, и к Корнилову.

Ну, увидим, что делать в Лисках.

Прощай, Пан, до свидания первое отделение пятого класса. Жаль, что нет никого из воспитателей, чтобы рассказать про Каргаллу.

Снова казарма запасного полка, Хрусталев и знакомые, ставшие родными за долгие годы лица.

Деятельно готовимся к выступлению. Опять новые полушубки. Учат накручивать солдатские портянки. Трудно и занятно. Взять с собой валенки и рукавицы — идем ночными переходами. Не отставать — в степи много волков. Волки страшнее большевиков. Должно быть, из-за нянюшкиных рассказов. А большевиков мы видели вчера. Черные прыгающие фигурки на белом снеге. “Рота... пли” — и фигурки падают на снег. Смешно и не страшно. А волки едят коз и маленьких детей, а когда их много, нападают даже на взрослых, таких, как мы. Так написано в “Детях капитана Гранта” и в “Сибирочке” Чарской. Можно не успеть вложить новую обойму в “каргаллинскую” трехлинейку. Ведь на морозе пальцы плохо повинуются, а волки не ждут.

Вечером семнадцатого января восемнадцатого года остатки первой роты Оренбургского Неплюевского кадетского корпуса оставили город с юнкерами и добровольцами. Всего около трехсот человек. До первой станции около двадцати верст, пешком. Оренбург замер. Фонари еще освещают странно пустые улицы с закрытыми наглухо ставнями домов. Хрустит мерзлый снег под солдатскими сапогами и глухо стучат подметки по деревянному Сакмарскому мосту. Маленькая колонна поворачивает влево, вдоль Урала, по старой Пугачевской дороге. Впереди двести пятьдесят верст голой Яицкой степи, годы жужжащих пуль и рвущихся снарядов.

“Не отставай, ребята, — озабоченно говорит вице-фельдфебель Юзбашев. Он беспокоится за маленьких. — Сзади обоз — отстанешь — влезай на сани. Винтовок не бросать”, — кончает он строго.

Последние домики Оренбурга остались сзади.

Спереди в лицо била степная российская пурга.

ПУГАЧЕВСКИЕ ДОРОГИ118

Итак, первая попытка сопротивления белого Оренбурга кончилась оставлением города после боя у Каргаллы, 16 января восемнадцатого года. Атаман Дутов уходил с Казачьим училищем и несколькими сотнями верных казаков в сторону Верхнеуральска, к северо-востоку от Оренбурга. Добровольцы шли в противоположную сторону, к юго-западу, к уральским казакам, в надежде поднять их против ленинской власти или поддержать их, если бы они поднялись сами. Отряд этот состоял из остатков офицерских рот, Отряда защиты Учредительного собрания, Оренбургского пехотного училища и полуроты неплюевцев с прапорщиком Хрусталевым и раненным под Каргаллой юнкером Миллером во главе. Всего человек до пятисот. Поздним вечером 17 января отряд перешел Сакмарский мост и углубился в мутную от пурги степь.

Первый переход был очень тяжелый. Роты шли пешком, по глубокому снегу. Кругом завывала пурга, смерчами крутя снежные иглы. Мороз был градусов на двадцать пять. Спасали папахи и полушубки, в которые нас одели перед Каргаллой в казармах запасного полка. Отстающих подбирал санный обоз. Отстать означало верную смерть. Не говоря о пурге и морозе, кругом бродили волчьи стаи, и время от времени обозники постреливали в мутную темноту. Зато в такую ночь ни о каком преследовании не могло быть и речи. Двигались медленно, почти ощупью, всю бесконечную январскую ночь. Утром большая, еще оренбургская станица. У нас, кадет, денег нет, конечно, никаких: ни царских, ни “керенок”, ни новых, выпущенных Дутовым за время блокады, — “оренбургских”. Вот она, встреча с реальной жизнью... Не дымится на длинных столах чай в белых кружках и не лежит рядом с кружкой пол французской булки. В “той” жизни все это стояло и дымилось в ожидании команды “сесть”... В этой же, “настоящей”, нужно было заказать и заплатить. В избы принимают в этих суровых краях, в тепле не отказывают ни собаке, ни даже киргизу. Для уральца и, может быть, в чуть меньшей степени, соседа его оренбуржца киргиз — хуже собаки. К нам относятся с недружелюбным подозрением. Если бы еще с нами был атаман... А то одни “иногородние”. Еще, чего доброго, большевики идут следом. Теперь нам понятно, почему пал Оренбург и почему у Дутова, кроме юнкеров и сотни-другой “стариков”, не нашлось защитников.

К счастью, Хрусталев уже знает жизнь “настоящую”. Недаром он уже пять месяцев — прапорщик, а перед тем был юнкером. Он долго торгуется с казаками за наш чай и завтрак. Бегает по избам — мы расположились человек по восьми — десяти, и довольно разбросанно, — устанавливает связь; долго здесь не останемся из-за близости Оренбурга. Завтрак зато на славу. Спим на сене, часа три. Когда выходим после полудня, снова начинается метель. На этот раз начальство не решается рисковать: до ближайшей, уже уральской станицы около тридцати верст, что в метель, грозящую перейти в настоящую пургу, — за вихрями снега не видно первых рядов взвода, — представляет по крайней мере пятнадцать часов утомительного марша — значит, придем в станицу глухой ночью. Колонну поворачивают через полчаса обратно. Слава Богу! Пожалуй, на этот раз, даже при наличии нашего патронного обоза, мы не всех досчитались бы на следующее утро.

В своем начале гражданская война еще сохраняет кое-какой комфорт. Мы все тепло и однообразно одеты в полушубки, ватные штаны и валенки. На голове папаха с наушниками, на руках пехотные суконные рукавицы с одним пальцем. В теплушках под Каргаллой жарко топились печи, и даже снежные окопы, в которых мы провели день 16 января, кто-то нам заранее приготовил. Так и теперь. Хотя маловероятно, что бузулукские красногвардейцы и матросы бросятся за нами вдогонку в такую метель, все же штаб решает выступать. Для всего отряда нанимаются сани-розвальни. Не прошло и двух часов, как выступаем снова, утопая в сене. Удобно, но зато скоро делается холодно, несмотря на валенки и рукавицы. В одних санях со мной молодой кавалерийский поручик из офицерского отряда и один из нашедших у нас временный приют, кадет 2-го кадетского корпуса Лихошерстов — сутуловатый, большерукий и большеногий, как породистый щенок. Попал он в мое отделение “классного надзирателя” Григория Семеновича Хрусталева, нашего “историка” и отца нашего восемнадцатилетнего командира. Мы очень с ним подружились еще в Оренбурге и стараемся быть везде вместе. Вот и едем в одних и тех же розвальнях, хотя он первого, а я третьего взвода. Он все время шушукается с кавалерийским поручиком, и я чувствую себя обиженным. Наконец он спрашивает поручика, кивая головой в мою сторону, — а ему можно сказать? Поручик мерит меня критическим взглядом, который, как мне кажется, говорит — куда ему? это еще ребенок, — но все же снисходительно произносит:

— Ну что же, говорите.

— Мы собираемся спасать Государя, — шепотом объясняет мне мой столичный приятель. От ошеломившей новости захватывает дух. — Да, да! Из Уральска мы едем в Сибирь, организуем там отряд и освободим Государя и всю Семью. Только сейчас молчи! А ну, перекрестись, что никому не скажешь!

Я снимаю папаху и рукавицу и крещусь на тридцатиградусном морозе, под завывание уральской пурги.

Потом мечтаю, как все это произойдет. Подробности уж слишком сложны. Сначала я пытаюсь их себе представить, но уж очень все это трудно, и я от них отмахиваюсь. Начинаю с момента, когда я, именно я и совершенно один, останусь с Ним с глазу на глаз и скажу по-французски, чтобы никто нас не слышал: “Sire, nous sommes venus pour vous libйrer!”

Государь улыбнется своими серыми глазами (это только для того, чтобы улыбкой не выдать нашего диалога) и скажет: “Как хорошо вы говорите по-французски, молодой человек. Вы, наверное, паж?” — “Нет, ваше величество. Я всего лишь кадет пятого класса Оренбургского Неплюевского корпуса, но мое отделение в первой роте”. Тогда Государь пожалует Неплюевскому корпусу свое шефство, и мы будем носить накладной вензель. Меня же он возведет в графское достоинство. А потом я буду запросто приглашаться в Царскую Семью, подружусь с Наследником, который только на один год меня моложе, и стану когда-то, очень и очень не скоро, первым лицом в царствование Императора Алексея Второго.

Под эти мечты и под завывание метели я засыпаю. В полной темноте въезжаем в первую уральскую станицу. Название ее мне знакомо по “Истории Пугачевского бунта”. Отсюда вышел Пугачев для нападения на Белозерную, которая в “Капитанской дочке” называется “Белогорской”, и здесь, совсем недалеко, погиб отряд генерала фон Карра. Может быть, в какой-нибудь из этих изб пьянствовал со своим каторжным штабом безграмотный хорунжий Войска Донского, потрясший трон Екатерины?

— Не курите в избе, — предостерегает Хрусталев. — Уральцы в большинстве староверы. Нас они называют “единоверцами”. Единоверцев принимают в “чистую” избу, куда не вхожи татары, киргизы и вообще мусульмане. Но все же для единоверцев существует особая посуда, которой никогда не пользуются наши суровые хозяева.

На мою беду, я брюнет, что вызывает подозрительность старика казака, нашего хозяина.

— Ты не киргиз?

— Нет.

— Не татарин?

— Нет.

— Покажи крест!

О ужас!.. Я все последнее время носил золотой крестильный крест. Совсем недавно он поломался, и я оставил его в парте среди своих вещей. Ведь через две недели нас вызовут обратно телеграммами, так как Корнилов их разгонит. Объясняю, путаясь, историю моего креста.

— А ну, прочти “Отче Наш”!

Читаю, сбиваясь от волнения, и от волнения же начинаю креститься, но старик резко меня останавливает:

— Ты перед образами, по-никониански, не осеняй себя в моем доме...

Зато он убеждается, что я не татарин и не киргиз, и в оправдание своей подозрительности говорит, что “и в Уральшком войшку есть черномазые вроде тебя”. Так они, дескать, привыкли и не обижаются, когда их экзаменуют в казачьих избах по Закону Божьему. Мои спутники смеются — вот черти! Сказали бы просто все, что я православный.

За столом старик расспрашивает про падение Оренбурга. В станицу возвращаются фронтовики. Они без погон и, по-видимому, ссорятся со стариками. А вообще — даже у стариков в голове сумбур. Ленинскую марксистскую революцию понимают как сведение счетов крестьян с помещиками, в которые им, казакам, вмешиваться никак не следует. По-видимому, в этом отношении симпатии нашего хозяина на стороне революции. Также доволен он и концом войны и демобилизацией. Зато без Царя жить никак нельзя, и здесь он ругает большевиков, как ругает и молодых казаков, снявших погоны.

Спим в теплой хате, на застеленном чистыми простынями сене и выступаем рано поутру, чтобы засветло достичь Илек. До сих пор мы двигались почти параллельно железнодорожной линии Оренбург—Самара, до которой не больше 20—25 верст. Не будь снега и двухдневной метели, красные попытались бы перерезать нам путь. Но на всякий случай командование отряда торопится. От Илека до линии уже верст 55, и опасность нападения со стороны железной дороги в это время года совершенно исключена. Поэтому стоим в Илеке несколько дней. В маленьком городке, затерянном в Уральской степи, на полдороге между Оренбургом и Уральском, — но таком похожем на каждый русский заштатный город, на Корочу или Обоянь, на Умань или Ахтырку, с единственной гостиницей-трактиром, в котором играют “на пиво” в бильярд и можно вкусно пообедать и даже выпить, люди тоже сняли погоны. Впечатление такое, как будто бы Уральское войско старается сохранить нейтралитет в гражданской войне, и появление нашего отряда в его пределах никак не радует местные власти. Все же отряду отвели приличное помещение, казарму, служившую раньше для казачьих сборов, и мы несем собственные караулы. В трактире встречаю моего одноклассника Забродина. Он в бушлате, без погон и похож, из-за красного воротника на однобортном мундире, на гоголевского городничего.

Ты что снял погоны, Мишка?

Атаман приказал. — Мишка, видимо, не хочет входить в подробности и деловито целится кием в шар.

На нас, собственно, погон тоже нет. Их не носят ни на полушубке, ни на ватной стеганой куртке, которые мы не снимаем. Но Мишка Забродин — в бушлате, и погоны ему полагаются.

— Нет... Ты не врешь, Мишка? — уж очень обидно за его вид консисторского чиновника.

— Я же вам говорю, что по всему войску приказ — снять погоны, — сердится Забродин. Ему, видимо, стыдно за свое войско.

И действительно, все жители Илека без погон и, что еще хуже, без кокард на фуражках с малиновым околышем.

Чаво нам с Машквой шориться из-за погон? А так мы шами шобой живем.

Наши воинственные настроения определенно не нравятся, так как рискуют втянуть “войшко” в “шору” с “Машквой”. И действительно, дней через десять приходит распоряжение из Уральска о разоружении и расформировании нашего отряда. Морально к этому мы уже подготовлены. Все надежды переносятся с близкого Уральска на дальний Ростов, на Корнилова. Поэтому спокойно сдаем оружие в атаманское правление. Лихорадочно изучаем географическую карту. До Уральска все та же пугачевская степь, и единственный способ передвижения — сани. Дальше — железная дорога на Саратов. Поезда ходят, но на станции Урбах — “граница”. Там дальше “Машква” со своими красногвардейцами и, наверное, обыски в поездах. У Ртищева линия, выходит на магистраль Пенза—Балашов—Лиски и идет дальше на Харьков. Это “моя” линия, по которой я езжу шесть раз в год. Стоит в Лисках сесть в ростовский поезд, и вот уже Ростов и Корнилов. По карте кажется очень просто. Пока же Хрусталев воюет за “суточные”.

Гражданская война только в своем начале, и многое еще и у нас, и, наверное, у большевиков делается по старинке. Вот и дают нам, кадетам, “суточные”, как нижним чинам; хотя сани до Уральска стоят одинаково дорого для всех. В атаманском правлении ничего не хотят знать. И так уже “войшко” берет на себя расходы по “демобилизации” неказачьей части. Выручает наше командование, которому удается уговорить местный банк разменять наши “оренбургские” кредитки. Так что на “сани” нашлось.

Выехали морозным солнечным утром, разбившись на группы по пять-шесть человек.

До Уральска три дня езды. Те же казачьи избы, те же суровые и молчаливые старики, колеблющиеся между казачьим нейтралитетом и желанием навести порядок. Встречаются верховые фронтовики. Все они без погон. В избах они спорят:

— Ленин войну кончил. Чего мы против него пойдем? Это офицеры за войну.

Старики за офицеров. Во всяком случае, за своих, казачьих. Фронтовики стоят на своем:

— Вот оренбуржцы пошли за офицерами, и большевики теперь в Оренбурге, а атаман по степи шатается.

Это камень в наш огород. Вот он, Уральск. Я представлял его почему-то совсем другим. Может быть, из-за его старинного названия: Яицкий городок. Мне казалось, что он должен был быть обнесен частоколом, весь в узеньких улицах, с бревенчатыми домами. Это обыкновенный провинциальный русский город, с широкими улицами, хорошими каменными домами на главной улице, с электрическими фонарями, казенными зданиями николаевского стиля.

О нашем прибытии уже знают. На постоялом дворе, куда одни за другими приходят наши сани, уже несколько хорошо одетых дам.

— Мне одного, пожалуйста...
Хрусталев обращается ко мне:

— Вот, иди ты.

Почему я первый? Должно быть, потому, что самый молодой? Ужасно обидно, но делать нечего, да и дама такая милая и чуть не плачет. Так, почти сразу после нашего приезда в Уральск, я попадаю в семью войскового старшины Уральского войска Фокина. Его младший сын — кадет Вольского корпуса. Это уже совсем хорошо, тем более что Николай Фокин даже моего возраста. Об этих суровых “волжанах” у нас в корпусах ходят самые невероятные легенды. Еще совсем недавно у них пороли по субботам (кажется, до 1907 года, т. е. до полного уничтожения телесных наказаний в российской армии). Но в других корпусах говорят, что их пороли до самой революции, что, конечно, сплошной вздор. Но вот на станции Пенза, перед приходом балашовского поезда с вагоном вольцев, запирался буфет. Это мы, неплюевцы, знаем, так как наш поезд со стороны Самары приходил на полчаса раньше. Впрочем, возможно, что буфет закрывался по какой-нибудь другой причине, но все мы с чуть преступным восхищением связывали закрытие буфета с отчаянной и лихой репутацией вольцев.

У войскового старшины тепло, уютно, хотя немного тесно. Старший сын, подъесаул, ходит дома в кителе при погонах, но выходит в шинели без погон. Атаманский приказ о снятии погон, к несчастью, не выдумка илецкога начальства.

Подъесаул, чуть-чуть снобирующий петербургским выговором, он из “Гвардейской школы”119, жалуется на казаков, по его словам, совершенно разложенных большевистской пропагандой немедленного мира. Погоны они поснимали еще на фронте и во многих полках заставили их снять и своих офицеров.

— Атаман просто узаконил фактически создавшее положение... а вот ему носить можно, — подъесаул кивает головой в сторону брата, — так как Вольск не на казачьей земле, ну а не казачьи погоны дело не наше, а “машковское”, — передразнивает он уральский выговор.

Младший Фокин очень завидует эпопее неплюевцев.

— Нас просто распустили на Рождество, как всегда, — разочарованно объясняет он наличие полного кадетского гардероба.

Кстати, он мне очень пригодился, и в первый же мой уральский вечер мы на катке, и я в желтых вольских погонах, хотя на моей фуражке синий оренбургский кант. Даже вместо дырявых валенок на мне снова кадетские козловые сапожки. Только, к несчастью, на моей паре нет привинченных металлических пластинок для коньков.

А так хочется побегать на “Нурмисе” по гладким ледяным дорожкам под вальс “На сопках Манчжурии”, который играет казачий оркестр, как играл он еще в прошлом году и пятьдесят лет назад и как никогда больше играть не будет. Но нам не дано еще этого знать. Только музыканты уже без погон.

— Хочешь покататься? — запыхавшийся, разрумянившийся Колька Фокин тянет меня в раздевалку, и меняемся сапогами.

Боже, как хорошо! Вот теперь играют “Дунайские волны”. Нужно показать уральцам, как у нас бегают в Оренбурге. Жду начала новой музыкальной фразы и в такт, медленно, на одном коньке выезжаю на дорожку. Руки за спину. Не сбиваясь с ритма оркестра, все быстрее и быстрее. Маленький кадет Неплюевского корпуса в последний раз в жизни катается на русском катке. Пощипывает щеки мороз, поет в ушах знакомый вальс, шипят, заливая мягким зеленоватым светом блестящий лед, керосино-калильные фонари.

Колька Фокин достает даже водку, и мы важно пьем ее в перерыве за буфетом.

Идут, одни за другими, мои уральские дни. Большинство наших осталось вместе. Живут в казачьих казармах, на казачьем пайке. Что же дальше делать? К Корнилову. Но на станции Урбах красногвардейские заставы. Говорят, что ловят оренбургских “белогвардейцев”. Едва ли сможем проехать полной группой с Хрусталевым и Миллером. Кто-то должен начать.

— Поезжай ты первый, ты самый маленький.

Обижаюсь ужасно — при чем тут возраст? Первым поедет самый смелый. Хрусталев вмешивается. Первым поедет тот, кого мы выберем, и из Саратова, пошлет телеграмму.

О Корнилове слухи самые разнообразные. Говорят, что он идет на Лиски. Как бы не опоздать?

Иногда очень хочется домой. Стараюсь отгонять эту сладкую мысль, позорную для ветерана Каргалльского боя.

Идем как-то с Фокиным в местный военный госпиталь, где лежит его двоюродный брат, уральский хорунжий. Одеты оба в вольскую форму. Я в шинели с желтыми погонами и в оренбургской фуражке; он в бекеше, на которую надел погоны Вольского корпуса, и в своей фураже с желтым кантом. Проходим мрачными больничными коридорами, по которым гуляют шумными тенями худые люди в синих халатах.

— Товарищи... Снимай погоны... — Перед нами больной, по виду солдат. На чахоточном лице туго натянулась желтая кожа. Лихорадочные глаза.

— Снимай погоны... Такой закон вышел... Теперь, товарищи, свобода. — Чахоточный солдат старается быть вежливым. — Теперь все равны, товарищи.

Проходим мимо, стараясь не обращать внимания, и он долго, взволнованным голосом, кричит нам вслед:

— Снимай погоны, теперь такой закон...

Позже были годы суровой солдатской жизни, лицом к лицу со смертью, были ужасы эвакуации, радость побед и горечь отступлений, но ничто и никто не оставил такого следа в душе маленького русского кадета, как этот чахоточный солдат в Уральском военном госпитале. Солдат и последний зимний каток. В первый раз я почувствовал и осознал в этот момент, что произошло что-то непоправимое, что порвалась какая-то внутренняя нить, связывавшая судьбы моего народа, что через две недели меня не вызовут в корпус...

— Закон такой вышел. — И чахоточный солдат, имя которому легион, не хочет больше, чтобы я носил синие погоны с желтым кантом и с буквами “О. Н.”.

— Едем к Корнилову! — решают окончательно в казачьей казарме.

— Сидеть здесь нечего. Чего доброго, большевики без боя будут в Уральске.

Из нашей роты осталось человек тридцать, так как оренбуржцы или вернулись домой из Илека, или будут выжидать в Уральске возможности вернуться. В казачьей казарме “иногородние”. Пассажиры кадетского вагона “Оренбург — Тула”. Острим по поводу изменения маршрута и медленности путешествия.

— Кто разведчиком?

Выбирают меня. Самого “маленького”... Хотя Хрусталев пытается подсластить — я и умный, и расторопный, и хладнокровный, и ловкий, и даже будущий фельдфебель девяносто второго выпуска.

Несколько дней проходит в лихорадочных приготовлениях. Одевают меня в узкую, на меня, гимназическую шинель и еле держащуюся на голове фуражку. Ужасно неприятно чувствовать себя “шпаком”. Достают даже гимназический билет. Но... будущий фельдфебель девяносто второго выпуска, когда неделю спустя его поймают без билета в поезде, около Лисок... не будет даже знать своей новой фамилии. Но это потом. А теперь меня приглашают завтракать к местному купцу-раскольнику, который должен финансировать мое путешествие к Корнилову.

В богатом купеческом доме страшная смесь Замоскворечья и “Столицы и Усадьбы”. Завтракаем в обшитой дубом столовой стиля нормандского “рюстик”, целый угол которого занят иконами в роскошных ризах. Разговор как-то не клеится, да, кажется, хозяйские дочки вообще не имеют права говорить за столом, хотя они гимназистки Старших классов. Получаю двадцать пять рублей. Целый капитал для кадета пятого класса, но, как я очень скоро убежусь, сумма явно недостаточная для моего предприятия. Гордо обещаю выслать телеграфом при первой возможности, недели через две, самое большее — три.

Солнечным морозным утром, на извозчичьих санках, меня везут на вокзал.

— Так не забудь: телеграмму из Саратова и, если можно, из Лисок.

Уславливаемся об условных выражениях. Прощай, Уральск, маленький русский город, наивные жители которого думают ценою снятия погон сохранить право играть на бильярде. Прощай навсегда, Оренбург, и трехэтажное светлое здание корпуса перед генерал-губернаторским садом, на сером высоком заборе которого рекламируется огромными буквами жигулевское пиво. Прощай, зимний каток, и прощай, старая Россия, которой не хочет чахоточный солдат и которую три долгих года будет защищать маленький кадетик.

К Корнилову я не попал. Телеграммы не выслал — в Саратове требовали на почте какой-то “мандат” (еще незнакомое тогда слово). Около Лисок какой-то военного вида тип с револьвером придрался ко мне из-за билета (его у меня не было), и я не знал своей “шпацкой” фамилии. Спасли меня неполные пятнадцать лет и деревенские бабы, наполнявшие вагон.

— Оставь мальчонка, — кричали они, — и так от вас жизни нет.

Через неделю, голодный, оборванный, в рваных промоченных валенках, я позвонил под вечер в парадную дверь нашего белгородского дома. Новая горничная, меня не знавшая (да кто мог узнать меня в этом худом и грязном оборванце?), торопливо закрыла дверь.

Помню, что начал бросать камни в наглухо закрытые ставни, до которых не мог достать. Из-за ставень струился спокойный домашний свет. Там, в столовой, наверное, пили чай. Хотелось света, мамы, горячего чая.

И суровый каргаллинский солдат, неудачливый соратник Корнилова, зарылся на груди отчима, который с браунингом в руке осторожно открыл дверь. И только выдержка старого офицера остановила его палец на курке револьвера, когда вдруг серая бесформенная тень бросилась из темноты на его грудь.

Примечания.

110 Яконовский Евгений Михайлович, р. в 1903 г. Кадет 5-го класса Оренбургского Неплюевского кадетского корпуса. В январе 1918 г. Участник обороны Оренбурга. Во ВСЮР и Русской Армии в Одесском кадетском корпусе. Участник похода из Одессы и боя под Канделем, затем в Русской армии— юнкер 4-й артиллерийской бригады и л.-гв. Гренадерского полка. В эмиграции в Югославии. Окончил Крымский кадетский корпус (1921), университет, затем во Франции служил во французской армии, до 1956 г. сотрудник журнала “Военная Быль”. Умер 15 мая 1974 г. в Монтобане (Франция).

111 Впервые опубликовано: Военная Быль. № 2—3. Июнь—август 1952.

112 Чердилели Григорий Константинович, р. в 1970 г. Полковник Апшеронского пехотного полка, воспитатель Оренбургского Неплюевского кадетского корпуса. Во ВСЮР и Русской Армии в Крымском кадетском корпусе до эвакуации Крыма. Эвакуирован на корабле “Константин”. В эмиграции в Югославии. 1 сентября 1920 г. —1 июля 1929 г. Воспитатель Крымского кадетского корпуса. Умер до 1936 г.

113 Полковник Азарьев, командир роты Оренбургского Неплюевского кадетского корпуса, был в белых войсках Восточного фронта в 1919 — 1920 гг. и. д. директора того же корпуса. В январе 1920 г. остался в Иркутске.

114 Дутов Александр Ильич, р. 5 августа 1879 г. в Казанлинске. Из дворян Оренбургского казачьего войска, сын генерал-майора. Окончил Оренбургский Неплюевский кадетский корпус (1896), Николаевское кавалерийское училище (1898), академию Генштаба (1908). Полковник, войсковой атаман Оренбургского казачьего войска (с 5 октября 1917 г.). С 6 декабря 1917 г. командующий войсками Оренбургского военного округа, с августа 1918 г. генерал-майор, с 14 октября 1918 г. генерал-лейтенант, с 17 октября командующий Юго-Западной армией (с 28 декабря 1918 Оренбургская отдельная армия). С 23 мая 1919 г. до 16 октября 1919 г. генерал-инспектор кавалерии, с 2 июня 1919 г. походный атаман всех казачьих войск, 21 сентября — 16 октября 1919 г. командующий Оренбургской армией Восточного фронта, затем начальник гражданского управления Семиреченского края. В марте 1920 г. отступил в Китай. Смертельно ранен 25 января 1921 г. в Суйдине при попытке похищения.

115 Имеется в виду 2-й кадетский корпус в Петрограде.

116 Кадеты Нижегородского графа Аракчеева кадетского корпуса.

117 П.А. Кобозев (1878—1941) был в то время чрезвычайным комиссаром ВЦИК и СНК по Средней Азии и Западной Сибири.

118 Впервые опубликовано: Военная Быль. № 12—13. Январь—апрель 1955.

119 Так в обиходе называлось среди офицеров Николаевское кавалерийское училище, бывшая Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров.

На главную страницу сайта