М. Каратеев81

БЕЛОГВАРДЕЙЦЫ НА БАЛКАНАХ82

Рисовое извержение

Первая неделя работы на гипсовом карьере прошла без каких-либо происшествий, если не считать того, что однажды нас захватил сильнейший ливень с грозой, и, так как иного укрытия не было, пришлось перевернуть вверх колесами вагонетки и, забравшись по три человека под каждую, провести часа полтора в положении свернувшихся ежей.

В работу мы быстро втянулись. Надзиратель бай Койчо был мужик неплохой, он никого не заставлял лезть из кожи и покрикивал больше в целях самосохранения: в те далеко не синдикальные времена так надзирателю полагалось, и, если бы он на рабочих не кричал, его самого очень скоро выгнали бы вон.

Солнышко припекало уже изрядно, а потому мы, русские, снимали с себя рубахи и работали по пояс голыми, что вначале сильно возмущало “братушек”. В Южной Болгарии в ту пору еще весьма заметны были следы турецкого влияния. Так, например, в селах ели не за столами, а на полу, усаживаясь в кружок, со скрещенными ногами, причем женщины только прислуживали мужчинам, а насыщались потом отдельно; ничего похожего на какие-нибудь ухаживания, посиделки или совместное времяпровождение парней и девушек не допускалось, — даже при случайных встречах на улице они не могли обменяться несколькими словами и старались не глядеть друг на друга.

В разговорную речь вплетали много турецких слов, и одевались мужчины тоже по-турецки, только вместо фесок носили черные барашковые шапки. Их костюм, сделанный из очень толстой шерстяной материи темно-коричневого цвета, состоял из суживающихся книзу штанов с широченной мотней, жилета и куртки, — все это надевалось на толстое шерстяное белье, сверх того на брюхо наматывался черный шерстяной шарф в несколько метров длиной, а на ноги, до колен, белые суконные онучи. Так болгары одевались зимой и летом, в таком же облачении и работали, в жару позволяя себе сбросить лишь куртку. Наиболее передовые снимали иной раз и жилет, но снять рубаху считалось уже вопиющим неприличием. Справедливость требует отметить, что это не была только лишь внешняя, показная целомудренность: как нравы, так и общий моральный облик простого болгарина были несомненно чище, чем у других славян. Здесь, например, совершенно немыслимо было услышать ту мерзкую ругань, которая буквально не сходит с языка югославов, даже в присутствии собственных жен и дочерей. Поэтому не удивительно, что наши облегченные туалеты шокировали болгар, и первое время они нас считали явными развратниками (“развалена хора”). Потом попривыкли и только не переставали удивляться: как у нас на солнцепеке не облазят спины? Буквально ни один болгарин не мог пройти мимо, не задав осточертевшего нам вопроса:

— Братушка, неужели у тебя не обгорает спина?

Если спрошенному этот вопрос еще не набил оскомину и он отвечал благодушно, болгарин, в порядке продолжения беседы, задавал ему второй, столь же непременный вопрос, примерно такого рода:

— Братушка, а есть ли у вас в России лопаты? — Вместо лопаты тут могли фигурировать кирка, вагонетка, бутылка, сигарета, кирпич, даже дерево или пробегавшая мимо курица, вообще любой предмет, который в этот момент попадался на глаза спрашивающему.

И наконец, следовал третий традиционный вопрос:

— Братушка, а почему ты не возвращаешься к себе, в Россию?

Когда к кому-нибудь из нас на работе приближался незнакомый болгарин, человек уже знал, что ему не миновать этих сакраментальных вопросов, от которых он — в зависимости от темперамента и настроения — или отшучивался, или отругивался. Впрочем, эти приставания носили добродушный характер, о чем свидетельствовало само обращение — “братушка”. Значительно реже применялось к нам и другое — “русский”. Оно сразу позволяло понять, что вы имеете дело или с коммунистом, или с человеком немецкой ориентации. Такие состоянием наших спин не интересовались и о наличии в России лопат и кирпичей не спрашивали, но зато третий вопрос задавали особенно прочувственно.

Рабочих-болгар изумляла также наша расточительность. Перед выходом на карьер мы утром пили чай с хлебом и салом или брынзой, а на обед и ужин готовили какое-нибудь густое варево, обильно приправленное жирами, причем ели вволю и после еще запивали сладким чаем. Такое довольствие обходилось в день по 14—15 левов на едока, то есть пятую часть того, что он зарабатывал, и мы считали, что это совсем недорого.

Болгарские крестьяне, хотя и были расчетливы, в еде себе тоже не отказывали. Но у приехавших сюда на заработки “севернаков” дело было поставлено иначе: в основном они питались размоченными в горячей воде сухарями, а иной раз баловали себя довольно хитроумными бутербродами: на большой ломоть хлеба клался крошечный кусочек брынзы или одна маслина, причем, по мере поглощения хлеба, эта декорация отпихивалась носом все дальше и съедалась только с последним глотком. При такой системе питания у наших коллег-болгар заработок почти целиком шел в кубышку, и, глядя на наши “пиршества”, они говорили:

— Работаете вы на свое брюхо и до смерти останетесь бедняками. Луда хора (сумасшедшие люди).

Кстати, с довольствием у нас дело наладилось не сразу. На первых порах кашеваром был единогласно провозглашен один из кубанцев, войсковой старшина Дьяченко, прославившийся изготовлением замечательных закусок на всех наших казарменных празднествах. В первый же день работы он угостил нас супом, который не посрамил бы и первоклассного ресторана, но с точки зрения людей, нагулявших волчий аппетит на тяжелой работе, в нем было непростительно мало гущи, и перед этим блекли все его достоинства. Однако мы безропотно выхлебали этот суп, отчасти из уважения к штаб-офицерскому чину “готвача”, а еще более потому, что молодой и веселый Дьяченко — гитарист и чудесный исполнитель цыганских романсов — был всеобщим любимцем. Несколько дней мы ели его изысканную стряпню, и чем тоньше делались наша талии, тем толще становились намеки на неуместность всяких жюльенов и рататуев при таком тяжелом физическом труде. Кончилось тем, что под давлением общественного мнения Дьяченко подал в отставку народ собрался для выборов нового кашевара.

На вопрос, кто возьмется готовить еду в соответствии с общими пожеланиями, то есть погуще и пожирней, последовало единодушное молчание. Затем было названо несколько кандидатов, но все они отклонили предложенную им честь, ссылаясь на скудность своих кулинарных познаний. И наконец кто-то выкрикнул мою фамилию, припомнив, что в период прошлогодних странствований я однажды сварил из подручных материалов очень недурной кулеш.

Застигнутый врасплох этим выдвижением, я начал было отказываться, но потом подумал: а почему бы нет? Не боги же варят кашу! Кроме кулеша, я вполне способен приготовить вареный картофель с луковым соусом и с салом, сумею сварить фасоль, не спасую, пожалуй, и перед макаронами. На этом уже можно продержаться два дня, до ближайшего воскресенья, а там смотаюсь в Сеймен и наберусь у знакомых дам еще какой-нибудь кухонной премудрости. Работать же кашеваром куда лучше, чем махать целый день киркой или лопатой, — никто на тебя не кричит, и, пока варится пища, можно заняться каким-нибудь своим делом, например написать письмо, постирать бельишко, а то и просто вздремнуть где-нибудь в холодке. Быстро прикинув все это в уме, я еще немного покочевряжился для приличия, а потом дал свое согласие.

Следующая неделя вполне оправдала мой оптимизм. Дама, за которой я ухаживал, была не очень сильна в области артельно-рабочей гастрономии, но все же она обогатила мой кулинарный репертуар рецептами изготовления бараньего рагу, галушек и мясного супа с овощами. С этим я уже почувствовал под собою твердую почву и был уверен, что в грязь лицом не ударю.

Чтобы сразу покорить свою прожорливую клиентуру, я начал с галушек. Строго придерживаясь полученной формулы, замесил тесто, раскатал его, порезал на кусочки и всыпал их в котел с кипящей водой. Они как камни пошли на дно, но это меня не обескуражило, так как я знал, что галушки сами должны всплыть на поверхность, когда будут готовы. Однако этого, по-видимому, не знали многие галушки: изрядная их часть, обратившись в монолит, настолько прочно прилипла к дну котла, что после мне пришлось отбивать их зубилом. Но по счастью, я наготовил столько теста, что и тех, которые благополучно всплыли, вполне хватило, чтобы насытить артель, и моя маленькая неудача прошла незамеченной. Зато суп и рагу удались на славу и окончательно укрепили мою поварскую репутацию.

Больше недели публика ела мою стряпню и похваливала, но однажды какой-то недорезанный гурман во всеуслышание заявил:

— Готовишь ты, Миша, знатно, но вот о существовании риса, видимо, позабыл, а это штука неплохая. Расстарайся-ка на какое-нибудь рисовое шамало!

Да, было бы недурно поразнообразить наше меню рисовой кашей или пловом, — поддержали другие.

Риса я с детства терпеть не мог и потому совершенно забыл поинтересоваться способами его приготовления. До воскресенья, когда можно было бы восполнить этот пробел, оставалось еще четыре дня, которые я попытался выгадать, но публика все настойчивее требовала риса, и наконец я решил: была не была, попробую сварить рисовую кашу без всяких шпаргалок. Задача эта в общем представлялась мне нетрудной, и не знал я только одного: засыпать ли рис в холодную воду или в кипяток? Пораскинув умом, решил, что надо сыпать в холодную, и принялся действовать.

Продукты я с вечера заказывал в лавочке соседнего села, до которой было от нас не более километра, и утром мне их доставляли на ишаке. По аналогии с картошкой и макаронами, я рассудил, что риса надо купить по полкилограмма на едока, для ровного счета двадцать пять кило на сорок восемь человек. Потом меня взяло сомнение — а вдруг не хватит? — и я на всякий случай прикинул еще десять кило, благо рис стоил очень дешево.

Кухня наша представляла собой стоявшую на полянке кирпичную плиту, в которую были вмазаны два железных котла, один большой, ведер на десять, для приготовления пищи, и другой поменьше, для чаю. Сверху, чуть выше человеческого роста, эта плита была прикрыта легеньким жестяным навесом, а отапливалась она дровами. Я налил в большой котел воды, высыпал туда полученный мешок риса, развел в топке огонь и, по опыту зная, что варево закипит только часа через полтора, прилег под ближайшим кустом и почти сразу заснул.

Привиделся мне сон чрезвычайно приятный: будто подходит ко мне сам генерал Врангель в белой черкеске и отечески ласково говорит: “Дорогой поручик, ну ваше ли дело варить тут этот паршивый рис? Пусть этим занимаются китайцы, а вас я давно ищу, чтобы произвести в следующий чин и назначить старшим офицером конно-артиллерийской батареи. Как раз есть свободная вакансия в третьей гвардейской!”

В восторге от такой блестящей перемены в моей судьбе я проснулся, открыл глаза и был потрясен зрелищем, которое мне представилось: там, где еще недавно стояла кухонная плита, теперь возвышался громадный белый конус, своей вершиной почти достигавший крыши. Через равные промежутки времени оттуда, как из жерла вулкана, вырывались клубы пара, извергая новые потоки рисовой лавы, которые по склонам конуса медленно сползали на землю, вокруг плиты.

Совершенно не понимая причины этого катаклизма, я заметался вокруг рисовой горы, как хорек в курятнике. Ненароком взглянул на часы, до обеденного перерыва оставалось около полутора часов, — хватит ли этого времени, чтобы скрыть следы моего позора?

Схватив лопату, я наполнил рисом стоявший поблизости деревянный ящик и отволок его в гущу кустов. Возвращаясь обратно, с ужасом заметил, что ландшафт кухонной местности после этого почти не изменился. В моем распоряжении имелось еще три ведра и два пустых мешка из-под картошки, — тоже набил их рисом и запрятал в кустах. Теперь на свет божий, как египетский сфинкс из-под песка, выглянула плита, но, чтобы полностью ее откопать и овладеть положением, пришлось нагрузить рисом еще и большое корыто, которое служило нам для стирки белья. После этого, действуя метлой и тряпкой, я окончательно очистил местность, закопал рисовую грязь в землю и вздохнул с облегчением.

У меня еще хватило времени доварить оставшийся в котле рис и заправить его маслом. Подошедшая с работы братия с удовольствием уплетала рисовую кашу, не подозревая о разыгравшейся здесь трагедии.

На ужин я продублировал ту же кашу, использовав для этого рис, покоившийся в корыте, так как оно в любой момент могло кому-нибудь понадобиться и его принялись бы искать. Кое-кто удивился: опять рисовая каша?

— Не рассчитал и сварил на обед слишком много, — ответил я. — Не выбрасывать же ее собакам, там одного сливочного масла больше килограмма.

— Правильно, — раздались голоса. — Какие там собаки! Сами съедим, каша вкусная.

На следующий день я приготовил к обеду наваристый мясной суп и заправил его ведром риса из моих резервов, а на ужин соорудил грандиозный плов с бараниной. Ели его с обычным аппетитом, но все же кто-то заметил:

— Что-то наш готвач чересчур увлекся рисовыми блюдами.

— А не сами ли вы приставали ко мне целую неделю с этим рисом? — огрызнулся я. — Вот теперь и жрите его, покуда вам не обрыднет!

Все же использовать до конца этот “вулканический” рис мне не удалось — остатки его пришлось тайно предать погребению. С той поры не только сам этот злак, но и все, что с ним ассоциируется, — до китайского народа включительно, — пробуждает во мне подозрительность и крайнее недоверие.

Работа наша на Калутерово продолжалась недолго и, в духе того времени и балканских нравов, закончилась внезапно и не вполне благополучно. Платить нам должны были каждые две недели, но, когда настал день первой получки, администратор завода с извинениями со- общил, что произошла задержка с высылкой денег из главного управления, которое находится в Софии, и потому с нами полностью рассчитаются в конце месяца, а пока могут дать лишь небольшой аванс. Это нам очень не понравилось — тут почувствовалась какая-то каверза, — но получки все-таки нужно было дождаться.

Наконец этот день наступил, и бай Койчо, выкликая нас по номерам, начал раздавать конверты с деньгами, присланные с завода. Сразу со всех сторон послышались недоуменные вопросы и проклятия: почти всем заплатили меньше, чем полагалось по условию. Мне было посчитано всего пять дней работы, нескольких дней не хватало и у Дьяченко. Мы заявили об этом надзирателю.

— За те дни, когда вы работали на кухне, дирекция не заплатила, — пояснил бай Койчо. — Готвачей должны оплачивать сами рабочие.

— Вот проклятые ворюги! — возмутились мы. — Да ведь по условию должен платить завод!

— Я об этом ничего не знаю. Что мне дали, то и раздаю, а если вы недовольны, идите и разговаривайте с тем, кто заключал с вами это условие.

После долгой ругани и недолгих дебатов все русские решили немедленно бросить работу. Собрав свои манатки, мы отправились прямиком на цементный завод и заявили, что хотим говорить с директором. Вышедший к нам чиновник сказал, что он в отъезде, а без него никто не вправе вступать с нами в переговоры и что-либо менять в условиях. На это мы ответили, что, если так, расположимся тут лагерем и будем ждать возвращения директора, а до тех пор никого из завода не выпустим и туда никого не впустим.

Через полчаса директор нашелся. Сам он выйти к нам побоялся, но уполномочил на переговоры кассира. В результате Дьяченко и мне тут же было уплачено все, что нам причиталось, а остальным еще раз торжественно обещали, что в случае возвращения на работу с этого дня всем будут платить максимальную “надницу”, то есть 75 левов. Поверили этому и остались человек пятнадцать, а остальные отправились прямо домой, в казарму.

Житейские мелочи

В казарме нас ожидали две новости: во-первых, все задержавшиеся в Тырново-Сеймене офицеры нашего училищного персонала, семейные и холостые, на днях уезжают в Софию, куда был официально переведен кадр Сергиевского артиллерийского училища. С нами остаются только начальник группы полковник Мамушин и капитан Федоров117 — хозяин Офицерского собрания и находившейся при нем продуктовой лавочки. Это событие для нас, молодых офицеров, имело положительную сторону: в казарме освобождаются четыре большие, светлые комнаты, куда мы сможем теперь перебраться из подвала.

Вторая новость была еще приятней: приближалась Пасха, и Мамушин нам сообщил, что к этому празднику съедутся все сергиевцы, работающие в относительной близости, то есть около пятидесяти человек, с тем чтобы отговеть и провести Пасхальную неделю вместе, по-офицерски. После заутрени намечаются общие разговины, а потом еще два торжественных пиршества — одно в своем семейном кругу, второе с приглашением кунаков-кубанцев, которые, разумеется, ответят нам тем же. Повседневные трапезы тоже будут совершаться по возможности совместно, в нашем собрании, а в субботу праздничная программа закончится устройством шикарного “Белого бала” (офицеры должны быть в белых гимнастерках, а дамы в белых платьях), на который будут приглашены все дамы и барышни русского гарнизона, включая старших гимназисток. На оплату всех этих увеселений каждый участник должен внести чистоганом пятьсот левов и, конечно, помогать в устройстве празднеств своим личным трудом.

От всех этих пасхальных перспектив мы пришли в полный восторг и тут же выложили Мамушину по пять сотенных билетов из нашего калугеровского заработка, еще не тронутого перстами расточительности. Полковник, который знал, что надо ковать, пока горячо, записал полученное и наставительно сказал:

— Вижу, что на развлечения у вас деньги сразу нашлись. Но, как серьезные люди, вы, конечно, подумали и о своих долговых обязательствах? Ведь касса взаимопомощи пуста, и каждый из вас должен в нее по нескольку сот левов.

Мамушин любил длинные речи и потому после этой увертюры пустился в пространные рассуждения о пользе кассы взаимопомощи и о нашем легкомысленном отношении к жизни. Терпеливо все это выслушав, мы, в свою очередь, принялись сетовать на тяготы бытия и на плохие заработки. В результате последовавшей за этим торговли пришлось уплатить еще по триста левов в кассу взаимопомощи.

За вычетом расходов на довольствие, табак и всякие мелочи, от месячного заработка у нас оставалось в среднем по 1200 левов, а у кого и меньше. Из того, что уцелело после свидания с Мамушиным, все поспешили заказать к предстоящему балу одинаковые белые гимнастерки. Разумеется самые тонные, из шелковистой материи и гвардейского фасона: длина от пояса вниз 35 сантиметров, широкие рукава с манжета-ми и накладные карманы-“клеш”. Это каждому сократило капитал еще на полтораста левов. Ну и конечно, все считали, что возвращение в казарму необходимо ознаменовать общей пирушкой, иными словами, по сотне левов было сразу же пропито, и денег почти не осталось.

Правда, все, что связано с предстоящими праздниками, в основном было уже оплачено, но сверх того каждому хотелось располагать некоторой суммой карманных денег “для представительства”, и остающиеся до Пасхи две недели позволяли кое-что подработать. А потому, проведя в казарме два-три дня, все разбрелись по окрестностям в поисках какой угодно “быстротечной работы.

Из нашей конно-артиллерийской тройки Крылов примазался к кому-то из нашедших работу тут же, в Сеймене, а мы со Смирновым, прихватив вместо него Тихонова, наудачу отправились в село Свирково, расположенное километрах в семи от города. Здесь один крестьянин предложил нам выкопать у него во дворе колодец. По его предположениям, до воды тут было около девяти метров, — он судил по глубине соседского колодца, в который мы тоже не преминули заглянуть; попробовали грунт — он был твердым и глинистым. Рассчитывая при удаче закончить в четыре дня, мы договорились работать сдельно, за полторы тысячи левов, на хозяйских харчах.

И нам повезло: под метровым слоем глины пошел чистый песок, а воду нашли на глубине неполных восьми метров. Работу мы окончили на третий день к вечеру и, положив в карманы по пятьсот левов чистоганом, очень довольные возвратились в казарму, да еще в этом же селе получили заказ на десять тысяч штук самана (крупного формата необожженный кирпич из глины с примесью соломенной трухи), условившись, что начнем после Пасхи.

У Крылова дело обернулось значительно хуже. Он в компании с двумя другими сергиевцами за семьсот левов взялся покрыть черепицей небольшой домик на самой окраине города. С утра хозяин уехал в поле, оставив им черепицу, лестницу и полную свободу действий. Как сам Крылов, так и оба его сподвижника о кладке черепицы имели весьма смутное представление, а потому, когда под вечер возвратился хозяин, едва взглянув на крышу, он схватил валявшийся во дворе кол и со страшными проклятиями устремился к приставленной к дому лестнице. Но сообразительный казак успел вовремя втащить ее наверх.

Началась осада: незадачливые мастера сидели, как коты, на крыше, а хозяин, захлебываясь матерщиной, бегал вокруг дома и бесновался внизу. Когда он выдохся и немного поостыл, начались переговоры, во время которых Крылов проявил замечательные дипломатические способности: он высказал предположение, что, если бы русские не освободили Болгарию, сейчас на крыше сидел бы сам хозяин, а внизу ожидал бы его турок с дрючком или даже с ятаганом. Братушкино сердце смягчилось, и в результате был заключен мирный договор, по которому все три “мастера” получили право беспрепятственно отправиться домой и даже выторговали себе по шестьдесят левов за проработанный день, так как в качестве полезной деятельности им было засчитано то, что половину черепицы они подняли с земли на крышу.

За несколько дней до Пасхи в казарме собралось уже много народу и полным ходом пошли приготовления к празднику. Мамушин взял в оборот всех без исключения: одни белили и приводили в порядок комнаты, куда мы должны были переселиться из подвала, другие украшали Офицерское собрание, третьи таскали из окрестностей древесные ветви и прочую зелень, из которой плели гирлянды и декорировали праздничный зал, словом, работа нашлась каждому.

Будучи “крепаком” (крепаками мы называли офицеров крепостной артиллерии), Мамушин “конников” недолюбливал и в душе не считал их полноценными артиллеристами. Не помню уж, куда он упек Смирнова и Крылова, а меня отправил за десять километров, в большое село Златицу, чтобы принести оттуда яйца, масло и творог, которые заготовил для пасхального стола работавший в этом селе сергиевец, подпоручик Иванов118.

Шел я не торопясь и в Златицу прибыл около полудня. Иванов, который и по выпуску и по возрасту был старше меня, работал тут сборщиком яиц для какой-то экспортной фирмы. Без особого труда я разыскал его в каморке при местном дукьяне (трактир, кабак), где он имел свою постоянную резиденцию. Когда я вошел, он лежал в углу, на куче соломы, и мечтательно глядел в потолок.

— Исполать тебе, Левушка! — приветствовал я его. — Вижу, ты тут изнемогаешь в непосильном труде.

— А, здравствуй, Миша! — бодро ответил Иванов, садясь на своем соломенном ложе. — Вот это здорово, что ты пришел, а то я уже почти два месяца живу один среди этих троглодитов и просто подыхаю от тоски.

— Ты, значит, лежишь, тоскуешь, а яички сами к тебе сбегаются?

— Да ну их к дьяволу! Я уже давно заработал себе все, что требуется на праздники, а чтобы преждевременно не растратить эти деньги, решил до самой Пасхи оставаться здесь, где жизнь мне ничего не стоит. И теперь собираю яиц ровно столько, чтобы хватало мне на яичницу.

— Что же, рассудил ты мудро. В казарме у Мамушина так не полежал бы, там от него никому нет спасения. Вот, к примеру, меня он пригнал сюда за продуктами для пасхального стола. Надеюсь, хоть их-то ты приготовил?

— Ну а как же! Уж для общего блага я расстарался: четыре кило масла и семь творога лежат у хозяина в леднике, а четыреста яиц вон в тех ящиках.

— Четыреста яиц! — ужаснулся я. — Жаль, что тебя не разбил паралич, прежде чем ты их собрал! Ведь мне придется переть их в Сеймен на своем горбе.

— Ничего, у меня есть две специальные корзины, которые пристраиваются на лямках, одна спереди, другая сзади. Да не так оно и страшно, все эти яйца весят не больше двадцати пяти кило, по опыту знаю. Выйдешь под вечер, когда спадет жара, и помаленьку дотащишь. А сей час время обеденное, надо подзакусить.

— Яичницей?

— Не обессудь, чем богат, тем и рад. Моя обычная порция — двадцать яиц, разумеется, с подобающим количеством сала. Но если ты очень голоден...

— Нет, ежели с салом, то и мне двадцати, пожалуй, хватит, — скромно ответил я.

Как я уже упоминал, нам часто приходилось жить впроголодь, но, когда мы бывали при деньгах и где-нибудь в пути, за неимением иных яств, надо было заправляться яичницей, двадцать—двадцать пять яиц на брата считалось нормальной порцией. Болгар наши аппетиты приводили в трепет.

Помню, однажды мы с Калиновским, кое-что подработав, возвращались откуда-то издалека в казарму и часа в четыре дня, усталые и голодные, зашли в попутное село с намерением чем-нибудь подкрепиться. В такой час сельские дукьяны обычно пусты — хозяин одиноко сидел за стойкой и читал газету. Мы заказали ему литр вина и яичницу из пятидесяти яиц. Не выразив ни малейшего удивления, он поставил нам на стол бутылку вина и стаканы, а сам отправился на кухню.

— Гляди, даже не покачнулся старик, — засмеялся Калиновский. — Сразу видно, что русские тут уже бывали.

Через четверть часа появился хозяин и, не взглянув на нас, снова уселся за газету.

— А яичница? — поинтересовались мы.

— Уже готова, — был лаконический ответ.

— Так где же она?

— Я ее поставил в духовку, чтобы не остыла, пока подойдет ваша компания.

— Какая еще компания?! Гони ее сюда!

— Как? Вы вдвоем собираетесь ее съесть? Это невозможно!

— А вот сейчас увидишь.

Болгарин принес огромный противень с яичницей и столбом стоял возле нас, пока мы ее поглощали. В это время он еще что-то бормотал, но, видимо, потерял дар речи, когда после яичницы мы съели еще большой арбуз.

Однако возвращаюсь к событиям дня. Желая внести свою лепту в предстоящую трапезу, я сказал Иванову, когда он появился из кухни и поставил на пол противень с благоухающей глазуньей:

— Не есть же ее всухомятку! Финансирую приобретение двух литров вина.

— Сейчас принесу, но денег не нужно: вино и водку тут мне отпускают бесплатно.

— Здорово! Чем же ты так обворожил кабатчика?

— А вот за едой расскажу, если хочешь.

Он снова вышел, принес бутыль вина, и мы подсели к яичнице, скрестив по-турецки ноги. Иванов наполнил стаканы и, когда мы немного заморили червяка, начал свое повествование:

— Так вот, дело в том, что у нашего дукьянщика есть компаньон. Он живет в Сеймене и финансирует предприятие, а дукьянщик дает свой труд. В силу такого положения, к двадцатому числу каждого месяца он должен подводить баланс для отчета этому компаньону. Бухгалтерия, конечно, несложная, но сам он малограмотен и справиться с этим не может — все подсчеты делал ему сельский учитель, единственный тут человек, способный на подобный взлет научной мысли. И за это учитель пользовался правом бесплатно пить в этом кабаке сколько угодно вина и ракии. Так у них шло издавна, но вот в прошлом месяце они из-за чего-то повздорили, и учитель наотрез отказался считать. Подходит двадцатое число, когда приезжает компаньон, а баланса нет! Хозяин в панике, он по натуре трепло и балагур, а тут вижу — словно подменили человека. Ну, ненароком разговорились, и рассказал он мне о своей беде. Я и говорю: это дело плевое, давай сюда твои записи! “Неужто сможешь подсчитать? — спрашивает. — Наш солдат нипочем бы не смог!” Я им всем, конечно, говорю, что в России был простым солдатом. Принес он мне свою приходно-расходную тетрадь и десятка два счетов, сразу же засел я за них, подвел баланс и часа через три отнес ему: готово, братушка. Не хотел верить, собачий сын! “Врешь, — говорит, — просто хочешь выпить на шермака и наворотил тут чего попало. Разве это возможно за три часа сосчитать! Даже учителю для этого нужно было три дня!” Однако на следующий день приехал компаньон — человек городской и хорошо грамотный, — просмотрел он мой баланс и говорит дукьяншику: “Это первый раз у тебя отчетность в полном порядке и без ошибок”. Вот с той поры я тут и в почете, а кроме того, служу предприятию живой рекламой: меня расславили как великого ученого, и народ валит в кабак, чтобы посмотреть на такое чудо. Уже предлагали, что попрут своего учителя, если я соглашусь занять его место.

— Ну а ты?

— Да ну их в болото! За полторы тысячи в месяц закопаться в такой дыре, где высшим олицетворением мировой культуры служит этот кабак! Благодарю покорно! Я здесь уже совершенно опупел за каких-нибудь два месяца и после Пасхи определенно меняю профессию. Пусть яйца собирает медведь, а я лучше подамся на шахту или в Калугерово, чтобы работать среди своих.

— А пока суд да дело, живешь, значит, на винно-водочном гонораре?

— Да, но дукьянщику и тут повезло: я пью мало, а учитель изрядный пропойца и обходился ему много дороже.

За разговорами мы прикончили яичницу, допили вино и, растянувшись на соломе, проспали до пяти часов вечера. Перед тем как пуститься в обратный путь, я еще успел, при содействии Иванова, до изумления дешево купить килограмм великолепного контрабандного табаку, которым славилась Златица. Непосвященный читатель, вероятно, удивится: в классической стране табаководства, где табачное поле имеет почти каждый крестьянин, и вдруг контрабандный табак? Поясню, что в Болгарии государство держало монополию на продажу сигарет и спичек, а все иные виды курева и способы зажигания были строжайше запрещены. В силу этого противоестественного закона, все местные селяки-табаководы, как и прочее население, обязаны были покупать дорого стоящие сигареты, а своего табака не имели права ни резать, ни курить — надлежало сдавать его скупщикам в листьях. Но на деле, конечно, и резали, и курили, сворачивая цигарки из газетной бумаги, — с этим бороться было фактически невозможно, и местные власти на такие самокрутки смотрели сквозь пальцы. Но когда ловили кого-нибудь с трубкой, зажигалкой или папиросной бумагой, штрафовали нещадно, если дело не улаживалось при помощи взятки. Мы были в лучшем положении: несколько сергиевцев служили в пограничной страже, на близкой от Тырново-Сеймена греческой границе, они снабжали нас контрабандной папиросной бумагой, а табак мы покупали у окрестных крестьян. И надо сказать, что такого превосходного табака я за всю жизнь больше нигде не курил.

На заходе солнца, нагруженный как верблюд, я тронулся в путь. С такой кладью приходилось часто останавливаться, чтобы отдохнуть, и ночь меня застала верстах в четырех от Сеймена. Это меня ничуть не встревожило, дорогу я знал хорошо и был уверен, что не собьюсь, а никакие иные опасности мне не угрожали. Так я, во всяком случае, думал, но дальнейшее показало, что в этом ошибался. В степи повсюду паслись стада овец, и при каждом из них непременно бывало по нескольку свирепых овчарок. Днем они на прохожих особого внимания не обращали, но ночью в каждом подозревали злоумышленника, и шутки с ними были плохи. Не успел я в темноте пройти и версту, как меня атаковало полдюжины здоровенных псов.

Подбежав к ближайшему кусту и тем защитив свой тыл, я поставил корзины с яйцами на землю и принялся шарить вокруг в поисках камней или комьев засохшей грязи, но их не было, и мне пришлось отстреливаться от собак яйцами. Я метал их одно за другим и, когда какое-нибудь с треском разбивалось о собачью морду, утешался тем, что труды Левушки Иванова пропадают не совсем зря. По счастью, к месту сражения довольно скоро подоспел пастух и унял свое четвероногое воинство. Остаток пути я совершил без приключений, и вынужденную растрату трех дюжин яиц Мамушин мне великодушно простил.

Пасхальные события

На Страстной неделе мы начали говеть, не прекращая в то же время предпраздничной деятельности. Особенно спешили с покраской и оборудованием новых апартаментов, куда мы должны были к Пасхе перебраться из подвала. Наконец, в четверг все четыре комнаты были готовы, и мы принялись там устраиваться.

По распоряжению Мамушина, чрезвычайно любившего подобного рода литературу, на дверях каждой комнаты были наклеены поименные списки десяти ее обитателей, расписание богослужений и общих трапез, обязанности дежурного по помещению и полный перечень имевшегося в нем инвентаря. Последний состоял из десяти топчанов, стольких же ночных столиков, одного большого стола, двух скамеек, керосиновой лампы, двух ведер и деревянного корыта. Тут надо пояснить, что ни электричества, ни водопровода в казарме не было, и дежурный по комнате должен был приносить воду для умывания из колодца, находившегося довольно далеко, на плацу.

Мы, трое конников, опередив своих сожителей по комнате, заняли самый уютный угол возле большого окна и детально ознакомились с обстановкой, на что отнюдь не потребовалось много времени.

— Живем богато, — промолвил Смирнов, прочитав инвентарный список. — Особенно меня умиляет корыто. Это уже явный предмет роскоши.

— Шутки шутками, ребята, а действительно, не мешало бы повысить культурный уровень нашего бытия, — сказал Крылов. — Доколе, например, мы будем спать на голых досках, без матрацев?

— Ишь чего захотел, казак! Ты бы уж заодно размахнулся и на простыни! А деньги тебе царь Борис пришлет или американский дядя?

— Три матраца я попробую достать бесплатно. У кубанцев есть лишние, оставшиеся еще с юнкерских времен, они зря лежат где-то в цейхгаузе. Поговорю с полковником Кравченко, он душа-человек и наверняка нам это дело устроит.

— А у меня есть идея насчет простыней, — добавил я.

— Тоже достанешь бесплатно? — усомнился Смирнов. — Какая же это идея?

— Пока ее не проверю, ничего не скажу. После обеда выясню.

Сговорившись пока держать наши намерения в тайне от остальных, мы принялись действовать. Крылов отправился добывать матрацы, Смирнов взялся выяснить возможности приобретения подушек, а я приступил к осуществлению своей идеи. Заключалась она в том, чтобы для себя и своих друзей открыть кредит в универсальном и самом лучшем в городе магазине, где можно было приобрести все, что нам нужно. Хозяином этого магазина был очень симпатичный болгарин, отставной артиллерийский офицер Бургелов, который благоволил к русским, и все мы его хорошо знали. Поладить с ним удалось без всякого труда, и не только насчет простыней: он предложил давать нам в долг все, что потребуется, с тем что платить мы будем по мере возможностей. Забегая вперед, скажу, что в дальнейшей жизни это нас сильно выручало, но, как водится, медаль имела и обратную сторону: из долгов мы не вылезали, и львиная доля наших заработков шла в кассу Бургелова.

Удача нам сопутствовала во всем: Крылов достал отличные матрацы, Смирнову в местном, летевшем в трубу отельчике согласились по сто левов продать три подушки — за них мы не поморщившись заплатили наличными. Затем все трое отправились к Бургелову, взяли у него простыни, наволочки, пижамы и большой отрез красивой материи, из которой одна знакомая дама к вечеру соорудила скатерти на наши столики и нечто вроде стенного ковра.

К ночи, когда сошлись все обитатели комнаты, они были сильно удивлены, узрев на наших топчанах матрацы и подушки. Удивление это возрастало по мере развития дальнейших событий: мы прибили в своем углу ковер, развесили на нем оружие, застелили столики красивыми скатерками, а матрацы — белоснежными простынями, после чего облачились в пижамы и полезли в свои роскошные постели.

— Ай да конники! — раздались голоса. — Вот это врезали! Как же вы ухитрились все это добыть?

Немного поломавшись, мы открыли карты. Как следствие этого, в течение двух ближайших дней все более или менее уравнялись с нами в области культурных достижений, и к Пасхе комната приняла вполне приличный и даже уютный вид. Было постановлено все рабочее барахло держать в ящиках, под постелями, дабы ничто тут не омрачало офицерских взоров и не напоминало о грустной действительности.

К началу заутрени наша гарнизонная церковь наполнилась народом. Слева, сверкая золотом погон на белых гимнастерках, стройными рядами стояло несколько десятков офицеров-сергиевцев; справа сияли серебряные погоны кубанцев. Службу с подобающей торжественностью вел священник Кубанского училища отец Димитрий Трухманов, пел великолепный хор, а путь крестного хода вокруг казармы заранее был украшен зеленью, цветами и разноцветными фонариками. Казалось, что все это происходит не в чужой стране, в обстановке изгнания, а в каком-нибудь небольшом гарнизоне нашей старой, патриархальной России. Впрочем, Болгария — хотя мы ее иной раз и поругивали — не была для нас такой уж чужой страной. Нигде мы себя не чувствовали настолько “своими”, как здесь, и во всех других славянских странах к русским относились несравненно менее сердечно, а о неславянских что уж и говорить!

После заутрени был сделан получасовый перерыв, во время которого все перехристосывались, а начальство, наше и кубанское, обменялось короткими поздравительными визитами в офицерские собрания. Затем все отстояли литургию и в два часа ночи приступили к розговинам.

Благодаря хозяйственным способностям Мамушина наш пасхальный стол выглядел совсем как в былые, счастливые времена. Белоснежные скатерти, на них куличи, сырные пасхи, окорока, жареные индейки, блюда приютившихся в зелени крашеных яиц, бесчисленные закуски, бутылки, цветы... В последний раз я по-настоящему встречал Пасху дома, в 1916 году, будучи двенадцатилетним кадетиком. Это было восемь лет назад, там, во граде Китеже... Сколько с тех пор пережито! Родного дома давно нет, и семья у меня теперь другая — вот эта, что, сияя золотом погон и молодостью лиц, усаживается со мною за стол.

Вид всего этого праздничного убранства, вероятно, не только у меня пробудил подобные мысли, но радость момента быстро отвлекла нас от грустных воспоминаний о безвозвратно ушедшем прошлом, — сегодня и настоящее искрилось счастьем. За веселыми разговорами розговины затянулись до пяти часов утра. И хотя заготовленным яствам в полной мере было отдано должное, всего еще осталось столько, что в одиннадцать часов, разбуженные, как встарь, трубным сигналом, мы привели себя в порядок и снова уселись за столы, доедать и допивать оставшееся. Впрочем, в этот день пили умеренно, чего, будучи честным, нельзя сказать о состоявшемся на следующий день обеде, — на него были приглашены кубанцы, и он проходил под тайным лозунгом “Накачать кунаков”. Кунаков накачали, но и сами накачались изрядно. День спустя кубанцы дали блестящий реванш, однако внешне все было вполне прилично и благопристойно. Ни одного пьяного, или, как у нас было принято говорить, “усталого”, офицера посторонний глаз не увидел, ибо трупы павших внутренними коридорами разносили по комнатам их более крепкие товарищи.

Весь остаток недели, но уже на более скромных началах, мы обедали и ужинали вместе, в нашем собрании. Наконец подошла суббота, день Белого бала. Он устраивался в большом казарменном зале, в котором имелась и театральная сцена с занавесом. Этим помещением пользовались для устройства вечеринок, балов, концертов и спектаклей все обитатели казармы, то есть сергиевцы, кубанцы и гимназия.

Кстати, стоит посвятить несколько слов этой последней. Она была основана во время пребывания Белой армии в Галлиполи, учились в ней исключительно дети военных, а в старших классах преобладали юноши, уже и сами отведавшие войны. Педагогический персонал состоял из офицеров, имевших университетское образование, и все было поставлено на полувоенную ногу. По переезде в Болгарию, когда наша армейская казна иссякла, эта гимназия перешла на иждивение Союза Городов и новые хозяева начали искоренять в ней военный дух. Многих прежних преподавателей и воспитателей “земгусары” заменили своими людьми — эти смотрели на нас волками и нашими симпатиями, разумеется, не пользовались, но с остатками старого, военного персонала мы были в дружеских отношениях, так же как и с некоторыми гимназистами-офицерами, таковых было человек десять. Это были главным образом подпоручики, выпущенные из пехотных военных училищ, куда принимали людей с незаконченным средним образованием, а также некоторые добровольцы, на войне произведенные за боевые отличия, — среди этих был даже один гимназист в капитанском чине. Чтобы дать им возможность получить аттестат зрелости и поступить в высшие учебные, заведения, их принимали в русские заграничные гимназии, хотя и не особенно охотно.

Старших гимназисток было немного, около двадцати, и большинство из них, в силу событий, тоже шло с некоторым опозданием, так что нам, молодым офицерам, тут не стыдно было ухаживать даже за пятиклассницами. Впрочем, одна пышная шестнадцатилетняя девица, так называемая “папина Маруся”, была в ту пору всего лишь в первом классе. Жили они в особом интернате, и держали их в строгости.

В течение минувшей зимы гимназия устроила три концертно-танцевальных вечера, очень скромных по осуществлению и к тому же платных. В противоположность этому мы решили дать настоящий бал, со входом по именным пригласительным билетам и даже с бесплатным угощением дам и барышень мороженым и прохладительными напитками. Для мужчин был предусмотрен обильный и недорогой буфет. Чтобы не ударить лицом в грязь, приготовления к этому балу начались задолго, и в последний день оставалось лишь завершить кое-какие мелкие детали.

Зал был убран великолепно. Деревянные колонны, шедшие вдоль него двумя рядами, были сплошь декорированы свежей зеленью и увиты бумажными лентами национальных, георгиевских и романовских цветов. На окнах висели кремовые занавески, украшенные крупными Сергиевскими вензелями, а в простенках между окнами — одинаковые, превращенные в ковры коричневые одеяла и на них портреты белых вождей и всевозможное оружие. На театральный занавес, закрывавший сцену, почти во всю его величину было нашито изображение нагрудного знака Сергиевского артиллерийского училища — двуглавый орел, под ним перекрещенные пушки, а в центре большое славянское “С”, охватывающее щит с Георгием Победоносцем. В одном углу зала была оборудована уютная гостиная, с мягкими креслами и диванами, украшенная коврами и панно работы наших художников, а в другом — буфет с богатейшим ассортиментом закусок и бутылок. Но подлинной сенсацией и чудом нашей техники являлся фонтан, бивший из круглого бассейна, который был сооружен в центре зала, посреди выложенной дерном клумбы с красивой решеткой. Для осуществления этой идеи на чердаке была поставлена огромная бочка с водой, из нее по одной из колонн провели хорошо замаскированную трубку и под полом вывели ее конец к центру бассейна. Последний был сделан из оцинкованного железа и раскрашен под мрамор.

В этот бассейн предполагалось пустить золотых рыбок, но мы их не достали и в последний момент решили заменить лягушками и черепахами, которые водились в протекавшей поблизости речонке. За этой земноводной живностью в субботу после обеда были посланы Тихонов и я. Накупавшись вволю, мы без особого труда поймали четырех черепах и штук пятнадцать лягушек, доставили их в казарму и выпустили в бассейн. Однако лягушки оттуда упорно выскакивали и ошалело прыгали по залу, что приводило в отчаяние Оссовского119 — главного распорядителя предстоящего бала.

— Они же нам всех дам распугают, — сокрушался он. — Мишка, ты их принес, ты и укроти! Придумай что-нибудь, чтобы они вели себя прилично, или придется от них вообще отказаться.

Идея у меня мелькнула сразу, но я решил не продешевить и сказал:

— Гм... Тут потребуется большое напряжение ума, а может быть, и воли, если, например, придется лягушек гипнотизировать. Словом, я берусь за это дело только с условием, что в случае успеха меня сегодня не будут больше беспокоить никакими нарядами и поручениями.

Оссовский изъявил согласие, после чего я удачно поставил лягушек на якоря: каждая была за лапку привязана к лежавшему на дне камешку — длина нитки позволяла ей плавать в бассейне, но выскочить наружу она не могла.

Покончив с этим делом, я отправился к Бургелову и ввиду предстоящего события взял у него в долг флакон одеколону, пакетик мыльного порошка и коробку хорошей пудры — в ту пору после бритья было принято пудрить лицо. Увидев там же, у Бургелова, круглую деревянную коробочку, покрытую художественной резьбой, в наплыве эстетических чувств прихватил и ее. Возвратившись домой, я пересыпал пудру в эту коробочку, а мыльный порошок для бритья — в освободившуюся коробку из-под пудры и расставил все свои приобретенья на ночном столике.

Когда стемнело, все обитатели нашей комнаты почти одновременно навели на себя красоту и отправились в зал, куда уже начала собираться публика. В силу каких-то причин задержался только один из моих сожителей, Павел Залесский, за свой почтенный двадцатишестилетний возраст и скрипучий голос прозывавшийся у нас Дедом. Он пришел в уже опустевшую комнату, быстро побрился и сполоснул физиономию, но своей пудры у него не было. В подобных случаях у нас отнюдь не считалось грехом воспользоваться косметикой кого-либо из товарищей, — Дед огляделся и, заметив на соседнем столике нужную ему коробочку, попудрился при слабом свете керосиновой лампы и, поспешно завершив туалет, устремился в зал, откуда уже слышались звуки полонеза.

Белый бал был открыт очень эффектным номером: когда зал наполнился приглашенными, поднялся театральный занавес и все увидели стоявшую на сцене пушку — точное подобие настоящей — и при ней полный орудийный расчет, в форме юнкеров САУ. Стоявший сбоку фейерверкер начал громко подавать команды, предшествующие открытию огня. Гости с любопытством глазели на это зрелище, в уверенности, что тут стопроцентная инсценировка, но по команде “Огонь!” неожиданно грянул выстрел, и вся находившаяся в зале публика была обсыпана разноцветными конфетти, которыми было заряжено орудие. После этого духовой оркестр заиграл полонез и начался бал.

Залесский был влюблен в гимназистку седьмого класса Аню Донскую (на которой впоследствии женился), а потому, войдя в зал, когда полонез уже кончился, направился прямо к ней. Аня сидела на одной из скамеек, поставленных вдоль стен, и спиной опиралась на висевший тут ковер. Полепетав с нею минуты две, Дед заметил, что с этого ковра на белое платье его дамы сердца перебрался упитанный клоп и не торопясь пополз по плечу, направляясь к шее. Но артиллеристы народ находчивый.

Анечка, на вас уселась божья коровка, разрешите я ее сниму, — самым естественным тоном промолвил Залесский, не дожидаясь разрешения, схватил клопа и бросил его на пол.

В это время заиграли вальс, Дед с поклоном звякнул шпорами и, подхватив Аню, закружился с нею по залу. Поначалу все шло прекрасно, но, когда он слегка вспотел, лицо его начало неистово чесаться. Внезапно потеряв дар речи, Залесский ежился и мотал головой, а Аня с удивлением и ужасом наблюдала, как физиономия ее кавалера покрывается клочьями белый пены.

Едва кончился вальс, Дед поблагодарил свою даму и, пробормотав какое-то извинение, бросился вон из зала, на ходу обтирая лицо носовым платком. По пути он чуть не столкнулся со мною. Заметив у него на щеках и на шее белые разводы, я удивился и сочувственно сказал:

— Ты, Дед, до конца бала нипочем не выдержишь, если на первом же вальсе покрылся мылом, как запаленный мерин.

— Чем зубоскалить, ты мне лучше скажи, что за дрянь у тебя пудра?

— Дрянь моя пудра?! Да это “Коти”, лучшая марка из всех существующих в природе, — возмутился я, и тут меня внезапно осенила догадка. — Погоди, Дед, ты попудрился из коробочки, что стоит у меня на столе?

— Ну да, черт бы побрал твоего Коти и всех его родичей!

— Тогда все понятно, — сквозь хохот ответил я. — Там у меня мыльный порошок, так что приободрись, что это у тебя не от старости. Пойди сполосни свой портрет водой и смело приглашай Аню на мазурку.

Бал прошел исключительно удачно и весело. Особенный успех имел вальс-котильон, разнообразные фигуры которого всю ночь чередовались с другими танцами. Разошлись только в пять утра.

Под вечер следующего дня на плацу почти экспромтом состоялось всеобщее гулянье — играл наш духовой оркестр и пел прекрасный офицерский хор. Этим завершились праздничные развлечения, и снова наступили рабочие будни.

Саман

С наступлением тепла в окрестных селах начинались обычно всевозможные хозяйственные постройки, материалом для которых служил почти исключительно саман. В те времена в Южной Болгарии из него были построены не только все сельские жилища и службы, но и добрая половина городских зданий, лишь самые крупные из них и дома богатых людей строились из обожженного кирпича.

Производство самана весьма несложно, но это работа настолько тяжелая и грязная, что сами крестьяне до нее не унижались и в случае надобности заказывали саман посторонним рабочим. Раньше этим занимались преимущественно цыгане, но с нашим появлением дело перешло почти исключительно в русские руки.

Поелику так или иначе приходилось жить тяжелым физическим трудом, наиболее сильные и выносливые из нас даже предпочитали саман всем иным видам доступного нам заработка. Тут были следующие преимущества: работа, при хозяйских харчах, оплачивалась сдельно и довольно высоко — поднаторившись и поднажав, можно было выгонять от ста пятидесяти до двухсот левов в день, то есть в три-четыре раза больше, чем на постройке или на гипсовом карьере; кроме того, тут мы бывали совершенно независимы — никто не стоял над душой, не кричал и не понукал; кормили хозяева почти всегда хорошо, обычно давали и табак, никаких расходов не было, и заработок оставался весь целиком. Но особенно нравилось нам то, что эта работа шла с неизбежными перебоями: заказы на саман редко превышали десять—двенадцать тысяч штук, при благоприятной погоде на это уходило дней шесть-семь. В большинстве случаев в том же селе сразу подворачивался второй заказ, но третий рке редко, таким образом, проработав пару недель, можно было на законном основании возвратиться в казарму и до нахождения новой работы (а точнее, доколе хватит заработанных денег) пожить в свое удовольствие и побренчать шпорами под окнами женского интерната гимназии.

По окончании пасхальных празднеств наша обычная тройка, пополненная Тихоновым, отправилась в село Свирково, где мы уже имели большой заказ на саман. Выступили на рассвете и первые полчаса шли молча, поеживаясь от утренней прохлады. Хотелось спать, и мысль о предстоящей тяжелой работе — особенно в сопоставлении с прожитой по-человечески неделей — угнетала душу, поднимая в ней чувство бессильного протеста против преследующих нас несправедливостей судьбы. Но все же, когда из-за дальнего холма выглянуло солнце, по обочинам дороги заалели яркие маки, а степь наполнилась бодрящим птичьим гомоном, мы почувствовали, что мир божий не так уж плох, повеселели и разговорились.

— А у кого мы, собственно, будем работать? — спросил Крылов. — Имя и фамилия этого джентльмена мне, понятно, без надобности, но интересно, можно ли у него надеяться на хороший харч ?

— Все пока покрыто мраком неизвестности, — ответил Смирнов, нашедший этот заказ. — Саман нужен какой-то вдове, но об условиях еще разговора не было.

— А как вдова, еще не старая? — заинтересовался казак.

— Какая бы ни была, ты, востропузый гаврилыч, не вздумай с нею заигрывать. Это тебе не русская деревня, в два счета ноги переломают, а то и прирежут.

— Ну а все-таки, на что похожа эта вдовица?

— Я ее не видел. О том, что ей нужен саман, мне сказал в кабаке ее свояк и объяснил, где она живет. Сейчас с нею и будем ладиться.

Придя в село, вдову мы отыскали без труда, но никакого толку добиться от нее не смогли. Со свойственной болгарским женщинам несамостоятельностью она сказала только, что саман ей действительно нужен, но сколько именно — она не знает, о цене тоже не имеет представления и “править пазарлык” (заключать договор, уславливаться) следует с ее свояком. Последний оказался человеком толковым, и мы с ним сговорились быстро.

Условия тут были не совсем обычны: по здешним понятиям нам, холостым мужчинам, жить у вдовы было неприлично, и потому нас приютит у себя местный дукьянщик, ее дальний родственник. Согласно тому же кодексу турецкой благопристойности, харчить в доме вдовы нам тоже не подобает, ей даже неудобно было на посторонних мужчин готовить еду, и порешили на том, что она нас будет снабжать продуктами, не требующими особого приготовления, — на завтрак и на обед ее сынишка будет приносить эти продукты к месту работы, а на ужин — в дукьян, где мы будем ночевать. Напирая на то, что такая постановка дела сопряжена для нас с большими неудобствами, мы выторговали несколько повышенную цену, — 320 левов за каждую тысячу штук самана, тогда как нормально платили левов на сорок меньше. И в заключение заказ был увеличен с десяти тысяч на двенадцать.

Когда ударили по рукам, было уже десять утра. Свояк нагрузил телегу соломенной трухой, туда же положил инструменты, и мы выехали на околицу. Возле каждого села для выделки самана обычно существовало особое место, которым по мере надобности пользовались все. Выбиралось оно с таким расчетом, чтобы в непосредственной близости находился какой-нибудь ручей или иной источник водоснабжения, а вокруг было достаточно ровного места для выкладки и просушки готового самана. Почти всегда там уже бывала и просторная яма для заготовления материала. Впрочем, чтобы читателю все это было понятней, вкратце опишу сущность саманного производства.

В яме — кирками обваливая ее края и углубляя дно, а затем измельчая крупные комья мотыгами — заготовляют толстый слой рыхлой земли, затем льют туда достаточное количество воды и сыпят соломенную труху. Все это надо хорошенько перемешать и вымесить, для чего рабочие в одних трусах влезают по колено в эту густую грязь и, слегка помогая себе мотыгами, топчутся в ней до тех пор, пока не распустятся в воде все комочки земли и месиво (которое по-болгарски называется калом”) не приобретет желаемой консистенции. Разумеется, к концу этой операции тела и лица рабочих настолько густо покрываются грязью, что их не узнала бы и родная мать.

Затем приступают к выкладке. Для этого один из рабочих, горделиво именуемый мастером, вооружается деревянной формой, которая представляет собой низкий ящик без дна, разделенный перегородками на десять одинаковых отделений. Если нужны были кирпичи особо крупного размера, форма делалась на восемь или даже на шесть отделений. Эта форма смачивается водой из стоящего рядом ведра и кладется на землю; два других рабочих на носилках подносят из ямы соответствующую порцию “кала” и вываливают ее в форму, затем возвращаются к яме, где четвертый рабочий при помощи лопаты снова нагружает носилки. Мастер между тем особой дощечкой разравнивает принесенный материал, так, чтобы он хорошо заполнил все отделения формы, потом эту форму осторожно поднимает и, сбрызнув водой, устанавливает рядом для следующего десятка кирпичей. И так от рассвета до темноты...

Эта работа, как уже было сказано, давала отличный заработок, но была каторжно тяжела, особенно в нашем оформлении. По существу, спешить нам было некуда и, казалось бы, можно работать не надсаживаясь и не слишком торопясь, хотя дневной заработок при этом был бы несколько ниже максимально возможного. Но у нас была особая психология: день, проведенный в рабочей обстановке, считался как бы потерянным для жизни, независимо от того — легка работа или тяжела, иными словами, значение для нас имело потерянное на работе время, а не затраченное усилие. И потому, если какую-нибудь сдельную работу, не вылезая из кожи, можно было сделать, скажем, за три дня, мы предпочитали вылезти из кожи, но окончить ее за два.

Так бывало и на самане. Начинали мы работу за час до восхода солнца и кончали уже при звездах, потратив всего полчаса на завтрак и полтора на обед. С носилками кала, весившими больше четырех пудов, обычно не ходили, а бегали; при таком темпе подачи и мастер не выходил из согнутого положения, не имея времени хотя бы выпрямить спину. Легче всего было тому, кто нагружал носилки, поэтому время от времени все менялись ролями. Иногда на самане работали втроем, тогда носильщики сами нагружали носилки.

Однако возвращаюсь к событиям дня. Метрах в трехстах от села, в небольшой низине, свояк остановил своего одра, разгрузил телегу и уехал, пообещав после обеда приехать еще. Оставшись одни, мы оглянули арену предстоящих нам действий. Саманная яма одной стороной почти соприкасалась с протекавшим здесь ручьем, а с другой была ограничена срезом невысокого бугра. Оба этих обстоятельства чрезвычайно облегчали приготовление замесов для самана, а в непосредственной близости было сколько угодно места для его выкладки, так что с носилками не нужно было далеко бегать. Лучших условий для работы трудно было желать, а потому я искренне удивился, услышав сбоку недовольный голос Крылова:

— Ну, тут много не заработаешь: яма слишком глубока, ручей, того и гляди, пересохнет, и место слишком открытое, значит, весь сельский скот будет топтаться по нашему саману.

— Да и кормить чертова вдова будет отвратительно, — добавил Смирнов. — По харе сразу видно, что она сквалыга, небось станет посылать нам лук, огурцы и юшку из-под творога — на таких харчах через неделю ноги протянешь!

Я хотел было заспорить и заступиться за вдову, но в этот момент увидел то, что другие увидели раньше меня: вдали, на склоне пологого холма, белели строения Сеймена, а на самой его вершине, ярко освещенная солнцем, как на ладони была видна наша казарма, где еще вчера мы чувствовали себя людьми совершенно иного порядка. Я сразу понял и разделил пессимизм моих друзей: имея перед глазами подобный соблазн, лезть в грязевую яму никак не хотелось. Желая наглядно показать, что вдобавок ко всему сказанному Крыловым тут еще и грунт твердый, как бетон, я схватил кирку и, размахнувшись, ударил ею по верхушке обрывающегося в яму бугра. Эффект получился неожиданный: вниз обрушилось столько земли, что ее достало бы на полсотни кирпичей. Внезапно все поняли, что роптать на условия тут просто грешно. Приступ малодушия был подавлен, и мы взялись за работу, стараясь не глядеть в сторону казармы.

В час дня из села подошел парнишка, хозяйкин сын, тащивший в одной руке увесистую торбу, а в другой пятилитровый глиняный кувшин — в нем оказалось густое овечье молоко, а в торбе два больших хлеба, добрый килограмм свиного сала, изрядный кусок брынзы, банка маслин и пучок зеленого лука. Ворча, что на таких харчах можно нажить чахотку, и поругивая бедную вдову, мы наелись как удавы, часок отдохнули и продолжали работу до темноты. Начав в этот день поздно, мы выложили всего 1300 кирпичей, но сверх того приготовили большой замес на завтра, так что утром можно было сразу приступать к выкладке.

Помывшись в ручье и придав себе прилично-рабочий вид, мы направились в сельский дукьян, где должны были ночевать, там выпили у стойки по “шеше” (флакончик-мерка, вмещающая сто граммов напитка) сливовицы и осведомились — готовы ли наши апартаменты? Хозяин молча зажег керосиновый фонарь, провел нас через двор и открыл в углу маленькую дверь, в которую, сгибаясь пополам, все мы вошли и очутились в небольшом и низком помещении. Стены его были сделаны из плетня, а на полу лежал толстый слой соломы.

— Это хлев, — пояснил хозяин. — Но свиней я с прошлого года не держу, так что тут все вычищено, а на пол я велел постелить свежей соломы. Вам будет здесь удобно, — добавил он и, оставив нам фонарь, удалился.

Мы молча переглянулись. Смирнов стал на четвереньки и захрюкал, все остальные последовали его примеру. С минуту мы ожесточенно хрюкали друг на друга, потом с хохотом повалились на солому.

— Итак, мы на свином положении, — промолвил Крылов, — с чем вас, господа офицеры, и поздравляю! Впрочем, кабатчик прав, здесь, пожалуй, чище, чем в его хате, и наверняка будет меньше клопов.

Вскоре вдовий сынишка принес нам продукты на ужин. Их ассортимент от обеденного отличался лишь тем, что отсутствовали маслины, но вместо них в торбе оказалось четыре десятка яиц. Прихватив и сало, хозяйственный Тихонов отправился с ними к дукьянщику на кухню и четверть часа спустя возвратился с огромной сковородой яичницы. Основательно закусив, мы выкурили по цигарке и завалились спать, все четверо накрывшись толстым рядном, которое прислала нам вместе с ужином сердобольная вдова.

Мне снилось, что я лежу на самом краю саманной ямы и громадная свинья со злобным хрюканьем толкает меня рылом, стараясь спихнуть вниз. Я проснулся и открыл глаза, — вокруг была темнота, но кто-то действительно толкал меня под бок и громко хрюкал. Потом раздался голос лежавшего рядом Смирнова:

— Просыпайтесь, боровы, уже светает, пора идти на работу!

Наш утренний туалет был недолог. Соорудив по бутерброду из хлеба и брынзы и на ходу закусывая, мы дошли до своей ямы и начали “вкалывать”. К девяти часам утра уже выложили более пятисот кирпичей.

— Здорово идет дело, — заметил я во время перекура. — Если ежедневно будем делать в среднем по две тысячи двести штук, в субботу вечером кончим и, получив по тысяче левов на брата, отправимся домой.

— Половина заработка пойдет за долги, а на другую половину можно будет недельку пожить по-человечески, — мечтательно добавил Крылов.

— Да, но две тысячи двести кирпичей в день — это вам не жук наплакал, — сказал Смирнов. — Надо нажимать, давайте-ка приступим к делу.

Мы сделали новый замес, по крайней мере, на семьсот кирпичей, и уже собирались перейти к выкладке, когда возле нашей ямы остановился какой-то прохожий болгарин.

— А вы почему работаете? — удивленно спросил он.

— Отцы не позаботились об нашем образовании и не научили нас делать фальшивые деньги, — ответил я. — Вот теперь и приходится работать.

— Но сегодня праздник, — пояснил братушка и назвал имя какого-то болгарского святого. — В этот день наш кмет (сельский староста) работать не разрешает.

— Это к нам не относится. У вас свои праздники, а у нас свои. К тому же работаем мы не в селе, а в поле и ваших праведников в соблазн не вводим.

— Ну, дело ваше. Я только вас предупреждаю, что могут быть неприятности, — сказал болгарин и пошел своей дорогой.

Потеря дня нарушала все наши расчеты, и потому мы решили продолжать выкладку, надеясь, что сельские власти не захотят с нами связываться и оставят в покое. Действительно, часа полтора мы работали без всякой помехи, но потом к нашей яме подошел другой болгарин и, отрекомендовавшись секретарем кмета, потребовал, чтобы мы немедленно прекратили работу. Пришлось подчиниться. Усевшись на краю ямы, мы закурили, провожая глазами величественно удалявшегося секретаря.

— Досадно, — промолвил Тихонов. — День пропадет зря, и придется проторчать тут все воскресенье, чтобы закончить работу в понедельник.

— Отчаиваться рано, — ответил Смирнов. — Этот блюститель порядка и благочестия небось уверен, что сегодня работать мы больше не посмеем, и второй раз он сюда едва ли наведается, а из села нас не видно. Переждем на всякий случай минут пятнадцать, а потом будем продолжать.

Еще около часа мы проработали, но затем были арестованы и отведены к кмету. Последний хотел посадить нас в подвал до следующего утра, но в возникших пререканиях Смирнов удачно козырнул именем полковника Златева, и дело кончилось тем, что кмет прочел нам длинную нотацию и с миром отпустил, взяв обещание, что сегодня мы работать больше не будем.

Время было обеденное, а потому, выйдя из кметства, мы направились к месту работы, зная, что еду нам принесут туда. Почти сейчас же подошел и парнишка с продуктами. Мы разгрузили принесенную им торбу и, помимо всего прочего, обнаружили в ней порядочный горшок сливочного масла.

— Ого, не меньше кило, — сказал Крылов. — Пожалуй, не ужрем.

— Оставлять нельзя, — заметил Тихонов, — а то вдова подумает, что мы масла не любим, и в следующий раз не даст или даст мало.

Это было резонно, и потому на поглощаемый хлеб мы мазали слой масла толщиною в палец, но все же не одолели его и половины.

После обеда возник вопрос — что теперь делать? Идти в село и забираться в свинушник никому не хотелось, коротать время в душном и полном мух деревенском кабаке было и того хуже.

— Давайте, братцы, останемся здесь, — предложил я, — и поваляемся на солнышке как богатые туристы на пляже. А чтобы не обгореть, используем остатки вдовьего масла.

Оставшись в одних трусах, мы густо обмазали тела и лица маслом и растянулись на солнцепеке, время от времени меняя положение и стараясь поддерживать разговор, так как заснуть при таких обстоятельствах было опасно. Но постепенно сон нас все-таки одолел.

Проснулся я первым и, взглянув на своих спящих приятелей, пришел в ужас: их тела были помидорно-красного цвета. Конечно, и я был не лучше. Судя по положению солнца, проспали мы не меньше трех часов. И, поняв, чем это для нас пахнет, все приуныли.

— Придется облезать, — с грустью промолвил Крылов, — да еще не в сухую, а с пузырями.

Однако, к нашему удивлению, все обошлось благополучно. Кожа у нас даже не зашелушилась, а дня через два ее краснота перешла в великолепный, шоколадного цвета загар, который привел в восхищение сейменских дам. Спасло нас от ожогов, надо полагать, сливочное масло.

Дальше все шло гладко. Чтобы наверстать потерянное время, нам пришлось делать по 2400 кирпичей в день, что потребовало предельного напряжения сил, и к воскресенью мы работу закончили. Но к тайной нашей досаде, тут же получили второй заказ на саман и вынуждены были задержаться в Свирково еще на неделю.

Каждый развлекается по-своему

После двухнедельной работы на самане я возвратился в казарму с хорошим заработком — около двух тысяч левов. Тысячу с некоторой грустью, но по-братски распределил между кредиторами, затем отправился в русскую сапожную мастерскую братьев Зориных120 (все три брата Зорины тоже были артиллерийскими офицерами) — выдающихся специалистов своего дела — и заказал себе новые хромовые сапоги, “такие тонкые, чтобы весь Сеймен закачался от восхищения и зависти”, — как было сказано сапожникам при вручении задатка.

Осталось у меня после этого монет семьсот. В те далекие времена, когда дневной паек в казарме стоил всего тринадцать левов, а за двадцать пять можно было недурно пообедать в ресторане, — благоразумному человеку такой суммы хватило бы недели на три. Причислять себя к категории благоразумных у меня не было оснований, но все же я решил, что недельку или полторы можно будет пожить “дома”, не омрачая своего отдыха мыслями о подыскании новой работы.

Кроме нашей, пришедшей из Свирково, четверки, в казарме находилось еще несколько сергиевцев — в основном, это тоже были саманщики, в данное время не имевшие заказов, но, как и мы, уже кое-что подзаработавшие. По случаю приятной встречи и общности судьбы, мы в первый же вечер совместно, и с подобающими возлияниями, поужинали в довольно уютном русском ресторанчике, который, разумеется, имелся в городе, а после этого каждый стал проводить время сообразно своим влечениям и вкусам: одни ухаживали и увивались вокруг гарнизонных дам и барышень, другие отдавали предпочтение преферансу. Люди не чуждые искусства, помимо этих основных занятий, что-то рисовали и пописывали — плодами их творчества были по преимуществу карикатуры и стихи на злобу дня. Мирное течение нашей жизни лишь слегка омрачалось косыми взглядами и поучениями полковника Мамушина, который всячески старался внедрить в наши головы сознание того, что сейчас надо пользоваться возможностью подработать денег на зиму, а не бить баклуши.

Однажды вечером кто-то принес в казарму слух, будто на следующий день, поездом из Софии, через Тырново-Сеймен проследует куда-то болгарский царь Борис. В нашем русском понимании это было очень крупное событие. И поскольку никто нас о нем официально не известил, а в городе ни каких-либо приготовлений, ни даже разговоров об этом не было, слуху никто не придал значения, считая его чьей-то досужей выдумкой. Но из нас, молодых офицеров-сергиевцев, человек шесть, которым нечего было делать, все же решили припарадиться и сходить на вокзал, к софийскому поезду, чтобы поглазеть если не на царя, то хоть на столичную публику. Такие прогулки мы не раз совершали и раньше.

Тырново-сейменская железнодорожная станция сама по себе была совершенно незначительна. Но ежедневно в полуденные часы через нее проходили в обоих направлениях поезда международного экспресса Париж—Константинополь, и оба стояли тут по полчаса, чтобы желающие из пассажиров могли пообедать. В силу этого при здешнем вокзале существовал небольшой, но прекрасно обставленный ресторан с отличным буфетом, куда и мы наведывались, когда бывали при деньгах и хотели кутнуть “на высшем уровне”.

Согласно вчерашним слухам, царь должен был ехать не экспрессом, а пассажирским поездом София—Ямпол, который проходит через Сеймен в четыре часа дня. Мы, конечно, пришли раньше и, стоя на перроне, пропустили мимо себя весь состав, в надежде увидеть царский вагон, военную охрану, членов свиты или какие-либо иные признаки высочайшего присутствия. Но ничего подобного не увидели — это был обыкновенный будничный поезд, с самыми заурядными пассажирами.

Разочарованные, мы зашли в буфет, выпили у стойки по рюмке “вишневой косточки”, затем снова вышли на перрон и принялись фланировать вдоль поезда, разглядывая через окна сидящую в вагонах публику, главным образом, конечно, едущих из столицы дам. При такого рода созерцании — когда ног не видно — болгарские женщины значительно выигрывают в глазах ценителя изящества и красоты, так что сделанный пассажиркам смотр нас вполне удовлетворил.

Когда мы подошли к паровозу, возле него, рассматривая что-то между колесами, стоял машинист в кожаной куртке и кепке, с гаечным ключом в руке. Мы не обратили на него внимания, но, очевидно услышав у себя за спиной звон наших шпор, он обернулся и посмотрел на нас. Его худощавое лицо с длинным носом показалось мне очень знакомым.

— А, русские офицеры! — произнес машинист. Он глядел на нас с серьезным выражением лица, и только в глазах теплилась улыбка.

— Вы тоже русский? — спросил я, силясь вспомнить, где его видел.

— Нет, я болгарин, — ответил он и теперь уже улыбнулся всем лицом.

— Карай, нема да стоишь! (Действуй, нечего стоять!) — заорал ему в этот миг вышедший из дежурки начальник станции. — Уже был звонок, а поезд и так идет с опозданием!

Машинист проворно поднялся на паровоз, дал гудок и, выглянув в окошко, помахал нам рукой.

— Братцы, да это никак сам царь! — промолвил кто-то из моих спутников, и я сейчас же сообразил, что лицо его мне знакомо по портретам. Мы как по команде вытянулись в струнку и лихо взяли под козырек. Машинист благосклонно кивнул и привел паровоз в движение.

Ошеломленные этим диковинным происшествием, споря о том — царь это или просто похожий на него человек, мы обступили начальника станции, с которым уже были знакомы.

— Ну да, это был царь Борис, — ответил он на наш вопрос. — Разве вы не слыхали об этой его причуде? Он сдал экзамены на звание машиниста первого класса, получил право водить пассажирские поезда и теперь иногда для развлечения подменяет на какой-нибудь линии дежурного машиниста.

— Так как же вы, зная, что это царь, так на него закричали? — спросил я с оттенком осуждения.

— А ему это нравится, мы уже знаем его вкусы. Начальников станций, конечно, заранее предупреждают: из Софии какой поезд ведет царь Борис, но нам раз навсегда предписано его “не узнавать” и обращаться с ним как с рядовым машинистом.

Болгары своего царя любили, — и он этого вполне заслуживал, — даже местные коммунисты говорили о нем без злобы, с оттенком уважения, а потому такие прогулки он мог совершать без всякого риска. Впрочем, и времена были иные: теперь при подобных обстоятельствах любого монарха или даже некоронованного главу государства просто из принципа ухлопали бы какие-нибудь “спортсмены”, занимающиеся мокрыми делами под флагом борьбы за лучшее будущее человечества или за “социальную справедливость”.

После этого события прошла еще неделя. Некоторые из моих приятелей взялись за ум и отправились на работу по селам, другие еще оттягивали эту печальную неизбежность. У меня деньги кончились как-то внезапно, я даже не успел оплатить паек хотя бы на неделю вперед. Мне уже виделось, как под моими, обутыми в новые, шикарные сапоги, ногами разверзается саманная яма. Но я был влюблен, мои сердечные дела развивались вполне благоприятно, и уходить сейчас из Сеймена мне особенно не хотелось. Пораскинув умом, я решил искать спасения в кассе взаимопомощи. Вся моя зимняя задолженность была туда полностью возвращена, а потому, почти не сомневаясь в успехе, я пошел к Мамушину и предусмотрительно попросил у него “с запросом” четыреста левов, полагая, что он по обыкновению начнет торговаться и сойдемся на половине. Но получилось совсем иное.

— Зачем вам эти деньги? — насупившись, спросил Мамушин.

— На жизнь, господин полковник, — скромно ответил я.

— Иными словами, на продолжение той праздности, которой вы так самозабвенно предаетесь вот уже две недели? Касса взаимопомощи существует не для этого. Денег я вам не дам. Отправляйтесь завтра же на работу и от моего имени порекомендуйте подпоручикам Смирнову и Шевякову121 составить вам компанию, они тоже слишком уж засиделись в казарме. А чтобы облегчить вам этот переход от легкомыслия к благоразумию, я прикажу капитану Федорову закрыть вам троим кредит в Офицерском собрании и в лавочке.

Если хоть сколько-нибудь справедливы народные поверья, весь этот вечер Мамушин должен был икать без передышки, так как, обсуждая наше незавидное положение, мы в своей комнате крыли его напропалую. Это облегчало душу, но на работу все же надо было идти. Утром мы встали около восьми, с грустью и отвращением облачились в рабочие костюмы и направились в собрание, с намерением выпить чаю и закусить перед выступлением.

— Только за наличные, — предупредил нас хозяин собрания. — По приказанию начальника группы, кредит всем вам с сегодняшнего утра закрыт.

— Так ведь мы уходим на работу, чего же ему еще надо? — возмутились мы. — Чтобы мы шли голодными? Не может быть, вы его, наверное, плохо поняли!

— Мне было сказано точно, определенно и без всяких оговорок: подпоручикам Каратееву, Смирнову и Шевякову кредит закрыть до нового распоряжения. Я вам очень сочувствую, господа, но приказа нарушить не могу и потому повторяю: только за наличные.

Наличных у нас не было. Капитан Федоров был человек свой, и потому его присутствие не помешало нам в самых энергичных выражениях осудить действия Мамушина.

— Ну и жизнь, прямо хоть вешайся, — промолвил я, когда мы немного разрядились.

— А это, между прочим, хорошая идея, — сказал гораздый на выдумки Шевяков. — Давайте разыграем Менелая (Мамушин ухаживал за дамой, которая у нас прозывалась Еленой Прекрасной, — отсюда и он получил прозвище Менелай) и заставим его пережить несколько драматических минут. В девять часов он, как обычно, придет сюда пить чай и наткнется на наши трупики. А вы, Константин Степанович, к его приходу спрячьтесь куда-нибудь, — добавил он, обращаясь к Федорову.

Последний, в чаянии интересного спектакля, снабдил нас веревками, которые мы перекинули через деревянную балку, проложенную под потолком, над входом в собрание. Затем, подставив скамейку, приспособили к себе по хитроумной петле, — в царившем тут полумраке казалось, что она охватывает шею, тогда как в действительности веревка проходила у нас под мышками.

Когда в коридоре послышался звон мамушинских шпор и характерное покашливание, мы выбили из-под себя скамейку и повисли, вывалив языки, как подобает подлинным удавленникам.

Мамушин шел опустив голову и увидел нас, когда уже почти уперся носом в мой живот (я висел средним). Он отпрянул назад, как ударившийся об стену мяч, страшно побледнел и, уставившись на нас немигающими, выпученными глазами, пробормотал:

— Господи, да что же это такое? — Потом, очевидно заметив, что наши тела не висят неподвижно, а еще покачиваются на веревках, во все горло закричал:

— Эй, кто тут есть! Константин Степанович! Скорее сюда, их еще можно спасти!

Он был так потрясен, что мне стало его жаль, к тому же было ясно, что сейчас нас разоблачат, и я замогильным голосом произнес:

— А кредит нам откроют, когда возвратят к жизни?

Надо было видеть лицо Менелая! Оно последовательно отразило чувства испуга, удивления, радости, наконец, стало багроветь и наливаться гневом. Но в этот момент откуда-то с хохотом вылез капитан Федоров, Шевяков начал уморительно дергаться и паясничать на веревке, и Мамушина тоже прорвало смехом. Он до того развеселился, что, когда мы попросили подставить нам скамейку, чтобы можно было выбраться из петель, решительно заявил:

— Ну нет, голубчики, теперь уж повисите, пока я позову фотографа! Такое зрелище стоит увековечить для потомства.

Фотографом, который обслуживал всю казарму, был В.П. Субботин122, ныне известный артист и театральный деятель, а тогда молодой хорунжий, находившийся на амплуа гимназиста седьмого класса. Он вскоре явился, нас сфотографировал, а пять минут спустя мы уже пили в собрании чай, вместе с Мамушиным.

Во время этого чаепития удалось убедить его не применять к нам никаких санкций, пока не возвратятся в казарму Тихонов и Крылов, которые два дня назад отправились на разведку по окрестным селам, — в случае если они найдут работу, понадобимся и мы.

Пришли они в тот же вечер, заручившись в селе Златица двумя небольшими заказами на саман. Крылова жестоко трепала малярия, он отправился прямо в лазарет, а мы, трое “висельников”, вместе с Тихоновым на следующее утро выступили в Златицу.

Сельский этикет и методы воздействия

В Златице нам пришлось работать не за селом, как обычно, а во дворе у хозяина: он недавно выкопал тут колодец и хотел использовать вынутую землю для самана; с той же целью надлежало скопать возвышавшийся в углу бугор. Двор был обширен — для выкладки кирпичей места сколько угодно, вода под боком, возможность работать в тени деревьев, — словом, условия были прекрасны, и единственным неудобством тут была необходимость все время оставаться в рубахах, так как при здешних нравах не могло быть и речи о том, чтобы снять их, находясь в селе и на виду у женщин.

Хозяева нам попались на редкость симпатичные, и кормили они превосходно. Кстати, стоит сказать несколько слов о том, как обычно происходила эта кормежка. В болгарских селах ни столов, ни стульев не употребляли — кушанье ставилось на круглую деревянную подставку, которая возвышалась над полом сантиметров на десять. Едоки усаживались вокруг, прямо на полу, скрестив по-турецки ноги, — конечно, только мужчины, — члены семьи и батраки. Хозяйка лишь подавала на стол и прислуживала, а остальные домашние женщины даже не показывались и ели потом отдельно.

Как обед, так и ужин почти всегда состояли из одного блюда. Обычно это было какое-нибудь полужидкое, обильно приправленное жирами варево из баранины с овощами, фасолью и т. п. Готовилось оно в таком количестве, чтобы могли насытиться даже самые прожорливые. Еда подавалась в большой миске, и все ели прямо оттуда, причем ни ложек, ни вилок не полагалось — надлежало управляться при помощи хлеба, большие куски которого хозяйка раскладывала вокруг миски. Его макали в соус и ели, им же подцепляли из миски кусочки мяса и овощей.

Со стороны могло показаться, что все это просто и примитивно почти до свинства, но на самом деле тут существовал известный этикет и строго соблюдались своеобразные правила приличия. Не подозревая этого, культурный человек, впервые попавший на подобную трапезу, эти правила самым безбожным образом нарушал и в глазах хозяев легко мог прослыть совершенно неотесанным невежей. На первом же нашем обеде в Златице в такое положение попал Шевяков: до этого он подвизался на постройках и в селах еще никогда не работал. Прежде всего у него возникли трудности с сидением. Селяки едят степенно, не торопясь, и без привычки высидеть добрый час со скрещенными ногами не так-то легко. Мы уже втянулись, но бедняга Шевяков вскоре начал ерзать и искать более удобное положение. Он пробовал подсаживаться к еде боком, стоять на коленях, мостился так и сяк и в конце концов нашел, что удобнее всего есть сидя на корточках. Надо полагать, что на хозяев-болгар это произвело примерно такое же впечатление, какое получил бы англичанин, если бы у него за обедом кто-нибудь из гостей влез с ногами на стул.

Совать кусок хлеба в общую миску с едой, затем обкусывать его и снова совать Шевякову претило, и он спросил хозяйку, нет ли у нее ложки. Мы не успели предупредить его, что этого делать ни в коем случае не следует. Ложки у болгарских крестьян есть — ими, например, едят кислое молоко, — но их применение за общей трапезой считается излишним и рассматривается как признак жадности: человек, мол, хочет создать себе особо благоприятные условия и при помощи инструмента выловить лучшие куски или съесть больше, чем другие.

Ложку Шевякову дали. Он запустил ее в миску и сразу подцепил кусочек мяса, что также служило признаком невоспитанности: сначала полагалось сообща съесть жидкую часть соуса, а потом уж переходить на гущу — это было как бы второе блюдо. Наш дебютант в таких тонкостях не разбирался, а потому, очень довольный получением ложки, немедленно отправил в рот все, что ею зачерпнул. К болгарской еде он не был привычен — у него внезапно перехватило дыхание, из глаз полились слезы, и он судорожно закашлялся.

— Ты, Гриша, пока не привыкнешь, ешь маленькими глотками и набирай в рот побольше хлеба, — посоветовал ему Тихонов.

— Да разве к этому можно привыкнуть! — просипел Шевяков. — Будто ложку лавы проглотил прямо из жерла вулкана!

Болгары, начиная с самого нежного возраста, едят невероятно остро приправленную пищу, и тут в каждом огороде любовно культивируется несколько сортов перца, в том числе и так называемые “чушки” — маленькие красные стручки, до того свирепые, что, казалось бы, они должны сжечь человеку все внутренности. Однако болгары, которые потребляют их ежедневно в течение всей жизни, согласно статистике, являются самым долгоживущим народом Европы и отличаются завидным здоровьем.

Работая в селах, а в промежутках питаясь главным образом в болгарских дукьянах и ресторанах, к такой острой еде очень скоро привыкли и мы. Когда после шести лет жизни в Болгарии я попал в Бельгию, все здешние кушанья казались мне пресными и лишенными вкуса, а имеющийся в продаже перец — приправой для детской кашки. Томился я до тех пор, пока кто-то мне не сказал, что тут в аптеках продается кайенский перец. Я его попробовал и облегченно вздохнул — эти крохотные стручки были не менее люты, чем болгарские “чушки”. Несмотря на уверения аптекаря, что кайенский перец употребляется только для каких-то медицинских целей, я закупил его сразу большой запас и таким образом вышел из положения.

Когда мы опорожнили миску, хозяйка наполнила ее снова и по знаку мужа принесла бутылку сливовицы. На ее горлышко было надето что-то весьма похожее на детскую резиновую соску. Бутылка, начиная с хозяина, пошла вкруговую. Получив ее, надлежало, запрокинув голову, вытрясти в открытый рот глоток водки, — теперь-то мы это знали, но, пока не постигли такой премудрости, принимались просто сосать, как дети сосут из бутылки молоко. Шевякову удалось избежать этого промаха, так как он сидел в конце круга и, пока до него дошла очередь, успел присмотреться к тому, как обращаются с бутылкой другие. Таким же образом пьют за обедом и воду из глиняного кувшина, только вместо соски пользуются специальным отверстием, имеющимся в его ручке, возле горлышка.

Заканчивая вторую миску, едоки, один за другим, принялись извлекать из своих глоток громозвучные рулады отрыжки. К общему хору не присоединился только Шевяков, поглядывавший на нас с явным осуждением. Выражение его лица говорило: “Как, однако, быстро могут опуститься вполне, казалось бы, благовоспитанные люди, попав в некультурную среду!”

— Рыгай, Гришка, не будь хамом, — сказал ему Смирнов. — Это здесь служит выражением благодарности хозяйке: накормила, мол, вкусно и до отвалу. А если не рыгнешь, она снова наполнит миску жратвой и поставит у тебя перед носом.

Шевяков удовлетворительным образом выполнил ритуал, признательно улыбнувшись. Хозяйка унесла миску и остатки хлеба, а мужчины вытащили кисеты с табаком и принялись крутить цигарки.

У этих хозяев работы нам было на четыре дня, но между ними вклинилось воскресенье, — в селах по праздникам никто не работает, и мы проводили этот день в вынужденном безделье. В субботу хозяйка дала нам на ужин превосходную баницу (род блинов) — из сельских кушаний мы ее особенно любили, — а в воскресенье предложила приготовить какое-нибудь русское блюдо, если мы объясним, как оно делается. В результате мы ее обучили делать вареники, которые удались на славу и очень понравились хозяевам. В следующие годы, часто бывая в Златице, я всегда заходил к этим гостеприимным людям и убедился, что вареники со сметаной прочно вошли у них в обиход.

В этом же селе нам предстояло выполнить еще один заказ на саман, и мы перешли к новому хозяину, баю Велчо. Теперь работать надо было за околицей, далеко от дома, и еду, за исключением ужина, нам приносили прямо в поле. На завтрак мы получили хлеб и брынзу — это было терпимо, хотя обычно давался еще и кувшин молока, — но первый же обед наглядно показал, что на харчах у бая Велчо мы не растолстеем: это была фасоль, сваренная в воде, слегка сдобренная уксусом и постным маслом, без всяких признаков мяса. Фасоль в Болгарии была самым дешевым из съестных продуктов, и нас ею так донимали в полуголодные юнкерские годы, что все мы ее терпеть не могли, особенно в таком убогом оформлении. Пообедали мы без всякого удовольствия и довольно ясно дали хозяину понять, что впредь надеемся на харчи получше. Однако на ужин нам дали ту же фасоль, оправдываясь тем, что днем хозяйка должна была уйти на какие-то поминки и потому приготовила еду сразу на обед и на ужин. Отпустив по этому поводу несколько иронических и не очень светских замечаний, мы поели, оставив в миске добрую половину ее содержимого, и ушли из-за стола без выражения традиционно-отрыжечной благодарности, что по местным понятиям являлось для хозяев почти оскорблением. Но у бая Велчо нервы оказались крепкими: на следующий день к обеду он снова принес фасоль, только другого цвета и с добавлением лука, но опять без мяса или сала. Кроме этого, был, как обычно, хлеб и несколько головок чеснока. На этот раз мы возмутились всерьез.

— Ты, бай, фасоль побереги для своих свиней, — сказал я. — Они самана не делают и, может быть, на твоих харчах не подохнут. А у нас работа тяжелая, и нам давай мясную еду!

— Сейчас идет Петров пост, — ответил болгарин, — и пока он не кончится, ни мяса, ни сала вы не получите и будете есть постное.

— Постись сам, коли ты такой набожный, а о спасении наших душ не заботься и корми как положено. У нас пост бывает, когда нет работы.

— Когда тебя посадят в пекло за жмотство, прихвати туда и свою фасоль, — добавил Смирнов, — а мы ее есть не станем!

— Будете лопать, что даю, — невозмутимо ответил бай Велчо. — А если не нравится, можете убираться куда хотите.

— Ладно, давай расчет за сделанное!

— Когда кончите заказ, тогда и будет расчет, а уйдете раньше, ничего не получите.

— Давайте, братцы, обмажем этого мерзавца его постной фасолью, переломаем сделанные кирпичи и уйдем, — предложил я, переходя на русский язык.

— Полностью присоединяюсь к предыдущему оратору, — поддержал Смирнов. — По-моему, это блестящая идея, которую следует немедленно привести в исполнение.

— На этом мы потеряем почти тысячу уже заработанных левов, — сказал рассудительный Тихонов. — А между тем есть верный способ на него повлиять мирным путем, в моей практике уже был такой случай. Предоставьте действовать мне, и ручаюсь, что с завтрашнего дня он нас будет кормить не хуже, чем первый хозяин.

— Чем же ты его думаешь пронять? — с сомнением спросил я.

— После объясню. А сейчас молчок и больше его не задирайте.

Мы прекратили пререкания, поели хлеба с чесноком и, не притронувшись к фасоли, возобновили работу. Велчо хладнокровно спрятал горшок с едой в торбу и отправился восвояси, пробормотав, что за ужином, когда мы по-настоящему проголодаемся, эта фасоль покажется нам очень вкусной.

Исполняя план Тихонова, мы кончили работу раньше обычного, помылись и отправились прямо в дукьян, где в этот час собирались все сливки сельского общества, потягивая черный кофе или ракию. Там уселись за столик подальше от стойки, и, выждав момент относительной тишины, Тихонов громко крикнул:

— Эй, хозяин! Дай-ка нам на четверых зарзават (восточное мясное блюдо с овощами), или что там у тебя есть. Да вали сразу двойные порции, мы голодны как собаки!

В трактире мгновенно прекратился галдеж, и все навострили уши. Тут каждый знал, что “руснаци” работают на хозяйских харчах, и потому слова Тихонова всех удивили.

— Да ведь вы работаете у Велчо? — спросил кто-то. — Что же, он вас не кормит?

— Кормит так, что с голоду подохнуть можно. Два дня не дает ничего, кроме сваренной на воде фасоли, а работа у нас, сами знаете, не легкая. Вот и приходится в дукьяне подкармливаться.

Это позор! — сказал стоявший у стойки пожилой мужик.
— Велчо всегда был скрягой, — добавил другой.

— Когда собираем для попа, он дает меньше всех, — промолвил третий.

Большинство присутствующих принялись чехвостить бая Велчо, вспоминая все его прежние грехи, а мы тем временем закончили ужин, расплатились и вышли. У Велчо от ужина отказались, — что его нимало не огорчило, — и отправились прямиком в отведенный нам для спанья овин.

— Ну, завтра поглядим, какова тут сила общественного мнения, — укладываясь спать, промолвил Тихонов. — В селе Медникарове, где мы впервые применили этот метод воздействия, эффект получился замечательный.

Неплохим он оказался и в Златице. К обеду бай Велчо появился не с одной торбой, как прежде, а с двумя. Кроме хлеба и лука, в них оказался полуведерный горшок с жирным и вкусным мясным соусом, баница, два десятка вареных яиц и даже бутылка вина. Словом, поста как не бывало, да и сам хозяин, любезный и предупредительный, казался другим человеком. Только когда мы закончили трапезу, он не выдержал и принялся упрекать нас за то, что накануне мы пошли ужинать в дукьян, — теперь соседи не дают ему проходу и корят, что он голодом морит своих рабочих-руснаков.

— Ну и правильно, что корят, так тебе и надо, — сказал Смирнов.

— Это тебе наперед наука, — добавил Тихонов. — Но впрочем, если ты до конца будешь нас кормить так, как сегодня, мы еще зайдем в дукьян и обелим тебя перед односельчанами.

Дела военно-политические

Государственный переворот, в результате которого на смену полукоммунисту Стамболийскому пришло правое правительство Цанкова, случился в Болгарии весною 1923 года, когда мы были еще юнкерами. Если не считать того, что сам Стамболийский и кое-кто из его окружения были убиты, дело обошлось почти без кровопролития и гораздо легче, чем можно было ожидать. Русские воинские соединения никакого участия в этих событиях не принимали, и о их подготовке знало, может быть, только наше высшее начальство. В то время, когда в Софии совершался переворот, в тырново-сейменском районе все было совершенно спокойно, нигде не раздалось ни выстрела, и о смене власти мы узнали, когда дело было полностью закончено.

При новом правительстве русские вздохнули с облегчением — теперь можно было не опасаться того, что нас выдадут на расправу большевикам. Но в остальном положение наше ничуть не изменилось, даже старшему командному составу, высланному из Болгарии при Стамболийском, после переворота не разрешили вернуться к своим частям. Не оправдались и надежды оптимистов на то, что теперь перед нашим братом откроются кое-какие пути и возможности устроиться получше. В соседней Югославии русские сравнительно легко получали службу, в Болгарии такие случаи можно было пересчитать по пальцам, и относились они лишь к специалистам самой высокой квалификации. У всех остальных, как при Стамболийском, так и при Цанкове, оставалась та же перспектива: черная работа. Осуждать за это Болгарию, конечно, нельзя: условиями мирного договора, после Первой мировой войны, она была буквально ограблена и раздавлена экономически. Но стоит отметить, что в Болгарии эта черная работа (во всяком случае, сдельная) оплачивалась гораздо лучше, чем в той же Югославии, и о таких заработках, как наши, тамошние рабочие могли только мечтать.

Именно потому, что политический переворот произошел сравнительно легко и безболезненно, подлинное спокойствие в стране наступило далеко не сразу. Силы левого лагеря, не потерпев значительного урона, внешне покорились обстоятельствам, но вместе с тем почти не скрывали своих истинных чувств и деятельно готовились к новому захвату власти. В провинции всюду шли брожения и беспорядки, нередко принимавшие форму местных мятежей, которые имели тенденцию в случае удачи перерасти в общее восстание.

Наш район, чисто земледельческий, был, пожалуй, наиболее спокойным, но и тут для поддержания порядка требовалось если не вмешательство, то постоянная демонстрация воинской силы. Взводы и эскадроны болгарского конного полка, которым командовал наш друг полковник Златев, с этой целью беспрерывно разъезжали по округу, и обычно одно их появление умиротворяло политические страсти, разбушевавшиеся в том или ином селе. Нужно сказать, что в Болгарии каждый безграмотный селяк считает себя великим политиком и обладателем панацеи от всех социальных болезней, и потому подобные страсти в любую минуту готовы вспыхнуть в каждом сельском кабаке, а оттуда вырваться на улицу.

Положение особенно обострилось через несколько месяцев после нашего производства в офицеры. Со дня на день все ожидали каких-то крупных событий. На случай внезапного восстания в самом Тырново-Сеймене или в ближайших селах всех русских тут тоже должным образом вооружили: вдобавок к холодному оружию и револьверам, которыми мы располагали, из возвращенного нам кубанского арсенала все получили винтовки и патроны; несколько пулеметов были тщательно вычищены и приведены в боевую готовность. В русском гарнизоне была установлена караульная служба, которую день несли сергиевцы, день — кубанцы. По ночам выставлялись дозоры и район казармы обходили вооруженные патрули. По счастью, все это совпало с зимним периодом, когда в селах работы не было и почти все мы сгруппировались в казарме.

В эту пору положение иной раз становилось настолько тревожным, что ночью нам приказывали спать не раздеваясь, с оружием под боком. Такая предосторожность была далеко не лишней, ибо в случае восстания главная опасность грозила именно нам, тому уже были примеры. Так, в городе Старая Загора, сравнительно недалеко от нас, восставшие коммунисты ночью врасплох напали на русскую казарму, в которой в это время было мало народу и все мирно спали. Несколько офицеров было при этом убито, а остальные избежали такой участи лишь потому, что успели забаррикадироваться в одном из помещений и отчаянно отбивались несколько часов, пока восстание не было подавлено.

В экстренных случаях местные власти, не располагавшие достаточными силами, обращались за помощью к нам, и мы в ней никогда не отказывали. Помню, однажды около часу ночи начальнику русского гарнизона генералу Лебедеву сообщили, что на одной из ближайших железнодорожных станций происходят крупные беспорядки, со стрельбой, и попросили немедленно отправить туда небольшой отряд для их подавления. Моментально мы, в составе вооруженного винтовками и пулеметом взвода, выехали туда на специально поданном паровозе, но ни одного выстрела сделать нам в эту ночь не пришлось: когда мы прибыли на место, все там было спокойно и тихо. Оказывается, кто-то успел сообщить по телефону, что из Сеймена выехал вооруженный русский отряд, — этого известия оказалось достаточно, чтобы бунтари сейчас же угомонились и разбежались по домам.

Гораздо хуже и неприятней бывало, когда в качестве восстановителей порядка и спокойствия приходилось появляться в тех селах, где нам случалось работать и до, и после этого. Правда, в этих случаях мы всегда держали себя корректно и нигде ни разу не применили оружия или силы.

Как-то раз, еще осенью, часов в одиннадцать вечера, наше начальство получило из болгарской комендатуры сообщение, что в селе Костантинове коммунисты устроили митинг и побуждают народ к немедленному восстанию, — нас просили навести там порядок. Село было невелико и находилось в трех верстах от Сеймена, а потому, справедливо рассудив, что ничего серьезного по масштабам там происходить не может, на усмирение отправили всего шесть человек, и начальником этого грозного отряда назначили, к сожалению, меня.

Выступили мы пешком и в Костантиново прибыли вскоре после полуночи. В селе царила полная тишина, лишь кое-где лениво побрехивали собаки. Как почти всегда в таких случаях бывало, слух о нашем выступлении какими-то неведомыми путями нас опередил, и на околице мы были встречены несколькими пожилыми крестьянами во главе с кметом, который меня поспешил заверить, что перепившихся и заваривших кашу скандалистов уже уняли собственными силами и в нашей помощи нет никакой надобности.

Во время этого доклада чувствовал я себя весьма неловко. По иронии судьбы, встреча произошла в нескольких шагах от ямы, в которой всего месяц назад я делал саман этому самому кмету! Тогда я ему, как обычно, говорил, что был простым солдатом, теперь он с удивлением поглядывал на мою амуницию и офицерские погоны, я елозил глазами по сторонам, и оба мы усиленно делали вид, что друг друга не узнаем. После этого случая я больше никогда не ходил в Костантиново работать.

Весь этот сумбурный период завершился общим коммунистическим восстанием, которое было хорошо подготовлено Георгием Димитровым, позже стяжавшим себе громкую известность, — и вспыхнуло одновременно по всей стране, в крупных индустриальных центрах приняв грозные размеры. Оно было подавлено в течение нескольких дней, при активном участии русских белых частей, так как на их казармы восставшие нападали прежде всего, и с первого момента всем нам стало ясно, что дело тут идет не только о судьбе Болгарии, но и о нашей собственной.

В Тырново-сейменском округе все ограничилось мелкими и разрозненными выступлениями, явно имевшими целью только отвлечь часть воинских сил правительства от более важных очагов восстания. Тут все это было быстро ликвидировано без участия русских, силами одного лишь болгарского конного полка. Но в других местах наши воинские части сыграли в этих событиях заметную, если не решающую роль. Так было, например, в районе города Белградчика, где восстание развивалось вначале особенно успешно и в ожесточенных боях было подавлено частями Марковской дивизии, под командованием генерала Пешни.

В этой попытке захватить власть красные силы Болгарии потерпели сокрушающее поражение — согласно довольно правдоподобным слухам, только убитыми они потеряли около двадцати тысяч человек. Главные руководители восстания, Димитров и Коларов, бежали за границу, и после этого в стране наступило полное и продолжительное спокойствие.

Митю Ганев

В те годы, и как раз в нашем районе, подвизался неуловимый разбойник Митю Ганев, который в Южной Болгарии был столь же прославлен и знаменит, как достопамятный Зелимхан на Кавказе. О его грабежах и похождениях по всей стране ходили легенды, да и в самом деле это был человек незаурядный и не лишенный своеобразного благородства и великодушия.

В нынешнее время почти каждый бандит прикрывается той или иной политической идейностью: борюсь, мол, с капитализмом и социальной несправедливостью, граблю и режу из протеста против войны во Вьетнаме или дискриминации черных в Родезии и т. п. Это обеспечивает человеку и хорошие доходы, и предельную снисходительность суда. Митю Ганев — порождение иной эпохи — был более примитивен: ни в какую политическую тогу он не драпировался, но, грабя богатых, часто помогал бедным и тем стяжал себе в народе симпатию и популярность. В случае надобности, ему и членам его шайки в любом селе давали приют и убежище, помогая уйти от преследования, а потому властям, которые устраивали на Ганева, частые облавы, никак не удавалось поймать его.

В одном селе, где мне не раз случалось батрачить, прямо из первоисточника слышал я такую историю: жил там пребедный мужик, который по весне, за неимением волов, вышел пахать свое поле на какой-то совершенно неподобной паре — кажется, в плуг у него были впряжены корова и осел. Увидал это проезжавший мимо Митю Ганев, остановился, обстоятельно расспросил мужика и тут же дал ему шестьдесят тысяч левов.

— Вот тебе деньги на пару хороших волов. Но покупай их непременно на этой же неделе и только у такого-то, — тут он назвал фамилию известного богатея, жившего в соседнем селе. — А если купишь у другого, волов у тебя отберу.

Мужик все исполнил в точности, а в одну из ближайших ночей к богатею явился Митю Ганев и отобрал свои деньги. Разумеется, в данном случае благотворительность ему ничего не стоила, но в разных селах я знавал и других людей, которым разбойник помог стать на ноги или выпутаться из какой-либо беды.

Русских Митю Ганев не трогал, и по отношению к нему мы держали строгий нейтралитет, ибо в противном случае нас, работающих безоружными по глухим селам, начали бы резать поодиночке, как Цыплят. А так мы друг друга не опасались, и кое-кому из нас даже доводилось с ним встречаться и мирно беседовать.

Так, однажды, когда трое наших саманщиков — не помню уж, кто именно, — работали возле самой дороги на окраине какого-то села, к ним подъехали два верховых болгарина.

— Алла гюле (по-турецки “Бог на помощь”; в Южной Болгарии это приветствие почти всегда говорили именно по-турецки), братушки, — сказал один из них. — Вы здесь давно работаете?

— С самого рассвета, — ответили ему.

— А солдат на этой дороге не видели?

— Нет. Кроме двух крестьянских телег и одного селяка верхом на осле, никто сегодня тут не проезжал.

Получив этот ответ, всадники въехали в село, а через полчаса сюда же прибыл взвод конницы из Харманли, преследовавший Митю Ганева. Но он как в воду канул — крестьяне его хорошо спрятали.

В другой раз наш приятель, кубанский сотник Григорьев, в одном из сельских дукьянов как-то вечером разговорился у стойки с симпатичным болгарином. Они выпили по нескольку рюмок водки, угощая друг друга, но, когда Григорьев хотел заплатить свою долю, его собутыльник этому решительно воспротивился.

— За Митю Ганева в кабаках никто не платит, — сказал он, положил на стойку столевовую бумажку и не торопясь вышел.

Изумленный Григорьев спросил у кабатчика — правда ли это был Митю Ганев?

— Кто тебе сказал? — вопросом ответил последний.

— Да он сам!

— Сюда заходят разные люди, и до их имен мне нет дела. Про этого человека я знаю только одно: он никогда не лжет.

Такие безоблачные отношения продолжались у нас свыше двух лет, но потом случай их внезапно испортил. Из государственного банка в городе Хасково, в тридцати километрах от нас, должны были отвезти на автомобиле пять миллионов левов какому-то учреждению в Харманли. Дело готовили в строгой тайне, но Митю Ганев, у которого повсюду были свои люди, заранее разведал все подробности и в удобном месте устроил на дороге засаду. Когда появился автомобиль, в котором ехали два банковских чиновника с деньгами, шестеро вооруженных револьверами бандитов выскочили из кустов, преградили ему путь и приказали остановиться. Но вместо этого шофер — русский капитан, видавший и не такие виды, — дал полный газ и под градом пуль прорвался сквозь препону. Один из чиновников получил тяжелое ранение, но деньги были спасены, а Митю Ганев, у которого неудачи случались очень редко, был вне себя от ярости. По всей Болгарии циркулировала сказанная им фраза: “Русский у меня вырвал из рук пять миллионов, за это он поплатится головой, да и соотечественники его пускай теперь от меня добра не ждут!”

Шоферу дали крупные наградные и порекомендовали ему сразу же уехать из Болгарии, что он и сделал, а мы, уходя на работу, стали остерегаться и иной раз прихватывать с собой револьверы. Но к счастью, никто из нас не пострадал, так как для мести судьба оставила Ганеву очень мало времени. Его операции принимали все более крупный размах, на дорогах в нашей области стали грабить проезжих напропалую, бесстрашный и щедрый разбойник превращался в кумира всей болгарской бедноты, и правительство наконец решило взяться за него всерьез.

Однажды, зная наверно, что все ядро его шайки в данный момент находится где-то в лесу между городами Хасково, Тырново-Сеймен и Харманли, весь этот гористый и безлюдный район, диаметром около двадцати километров, оцепили войсками и, тщательно прочесывая местность, стали стягивать круг. В этой грандиозной облаве приняли участие два болгарских полка, несколько рот пограничной стражи, жандармские соединения и даже наша русская сводная рота, насчитывавшая полтораста человек. Отказывать болгарам в этой помощи теперь у нас не было оснований — после “порчи отношений” в ликвидации бандита были заинтересованы и мы.

Нам достался сравнительно легкий участок, между шестым конным полком и какой-то жандармской частью. Рассыпавшись в цепь, мы часа три поднимались по заросшему редким лесом склону горы и, когда уже были недалеко от ее вершины, справа от себя услышали интенсивную стрельбу. Через несколько минут она затихла, а вскоре прибыл нарочный от начальника отряда, который передал, что все разбойники перебиты и мы можем возвращаться восвояси.

Вскоре мы узнали следующие подробности: Митю Ганев и семеро других бандитов, когда убедились, что они окружены, на участке Хасковского пехотного полка вышли из кустов с поднятыми руками, в знак сдачи держа в них белые платки. Солдаты спокойно ждали, но, приблизившись к их цепи вплотную, разбойники, которые держали под платками револьверы, внезапно открыли огонь и попытались прорваться, однако это не удалось, и их всех перестреляли.

Тела привезли в Хасково, там, не долго думая, отрезали им головы, вздели их на пики и с победными криками стали носить по улицам города. Но в самый разгар этого торжества из Софии пришла телеграммка: всех мертвых бандитов повесить на центральной площади в Хасково и оставить там на три дня, для всеобщего обозрения и устрашения. Повесить безголовых покойников было мудрено и невразумительно, но начальник хасковского гарнизона был человек находчивый: он распорядился пришить проволокой разбойничьи головы к телам и затем выполнить приказ, полученный из столицы.

Сказано — сделано: бандитам присобачили головы и выложили их рядком на площади, пока шло сооружение виселиц. Вокруг толпилось множество горожан, привлеченных редким зрелищем, подошли поглазеть и какие-то селяки. Они долго приглядывались, переходя от тела к телу, а потом подняли галдеж: мы, мол, Митю Ганева отлично знаем — вон его голова, но она приделана к чужому туловищу! Да и вообще все головы попали тут не на свои места. И кто знает, какие ужасные последствия это может иметь в загробной жизни!

Под напором общественного мнения “шорникам” пришлось переделать свою работу, и, когда все оказалось в порядке, разбойников развесили на площади, чтобы другим неповадно было.

Кирпичи и то, что было после

В наших краях, кроме самана, делались полевым способом и настоящие кирпичи, так что при скудности здешних возможностей русским пришлось освоить и эту индустрию. Кирпичным производством у нас занимались преимущественно кубанцы, но иной раз крупные подряды перепадали и сергиевцам. Нередко составлялись и смешанные артели, так как все мы передружились и жили фактически одной военно-рабочей семьей.

На кирпичах, в случае удачи, можно было заработать еще лучше, чем на самане, но эта работа требовала более продолжительного времени и была сопряжена с известным риском: саман дождя не боится, а кирпич-сырец к нему чрезвычайно чувствителен, таким образом, в случае внезапной непогоды иной раз погибало несколько тысяч свежевыложенных кирпичей, которые еще нельзя было сложить в штабели и прикрыть. А исключительно сильный ливень-“косохлест” мог размыть и сложенные, так как они были накрыты только сверху. Правда, это случалось редко, — лето в Южной Болгарии чаще бывает засушливым, чем дождливым, — но все же, по сравнению с саманной работой, это был минус. Однако существовал и плюс: заказы на саман редко превышали десять тысяч штук и выполнялись за неделю, тогда как кирпичей почти никогда не заказывали меньше ста тысяч, что обеспечивало работу по крайней мере на месяц, и притом двойному количеству людей.

Между саманщиками и кирпичниками у нас существовал некий добродушный антагонизм, примерно такого типа, как существует между охотниками и рыболовами. Но однажды, когда кто-то из сергиевцев нанюхал выгодный подряд на сотню тысяч кирпичей и, чтобы не упустить его, спешно подыскивал компаньонов, наша конно-артиллерийская тройка, хотя и принадлежала к лагерю саманщиков, согласилась принять в этом деле участие. И в результате никто из нас об этом не пожалел.

Работать нужно было возле большого села Броды, в семи километрах от Сеймена. Так как нам предстояло пробыть тут не меньше месяца, хозяин на живую нитку соорудил для нас “кулибу” — трехстенный дощатый барак, в котором мы все поместились. Он стоял в тени деревьев, почти на самом берегу Марицы. Тут же шла и наша работа.

Бригада кирпичников включала обычно восемь человек. Из них трое беспрерывно готовили “кал”, тем же способом, что и для самана, только без прибавления соломенной трухи, и вымешивать ногами его надо было гораздо тщательнее, ибо малейшие комочки земли и иные примеси отражались на качестве кирпичей. Эти же трое нагружали готовым материалом тачку, четвертый рабочий ее возил и опорожнял на широком деревянном столе, за которым “мастер” при помощи специальной дощечки заполнял этим материалом двухкирпичные деревянные формы — ящички. Шестой и седьмой мотались как белки в колесе: поочередно, поставив на стол порожнюю форму и подхватив наполненную, они бежали с нею на хорошо выровненную площадку для выкладки и там, быстро перевернув форму и оставив на земле два новорожденных кирпича, снова бежали к столу. Это напоминало детскую игру с формочками и мокрым песком, но тут “игра” продолжалась от утренней до вечерней зари, и, не будучи убежденным мазохистом, посчитать ее приятным развлечением было весьма трудно. Восьмой персонаж делал подсобные работы: во-первых, на сложенном тут же примитивном очаге готовил на всю артель еду, так как подряды на кирпич всегда брались на своих, а не на хозяйских харчах; во-вторых, переворачивал на площадке подсыхающие кирпичи, а потом складывал их в “банкеты” и накрывал сверху железными листами. Если работали всемером, то все это делали совместно они же.

Когда бывало заготовлено пятьдесят тысяч штук “сырца”, из них складывали печь для обжига. Она имела форму сильно усеченной пирамиды, и кирпичи в ней клались особым образом, с промежутками между слоями и между рядами, эти промежутки заполнялись мелкой каменноугольной щебенкой и трухой. Кое-где оставлялись поддувала и каналы для тяги воздуха, затем это сооружение со всех сторон обмазывали глиной и снизу поджигали. В этот момент наша работа считалась законченной, и мы получали деньги за вложенное в печь количество кирпичей, а разборка печи — это уже было дело хозяина. Горела она недели три, причем в ней развивалась такая температура, что ночами вся пирамида светилась как монолит раскаленного докрасна железа. И потом проходил еще добрый месяц, пока она остывала.

В своем бараке мы навели посильный уют, на внутренних стенах над каждой постелью взамен визитной карточки поместили стихотворную эпиграмму на ее владельца, а на фронтоне крупными и красивыми буквами вывели надпись: “Вилла Раскесан Живот”, по-болгарски это значит “Разбитая жизнь”. Дня через два наведался к нам хозяин-заказчик, прочитал и чуть не заплакал:

— Братушки! Да разве вам здесь так плохо? Может быть, вам нужен аванс или еще что-нибудь? Если так, вы мне только скажите...

Мы поспешили его успокоить, сказав, что, будучи артистами-любителями, сейчас разучиваем театральную пьесу, название которой поместили, для вдохновения, над входом в кулибу. В подтверждение своих артистических наклонностей показали ему принесенную с собой гитару.

Надо заметить, что под этой трагической вывеской жили мы не так уж скверно. Компания у нас подобралась дружная и “трепливая”, работали мы почти все время в тени, не слишком страдая от жары, два-три раза в день купались в реке, ели сытно, вечера проводили в веселой болтовне, а потом безмятежно и “бесклоповно” засыпали под пение цикад и лягушек.

Прослышав о нашей привольной, “дачной” жизни, по воскресеньям иногда приходили к нам из Сеймена гости, даже с дамами, и полуэкспромтом устраивались веселые пикники. Везло нам и с погодой — сильных дождей не было, ни одного кирпича мы не потеряли и, проработав тут месяц с лишним, к началу августа сложили вторую печь и с хорошим заработком отправились в казарму отдыхать.

Еще по дороге в Сеймен, строя планы на ближайшее будущее, мы единогласно решили в первое же воскресенье организовать роскошный пикник и пригласить на него нескольких молодых дам и барышень, пользовавшихся в офицерской среде особенным успехом. Но когда мы принялись действовать в этом направлении, нас ожидал неприятный сюрприз: оказалось, что группа кубанцев предвосхитила нашу идею и в намеченное воскресенье уже пригласила на пикник всех представительниц прекрасного пола, в которых мы были заинтересованы.

— Досадно, — сказал кто-то из наших, когда обсуждалось создавшееся положение. — Конечно, куда вольготнее было бы попикниковать без конкурентов, имея дам в своем единоличном распоряжении, но теперь волей-неволей придется объединиться с кубанцами.

Однако объединиться не удалось. Дружба дружбой, но кунаки тоже придерживались того мнения, что ухаживать за дамами лучше без помехи со стороны соперников. Наших толстых намеков на желание присоединиться к их пикнику они упорно не понимали, и в воскресенье, едва спала дневная жара, забрав с собою весь дамский цветник и корзины со снедью, отправились на речушку Юрочку — традиционное место всех русских пикников и “детских криков на лужайке”.

Мы приуныли и обозлились. Но вдруг у кого-то возникла блестящая идея, позволявшая не только разыграть обособившихся кубанцев, но и самим присоединиться к общему веселью. Немедленно был найден и посвящен в наш план В. Субботин, который был не только гарнизонным фотографом, но и гримером русской театральной труппы. Так как кубанцы в числе прочих барышень увели на пикник и его зазнобу, от этого плана он пришел в полный восторг и не теряя ни минуты принялся действовать. За каких-нибудь два часа, при помощи театрального реквизита и грима, он превратил нас в таких богомерзких бродяг и оборванцев, что мы сами не в состоянии были распознать друг друга. Точно таким же образом он обработал присоединившегося к нам Оссовского и загримировался сам, после чего, в наступивших сумерках, все мы небольшими группами вышли из казармы, задворками пробрались в ближайший овраг и по его дну спустились в долину Юрочки.

Еще издали мы заметили пикникующую компанию, и густой кустарник позволил нам незаметно сосредоточиться шагах в двадцати от нее. Перед нашими взорами теперь развернулась картина вполне идиллическая: посреди поляны пылал большой костер, а чуть в стороне, на ковре, разостланном под деревом, виднелся солидный жбан, как после выяснилось, с крюшоном, и вокруг него живописная россыпь всевозможных закусок и бутылок. Видно, все уже основательно подкрепились, и теперь каждый развлекался согласно своим вкусам и потребностям. Несколько человек сидели на ковре со стаканами в руках и мирно беседовали, остальные разбились на парочки, из коих две уединенно ворковали под деревьями, а три другие, тоже на некоторой дистанции друг от друга, танцевали под звуки патефона, который выдавал вальс “Лесная сказка”. Всего мы насчитали тут семь дам и восемь кавалеров, из коих старшим был полковник Евгений Васильевич Кравченко123, еще молодой и во всех отношениях образцовый офицер, пользовавшийся у нас всеобщей любовью.

Мы решили появиться на поляне не все сразу, а накапливаться на ней постепенно, справедливо рассудив, что в этом случае психологический эффект будет сильнее. Первыми вышли из-за кустов трое самых “живописных” — Оссовский, Субботин и я. Мы остановились в нескольких шагах от костра и молча принялись созерцать происходящее. Появление трех бродяг тут никого, понятно, не встревожило, но на всех произвело заметно неприятное впечатление.

Вот же принесли сюда черти этих храпоидолов, — минуты через две промолвил кто-то из молодых офицеров. — Уставились на нас, как в цирке, и стоят будто к месту приросли! Не наладить ли их от сюда по шеям?

— Да пускай себе стоят, — благодушно отозвался Кравченко. — Смотреть никому не возбраняется, наипаче в своем собственном отечестве. Поглазеют и пойдут своей дорогой.

Но этот прогноз не оправдался, уходить мы не собирались. Наоборот, через несколько минут к нам присоединились еще два оборванца, а затем с небольшими промежутками из-за кустов стали появляться и остальные.

— Ого, их уже восемь, — с некоторой тревогой в голосе заметил наш “корешок” Григорьев. — А вон и еще двое тащатся, тоже, наверное, не последние!

— И рожи у всех каторжные, прямо как на подбор, — добавил кто-то другой.

— На селяков они не похожи, должно быть, какая-то банда. Что будем делать, Евгений Васильевич?

— Да ничего, пока они стоят смирно и никого не трогают, — ответил Кравченко. — С нами дамы, и надо по возможности избегать скандала. Ведите себя как ни в чем не бывало, словно их здесь и нет, но будьте начеку.

Не сомневаясь в том, что мы болгары, “неприятель” переговаривался по-русски не таясь и тем сильно облегчал нам образ действий — его карты были перед нами открыты. И от созерцания мы начали переходить к активности, явно показывая, что не прочь принять участие в общем веселье. Чуть поодаль от других с дамой моего сердца танцевал красивый сотник Хинцинский. Я подошел к ним вплотную, поглядел с минуту и сиплым голосом по-болгарски сказал:

— Братушка! Я тоже хочу потанцевать. Ты поди отдохни, а мне оставь свою девочку, ей со мною скучно не будет!

“Девочка” заметно побледнела; Хинцинский ощерился как волк, я прекрасно понимал, как пламенно ему хотелось дать мне по уху, но за поясом у меня торчал здоровенный кухонный нож, и это принуждало его к сдержанности. Не вступая со мной в пререкания, они начали подтанцовывать ближе к своим, но я топтался вокруг них и продолжал приставать.

В таком же духе вели себя и другие “бандиты”. Трое, обступив сидевшую под деревом парочку, громко обменивались впечатлениями относительно красоты и прочих достоинств насмерть перепуганной дамы. Я заметил, как она закрыла рукой золотую брошку, приколотую на груди, а потом, улучив минуту, сунула ее в траву за своей спиной. Двое приставали к виночерпию, с оттенком угрозы выпрашивая у него по стакану “жибровой” (водка из виноградных выжимок). Но нахальнее всех вел себя Оссовский: задирая по пути встречных и поперечных, он приближался к ковру, на котором сидел полковник Кравченко.

— Ну, видно, придется дать этой сволочи отпор, — промолвил последний. — Приготовьтесь-ка, братцы, на всякий случай!

Услыхав это, я благоразумно приотстал от Хинцинского, чтобы он внезапно не треснул меня чем-нибудь по черепу. Оссовский тем временем подошел к самому ковру, поглядел на разложенные тут закуски и одобрительно заметил:

— Добрые люди эти руснаки, еды наготовили на всех!

С этими словами он взял из корзинки пирожок и, громко чавкая, принялся жевать его. Это переполнило чашу кубанского терпения.

— Господа офицеры, за мной! — крикнул Кравченко и, вскочив на ноги, сплеча замахнулся на Оссовского. Сохранять инкогнито больше было нельзя. Отскочив в сторону, Оссовский закричал:

— Стойте, Евгений Васильевич, тут все свои!

— То есть как свои? Кто вы такой? — спросил изумленный полковник, все еще его не узнавая.

— Подпоручик Оссовский, к вашим услугам!

— Леонид Викторович! Рискованную же вы затеяли шутку: ведь еще секунда, и я съездил бы вас по портрету, ну что бы это было?

— Я все время был настороже и, как видите, вовремя закончил игру. Но признайтесь, страху на вас мы все-таки нагнали?

— Да что и говорить, чувствовали мы себя не очень уютно. Нас восемь человек безоружных, с нами женщины, а тут целый десяток отъявленных бандитов, с ножами и, как можно было полагать, с револьверами. Положение было не из приятных!

— А ты кто такой? — спросил меня повеселевший Хинцинский.
Я представился.

— Мишка, неужели в самом деле ты?! Тебя бы с такой харей родная мать не узнала! Ну, давай выпьем по чарке, а потом можешь танцевать с “моей девочкой”, если она простит тебе свой испуг.

Ввиду того что у всей кубанской компании после страшного напряжения нервов теперь сразу отлегло от сердца, на нас не только не рассердились, но приняли с радушием, близким к энтузиазму. В руках у всех очутились наполненные стаканы, начался обмен впечатлениями и дружный хохот.

Пикник закончился на редкость весело, и, надо думать, его участникам запомнился на всю жизнь.

Новозеландские туристы

К середине августа в казарме снова скопилось довольно много офицерской молодежи, которая беспечно проживала свои предыдущие заработки и не спешила с поисками новой работы. Кое-кто уже совсем выдохся и перешел на кредит, что не ускользнуло от зоркого ока полковника Мамушина. Началась очередная волна гонений, и нам пришлось постепенно сдавать свои непрочные позиции.

Первыми ушла искать саман четверка самых “сознательных”, во главе с Земсковым — старшим из молодых офицеров-сергиевцев. День или два спустя в поход по окрестным селам вышли еще две группы саманщиков. Судя по тому, что в ближайшие дни никто из них не возвратился, работу они нашли. Наша неразлучная тройка, пополненная Тихоновым, тоже была уже накануне выступления, когда неожиданный случай заставил нас переменить планы.

Из соседнего города Харманли приехал наш сергиевец Костя Пахиопуло, служивший там музыкантом в болгарском конном полку. Попутно отмечу — в Болгарии так люто ненавидели греков, что даже всемогущий полковник Златев не рискнул принять Костю под его подлинной фамилией и записал как Косту Попова, каковым он после этого и остался до конца своей недолгой жизни. Теперь он нам сообщил, что в Харманли для нескольких человек есть выгодная работа: надо выкопать котлован под табачную фабрику, которую там собираются строить. По приблизительным подсчетам подрядчика, предстояло вынуть шестьсот кубических метров земли; платили сдельно, по 35 левов за кубометр, и работу надлежало закончить за две недели.

Мы быстро подсчитали, что для этого потребуется десять человек и заработок составит по две тысячи левов на каждого. Это было очень недурно, и потому все тут же решили, что следует взять этот подряд.

— А как мы там устроимся с харчами? — поинтересовался Крылов.

— Будете лопать в ресторане, — ответил Пахиопуло, — там их сколько угодно, и вполне пролетарских, и совсем приличных. Дороже полтинника в день вам довольствие не обойдется, даже с винишком, а гнать вы будете почти вчетверо больше.

— Ну а жить где будем?

— Тебе еще летом где-то жить! — возмутился Смирнов. — Тоже выискался барин! Возле постройки небось найдется какое-нибудь дерево, под ним и расположимся, а если пойдет дождь, попросимся к кому-нибудь из соседей в сарай — только и всего.

Безработных сергиевцев оставалось в казарме всего семеро, — пополнив группу тремя кубанцами, в тот же день после обеда мы поездом выехали в Харманли, до которого было полчаса езды.

Невзрачный харманлийский вокзальчик находился почти за три километра от города, что очень удивляло неискушенного путешественника: место было идеально ровным и ничто не препятствовало его постройке на самой окраине. Во всяком случае, городские власти были в этом настолько уверены, что отказались дать взятку строившему дорогу инженеру, и тот не замедлил научно доказать, что поставить вокзал ближе к городу не позволяют почвенные условия.

По примеру прочих пассажиров протопав эти три километра пешком, мы вошли в город. Он был невелик, но все же, по сравнению с Сейменом, казался столицей. Тут были мощеные улицы, электрическое освещение, несколько вполне приличных магазинов и ресторанов; по воскресеньям в городском скверике играл военный оркестр, а по большим праздникам даже функционировал кинематограф.

Ехавший с нами Коста Попов, “урожденный Пахиопуло”, немедленно представил нас подрядчику, и вместе с ним мы отправились к месту работы. Это был большой пустырь, находившийся почти в самом центре города. Тут подрядчик дал нам все необходимые указания и вручил ключ от сарайчика, в котором хранились инструменты, чтобы мы могли приступить к работе на рассвете следующего дня.

В непосредственной близости мы обнаружили довольно уютный дукьян, куда зашли по окончании дел, чтобы отдохнуть и чем-нибудь освежиться. Узнав, зачем мы приехали в Харманли, и сразу поняв, что среди нас нет членов общества трезвости, хозяин радушно предложил нам расположиться у него во дворе, под навесом, где мы можем совершенно безвозмездно держать свои вещи и ночевать, пока не закончим работу. Очень довольные столь удачным разрешением жилищного вопроса, мы спросили, нельзя ли будет тут же и столоваться? Но наш кабатчик промышлял только напитками и еды не готовил. Однако он тут же дал нам адрес ресторана, принадлежавшего его родственнику, который, по его словам, будет нас отлично кормить, и к тому же, если потребуется, в кредит, до получки.

Мы без труда нашли этот ресторан и были изрядно разочарованы: он оказался вполне приличным, едва ли не лучшим в городе. Нас более устраивала какая-нибудь обжорка, куда бы мы могли приходить в том же виде, в каком работали, ибо на переодевание и наведение на себя хотя бы относительного лоска у нас не было ни времени, ни охоты. Мы без обиняков высказали это хозяину. Последний, очевидно уже знакомый с русскими аппетитами, узнав, что нас десять человек и что две недели мы тут будем обедать и ужинать, поспешил нас заверить, что в его учреждении о клиентах судят не по одежке, а по манерам и прочим нравственным достоинствам. Соглашение было достигнуто, и, для начала тут же сытно поужинав, конечно в кредит, мы отправились спать. В нашей “гостинице” под навесом оказалась большая куча свежей соломы, из которой получились роскошные постели. Заоравшие вокруг петухи разбудили всех на рассвете. Утренний наш туалет много времени не требовал: стряхнув с одежды налипшую солому и сполоснув физиономии дождевой водой из стоявшей во дворе бочки, мы высыпали на пустырь. На всех углах будущего котлована уже были вбиты колышки, мы натянули между ними шнуры и приступили к работе.

Стояла засуха, верхний слой почвы был сухим и твердым, его пришлось кирковать, но глубже земля была податлива, а местами попадался почти чистый песок, так что дело у нас пошло успешно. Когда начало сильно припекать солнце, мы рискнули сбросить рубахи, почти не сомневаясь в том, что какие-нибудь блюстители власти и нравственности нас очень скоро призовут к порядку. К нашему удивлению, этого не случилось — публика в Харманли оказалась более либеральной, чем в селах, и никто нас в развратном поведении не обвинил.

В полдень мы зашабашили и, слегка помывшись, направились в ресторан, до которого от места работы было кварталов пять. Шли посреди улицы, гурьбой и вид имели вполне экзотический: все были в обрезанных выше колена армейских штанах, у кого защитного, у кого черного цвета; на голые плечи, как гусарские ментики, были наброшены замызганные английские френчи, а головы у всех были обтянуты колпаками, сделанными из верхней части дамских чулок, — в ту пору это был у нас самый модный головной убор. На главной улице прохожие, пяля глаза, довольно громко строили на наш счет всевозможные предположения, а когда мы стали входить в хороший ресторан, какой-то молодой человек, явно репортерского вида, приблизился и вежливо спросил:

— Скажите, господа, кто вы такие?

— Новозеландские туристы, — ответил я. — Мы совершаем кругосветное путешествие пешком. Уже прошли Тихий океан, Гренландию, пустыню Сахару и третьего дня, прямо из Индии, пришли сюда.

— И нравится вам Болгария?

— Страна хорошая, только дураков много.

Закончив на этом интервью, мы вошли внутрь, уселись за столики, к большому удовлетворению хозяина, съели по два, а кто и по три обеда и, перекурив, отправились продолжать работу.

Дальше все шло у нас благополучно, мы закончили в срок, и наконец, наступил день сдачи готового котлована подрядчику, — после обеда он должен был произвести точный обмер сделанного и, соответственно, с нами расплатиться. Разумеется, предварительно мы все вымеряли сами, причем обратили внимание на следующее обстоятельство: котлован имел форму буквы “Г”, но “палочки” этой гигантской буквы смежались не под прямым, а чуть острым углом, что, конечно, должно было отразиться на измерении кубатуры.

— Так вот, братцы, — сказал Тихонов, произведя подсчет, — на самом деле мы выкопали пятьсот восемьдесят шесть кубических метров. Но если подрядчик не сообразит, что тут острый угол, и посчитает его за прямой, получится на двадцать восемь метров больше.

— Черта с два не сообразит, он на таких делах собаку съел, — промолвил Крылов. — Еще и на этом остром углу нас обсчитать попробует!

— Желание обсчитать у него, безусловно, будет, но в геометрии он едва ли силен. Во всяком случае, попытаемся всучить ему этот угол за прямой.

— Правильно, — добавил Смирнов. — Но я человек суеверный и, чтобы дело выгорело, предлагаю дать заранее обет: в случае успеха весь излишек этим же вечером пропьем, ведь поезда на Сеймен сегодня уже нет и ночевать все равно придется здесь.

Все с энтузиазмом приняли это предложение, а я пополнил его следующим, тоже единодушно одобренным:

— Ликвидацию излишка организуем не в ресторане, а в “своем” дукьяне. Надо же чем-то отблагодарить хозяина за гостеприимство.

Успех сдачи котлована превзошел наши ожидания: подрядчик не только посчитал угол прямым, но сверх того еще намерял на три кубических метра больше, чем получалось у нас. Иными словами, нам заплатили почти тысячу сто левов лишних.

Вечером мы довольно скромно поужинали в своем обычном ресторане, рассчитались с хозяином и, около восьми вернувшись “домой”, удобно расположились в почти пустом дукьяне, сдвинув вместе три столика.

— С чего начнем? — деловито спросил Смирнов.

— Заказывай литр сливовицы, а дальше будет видно, — ответил я.

— Постойте, господа, — вмешался Тихонов. — Мне кажется, вы не учитываете всей трудности нашего положения: сливуха и прочие виды водки стоят по пятьдесят левов литр, и мы дали обет пропить за эту ночь, и в этом, дукьяне, тысячу сто левов. Выходит больше двух литров на рыло. А если будем пить вино, придется выпить по целому ведру. Дело немыслимое!

— Значит, надо пить более дорогие напитки, только и всего. Шампанское здесь найдется?

— В таком кабаке шампанское! Ишь чего захотел!

— Зови хозяина, сейчас его расспросим!

Из интервью с дукьянщиком выяснилось, что, кроме напитков, явно неподходящих нам по цене (их стоимость не превышала семидесяти левов за литр), у него есть целая батарея ликеров, которые он приобрел на заре своей деятельности, когда еще верил в людей и в их эстетические запросы. Но его клиентура пила только водку, вино и кофе, а ликеры в своей девственной неприкосновенности до сих пор стоят на верхней полке, покрытые толстым слоем пыли. Стоили они по сто левов бутылка (бутылки были литрового объема).

— Ну что ж, займемся ликерами, — сказал Крылов. — Десять бутылок за ночь с Божьей помощью одолеем. Хозяин, для начала гони на стол бенедиктин, да лучше сразу в двух экземплярах.

Бенедиктин был недурен, и эти первые две бутылки мы выпили не без удовольствия, придерживаясь всех правил хорошего тона. Но на третьей кто-то заметил:

— Если мы будем так его смаковать, то нашу программу и за два дня не выполним. Предлагаю впредь обращаться с ликером как с водкой и глушить рюмку одним глотком.

— Правильно! Только при этом нужна какая-нибудь подходящая закусь.

Но, увы, хозяин уже давно не верил, что кто-нибудь станет здесь пить ликеры, у него не нашлось даже печенья. Он мог нам предложить только сушеную воблу и чеснок. Это под ликеры-то! Мы с негодованием отказались. Час был уже поздний, лавки давно закрылись, и наша попытка купить что-нибудь в городе успехом не увенчалась. Мы выпили еще бутылку шартреза под воспоминания и бутылку мараскина под анекдоты, а потом заказали кюрасо... воблу и чеснок.

Десятую бутылку с трудом прикончили в пять часов утра. Помню, это был “анис” — меня до сих пор мутит при одном упоминании об этом ликере. Кое-как мы добрались до своего логова и повалились на солому.

Обет был честно выполнен, но более отвратительного “каца” никто из нас за всю жизнь не переживал. Утром, стоило сесть или даже только приподнять голову, и казалось, что по ней начинали колотить кувалдой; в недрах организма творилось что-то жуткое, во рту будто переночевал хорек... Проклиная подрядчика, не сумевшего правильно подсчитать кубатуру, мы провалялись под навесом до обеда, затем семерым удалось вовремя добраться до вокзала и уехать. Крылов, Тихонов и я к сейменскому поезду опоздали, с горя основательно пообедали, опохмелились и снова улеглись спать.

Проснулись мы уже в сумерках, теперь чувствовали себя вполне нормально и, чтобы не томиться тут почти сутки, до следующего поезда на Сеймен, решили идти туда пешком, — расстояние не превышало двенадцати километров, и ночь обещала быть светлой. Но вопреки этому небо вскоре начало покрываться тяжелыми тучами, и на половине пути нас настигла гроза. В кромешной тьме сбившись с пути, мы двигались наугад, надеясь набрести на какое-нибудь укрытие от начинающегося дождя. Наконец увидели вдалеке слабо мерцающий огонек и пошли на него.

Это оказалась маленькая и ветхая водяная мельница, стоявшая на берегу Марицы. Одиноко живший там старик мельник принял нас радушно, угостил хлебом и арбузами, потом притащил откуда-то большую охапку душистого сена, которая послужила нам постелью.

Этот случайный ночлег запомнился мне навсегда, ибо все сами по себе убогие детали этой обстановки так гармонично сливались в нечто почти колдовское, порождающее чувство какого-то особого уюта и умиротворения. Снаружи бушевала гроза, постепенно удаляясь, под полом нашего помещения монотонно кряхтели жернова — мельница работала, с ее медленно вращавшегося колеса мелодично сбегали струйки воды, а в запруде лягушки восторженным хором славили Бога за то, что не создал их людьми и не усложнил их жизнь политическими проблемами. Все это сладостно убаюкивало, мягко наплывал сон, но я долго старался не поддаться ему, чтобы полнее насладиться этим полусказочным очарованием.

Улыбки осени

Наступил сентябрь, не за горами была новая зима. Сезонные работы в селах кончились, близость осенних дождей положила конец полевому производству кирпичей, даже небольшой заказ на саман в эту пору можно было получить только в виде счастливого исключения. В казарму прибывало все больше безработных офицеров, но предстоящая зимовка уже не грозила нам такими бедствиями, как предыдущая. Денег, правда, никто не подкопил, но старые долги были уплачены, значит, открывалась возможность кое-где пользоваться кредитом; некоторые, работая по селам, заручились заказами на “обрешту”, а главное — жили мы теперь не в сыром и холодном подвале, а в относительно благоустроенных помещениях. Но все же, отдавая себе отчет в том, что предстоит долгий период почти полного безденежья, сейчас все старались использовать последние возможности как-то увеличить свои скудные фонды.

Из осенних работ имелась одна для всех вожделенная, но мало кому доступная: погрузка в вагоны сахарной свеклы. Ее в большом количестве выращивали здешние крестьяне, и всю их продукцию скупал какой-то крупный сахарный завод в Северной Болгарии. Приемным пунктом была станция Калугерово — туда все свозили свой урожай и после взвешивания сваливали его прямо под открытым небом, так что к началу погрузки вдоль одного из запасных путей здесь вырастал свекольный вал высотою в два-три человеческих роста и длиною метров двести.

Насчет погрузки всей этой, свеклы в вагоны приемщик договаривался с каким-либо одним, опытным рабочим, которому поручалась организация дела, и он уже сам подбирал себе сколько требовалось помощников, сообразуясь с количеством свеклы и прочими обстоятельствами. Эта работа была чрезвычайно тяжелой, но исключительно выгодной: она оплачивалась сдельно, и тут за сезон, который в среднем продолжался недели три, можно было выгнать до пяти тысяч левов на каждого участника.

Монополию на эту погрузку из года в год держали в своих руках кубанцы, которые обосновались здесь раньше нас и установили с приемщиками прочные связи. Так вышло и в этом году: подряд на погрузку получил есаул Скориков124, но в силу не помню уж каких причин из шести нужных ему человек он взял только троих казаков, а остальные три вакансии предложил Тихонову, Смирнову и мне, на что мы, разумеется, с радостью согласились. Мимоходом отмечу: одним из вошедших в эту группу кубанцев был сам начальник нашего гарнизона, генерал Олег Иванович Лебедев. Скориков, подбиравший в компанию самых выносливых и втянутых в работу людей, конечно, постеснялся ему отказать, хотя генерала никак нельзя было отнести к этой категории. Но к общему благополучию, он проработал всего три дня, а потом “сдался” и под каким-то благовидным предлогом возвратился в Сеймен. Надо отдать ему справедливость: на работе он держал себя с нами безукоризненно, — с достоинством, но как равный во всем член артели, и в этом отношении на капитана Арнольда нисколько не походил.

Свеклу надо было грузить в двадцатитонные вагоны-платформы с высокими бортами. Ту, что находилась ближе к железнодорожному полотну, метали в вагон особыми вилами — с шариками на остриях, — но по крайней мере две трети ее лежали на таком расстоянии, что вилами не добросишь, и тут приходилось действовать иначе: двое, при помощи тех же вил, беспрерывно наполняли свеклой большие, плетенные из грубого лыка корзины, третий их носил. Ему с маху вскидывали на правое плечо четырехпудовую корзину, — придерживая ее рукой, он по доске взбегал на вагон, вываливал туда свеклу и бежал вниз, где ему на плечо сейчас же взлетала следующая корзина. При этом сильно страдало правое ухо, так как времени и возможности деликатно подавать на плечо груженую корзину ни у кого не было — все делалось на предельных скоростях. Периодически все менялись ролями.

Неприятной особенностью этой работы было то, что тут не существовало какого-либо расписания и установленных часов отдыха и сна. В подаче вагонов не было определенного порядка — никто не знал, когда и сколько их пришлют. Иной раз приходило восемь или десять, а бывало, придет сразу вдвое больше, и надо было их все нагрузить в кратчайший срок, так как фрахт оплачивался компанией посуточно и возрастал в геометрической прогрессии. Таким образом, если вагоны были, приходилось работать и днем и ночью, в любую погоду, с короткими перерывами для еды, иногда несколько суток подряд, — в этих случаях мы по очереди “выключались” часа на два, чтобы хоть немного поспать. Затем наступал перерыв, до прихода следующей партии вагонов. Иногда их пригоняли уже через несколько часов, и, не успев как следует отдохнуть, надо было снова браться за погрузку. А иной раз вагонов приходилось ждать по два-три дня, тогда мы отсыпались под станционным навесом и слегка подлечивали свои истерзанные корзинами уши.

Такое веселое времяпровождение продолжалось у нас около месяца, но увенчалось оно отличным заработком. При умении подзажаться, его могло бы хватить на всю зиму. Но этому препятствовала мечта, которую я лелеял давно, теперь можно было ее осуществить: разделаться раз навсегда с куцей и осточертевшей мне английской шинелью и заказать себе русскую, разумеется, самую тонную, — кавалерийского образца, — длина до шпор, обшлага “ласточками” и прочее...

Шинель получилась “на ять”, но денег у меня осталось не густо.

Подходил к концу октябрь. Стояла дождливая осень, казарменный плац и улицы городка были покрыты лужами и непролазной грязью. Все прежние источники наших заработков полностью иссякли, прекратились даже постройки. До начала “обрешты” надо было ждать еще месяц, и для большинства обитателей казармы наступил период острого безденежья. В эту пору мы не брезговали возможностью подра- ботать даже какую-нибудь мелочишку, но и такие случаи подворачивались редко. За весь октябрь мне удалось проработать всего полтора дня на очистке какого-то двора, и я полагал, что щедрости осенней судьбы на этом для меня закончились. Но однажды, когда я от нечего делать корпел над каким-то злободневным стихотворением, в комнату вошел Смирнов и спросил:

— Миша, тебе не случалось когда-нибудь иметь дело со штукатуркой?

— От этого Бог миловал, — ответил я. — Мой строительный стаж ограничился всего пятью днями, да и то меня там употребляли в качестве ишака для таскания кирпичей. А чего это ты вдруг заинтересовался штукатуркой?

— Да можно на этом немного подработать. Возвращаясь из города, зашел я по пути в кабак — знаешь, второй отсюда, на углу, возле пекарни? Ну, там почти над самой стойкой обвалился кусок потолка, и хозяин меня спросил, нет ли у нас кого-нибудь, кто мог бы эту дыру поскорей заделать. Я, конечно, не сморгнув ответил, что сегодня же приведу мастера, и уже с дукьянщиком договорился: дает двести левов и сверх того обещает угостить вином.

— Надо спросить казака, может быть, он в этом что-нибудь смыслит. Во всяком случае, если там бесплатно будут поить вином, пойдем все трое, и авось кривая вывезет.

Выслушав нас, Крылов храбро заявил:

— О чем тут еще думать? Я-то сам не штукатурил, но это плевое дело! Помню, у нас в станице, когда я еще пацаном был, штукатурили потолок. Рабочий из ведерка шлепал на него лопатой какое-то снадобье, и так здорово прилипало — любо было глядеть! Потом разровнял дощечкой, и все.

— А каким снадобьем он шлепал?

— Ну, этого я уж не помню. Должно быть, глиной.
— А может, известкой? Или цементом?

— Да, по существу, годится и то, и другое, и третье. Но на кой ляд мы будем искать где-то известку и за нее платить, когда вокруг сколько угодно бесплатной глины и держит она получше всякого цемента. Ступишь в здешнюю грязь, так прямо хоть из сапог вылезай!

— Значит, берем глину, и дело с концом. Но может быть, к ней нужно что-нибудь добавлять? А то еще, чего доброго, обвалится наш потолок, — усомнился я.

— Авось не обвалится, пока получим деньги и надуемся вином. А что будет потом, не так уж важно. Ни о каких гарантиях речи не было.

— Ну ладно, казак, значит, ты у нас за главного мастера. И когда придем в дукьян, побольше амбиции! Держись самоуверенно, чтобы хозяину и в голову не пришло, что мы такие же штукатуры, как он профессор богословия.

После обеда, раздобыв штукатурную лопатку, дощечку для расфасовки и приготовив ведро глиняного раствора, мы прибыли на место происшествия. На потолке зияла причудливой формы прогалина, довольно узкая, но длиной более метра. Под обвалившимся слоем штукатурки там обнажились прибитые накрест дранки.

Крылов был великолепен. Со сдержанной благосклонностью поздоровавшись с дукьянщиком, он принял позу Наполеона перед сражением, с минуту вдохновенно глядел на дыру в потолке, затем, по его указанию, мы со Смирновым подставили снизу большой стол, а на него водрузили скамейку, — по высоте этого оказалось достаточно, — и наш мастер полез наверх. Пристроив возле себя ведро, он набрал на лопатку глины и небрежно-уверенным жестом метнул ее в потолок. Весь заряд целиком в ту же секунду свалился ему на голову. Отряхнувшись, он метнул еще и сразу посторонился, благодаря чему глина упала теперь не на него, а на стол. Это уже был явный прогресс.

Вполголоса обвинив в своих неудачах скамейку, Крылов с деловым видом ее немного передвинул, снова взгромоздился наверх и несколько раз повторил свою попытку прилепить к потолку хоть немного глины, но, увы, с прежним неуспехом. По счастью, кабатчик в это время был чем-то занят и на нас не смотрел, но все же мы забеспокоились.

— Никак не пристает, сволочь, — сокрушенно промолвил Крылов. — Наверно, надо было добавить в глину соломенной трухи.

— Подлей воды, — сказал Смирнов, — видно, раствор слишком густ. А то попробуй сначала слегка смочить потолок, может быть, к мокрому будет липнуть лучше.

Этот совет оказался спасительным, дело сразу пошло успешней. Подналовчился и “мастер”, в скором времени он зашлепал всю дыру глиной, но, когда начал выглаживать дощечкой, его штукатурка, прилипая к ней, стала пластами отделяться от потолка. Мы совсем было пали духом, но на этот раз нас осенило быстрей: дощечку тоже надо было мочить водой.

Через два часа работа была благополучно окончена. Хозяин остался, по-видимому, доволен, он заплатил нам двести левов и поставил на стол бутыль вина. Мы выпили по три стакана, можно было бы и еще, но, не слишком доверяя прочности своей скульптуры, мы благоразумно решили долго тут не засиживаться.

Прошло три дня. Вечером мы, человек десять, сидели в собрании и пили по-осеннему скудный чай, когда вошел Дед — Залесский. Вид у него был явно возбужденный.

— Признавайтесь, гады, кто чинил потолок в кабаке, возле пекарни? — спросил он, усаживаясь за стол.

— А почему это тебя интересует? — осведомился я.

— Да потому, что мне из-за этих горе-мастеров чуть шею не накостыляли. Проходил мимо — дай, думаю, зайду выпью рюмку сливухи. Вхожу и вижу, что за черт, — весь пол и стойка засыпаны штукатуркой, в потолке здоровенная дыра, а хозяин на меня лезет чуть не с кулаками и кричит: “Погляди, это ваши русские мастера мне чинили, чтоб их собаки съели, — теперь вдвое больше обвалилось, чем прежде было!” Интересно, кто это ему удружил?

— Выходи, казак, кланяйся, — со смехом сказал Смирнов.

Отъезд

Со времени нашего производства в офицеры прошло около трех лет. Мы жили в тех же условиях, по-прежнему кормились непостоянными заработками на самых тяжелых работах и, оставаясь в Тырново-Сей-мене, рассчитывать на лучшее будущее, конечно, не могли. Нас продолжало удерживать здесь только чувство крепкой товарищеской спайки, превратившей всех как бы в одну семью, да наличие казармы, под кровом которой мы из чернорабочих снова превращались в русских офицеров. Но вместе с тем все уже давно поняли, что вечно оставаться полубатраками-полуофицерами нельзя, — нужно искать какие-то выходы из тупика и устраивать свою жизнь на более прочных основах. Самый прямой путь к этому открывало высшее образование, и Сергиевская молодежь постепенно потянулась в Чехословакию, единственную в то время страну, где нашему брату возможно было поступить в высшие учебные заведения и выхлопотать полунищенскую стипендию.

К концу 1925 года, подкопив на дорогу деньжат, туда уже уехали многие члены нашей сейменской группы. Все они благополучно устроились, кто в университет, кто в Горную академию, своей судьбой были довольны и звали в Чехию остальных. Наконец решил ехать и я, тем более что к этому времени из Советской России чудом выбрался мой отец, которого я считал давно расстрелянным. Он почти сразу получил хорошую службу в Южной Америке и начал мне денежно помогать, так что в этом отношении у меня никаких затруднений больше не было.

Надо было начинать с приобретения штатского костюма. Попав с десятилетнего возраста в кадетский корпус, я его никогда в жизни не носил и в этой чуждой мне области был полным профаном. Решил довериться искусству и вкусу хорошего портного, — в Сеймене таковых не было, и я отправился в Старую Загору, самый крупный из городов, находившихся в относительной близости. Там, отыскав лучшего портного, без утайки ему признался, что в штатских костюмах ничего не смыслю, но хочу одеться прилично, в соответствии со всеми требованиями моды и хорошего тона, а за ценою не постою. Портной заверил, что обмундирует меня на зависть самому принцу Уэльскому — который был тогда законодателем мужских мод, — затем мы выбрали материю, он меня добросовестно обмерял и попросил через неделю явиться на примерку.

Еще через неделю костюм был готов. Когда я его надел и портной с гордостью подвел меня к большому зеркалу, в нем отразилась фигура до изумления смешная и мерзкая. Надо пояснить, что в области мужских костюмов в те годы царила исключительно безобразная мода: мешковатый пиджак, с невероятно растопыренными при помощи ватных подкладок плечами (а они у меня и сами по себе очень широки); штаны, в верхней части широкие, как у турецких хамалов, книзу суживались буквально в трубочку, а по длине доходили до половины расстояния между коленом и щиколоткой. В общем, выглядел я в этом костюме как огородное пугало, но портной меня со всей искренностью принялся уверять, что именно так теперь надлежит выглядеть подлинному джентльмену, в доказательство показал многочисленные рисунки из модных журналов, — винить его было не в чем, я расплатился и взял костюм.

Надо было купить и все прочие детали штатского туалета. Тот же благодетель портной меня на этот счет просветил, сказав, что ботинки к моему костюму тоже полагаются самые модные, с очень острыми носами, галстуки светлых тонов, а рубахи мне нужно покупать номер сорок. Однако с этим последним не согласился хозяин магазина, в который я пришел. Очевидно, ему очень хотелось сбыть мне залежавшиеся рубахи тридцать восьмого номера, и он, произведя соответствующие измерения, сумел меня убедить, что это и есть мой размер. С галстуками все прошло благополучно, но с ботинками получилось хуже: мой номер 42, но, так как в обязательное по моде “острие” пальцы влезть никак не могли, мне пришлось взять номер 45. При ходьбе я этими острыми носами то и дело втыкался в землю, и, пока доехал в своем новом обмундировании до Сеймена, они успели загнуться кверху, как на средневековых татарских сапогах, а воротничок рубахи меня едва не задушил. Придя в казарму, я немедленно переоделся в военное, а все свои старозагорские приобретения тут же раздарил тем, кому они по росту и размеру могли как-нибудь пригодиться.

После этого, уже не спрашивая и не слушая ничьих компетентных советов, я купил себе скромный, устарелого образца готовый костюмчик, нормальные ботинки и рубашки, путем долгих и упорных трудов овладел искусством без посторонней помощи завязывать галстук и в смысле экипировки был полностью готов к путешествию.

Будучи лишенными почти всех общечеловеческих прав, ехать обычным порядком мы не могли, прежде всего потому, что Чехословакия, как и все прочие страны мира, — за исключением одной Боливии, — не давала нам въездных виз. Надо было пробираться туда нелегально, “аки тати в ноши”, но это тоже было сопряжено с такими трудностями, что, действуя самостоятельно, преодолеть их было почти невозможно. Однако, когда на что-нибудь возникает большой спрос, неизменно появляются и предложения. Так вышло и тут: ловкие дельцы учредили в Софии полуконспиративную организацию, которая за определенную и сравнительно божескую цену начала контрабандой переправлять русскую молодежь из Болгарии в Чехию.

Эта организация добывала клиенту паспорт Лиги Наций (в просторечьи называвшийся нансеновским) и по этому паспорту получала ему конечную визу в Боливию. Имея ее, уже нетрудно было получить транзитные визы через все попутные страны Европы: Югославию, Австрию, Германию и Францию, где подразумевалась посадка такого липового путешественника на океанский пароход. Затем, когда все это бывало должным образом оформлено, составлялась группа, обычно включавшая пять-шесть человек. Их в Софии сажали на поезд, и они вполне законно и благополучно доезжали до Вены, от которой до чешской границы рукой подать. На венском вокзале их уже ждал агент организации, с которым они ночью подъезжали к границе, откуда он глухими тропами вел их пешком до ближайшей чехословацкой станции, покупал билеты до Праги и сажал их в поезд — на этом его роль кончалась. Дальше все было уже если и не легко, то просто: в Праге, вдоволь наголодавшись и натерев на боках мозоли от спанья на столах и под столами переполненных студенческих общежитии, при помощи местных русских организаций и единственного среди влиятельных чехов нашего защитника и покровителя, доктора Крамаржа, все в конце концов получали необходимые документы и грошовую стипендию для поступления в одно из высших учебных заведений страны.

Вскользь замечу, что все это давало чехам повод считать себя нашими благодетелями. Но едва ли общий объем этих “благодеяний” превысил сотую долю присвоенной ими русской золотой казны.

По этой проторенной дорожке двинулся и я. Шестерка, в которую меня включили, выехала в начале декабря. Из своих спутников я никого раньше не знал, это были три окончивших в Софии гимназиста и два молодых офицера — сапер и казак-атаманец. Они оказались славными ребятами, мы ехали, весело болтая и делясь своими планами на будущее. Не знаю, как у других, но мои планы очень скоро пошли насмарку.

Последние дни стояла промозглая, холодная погода, пальто у меня не было, и, видно, еще в Софии я простудился. Подъезжая к югославской границе, уже чувствовал себя совсем больным, дальше хуже — меня знобило, болело горло, голова будто налилась свинцом, и я понял, что если в таком состоянии буду продолжать путешествие, то при ночном переходе границы — где надо было по снегу, трудной дорогой, идти пешком около десяти километров — могу подвести всю группу, которая из-за меня рискует засыпаться. И несмотря на уговоры спутников, предлагавших, в случае надобности, даже нести меня на руках, я решил слезть с поезда в Белграде, где имел много друзей, а по выздоровлении присоединиться к следующей группе, которая недели через две должна была выехать из Софии.

В Белградском университете в ту пору училось много моих однокашников по корпусу, с некоторыми из них я переписывался и знал их адреса. К этому времени русские студенты жили здесь уже не в сараях-общежитиях и не в старых трамвайных вагонах, а по нескольку человек сообща нанимали комнаты или небольшие квартиры, одну из которых я легко нашел. Она состояла из двух смежных комнат, и жили в ней шесть человек, в том числе два моих одноклассника — Ростислав Попов125 и Костя Лейман. Мое неожиданное появление их чрезвычайно удивило и обрадовало. Меня тотчас уложили в чью-то постель, напоили горячим чаем и позвали русского врача. Моя болезнь оказалась простой ангиной, через три дня я был совершенно здоров и стал ожидать проезда через Белград очередной партии “чехов”. Лишней кровати не было, но на ночь мы снимали с петель внутреннюю дверь, клали ее на подставки из книг и чемоданов, на подстилку и укрывание каждый жертвовал что мог, и я укладывался на эту импровизированную постель.

Шли дни, повидал я многих старых друзей, и все они в один голос твердили: “Зачем тебе ехать куда-то в Чехию, когда в университет с таким же успехом можно поступить в Белграде? Тем более, что в получении стипендии ты не заинтересован, поелику отец тебе ежемесячно присылает сумму, которая в несколько раз превышает размер этой стипендии. Оставайся здесь и будешь учиться вместе с нами”.

Уговорили меня без особого труда, особенно когда в этих уговорах приняли горячее участие некоторые знакомые барышни-студентки. Но для поступления в университет нужны были местные документы, у меня их не было, а признание в том, что я случайно попал сюда из Болгарии, было равносильно немедленной высылке, а то и тюрьме. Как повелось испокон веков у всех добрых соседей-славян, сербы и болгары ненавидели друг друга лютой ненавистью, и в каждом нелегально прибывшем из-за “братской” границы непременно усматривали шпиона или диверсанта. Виз из Болгарии в Югославию не давали никому, и русским при необходимости не оставалось ничего иного, как где-нибудь в глухом месте ночью перейти границу, рискуя жизнью. Было немало случаев, когда люди, пустившиеся в такой путь, бесследно исчезали, — при поимке их, очевидно, просто убивали.

В те годы в Белграде еще проживал и пользовался всеми правами бывший царский посол Штрандтман. По совету друзей я отправился к нему и откровенно изложил все обстоятельства своего дела. Штрандтман подумал и сказал:

— Я мог бы вам выдать русский паспорт — в других странах он ничего не стоит, но здесь, в Югославии, с ним считаются, ибо он служит доказательством того, что его обладатель живет в этой стране и мне известен. По этому паспорту вы без затруднений получите в местной полиции югославское удостоверение личности, и ваше положение будет легализовано. Но для выдачи паспорта мне необходимо законное основание — какой-нибудь документ, доказывающий, что вы попали сюда вместе с другими русскими беженцами и обосновались здесь. И я тут вижу довольно простой выход: судя по вашим словам, вы приехали в Югославию с кадетским корпусом и тут его окончили. Этот корпус существует поныне и находится в городе Белая Церковь. Поезжайте туда, расскажите свою историю директору и попросите его удостоверить, что по окончании корпуса вы там остались в качестве какого-либо служащего, а теперь собираетесь записаться в университет и вам необходимо получить соответствующие документы. Если такую бумажку он даст, я сейчас же выдам вам паспорт.

Сердечно поблагодарив Штрандтмана, я последовал его совету. Чтобы из Белграда попасть в Белую Церковь, надо было часа два плыть по Дунаю пароходом, до города Панчево, а оттуда еще четыре часа ехать поездом. Как я предварительно выяснил, пароходные билеты в кассе продавали без предъявления документов, но их проверяли при посадке. Значит, на пароход надо было проскочить фуксом, а дальше уже никакой опасности не было. На случай, если меня поймают, я взял с собою аттестат об окончании корпуса, выданный мне в Югославии, а все, что могло изобличить мое пребывание в Болгарии, предусмотрительно оставил в Белграде.

На пароход мне удалось прошмыгнуть благополучно, и я без всяких осложнений доехал до Панчева. Было около шести часов вечера, я прошел на вокзал, купил билет в Белую Церковь и узнал, что поезд туда отходит в девять сорок. Чтобы не томиться почти четыре часа на замызганном и холодном вокзале, я вышел на площадь, высмотрел поблизости небольшой ресторанчик и зашел в него. Народу там было мало, я сел за двухместный столик в углу, заказал бутылку вина и, потягивая его, погрузился в ожидание.

Помаленьку ресторан наполнялся людьми, и вскоре свободных столиков не осталось. Так как за моим еще было место, ко мне подошел какой-то вполне прилично одетый мужчина и вежливо попросил разрешения его занять. Я, конечно, изъявил согласие. Он тоже заказал бутылку вина и попытался со мною по-сербски заговорить, я ему по-русски ответил, что этим языком не владею. После этого он оставил меня в покое и принялся читать газету.

Не прошло и четверти часа, как в ресторан вошли двое полицейских и какой-то штатский.

— Всем выложить документы на столики и не двигаться с места! — громко скомандовал он.

Оба полицейских вытащили револьверы. Мой визави вывалил из кармана с полдюжины всяких удостоверений, я с завистью посмотрел на него и положил перед собой аттестат, решив прикидываться дурачком, не знающим, что после окончания корпуса нужно было обзавестись какими-то иными документами. В крайнем случае меня изругают и отправят в корпус, думал я, а мне только того и надо.

Переходя от столика к столику, сыщик довольно бегло просматривал документы и после этого каждому говорил “свободен”. Но возле нас он задержался, к бумагам моего случайного соседа проявил исключительный интерес, затем внезапно выхватил из кармана пистолет и крикнул:

— Тебя-то мы и ищем! Руки вверх! И ты тоже! — добавил он, обращаясь ко мне.

Мы подняли руки. Подошли полицейские, нас обыскали, у моего товарища по несчастью нашли и отобрали револьвер. Сыщик тем временем сгреб со стола все его документы и мой аттестат, на который он даже не взглянул, после чего нас вытолкали наружу и повели куда-то по темной и пустынной улице. По дороге я попытался объяснить представителю власти, что я русский и влип в эту неизвестную мне историю совершенно случайно, но он только буркнул:

— Следователь разберет, а пока помалкивай!

Нас привели в полицию и заперли в небольшой комнате, где стояли стол, несколько стульев и топилась печка. Минуты три мы сидели молча, потом мой “соучастник” промолвил:

— У меня с полицией крупные счеты, и мое дело плохо. Но вам бояться нечего, я скажу, что вы тут ни при чем, и вас, конечно, отпустят.

Он сказал это по-сербски, но я его понял и пробормотал “спасибо”. Этот человек, кто бы он ни был, внушал мне симпатию.

Через полчаса пришел пожилой жандармский офицер и сразу принялся его допрашивать. Из их разговора я понял, что они сегодня встретились не впервые и что за ресторанным столиком судьба свела меня с незаурядным бандитом или террористом. Своих деяний он не отрицал — очевидно, это было бесполезно, — и потому допрос длился недолго.

— А этот парень из твой шайки? — под конец спросил офицер, указывая на меня.

— Да нет, это какой-то рус, и его совершенно зря схватили только потому, что я подсел к его столику. Я его прежде никогда не видел.

— Кто вы такой? И что делаете в Панчеве? — по-русски спросил жандарм, окидывая меня взглядом.

— Я бывший кадет Русского кадетского корпуса. Здесь нахожусь проездом из Белграда в Белую Церковь, ждал поезда, вот мой железнодорожный билет.

— Ваши документы!

— У меня с собой был аттестат об окончании корпуса, его у меня при аресте отобрали.

Офицер покопался в лежавших на столе документах, нашел мой аттестат, просмотрел его и, отдавая мне, сказал:

— Это не то, что требуется. Где ваше удостоверение личности?

— По окончании я все время жил при корпусе и никуда не выезжал, так что оно мне было без надобности. А сегодня ездил в Белград именно для того, чтобы начать хлопоты о его получении.

— Это надо было сделать уже несколько лет назад! Законами пренебрегать нельзя, вы же не дикарь и, судя по вашему аттестату, не дурак. Отправляйтесь немедленно в Белую Церковь, и, если еще раз попадетесь без документов, так дешево не отделаетесь!

Я пулей вылетел из полиции и еще успел попасть на свой поезд.

Директором Крымского корпуса в это время был уже не “Дед”, Римский-Корсаков, который меня не жаловал, а генерал-лейтенант М.Н. Промтов126. В прошлом это был воспитанник Петровского-Полтавского кадетского корпуса, строевой артиллерийский офицер и георгиевский кавалер, — все эти обстоятельства нас до некоторой степени роднили. Он принял меня тепло, приказал выдать из корпусной канцелярии нужную для Штрандтмана справку и сверх того преложил мне пожить некоторое время при корпусе, в качестве гостя. Конечно, я с благодарностью воспользовался этим приглашением.

Корпус помещался в благоустроенной каменной казарме, в нем царили образцовый порядок и дисциплина, — времен стернищенской вольницы ничто не напоминало, и сразу было заметно, что теперь тут правят твердой рукой. Кадеты были подтянуты и отлично, строго по форме одеты. Как по внешнему виду, так и по духу они ничем не отличались от своих однокашников, окончивших раньше, — на них было приятно глядеть.

Прожив в корпусе больше месяца, я вернулся в Белград, получил все необходимые документы и поступил в университет. Но судьба мне не судила пробыть в нем долго: через несколько месяцев мой отец потерял службу и на неопределенное время вынужден был прекратить высылку мне денег. Получить в Югославии стипендию в эти годы было уже невозможно — предстояло снова переходить на рабочее положение. И я предпочел возвратиться в Болгарию, где заработки были выше, а условия жизни привычней и приятней.

Только два года спустя мне удалось выехать оттуда в Западную Европу и получить высшее образование в Бельгии.

Примечания

117 Федоров Константин Степанович, р. в октябре 1882 г. в Петрограде. Поручик, воспитатель Одесского кадетского корпуса. В Вооруженных силах Юга России на той же должности. Капитан. Эвакуирован в Зеленик (Югославия) в составе Сводного кадетского корпуса, с марта по 28 сентября 1920 г. воспитатель Первого Русского кадетского корпуса. 8 сентября 1920 г. прибыл на пароходе “Владимир” в Крым. В Русской Армии до эвакуации Крыма. Эвакуирован на о. Проти на корабле “Кизил Ермак”. Галлиполиец. Осенью 1925 г. Хозяин Офицерского собрания Сергиевского артиллерийского училища в Болгарии.

118 Иванов Лев Львович, р. в 1900 г. в Подольской губ. Юнкер. Участник 1-го Кубанского (“Ледяного”) похода. В Вооруженных силах Юга России; весной 1919 г. эвакуировался из Ялты на эсминце “Живой”. Эвакуирован в начале 1920 г. из Новороссийска на корабле “Владимир”. В Русской Армии юнкер
до эвакуации Крыма. Эвакуирован на о. Проти на корабле “Кизил Ермак”. Галлиполиец. Окончил Сергиевское артиллерийское училище (1923). Подпоручик. Осенью 1925 г. в составе училища в Болгарии. Умер в 1963 г. в Тунисе.

119 Оссовский Леонид Викторович. Одесский кадетский корпус (1919). Вольноопределяющийся. В Добровольческой армии в Юнкерской батарее, на бронепоезде “Иван Калита”, затем в Белозерском пехотном полку. Участник Бредовского похода. В Русской Армии с августа 1920 г., юнкер Сергиевского артиллерийского училища до эвакуации Крыма. Георгиевский крест 4-й ст. Галлиполиец. Окончил училище в 1923 г. в Болгарии. Подпоручик. Осенью 1925 г. в составе училища (в прикомандировании, с 1933 г, переведен в училище) там же. В эмиграции в Болгарии, Люксембурге и Парагвае; служил в парагвайской армии, к 1959 г. капитан, затем полковник (к 1975 г. в отставке). Журналист, представитель “Нашей Страны”. Умер 1 июля 1985 г. в Асунсьоне.

120 Речь идет об офицерах Алексеевского артдивизиона Иване (штабс-капитан), Иосифе (подпоручик) и Павле (штабс-капитан) Иосифовичах Зориных.

121 Шевяков Григорий Илларионович, р. 24 августа 1900 г. в Елисаветграде. Гимназия в Киеве. В Вооруженных силах Юга России; в 1919 г. вольноопределяющийся на бронепоездах “Димитрий Донской”, “Витязь”, “Генерал Алексеев” и № 8. В Русской Армии в бронепоездных частях до эвакуации Крыма. Галлиполиец. На 30 декабря 1920 г. во 2-й батарее 6-го артиллерийского дивизиона. Канонир. Окончил Сергиевское артиллерийское училище (1923). Подпоручик. В эмиграции в Болгарии. Служил в Русском Корпусе. После 1945 г. в США. Умер 20 октября 1975 г. в Патерсоне (США).

122 Субботин Владимир Павлович. В Донской армии, ВСЮР и Русской Армии до эвакуации Крыма. Был на о. Лемнос. Осенью 1925 г. в составе Атаманского военного училища в Болгарии. Хорунжий. В эмиграции в Болгарии, артист.

123 Кравченко Евгений Васильевич, р. в 1892 г. Из казаков хут. Широчанского Кубанской обл. Сумский кадетский корпус, Николаевское кавалерийское училище. Подъесаул 1-го Екатеринодарского полка Кубанского казачьего войска. В Добровольческой армии. Участник 1-го Кубанского (“Ледяного”) похода в 1-м Кубанском конном полку; во главе сотни юнкеров участвовал в разгоне Кубанской Рады. Во ВСЮР и Русской Армии до эвакуации Крыма. Был на о. Лемнос. Осенью 1925 г. в составе Кубанского Алексеевского военного училища в Болгарии. Полковник. В эмиграции во Франции (в Гренобле), в 1929 —1931 гг. в Риве; помощник командира Екатеринодарской сотни при Кубанском Алексеевском военном училище, с 1932 г. председатель объединения Сумского кадетского корпуса, член Общества Галлиполийцев. Окончил Высшие военно-научные курсы в Париже (3-й выпуск), с 1938 г. руководитель (помощник руководителя) тех же курсов, в 1938—1939 гг. редактор журнала “Армия и Флот”. Во время Второй мировой войны командир полка в казачьих частях германской армии. После 1945 г. в Германии, начальник 2-го отдела РОВС, представитель Кубанского атамана в Германии. Умер 6 февраля 1957 г. в Гаутинге (Германия).

124 Скориков Николай Евдокимович, р. в 1883 г. Из казаков ст. Кирпильской Кубанской обл. Хорунжий. В Добровольческой армии. Участник 1-го Кубанского (“Ледяного”) похода. Во ВСЮР и Русской Армии до эвакуации Крыма. Галлиполиец. Осенью 1925 г. в составе Кубанского Алексеевского училища в Болгарии. Есаул. В эмиграции во Франции. Покончил самоубийством 27 марта 1927 г. в Брее (Франция).

125 Попов Ростислав Владимирович, р. 2 апреля 1902 г. Кадет Полтавского кадетского корпуса. Во ВСЮР и Русской Армии до эвакуации Крыма. В эмиграции в Югославии. Окончил Крымский кадетский корпус (1921). Вольноопределяющийся. Старший унтер-офицер л.-гв. Петроградского полка. В эмиграции в Бельгии, на 1 мая 1939 г. член полкового объединения. Инженер. Умер 16 августа 1981 г. в Бельгии.

126 Промтов Михаил Николаевич, р. в 1857 г. Из дворян. Полтавский кадетский корпус (1874), Михайловское артиллерийское училище (1877), Офицерская артиллерийская школа. Генерал-лейтенант, начальник 82-й пехотной дивизии, командир 23-го армейского корпуса. Во ВСЮР и Русской Армии; с 24 февраля 1919 г. в резерве чинов при штабе Главнокомандующего ВСЮР, с 11 марта 1919 г. член особой комиссии, с сентября 1919-го по январь 1920 г. командир 2-го армейского корпуса войск Новороссийской области. В эмиграции в Югославии. С 11 декабря 1924-го по 1 сентября 1929 г. директор Крымского кадетского корпуса. Умер в 1951 г. в Белграде.

 

На главную страницу сайта