Н. Е. Врангель

Воспоминания: от крепостного права до большевиков.

ГЛАВА 7

1917-1921

Керенский, Милюков и К°. Большевики. Новая внутренняя политика. Новые миллионеры. Новые нищие. Огнем и мечом. Подчистую. Настоящий террор. Каждодневная жизнь. Мое бегство. В Финляндии. Русские беженцы. Военная деятельность моего сына. В Германии. Письма моей жены из Советской России. Конец.

Керенский, Милюков и К°

Новое почти всегда встречается с известною тревогою. Это было и теперь, но, в общем, развал самодержавия глубокого впечатления не произвел; его слишком давно ожидали. Страшно было лишь то, что он случился во время войны. Тревожил и вопрос: окончилась ли с падением самодержавия и революция, или военный бунт лишь первый акт еще более кровавых событий? Тревожил и вопрос, как армия отнесется к происшедшему.

В армии, однако, все сошло значительно спокойнее, чем можно было предполагать. Власть была Временным правительством не захвачена насильственно, а передана ему законным ее держателем, и армия присягнула без особых осложнений.

В Петрограде после отречения наружно стало как будто спокойнее; жизнь, казалось, входит опять в свою колею. Пальба и пожары прекратились. На улицах, на которых теперь совершенно отсутствовала полиция, движение возобновилось и порядок не нарушался. Но работать совершенно перестали. Было не до того. Народ праздновал свою победу. Настал нескончаемый праздник. На площадях, перекрестках, в манежах, всевозможных помещениях, всюду шли митинги, где бесконечно, при возгласах “правильно! правильно!” повторялись одни и те же избитые слова. Ежедневно высказывалось больше лишенных смысла слов, чем прежде в течение столетий. Шествия под красными флагами с плакатами “Солдат в окопы”, “Рабочих к станкам”, “Мир хижинам, война дворцам” не прекращались.

“Гуляли” столько, что от вида шествий и избитых плакатов начинало тошнить. И что ни день, то новое торжество. То с музыкой встречали товарищей-эмигрантов, то хоронили товарищей — жертв “борьбы роковой”, то с войсками, стоящими шпалерами при знаменах, встречали “бабушку русской революции”1, то “дедушку русской смуты”2. Особенно с этой “бабушкой” возились, как с писаной торбой. Керенский сделал из нее свою “маскотту”3; он всюду таскал ее с собой и по городу, и на фронтах, где перед нею преклоняли знамена; поселил с собою в Зимнем дворце. Как он не уморил от переутомления эту старуху — непостижимо.

Но все это было бы с полбеды, не будь товарищей экспроприаторов, которые якобы для патриотических обысков контрреволюционеров делали по ночам налеты. Пока что неприкосновенность жилищ, о которой столь много кричали враги прежнего правительства, при новом — еще менее была обеспечена.

Против налетов, однако, вскоре были приняты меры. Появились горе-милиционеры, легендарные “милицейские”. “Кому пришло в голову к такому большому ружью прицепить такого маленького человека?” — смеясь, спрашивали обыватели. И действительно, в милицейские назначались не люди, годные в стражу общественного порядка, но “свои” подростки, которых нужно было пристроить. Между ними, впрочем, были и зрелые из преступных элементов, сумевшие примазаться к новому строю, оставаясь верными своему прошлому.

Кто во время Временного правительства воплощал Русское государство? На этот вопрос я до сих пор себе ответа дать не могу. Одно время казалось, что председатель Думы Родзянко. Он встречал войска, перед ним склонялись знамена, он говорил от имени Новой России, он казался исполнительной властью. Но скоро он стушевался, стушевалась и Дума, которую вскоре, как и Государственный совет, официально упразднили. И правительством de facto4 остались министры — Керенский, Милюков и Компания. Я сказал de facto, но и это не совсем верно. Правили не они, а только имели вид, что правят. Строго говоря, осталось все, как и было при Николае II, только тогда один немощный правитель делал, что прикажет Распутин, теперь несколько импотентов творили, что прикажет Совет рабочих и солдатских депутатов. Существенная разница была лишь в том, что прежде судьбой России вершил один проходимец Распутин, теперь сотни проходимцев— “собачьи и разбойничьи депутаты”, как их звали в городе.

Благодаря беспомощности Временного правительства Совет с первых же дней начал свою разрушительную “работу”. Приказ номер первый, призывавший солдат не подчиняться офицерам, разрушил оплот русской мощи5. Сильная дисциплиной и духом армия была сведена на нет, обратилась в дикую бестолковую орду. Трусливые предатели петербургского гарнизона были в награду за свое предательство возведены на степень спасителей отечества. Им была гарантирована безопасность от немецких пуль, им была дана прерогатива оставаться навсегда в столице. Только благодаря своей недогадливости эти новоиспеченные преторианцы6 не разнесли весь город, не обобрали его до нитки. Что они этого не исполнили, можно объяснить только чудом. Думается, что солдаты других, даже значительно более культурных наций, предоставленные сами себе без начальства, это непременно сделали бы. Жизнь и отчасти имущество столичных жителей красногвардейцы-преторианцы пощадили, но зато кровь их испортили до последней капли. Кто видел эту оседлую, серую, обнаглевшую сволочь — ее никогда не забудет. Улицы, театры, трамваи, железные дороги — все теперь поступило в их исключительное владение. Остальные жители теперь были только терпимы, — “правов” теперь было только у них. В театрах они занимали царские ложи, на улицах в жаркие дни ходили в подштанниках, на босую ногу, гадили на тротуарах, рвали обивку вагонов на онучи, портили трамваи, перегружая их чрез меру, чуть ли не харкали в лицо прохожим. У лавок, особенно табачных, толпились стеной, мешая в них проникнуть, и приходилось нужное покупать у них втридорога. К осени они прозрели и уже догадались грабить у прохожих верхнее платье и сапоги. Только когда пришли большевики, от этой оравы освободили.

Большевики, которых называли раньше “коммунистами”, были командированы в Россию из Германии для внесения смуты, и немцы же обильно снабдили их деньгами; появились они, если не ошибаюсь, раннею весной. Временное правительство знало, что коммунисты — эмиссары воюющей с нами державы, и тем не менее не только разрешило им въезд, но и встретило их торжественно. “Измена”, — скажете вы? Нет, только глупость7. То же Временное правительство горело желанием продолжать войну и довести ее до победоносного конца.

На отрицательных величинах останавливаться долго не приходится. Но когда нули сыграли историческую роль — совершенно игнорировать их тоже нельзя. Поэтому, несколько слов о составе Временного правительства уместны8. В состав этого правительства входили юркий, но ни на что не годный князь Львов9; еще один Львов, не князь и крайне истеричный человек; богатый молодой человек по имени Терещенко, о котором до этого никто ничего не слышал и который ничем не выделялся; наконец, Гучков, из богатой купеческой семьи, умный, активный человек, защитник интересов армии, абсолютно разрушивший эту армию своим приказом № 1, и другие, которые были столь же неспособны к созиданию империи. Выдвинулись на первый план две фигуры — Милюков и Керенский.

Павел Николаевич Милюков — известный писатель, лидер самой образованной и сильной партии Народной свободы — уже много лет играл видную роль в Думе; он сумел сплотить около себя оппозицию, он ею руководил, он нанес самодержавию разрушающий удар. Но насколько критика была его стихией, настолько к созидательной работе он оказался непригоден. Бестактный политик, крепкий задним умом, лишенный творческой воли, он горел желанием во что бы то ни стало играть политическую роль. С первых же шагов, надеясь, благодаря своей мнимой ловкости, перехитрить Советы, он начал ладить с ними и в конце концов был сведен на нет. Талантливый публицист, он как политик оказался полной бездарностью. Центральной фигурой Временного правительства стал Керенский.

Керенский до революции был известен в Государственной думе лишь как истеричный лидер партии “левых ослов”, как их именовал тот же Милюков. Ни талантами, ни умом, ни знаниями Керенский не выделялся. Мелкий адвокат, повадками фигляр провинциального театра средней руки, он обладал двумя качествами — самоуверенностью и наглостью. И эти два качества вынесли этого умственного недоноска на поверхность, и в течение нескольких месяцев он мог сказать, как Людовик XIV, “Государство — это я”.

Первый дебют Керенского был удачен и привлек к нему даже многих из его политических врагов. В самый разгар военного бунта, или, если хотите, “великой революции”, он взял под свою защиту арестованных и препятствовал пролитию крови. Но красивый жест — одно, политическая зрелость — другое. Зрелым и даже полузрелым Керенский не был.

В роли генерал-прокурора он прямо был смешон, вел себя как мальчишка. Явившись в первый раз в общее собрание Сената в кожаной рабочей куртке, он швейцару и сторожам усиленно жал руку, а сенаторов, среди которых было немало людей, известных своими учеными трудами, не удостоил поклоном, прочел им нотацию; нескольких он тут же от службы уволил, хотя по закону сенаторы были несменяемы и закон изменен не был. Но для Керенского закон не писан, хотя эти победители и боролись для торжества Закона над произволом.

Пост министра юстиции вскоре Керенскому показался слишком ничтожным, и он провозгласил себя министром-президентом, куртку сменил на френч и галифе и принял соответствующую позу. Разрушив своими мероприятиями армию, убив авторитет офицера и высшего командования, сделав из солдата политиканствующего хулигана, Керенский отправился на фронт, дабы силою своего красноречия, своей популярностью создать новую армию, стократ лучшую, чем прежде, — армию, “подобной которой мир еще не знал”. И, что совсем непонятно, этот мальчик был убежден, что такую армию он действительно создать в силах. И чем? Своей болтовней. Но, конечно, он ничего не создал.

Между тем Петроград все больше стал походить на деревню — даже не на деревню, а на грязный стан кочующих дикарей. Неряшливые серые оборванцы, в шинелях распашонками, все более и более мозолили глаза, вносили всюду разруху. Невский и главные улицы стали беспорядочным неряшливым толкучим рынком. Дома были покрыты драными объявлениями, на панелях обедали и спали люди, валялись отбросы, торговали чем попало. По мостовой шагали солдаты с ружьями, кто в чем, многие в нижнем белье. Часовые на своих постах сидели с папиросами в зубах на стульях и калякали с девицами. Все щелкали семечки, и улицы были покрыты их шелухой. В бывших придворных экипажах, заложенных исхудалыми от беспрерывной гоньбы придворными лошадьми, катались какие-то подозрительные типы. В царских автомобилях, уже обшарпанных, проезжали их самодовольные дамы.

Домом Кшесинской на Каменном проспекте завладела горсть, незначительная горсть коммунистов с Лениным во главе, и с террасы его с утра до вечера народ призывался к грабежу и убиению буржуев. Тщетно владелица обращалась к помощи властей, прося о выселении захватчиков. Ответ был один: “В свободной стране прибегать к силе против граждан неуместно”. Потом коммунисты, подкормленные уголовными элементами, захватили дачу Дурново, потом еще какой-то завод у Нарвской заставы, а потом уже покушались захватить само правительство. Тогда наконец горе-правители очнулись и захватили самих коммунистов. Но, сделав это без всяких затруднений, испугались и поспешили их освободить и вернуть к полезной деятельности10.

На фронте армия разлагалась и таяла. Солдаты убивали своих офицеров, братались с немцами, продавали им пушки и амуницию и самовольно уходили домой. Даже Керенскому стало ясно, что одними истерическими речами воскресить армию нельзя. Командование было передано Корнилову11, а неудачный Наполеон Керенский для спасения от большевиков все свои силы посвятил внутренним делам, то есть вновь прибег к испытанному средству — к словоизвержению. В Москве назначено было совещание всех общественных сил12. Совещание это обнаружило одно — всю несостоятельность и общественных сил, и правительства. Корнилов это понял и заставил понять и Керенского. Вскоре после этого совещания между Корниловым, Керенским и военным министром Савинковым13 состоялось соглашение: Корнилов двинет часть войск в Петроград; большевики будут ликвидированы; власть в руки возьмет директория из трех лиц — Корнилов, Савинков и Керенский.

Вследствие этого соглашения корпус Крымова14, с ведома Керенского, был двинут в Петроград, но в последнюю минуту Керенский струсил, предал своих союзников, отрешил Корнилова от должности и приказал его арестовать.

Конец известен. Большевики арестовали членов правительства за исключением Керенского, который, заблаговременно переодевшись в матросскую куртку, постыдно бежал.

Немецкие пособники Ульянов (Ленин), Бронштейн (Троцкий) и Апфельбаум (Зиновьев) стали у власти. Временное правительство, как и Царь, пало от собственного бессилия. Но бессилие Николая II с бессилием Временного правительства на одну доску ставить нельзя. Не Николай II виновен в том, что он править был неспособен. Власть в руки взял не он — ему власть вручила Судьба. Временное правительство за власть схватилось само — следовательно, за свою неспособность ответственно оно. Против Царя были массы, за ним пустота. За Временным правительством было пол-России — против него ничтожная горсть коммунистов — немецких наймитов. Как-никак, а осаждаемый Царь продержался годами — Временное правительство всего несколько месяцев. Из двух слабых, из двух неспособных самым слабым, самым неспособным оказался не Царь, а Товарищество “Милюков, Керенский и Компания”.

Большевики

Пособники врага, большевики, поддерживаемые немецкими миллионами, сменили дряблых интеллигентов-теоретиков. И Россия, сперва для победы Германии, потом во славу 3-го Интернационала и благополучия коммунистов, систематически стала сводиться на нет. Прежде всего большевики довершили то, чему начало столь успешно было положено Временным правительством. Они окончательно ликвидировали русскую армию и, исполнив это, заключили в Брест-Литовске с Германией сепаратный мир15. Надо отдать им должное, по отношению к Германии они действовали честно и взятые у Германии деньги вернули с процентами. Исполнив это, они принялись разрушать и самую Россию.

Не только Европа, но и многие из русских образованных людей России не знают. Выросли эти образованные люди в городах, и Россию знают только по книгам. Во время крепостной России между крестьянством и помещиками была органическая связь. Даже по умственному складу, по своим воззрениям они были ближе друг к другу, чем теперь. Во всяком случае, та бездна, которая уже в XVIII столетии образовалась и разделила Россию на два полюса, со дня освобождения крестьян стала еще значительнее. Теперь между этими двумя противоположностями было полное непонимание, но вражды, классовой вражды между ними не было. Классовая вражда — выдумка нашей интеллигенции и ею искусственно привита народу. Со дня освобождения крестьян помещик и крестьянин жили каждый своей отдельной жизнью, и между ними если и существовал известный антагонизм, то отнюдь не кастовая вражда, а та вражда, которая везде и повсюду существует между трудом и капиталом, то есть вражда, происходящая исключительно от экономических причин.

В то, что земля “ничья, Божья, как воздух”, мужик не верит. Он значительно практичнее, мыслит более трезво, чем большинство интеллигентов, дошедших до своих убеждений не собственным разумом, а принявших чужие формулы. Мужик по опыту знает, что за малыми исключениями земли принадлежат их настоящим владельцам, оттого что они или их отцы за них уплатили деньги, и простой здравый смысл ему указывает, что если “его собственный кусок его, а не Божий”, то и земля других принадлежит им, а не достояние всех. Внушенным ему взглядам “о Божьей земле” крестьянин не поверил, но так как эти взгляды ему с руки, то прикинулся верующим и на Божью землю предъявил свои права. Повторяю, русский мужик во сто крат умнее, нежели думают его учителя, и далеко не тот добродушный, наивный простак, каким его воображают. Вот почему ученье коммунистов крестьянским массам не привилось. Они взяли от него то, что им было выгодно, то есть “что твое, то мое”, и отвергли остальное, а именно “что мое, то твое”. Это они не допустили и никогда не допустят. Поэтому сельскому населению, то есть около 80% жителей России, коммунистический строй прийтись ко двору не мог. Но он пока ему не мешал, и сельское население отнеслось к перевороту равнодушно.

Зато между городским пролетариатом Ленин и Компания нашли массу адептов. Русского рабочего с европейским ставить на одну доску нельзя. Рабочие в Европе, где давно существует промышленность, — особый класс, класс наследственно, умственно развитый, имеющий своих вождей, часто людей выдающихся и по своим знаниям, и по своим способностям. В России, где еще так недавно промышленности совсем не было, наследственного рабочего класса быть не могло. Даже в настоящее время это еще не класс, а только зародыш класса. Значительное большинство рабочих — недавние выходцы из деревни, часто только временные выбросы из крестьянства, позаимствовавшие из городской культуры не лучшие ее верхушки. Новые непривычные условия городской жизни, наскоро схваченные социалистические софизмы, трудности существования, все это, вместе взятое, создало из них элемент, склонный к восприятию каких угодно учений, лишь бы учения эти соответствовали их аппетитам.

И рабочие в суленый Лениным рай уверовали. Примкнули к ним и солдаты разбросанной по стране армии, красная гвардия Петроградского гарнизона, криминальный элемент, выпущенный из тюрем, и большой процент бедноты, которым “грабь награбленное” пришлось по душе. И с их помощью горсть коммунистов, посланных в Россию, стала вершителем судеб страны.

Новая внутренняя политика

Ульянов, Бронштейн, Нахамкес, Урицкий, Иоффе, Апфельбаум (называю по настоящим именам, а не по псевдонимам) были энергичные люди, не чета евнухам Временного правительства. Они понимали, что, имея против себя крестьянство, буржуазию и еще уцелевшую часть офицерства, а за собой только рабочих и уголовные элементы, далеко на одних теориях не уедешь и что править удастся только посредством террора. Дальнейший план напрашивался сам. Бесчисленное крестьянство пока не трогать, благо оно остается нейтральным, буржуазию и офицерство извести, шатких ненадежных рабочих прибрать к рукам и воспользоваться остальным подходящим сбродом, усилив его ряды наемными китайцами и латышами, которые находились налицо.

И план этот был исполнен. Буржуазию и офицерство уничтожили, за исключением двух миллионов, которые спаслись в Европе. Рабочий класс был превращен в рабов.

Но на всякого мудреца довольно простоты. Расстреливать в погребах и застенках, изводить голодом, убивать оптом и в розницу женщин и детей, заложников, мучить в Чеках, грабить комиссары новой рабочей и крестьянской республики умели, и стать самодержавцами, каких со времен Иоанна Грозного на Руси не бывало, им удалось. Но администраторами, правителями они сделаться не сумели.

Аннулированиями, экспроприациями, национализациями, реквизициями, сумасшедшими экспериментами они уничтожили промышленность, убили торговлю, и Россия перестала производить потребные для нации товары. Тогда и деревня, не получая, что ей нужно, отказалась отпускать пищевые продукты и постепенно стала сокращать производство. И города от голодухи стали вымирать и вымирают в этот самый момент, когда я пишу.

Такова в общих чертах картина того, что произошло и происходит теперь. Но теперь происходит и другое. Большевики, нуждаясь в продуктах, стали реквизировать и у крестьян, и крестьянство стало к большевизму относиться уже не равнодушно, а враждебно.

Я несколько забежал вперед и остановился на этом, так как неоднократно и от иностранцев, и от русских приходится слышать вопрос: “Как могло многомиллионное население подпасть под иго ничтожного меньшинства, даже не меньшинства, а горсти негодяев?” Можно ответить коротко: благодаря равнодушию большинства и темноте остальных.

Когда с террасы дома Кшесинской ленинские молодцы, одетые в непривычные для русского глаза швейцарского фасона платья, явились народу и с нерусскими ужимками начали выкрикивать свои непривычные для русского уха слова, над ними трунили.

— Ишь его разбирает, сердечного! Точно кликуша на церковной паперти.

— А из каких они, батюшка, будут? — спрашивает старуха. — Тальянцы, что ли?

— А Бог их знает! Не то тальянцы, не то французы...

— Шуты гороховые, вот кто! — веско говорит чиновник.

Почти то же думали многие обыватели, и когда большевики стали у власти, страшного в них на вид ничего не было. Они скорее казались смешными, шутами гороховыми. Что под этими шутами кроются разбойники, звери, догадывались лишь немногие. Первые их мероприятия были только комичны. Они начали законодательствовать. С первого же дня посыпались декреты за декретами. Отменялось то одно, то другое — что именно, часто рядовой обыватель и постичь не мог. Так, например, отменено “не только то, что уже отменено декретами, но все, противоречащее революционной совести”, правосознанию рабочего класса, программе-минимум партии социал-демократов и социал-революционеров. 30 ноября 1917 года ссылка на старые законы была запрещена, а при неполноте декретов поведено руководствоваться “социалистическим правосознанием”. За неисполнение этого декрета грозило “лишение всего имущества”. Понятно, что на таких законодателей серьезно смотреть было невозможно. И порешили, что на этих шутов обращать внимания нечего. Покуражатся неделю-другую, а там дураков и прогонят. Но проходила неделя за другой, а “шуты” уже стали не куражиться, а уже ломаться над обывателем, а там и ломать его самого.

Началось с домовых комитетов. В доме, где я жил, было всего десять больших квартир.. Половина квартирохозяев отсутствовала. Остальные — ветхая генеральша, столь же ветхий член Государственного совета, каким-то чудом еще не заключенный в тюрьму, дипломат-японец, я и полотер, живший во дворе. С комитетом кончилось благополучно. Выбрали мы единогласно председателем нашего старого швейцара, назначив ему чуть ли не министерское жалованье.

Через день новый декрет: квартирохозяевам “под страхом конфискации всего имущества” поочередно ночью дежурить у ворот. Генеральша по дряхлости лет от дежурства была изъята, дипломат как таковой — тоже, члену Государственного совета, как и мне, было за семьдесят лет, да, кроме того, и у него, и у меня как раз был припадок подагры, и мы ходить не могли. Всю повинность должен был нести бедный полотер. Но полотер был не дурак и уже успел записаться в партию коммунистов. Следовательно, как лицо привилегированного сословия, нужный для государственных дел, от социальных тягот был изъят. Председатель пошел справиться у комиссара, как быть. Вышло решение “под страхом конфискации имущества” заменить квартирохозяина другим членом его семьи.

У меня был только один член семьи — жена. И она отправилась к воротам дежурить. За члена Государственного совета пошел его одиннадцатилетний внук. Впрочем, через несколько дней (конечно, с помощью благодарности комиссару) разрешили нанять заместителей. Но две ночи жена с зонтиком в руках вместо пики продежурила у ворот, наводя своим свирепым видом ужас на взломщиков и громил.

Затем появился декрет обывателям очищать улицы от снега и льда. Конечно, за неисполнение — конфискация всего имущества. Первый раз пришлось многим благодарить Бога за ниспосланную дряхлость. И жена, и я, слава Господу, уже утеряли свою молодость, следовательно, от уборки были изъяты. Нам даже пришлось благодаря декрету видеть умилительную картину: наших молодых племянниц, трудящихся с ломом в руках для всеобщей пользы рабоче-крестьянской республики. Впрочем, польза вышла одна. На другой день они слегли. Столь же плодотворно пришлось потрудиться священникам, музыкантам, акушерам и акушеркам, врачам и прочим буржуям. Пользы от их трудов было, правда, мало, но все же было отрадно, что бывшие тунеядцы теперь работают, а слабые, истощенные, бледные пролетарии, у которых сильные буржуи “выпили всю кровушку”, с папиросами в зубах, сложа наконец свои “честные мозолистые руки”, любовались на эту картину.

На эти повинности первое время “буржуи” смотрели чуть ли не как на смешной фарс. Я видел на Васильевском острове господина во фраке, в белом галстуке и цилиндре, который колол на улице лед. Рассказывали, что один сенатор вышел на работу при ленте чрез плечо. Придраться к нему не удалось, так как лента Александра Невского красная, каковой цвет пользовался почтением как революционный. Вскоре после первых веселых актов начались менее забавные. Вольная продажа продуктов была воспрещена. Привоз прекратился. Но по карточкам еще можно было добыть необходимое, чтобы не умереть с голоду. И кто имел деньги, мог помимо этого, хотя за сумасшедшие цены, еще все достать; остальные кое-как существовали, получая по фунту хлеба в день и кой-какие припасы по карточкам. Но вот появился новый декрет. Обыватели разделяются на три категории. Первые две категории — пролетарии. Как привилегированным сословиям, им отпускается и масло, и говядина, и все необходимое для существования. И третья категория — буржуи. Этим, как уже достаточно упитанным кровушкой пролетариев, для питания отпускается ежедневно лишь одна треть фунта хлеба и одна селедка.

И вопрос о пище стал поглощающей заботой петроградского жителя. Существовать на отпускаемый паек невозможно. Покупать у “мешочников”, то есть с вольных рук, запрещено под страхом конфискации всего имущества. Но не покупать у мешочников нельзя, ибо без этого умрешь с голода, а покупать и продавать приходится с опаскою. Красноармейцы, добровольные ищейки, вооруженные налетчики рыскают по домам, делают в квартирах обыски, и за пуд картофеля и муки вы рискуете не только “конфискацией всего имущества”, но часто ликвидацией жизни. Опасность усугубляется тем, что изо дня в день ряды коммунистов-теоретиков увеличиваются коммунистами-практиками из уголовных элементов, для которых грабеж цель, а насилия и убийство потеха. Те, которых вчера еще принимали за шутов, теперь уже были грозные владыки. Вскрыли сейфы, отобрали золотые вещи, меха, хранящиеся у меховщиков, разное имущество — всего и не припомнишь.

Аресты по ордерам мнимых контрреволюционеров, расстрелы военных целыми партиями и буржуев поодиночке и группами теперь стали уже обыденным явлением, но настоящего террора, до которого скоро пришлось дожить, еще не было. Сравнительно жизнь была еще терпима.

Потом вышел декрет об уплотнении квартир. Поднялась паника. Опасаясь водворения в дом сожителями грабителей и разбойников, люди бросали свои помещения, которые по их уходе разгромлялись, или поселяли у себя почти незнакомых, мало-мальски порядочных людей. Но и это не всегда помогало. Когда квартира была нужна для пролетариев, владельца просто выселяли, точнее, выбрасывали на улицу, не дозволяя часто даже уносить с собою необходимое. К счастью, комиссары и агенты большевиков были падки на деньги, и, не жалея средств, можно было до поры до времени если и не быть спокойным, то хоть временно избегнуть ужаса водворения к вам мучителей товарищей пролетариев. И кто только мог, платил. Платили комиссару, платили красноармейцам, платили всем, кто только имел руки, чтобы брать, и ружье, чтобы им грозить.

Потом дома и имения были от владельцев отобраны, казенные учреждения ликвидированы, торговля аннулирована, и миллионы людей теперь стали нищими. Жили буржуи исключительно на ту наличность, которая у них еще оставалась. И вот вышел новый декрет: банки национализированы, выдача денег из депо16 и текущих счетов прекращена, за исключением 750 рублей в месяц.

Теперь буржую оставалось одно: лечь и умереть с голоду. И началась распродажа, начиная с самого необходимого платья, сапог, мебели, всего, что у обывателя только оставалось. Чуть ли не на всех улицах появились комиссионные конторы для покупки и продажи вещей, для распродажи России оптом и враздробь. Покупателей было сколько угодно. Имущие классы стали нищими. Капиталисты, купцы, фабриканты, люди вольных профессий, служащие, военные, мелкие торговцы — словом, все, что не было коммунистом и пролетариатом, а называлось буржуями, осталось без всего — но новых богачей явились тысячи.

Новые миллионеры

Комиссары, матросы, грабители, красноармейцы, экспроприаторы, разная накипь, присосавшаяся к новым владыкам, швыряли деньгами. Наехали любители легкой наживы и из-за границы. Встретив Фаберже, известного ювелира17, я его спросил, как ему живется.

— Живется, конечно, неважно. Но торгую как никогда. И только дорогими вещами.

— Кто же у вас покупает?

— Главным образом солдаты и матросы.

Что матросы, “краса и гордость русской революции”, имели пристрастие к ювелирным вещам, я давно уже видел. Краса и гордость на своих голых шеях носила ожерелья и медальоны, пальцы были покрыты тысячными кольцами, на руках красовались браслеты. Одного из таких пшютов я встретил у парикмахера. Его мазали какими-то препаратами, полировали, почти поливали туалетными водами, душили до одурения.

Что еще прикажете? — подобострастно спрашивал француз.

— Еще бы нужно... того... косметического! — важно произнес желанный клиент. И опять парикмахер манипулировал над ним.

Один матрос в магазине Ирменникова, помещающемся в нашем доме, забыл пачку денег, завязанных в грязном носовом платке. Приказчик об этом заявил председателю домового комитета, тот прибежал ко мне за советом, как быть. Я посоветовал пригласить красногвардейца и при нем сосчитать деньги и составить акт. Так и сделали. Досчитали до ста двадцати тысяч, когда спохватившийся владелец вернулся. Сколько всего в платке было награбленных денег, так и не сосчитали. А тогда деньги были еще деньгами, а не испорченной бумагой, как потом.

Однажды я зашел на Морской в магазин Фаберже. Покупателей не было, было только несколько буржуев из его старых клиентов. Но вот ввалился красноармеец с женщиной. Он — добродушный на вид тюлень, должно быть, недавно еще взятый с сохи, она — полугородская франтиха, из бывших “кухарок заместо повара”, с ужимками, претендующими на хороший тон. Шляпа на ней была сногсшибательная, соболя тысячные, бриллиантовые серьги в орех, на руках разноцветные кольца, на груди целый ювелирный магазин. Парень, видно влюбленный в нее, как кошка, не мог оторвать глаз от столь великосветской особы.

— Нам желательно ожерелье из бус, — сказала особа.

— Да не дрянь какую — а подороже, — пояснил парень.
Принесли футляр.

— Почем возьмете?

— Сорок тысяч.

Дама пожала плечами.

— А получше нет?
Показали другой.

— На шестьдесят тысяч, — сказал приказчик.

— Мне бы что ни на есть лучшее.

— Лучше теперь у нас жемчуга нет. Быть может, на днях получим.

— Нам всенепременно сегодня нужно, — вмешался парень. — Без бус им вечером на танцульку в Зимний дворец ехать никак не возможно18.

— Поедем, Вася, в Гостиный, — капризно сказала особа, — там наверно есть дороже. — Но, видя улыбку на устах буржуев, сконфузилась. — А впрочем, давайте. На сегодня и эти сойдут.

И Вася, сияя от счастья, расплатился.

— Видели, какой у нее чудный аграф19? — сказала одна дама, когда парочка ушла.

— Наверно, работа Лялика в Париже.

— Это нашей работы, — сказал приказчик, — я его узнал. Мы его в прошлом году для княгини Юсуповой сделали.

Дама вздохнула:

— И мои бриллианты при обыске у меня пропали.

— Мои, — сказала другая, — взяли из сейфа.

Очевидно, добродушный парень был налетчик. Теперь — чуть ли не профессия, как всякая другая. Как-то жена нашего председателя домового комитета, бывшая наша швейцариха, с которой мы всегда были в дружбе, поведала мне свое горе. Племянник ее Серега, мальчик лет четырнадцати, выкрал у нее все ее сбережения — две тысячи рублей. Она была в отчаянии. Но через несколько дней я увидел ее сияющей. Оказалось, Сереге повезло. Сделал ночью с товарищами-подростками налет, и на долю каждого “очистилось” свыше двадцати тысяч. И на радостях он отдал ей ее деньги.

— Да ведь это разбой, — сказал я.

— Э, барин, нынче все это делают. Зевать будешь — с голоду помрешь!

Увы! через два года так рассуждало пол-России.

Три вопроса в то блаженное время, когда еще настоящего террора не знали, особенно занимали помыслы буржуев, и эти вопросы были темою всех разговоров. Где бы добыть съедобное, где прятать деньги, как избавиться от уплотнения? Был еще жгучий вопрос: как и куда бы удрать? Но вопрос этот был не всеобщий. Кто мог, уже уехал, многие, и я в том числе, полагали, что везде в России плохо и уезжать не стоит, а за границу не удастся. Многие надеялись на скорый приход немцев. Приди они тогда, их бы встретили как избавителей.

Новые нищие

Но пока что весь город, от мала до велика, обратился в торгашей, все что-нибудь продавали, чем-нибудь промышляли. Княгиня Голицына, начальница Ксениинского института20, пекла булки и продавала их на улицах, командир Кирасирского полка Вульф чинил сапоги, баронесса Кноринг содержала кофейню на Бассейной, княгиня Максимени — закусочную на Караванной, жена бывшего градоначальника вязала и продавала веревочные туфли, офицеры Кавалергардского полка работали грузчиками. Я упоминаю первые пришедшие мне в голову имена, но список людей, распродававших свое имущество, бесконечен.

Мы тоже торговали, то есть продавали свое. Особенно бойко шла торговля старинными вещами. И хотя заграничные антиквары скоро перестали приезжать, спрос являлся громадный. И чем дальше, тем больше цены росли, но странное дело, только на неважные средние, даже худые вещи. На действительно хорошие — покупателей совсем не было.

Я тоже распродавал свои картины и предметы искусства, собранные мною с такою любовью в течение полстолетия. Наша квартира, с женитьбой старшего и смертью младшего сына ставшая для нас обоих слишком обширной, но которую мы сохраняли, чтобы не расстаться с вещами, нам дорогими, теперь походила на складочное место. В несколько комнат, для ограждения от уплотнения, я перевел секретариат и бухгалтерию Нефтяного общества, и вещи из этих комнат теперь беспорядочно наполняли остальные. В большой гостиной под картинами известных мастеров, хрустальной люстрой XVIII столетия, рядом с мебелью эпохи Возрождения сложены были кули с картофелем, который мы с трудом раздобыли. Комнаты, за исключением спальни жены и моей рядом, не топились. И дрова были на исходе, и людей не хватало. Дворников уже не было, часть наших людей уже нас оставила. Весь дом был заледенелый, так как никто из соседних жильцов не топил.

И вещи уплывали одна за другою, и с каждой вещью уплывала часть целого прошлого. Вся наша квартира состояла исключительно из старинных вещей прошлых столетий, собранных после многих поисков, и находка каждой была целым событием, памятной радостью прошлого. Как восторгался покойный сын зеркалом времен Людовика XVI! Как забавна была покупка этого причудливого елизаветинского стола. Какому странному случаю я обязан этим венецианским старинным ларцом. Все вещи были старые друзья, редкие друзья, которые никогда ни разочарований, ни горечи не причиняли21. И теперь эти друзья уносились враждебными дикарями, которые даже их прелести постичь не могли.

Эта распродажа еще раз меня убедила, как, в общем, люди глупы. Был у меня красивый портрет во весь рост Кушелевой-Безбородко. И я и сын считали его работы Боровиковского, но совершенно в этом убеждены не были, и поэтому я спросил за него очень дешево, всего три тысячи рублей. Богатый нефтяник хотел было его купить, но, услышав цену, отказался. То же было и с другим покупателем. Когда явился третий, я спросил две тысячи. Опять то же. Тогда я догадался. И когда первый опять картиной залюбовался и опять спросил о цене, я запросил двенадцать тысяч.

— Да вы, кажется, прежде просили три?

—Да, но это была ошибка, я спутал с другой картиной.

— Возьмите десять.

— Нет, я менять цену не буду.

Армянин деньги уплатил. Он, очевидно, прежде рассудил, что, раз прошу дешево, картина плоха. В первые дни я продал коллекцию старых миниатюр за 18 тысяч рублей; теперь я мог бы получить за них миллион, но выбора у нас не было. Некоторые из моих картин я позже видел в музее в Хельсинки и был счастлив, что хотя бы некоторые из них попали в хорошие руки.

Были люди из позолоченных богачей, которые желали купить только вещи, прежде принадлежавшие “графам и князьям”. Крестьянин-мешочник купил у меня зеркало вышиною около пяти аршин.

— Ну что, — спросил я его, когда он опять принес мне картофель, — благополучно довезли домой?

— Довезти я довез, да в хату не взошло. Пришлось поставить под навес.

И теперь в ампир на египетских сфинксах любуются тощие голодные лохматые коровы.

Купил у меня вещей на много десятков тысяч и какой-то изящный господин, говорящий одинаково хорошо и на английском, и на французском языках. По манерам я его принял за англичанина высшего света. Увидев портрет сына, он улыбнулся:

— А! очень похож.

— Вы его знаете? — спросил я.
Англичанин замялся.

Потом оказалось, что это был русский, бывший гвардеец, несколько лет тому назад осужденный за подделку завещания графа Огинского, Вонлярлярский22. Этот господин, не имея прежде ни гроша, теперь, невзирая на запрет свершать сделки на недвижимости, с разрешения большевистских властей за несколько миллионов купил дом на Каменноостровском проспекте и теперь покупал для него обстановку. Каким образом он разжился, узнать мне не удалось. Этот, очевидно, из глупых не был.

Но если нам, у которых было с избытком что продавать, жилось плохо, но физически сносно, то что же было с теми буржуями, у которых вскоре ничего лишнего не осталось? Теперь все чаще и чаще приходилось встречать дошедших до последней степени нищеты. Шатающиеся от слабости люди, изможденные дети с блуждающими стеклянными глазами теперь уже попадались на каждом шагу. Этих несчастных детей я забыть не могу. В лавку, где продавали всякий домашний скарб, при мне однажды взошла прелестная бледная девочка лет семи, в длинных золотистых локонах, одетая в когда-то драгоценную шубенку, и молча протянула приказчику дамские ботинки и дорогую парижскую куклу с разбитым носом.

— А где твоя мама? — спросил я по-французски, сам не зная почему.

— Мама прийти не может, у нее, кроме этих, других сапог больше нет. Все у нас взяли.

Куклу с разбитым носом продавец купить отказался. Я посмотрел на девочку и отдал ей деньги и куклу. Она заплакала и начала целовать куклу.

И об этих временах через полгода вспоминали как о еще хороших днях.

Огнем и мечом

Действительно, чем дальше, тем становилось ужаснее. Не только материальная разруха росла, крепло и большевистское иго. От серой оравы пролетариев, героев великой революции, Бронштейн-Троцкий сумел избавиться. Героям разрешено было, сохраняя свое вооружение, ехать в отпуск в деревню, чтобы выбрать там для себя участки из земель, отобранных у помещиков. А по пути эшелоны разоружались латышами и китайцами и обратно в город не впускались. Но у Бронштейна теперь уже были свои преторианцы — полки наемных латышей и китайцев и красные армейцы из каторжан. Эти были уже не случайные грабители, а профессиональные бандиты. Вскоре были формированы и части из офицеров и солдат, собранных по принудительному набору. Эти части, строго говоря, войском назвать нельзя было, вернее — это были рабы, вынужденные действовать по принуждению коммунистов, под угрозою пулеметов, расставленных за ними в тылу, и угрозою расстрела их жен и детей, взятых заложниками. Опираясь на эти силы, большевики прибрали и рабочих к рукам. Под видом трудовой повинности рабочие были прикреплены сперва к фабрикам и заводам, потом, по мере того как фабрики перестали действовать, обращены в рабов, которыми насильники располагали по своему усмотрению. И обманутые простаки теперь поняли истинное значение заманчивых лозунгов “свобода, равенство, братство”.

Крестьянство пока не трогали. И с буржуями еще не было окончено. До сих пор их изводили главным образом голодом и холодом, брали измором. Теперь их начали изводить оптом огнем и мечом. И не просто изводить, а глумиться над ними, до казни мучить, воскрешать пытки отдаленных столетий, о которых недавно еще думать не могли, что когда-то это было возможно. Ужасы, творимые с буржуями, не исключительное явление, не случившееся с тем или другим отдельным лицом, а переживания всех. Только детали этих переживаний различны между собой. Поэтому исчерпать эту тему невозможно. Приводить же отдельные случаи на выбор тоже не приходится, так как невольно при выборе останавливаешься на более ярких случаях и в итоге получается утрировка. Поэтому буду говорить лишь о тесном своем кружке, о родных и близких знакомых, о людях, с которыми особенного ничего не случилось, а приключилось только по тем временам обыденное, по своей обыденности только банальное.

Сын, который во время войны был и ранен, и контужен, и к концу кампании уже генералом командовал кавалерийским корпусом, после Корниловского выступления был уволен от службы23 и со своею семьей жил в Ялте. Только редко мы от него имели известия. Почта работала уже далеко не исправно. В Ялте, судя по письмам, было пока благополучно, и жена хотела ехать к внукам, так как я при первой возможности собирался в Таллин, где у нас были заводы. Но вдруг в городе распространился слух, что в Ялте много офицеров убито, и в том числе сын. Слухи о нашествии туда матросов подтвердились. Благополучно бежавший из Крыма граф Муравьев-Амурский24 рассказал мне, что и он был арестован и вместе с сыном и братом жены сына содержался в Ялте в каком-то пакгаузе, где был заключен всякий сброд. Офицеров было приказано кормить только остатками, собранными из мисок прочих арестантов. Большинство из офицеров были приговорены к смерти, расстреляны или брошены в море. К расстрелу был приговорен и сын. Когда его увозили к месту казни, его жена25, которая в течение всей войны на фронте была сестрой милосердия, встала перед автомобилем, требуя, чтобы они сперва ее убили, со слезами умоляла пощадить ее мужа и брата — и опять, как при атаке у Каушена, случилось невозможное. Публика вмешалась, и сын был спасен26. Слушая этот рассказ Муравьева, я невольно припомнил наивное изречение солдата эскадрона сына. В самом начале войны этот солдат привез нам письмо и очень картинно и живо рассказал об одном кровопролитном деле.

— Как его (т.е. сына) не убили? — сказала моя жена.

— Это никак не возможно, Ваше Превосходительство! — с убеждением сказал солдат.

— Как невозможно?

— Немцу их не убить.

Приходится предположить, что это действительно “невозможно” не только для немца, но и для большевиков, поскольку после этого случая ему удавалось избежать смерти не раз.

После этого случая вооруженные проверки в Ялте стали обычным делом, и мой сын со своей семьей прятался в горах. Об этих провер-ках нам из Ялты написали, но писали так, будто это было самым обыденным происшествием в жизни. Наша семилетняя внучка27 во время одного из ночных обысков, пытаясь продемонстрировать свое гостеприимство, протягивала матросам сладости и просила родителей разбудить младшего брата, чтобы он увидел, как они мастерски собирают все вещи. “Дорогая бабушка, — написала она моей жене. — Как ты? Нас покорил большевик. Он приходил к нам и забрал у мамы все туфли. Бог его, наверно, накажет. А что ты думаешь об этом?”

Подчистую

Семья моего покойного брата Михаила погибла целиком. Его жена умерла от истощения, один из сыновей погиб при Цусиме, остальные сыновья были расстреляны28.

О смерти одного из них, Георгия, стоит рассказать29. Георгий с молодой женой и малолетними детьми безвыездно жил в своем Торосове, Петергофского уезда. Человек он был крайне добродушный и с крестьянами настолько ладил, что, когда имение было отобрано “в общую собственность”, он преспокойно остался жить в своей усадьбе. Ему и его семье выдавали, как и крестьянам, паек, оставили для пользования одну из его коров, дали лошадь. Так он прожил несколько месяцев. Но вот из фабрики вернулся в деревню сын его бывшего камердинера и начал дебоширствовать у него на кухне. После одного скандала племянник пригрозил ему выгнать его из дома.

— Выгонишь? Ну ладно. Увидим, кто кого!

Ночью из станции Кикерино, где стояли красноармейцы, парень привел отряд солдат. Разбив окна, они проникли в дом, отобрали оружие, деньги, ценные вещи и потребовали ужинать “непременно в парадной столовой”. Потом, приказав подать подводы, велели и племяннику собираться. Но крестьяне упросили его не трогать. Часть солдат уже сидели в санях, когда один из них одумался: “Неужели так и уедем, не убив хоть одного буржуя?” Другой приложился и выстрелил. Георгию разрывной пулей раздробило плечо. Старуха мать и жена его подхватили, унесли в спальню, начали перевязывать. Но солдаты ворвались в комнату, выстрелили в него в упор. Затем последовала дикая сцена. Труп раздели донага, над ним глумились, топтали ногами, швыряли по комнатам, выкололи глаза и в рот вставили папироску. Потом послали в деревню за девушками, и когда они явились, один из солдат сел за фортепиано, и начались танцы. Танцующие подбегали к трупу, на него плевали... и того хуже. Мать и жену убитого полуодетых выгнали на мороз. Затем приказали привести малолетних детей. Но тут староста бросился на колени и выпросил детей себе. Дети были спасены.

Через несколько дней один из детей заболел. Лекарства добыть нельзя было, в квартире было холодно, племянница с ним переехала в детскую больницу, где кой-кто из старых докторов еще удержался. Когда доктор заявил, что надежды нет и мальчик должен умереть, сиделка собралась ребенка уносить.

— Что вы делаете? — спросила мать.

— В мертвецкую несу. Все равно околеет, что с ним тут еще маяться.

Доктор уехал, ординатора не было, и живого ребенка унесли в мертвецкую, переполненную трупами. Мать последовала за ним. К счастью, через час он скончался.

Дочери моей сестры пропали без вести. По слухам, одна расстреляна в Полтаве.

Дочь брата Георгия княгиня Куракина с малолетним сыном была в Киеве взята заложницей и в Москве посажена в тюрьму. Мальчика заточили в другой. Потом племянницу приговорили к смерти, но казнь была за большие деньги заменена вечной тюрьмой. Сын ее был выпущен, но пропал без вести. Отец ее мужа, князь Анатолий, — в тюрьме, жена его разбита параличом, внуки от другого сына голодают30.

Племяннице моей сестры Араповой после разных ужасов удалось бежать в Болгарию, где она пробивается уроками. Сыновья ее тоже долго сидели в тюрьме, потом бежали и сражались в армии сына31.

Племянники мои Врангель, Бибиков, Скалой, князь Ширинский-Шахматов убиты, старуха тетка Врангель большевиками зарыта живая, сыновья адмирала Чихачева расстреляны, племянницы Вогак, Алексеева, княгиня Голицына умерли от голода. Княгиня Имеретинская разбита параличом. Барон Притвиц тоже от голода ослеп, потом умер. Пришлось его, за отсутствием гробов, свезти в общую могилу в бельевой корзине, взятой напрокат. Генерал Пантелеев с женой тоже умерли от голода; бароны Нолькен всей семьей отравились; полковники Арапов и Аничков расстреляны — впрочем, к чему продолжать! Проще упомянуть о тех, которые еще остались в живых. Из всех моих родных и близких каким-то чудом уцелела жена, сын моего старшего брата, который не жил в России, Араповы, о которых уже упомянул, и только те из племянников и племянниц, которые до революции были за границей.

В России у меня больше родственников не осталось. Большевики мели чисто.

Иногда одно слово рисует лучше эпоху, чем целые многоречивые страницы. Одно из таких слов я услышал от древнего старика, лакея одного моего друга. Я слышал, что приятель мой скончался в Москве, но, при каких обстоятельствах, не знал. На улице я встретил старого слугу.

— Что это случилось с твоим барином?

— Да ничего особенного. Только расстреляли.

Только! Действительно, для времен большевизма — вещь самая обыкновенная, о которой не стоит говорить32.

Настоящий террор

Настоящий террор начался осенью 1918 года после убийства Урицкого33. Размеры он принял ужасающие. Офицеров и буржуев каждую ночь арестовывали сотнями, без пищи держали днями на баржах, потом расстреливали или увозили в Кронштадт, где убивали или топили. Генерал-адъютант Баранов, которого с сыном, как уроженцев Балтийских губерний, спасли немцы, рассказывал мне, что под конец в Кронштадте солдаты отказались убивать арестованных: “Довольно — насытились”. Но многие, нужно думать, не “насытились”, а только вошли во вкус. Просто убивать было им уже недостаточно. Стали убивать с разными изощрениями, наслаждаясь страданиями жертв. Некоторым предварительно кололи глаза, у других, как перчатки, сдирали с рук кожу, закапывали живых.

До чего может дойти человек в ненормальных условиях современности, трудно себе представить. В Финляндии, где я жил после того, как убежал из России, я встретил сына давнишнего знакомого, юношу лет восемнадцати. Он волонтером участвовал в походе Юденича и, когда армия была разбита, приехал в Финляндию. Родители этого юноши, назовем его У., были люди культурные и гуманные, но и сам он мне понравился. В нем было что-то наивное, детское, которое сразу располагало в его пользу. Когда же мы разговорились о его стариках, он окончательно меня пленил. О матери он говорил с нежностью, скорей присущей дочери, чем сыну. Он рассказал мне, что, когда ему было 3 года, крестьяне сожгли их поместье. Он этот эпизод запомнил. Семья после этого переехала в Швейцарию, где он учился и закончил школу. Собирался пойти в университет, изучать философию и стать профессором, но хотел побывать в России. Поехал он в Россию за несколько месяцев до революции и оказался свидетелем революции. В Швейцарию он не вернулся, а примкнул к белым.

При встрече с командиром части, в которой он находился (тот тоже жил в Хельсинки), я спросил его об У.

— Да, славный юноша, — сказал полковник, — но... я, да все офицеры сперва думали, что он того... сумасшедший. Но потом убедились, что нет. Знаете, к чему у него пристрастие, и не пристрастие, а настоящая страсть? Вешать собственноручно большевиков — комиссаров, приговоренных к смерти. Сперва мы против этого восстали, да потом махнули рукой. Неловко, знаете ли, перед солдатами. Выходит, как будто ты, мол, коль прикажут, должен вешать, ты мужик, а нашему брату из дворян это зазорно. И с тех пор, как узнает, где есть приговоренные, сейчас и едет туда — “позвольте мне”. Потом уже на эти дела его стали даже приглашать из других частей.

Меня это заинтересовало, и я с У. издалека навел разговор на казни.

— Потеха! — сказал он.

— Что потеха?

— Да смешно, как они на веревке дергают ногами.

— А вы разве видели?

— Я?! Помилуйте! Да я своими руками семнадцать штук вздернул. С одним вышла целая комедия, — он рассмеялся. — Не хочет помирать, да и только! Как увидел петлю, головой и закрутил, точно жеребенок, на которого в первый раз надевают хомут. Насилу ему на шею накинул. А как его вздернул, давай ногами работать — точно польку откатывает. Пришлось повиснуть на его ногах. Так дрыгал ими и тряс меня, что потом руки у меня болели.

Видел я и другого продукта нашей современности, семилетнего Лелю. Это был голубоглазый херувим с повадками вояки Средних веков. Родился он во время войны и вырос после смерти матери в ротном обозе. Он просит дать ему “покурнуть” и умелыми пальчиками крутит “собачью ножку”, ухарски после затяжки сплевывает в сторону, ругается площадными словами, задирает женщин, величая их “шлюхами”, не прочь промочить горло, и когда это ему удается, покрякивает от удовольствия. Высшее его удовольствие — убивать щенков и у живых кур выщипывать перья.

— Куда ты, Леля, котенка несешь?

— На велевку повешу — челту на колбасу.

“Раскрою тебе башку, выпущу потрохи” — у него ласковые слова, милые шутки. А при первой возможности будут уже не слова. Мне рассказывал деревенский батюшка, что он неоднократно видел, как дети для забавы у убитых выковыривают глаза.

И таких несчастных ребят теперь, нужно думать, без счета.

Каждодневная жизнь

Как я уже сказал, осенью начался террор. Условия жизни стали еще тяжелее. В нашей теперь холодной, оголенной квартире было жутко. Электричество давали лишь с семи вечера, керосина и свечей достать нельзя было ни за какие деньги, и приходилось часами сидеть в потемках в бездействии со своими невеселыми думами, с минуты на минуту ожидая прихода грабителей и убийц.

Прииски и заводы перестали работать, и в правлениях делать было нечего. Я разрешил служащим на службу не приходить. Теперь целыми днями мы в квартире сидели одни. Люди перестали посещать друг друга и уже жили бирюками в своих логовищах. Да и говорить по-человечески уже постепенно разучивались. Говорили лишь о пище, об арестах, о расстрелах, о том, как добыть деньги.

Прислуга наша мало-помалу нас покинула. Оставалась только одна горничная жены, жившая у нас уже много лет, и ее брат-лакей. Но в одно прескверное утро и они заявили, что вечером уезжают в деревню, где делят земли, и уехали. И проснулись мы утром совершенно одни. Жена, не пивши кофе, чуть свет убежала в “хвост” за четвертушкой хлеба, я затопил благополучно печь и стал ставить самовар. Но справиться не умел. Обжог себе только руки. Накипятить воду не удалось. Оказалось, что, не зная дела, я влил воду в трубу для угля, а уголь положил, где полагается быть воде.

К счастью, явился нежданно-негаданно школьный товарищ сына. Увидев нас в таком беспомощном состоянии, он переехал к нам, стал топить печи, ставить самовар, ходить “в хвост”. Жена стряпала и убирала комнаты, я месил тесто, мыл посуду, чистил платье и сапоги. Потом на помощь нам явилась и жена швейцара, и мы опять зажили большими барами, питаясь главным образом “пролетарской кровушкой”.

Мое бегство

В течение многих недель я пытался достать необходимые бумаги, чтобы уехать в Таллин. Куда ни обращались, всегда оказывалось, что со вчерашнего дня право на выезд дает другое учреждение. Моя жена не желала ни при каких условиях ехать вместе со мной. Она хотела поехать в Ялту к внукам, но только на короткое время, пока все не утрясется и не придет в норму. На всякий случай, чтобы ей не пришлось жить в большой полупустой квартире по приезде, мы решили закрыть квартиру. Мы наняли две комнаты у нашего друга, жившего неподалеку, перевезли туда любимую мебель жены и устроили их уютно и красиво.

Мы надеялись выехать более или менее в одно время, но оказалось, что мне откладывать не приходится. Российское золотопромышленное общество было национализировано34, и к нам в правление на Екатерининскую явился комиссар (слесарь лет двадцати), заведующий всеми горными делами России, с двумя бухгалтерами-“спецами” и оравой красногвардейцев с ружьями, потребовал книги, отобрал кассу и заявил, что мы теперь служим у большевиков.

— Если не будете посылать припасы рабочим на приисках, будете расстреляны за саботаж, — предупредил он.

— Откуда мы возьмем деньги на припасы? — спросили мы.

— Откуда прежде брали, оттуда и берите.

— Но добытое золото теперь рабочие берут себе.

— Это нас не касается.

Бухгалтер ему что-то шепнул на ухо.

— Прежде, когда зимою золото не добывалось, откуда вы брали деньги?

— Нас финансировал банк.

— Пусть финансирует и теперь.

— Банки теперь национализированы.

— Ну, тогда финансируйте (слово это ему, очевидно, понравилось) сами. Но первая жалоба на саботаж против республики — расстрел.

Медлить уже нельзя было, и оставшиеся в Петрограде директора Безобразов, Клименко и я решили бежать. Жалобы на отсутствие провианта получались ежедневно. Не “саботировать” было физически невозможно.

Клименко с паспортом украинца уехал на Юг, Безобразов куда-то скрылся, меня отправить через Торошино без паспорта в Псков, уже занятый немцами35, взялся антрепренер. Для придачи мне еще более жалкого вида он велел несколько дней не бриться, запастись зелеными очками, вообще держать себя “подряхлее”.

В назначенный день он явился за мною и, простившись с женою, я под вечер отправился с ним на товарную станцию Варшавского вокзала.

Антрепренер мой объяснил, что ночью отходит поезд с ранеными и больными немцами и поездная прислуга согласна взять меня зайцем, а немецкое посольство даст пропуск через границу. Но предстоят две трудности. Первая — попасть в вагон, куда красноармейцы пускают лишь записанных в списках после предварительной проверки у комиссара, вторая — не быть арестованным за неимением документов в дороге. Для того чтобы попасть в вагон, меры приняты, и это, вероятно, удастся. Второе более гадательно. Тут главным образом дело будет зависеть от моей находчивости. Он во время дороги будет невидим, но, насколько возможно, будет орудовать.

— Только знайте, — прибавил он, — если вас в дороге арестуют, я уже помочь не могу. Предупреждаю.

На товарной станции народу была масса. Все немцы. Дети, женщины, старики сидели на сундуках, лежали на полу. Проносили больных на носилках. Толкотня, суета, визг и плач детей. Проходил час за часом — поезд все не подавали.

Наконец явились “товарищи комиссары” с оравою красноармейцев и разместились у большого стола. Отъезжающие подходили к ним, предъявляли свои документы и по проверке и опросе, забрав свои чемоданы, направлялись к выходным дверям и вновь предъявляли свои пропуски какому-то свирепого вида красноармейцу. Я миновал стол, волоча свой чемодан по полу, тоже подошел к нему. Паспорта у меня не было, была только выписка из домовой книги, к которой я, по совету антрепренера, приложил печати разных акционерных обществ.

— Пропуск!

Я, приняв надлежащий вид, прикинулся непонимающим.

— Пропуск! — грозно повторил красноармеец.
Я подал выписку из домовой книги.

— Разве не слышишь — пропуск? Этой дряни не нужно. Прикинувшись дурачком, я на ломаном русском языке начал лопотать несуразное.

Пошел назад! — грозно крикнул страж.

Что вы, товарищ, кричите, да еще толкаете больного немца, — сказал человек с повязкою красного креста. — Он, быть может, и по-русски не понимает. Спросите лучше у комиссара, записан ли он в роли. Без этого мы его и с пропуском в поезд не возьмем.

Товарищ комиссар! — крикнул солдат. — Этот у вас записан?

Есть! — отозвался комиссар. — Пропусти!
Я благополучно очутился в вагоне.

В немецком вагоне, очень чистом, с койками, были женщины, дети и два-три тяжелобольных. Рядом с моей койкой лежал умирающий старик. Он все пытался куда-то ехать, хотел встать — но подняться не имел сил. “Ida! Ida!” — жалобно повторял он. На второй или третьей станции он умер.

В Гатчино мы стояли нескончаемо долго. Как было слышно, осматривали багаж и опять проверяли документы. Все, за исключением старика, лежавшего со мной рядом, который продолжал звать свою Иду, беспокоились. Я недвижно лежал на своей койке и тоже волновался. Но странно! Как только дверь отворилась и орава вошла, я стал совершенно спокоен, даже равнодушен, будто дело касается не меня.

Осматривали они пропуски внимательно, долго рылись в чемоданах, — наконец дошли и до меня. Я лежал, закрыв глаза и не шевелясь.

Ключи! — грубо приказал старшой и ткнул меня в плечо. — Эй ты, пошевеливайся! Показывай чемодан!

Я открыл глаза, блуждающим взглядом посмотрел на него и снова их закрыл.

— Слышишь ты! Открывай чемодан!
Я опять открыл глаза.

— Trinken... воды! — прошептал я.

— Никак отходит, — сказал санитар и поднес к моим губам стакан.

— А ну его к черту! — сказал старшой. — Товарищи, идемте чай пить, а то самовар остынет.

— Вещи бы... — сказал другой. Но санитар с повязкой ему что-то незаметно сунул, и он замолчал.

Орава ушла, поезд тронулся.

Через несколько часов опять обход, но тут помог сосед, который уже скончался.

— Товарищи! — сказал санитар, когда новая орава появилась для проверки. — Тут у меня один уже скончался, да и этот сейчас помрет. Нужно бы их вынести из вагона!

— Вези свою падаль дальше. У нас и без них этого добра довольно.
И ушли.

Оставалось самое страшное — проскользнуть через Торошино, ужасное Торошино, о котором ходили целые легенды. Дальше за ним уже была германская зона. Подъезжая к Торошино, я опять начал волноваться. Но до этого я проспал часа три, как убитый, и я знал уже по опыту, что в нужную минуту я снова буду спокоен. Так оно и случилось, хотя вышло не так, как я надеялся.

Во время сна я продрог и был голоден. До станции оставалось более часа, и я, добыв кипяток, заварил чай и, предложив стакан санитару, расположился позавтракать. И вдруг дверь отворилась и вошел обход. Проклятые в поезд сели на последней станции. Разыгрывать умирающего уже было невозможно. Солдаты с ружьями стали у дверей, какой-то человек, как мне почему-то казалось, бывший шпик, тщательно опрашивал и осматривал документы — потом передавал их другому человеку в кожаной куртке, очевидно комиссару, важному, противному, с оголтелой идиотской физиономией. Проверка длилась долго. Наконец очередь дошла и до меня.

Я спокойно, не обращая на них внимания, пил чай.

— Разве не слыхал? Вид.

— Чаек сладкий, с сахаром, — сказал я, глупо улыбаясь. — Вкусно.

Парочка переглянулась. Санитар им что-то шепнул.

—По роже видно! — сказал комиссар.

—Знаем мы эти штуки! Притворяется! — сказал шпик. — Ты подавай бумаги, а не то арестую.

Я, как ни в чем не бывало, продолжал пить чай.

Комиссар и шпик ушли. Солдат с ружьем остался около меня.

Поезд подходил к станции. Запасные пути были заняты вагонами первого класса, около которых копошились женщины и дети. Как потом оказалось, тут жили семьи большевистской инспекции. Поезд, переполненный немцами-солдатами, стал рядом. Наш поезд остановился. Взошел шпик, и меня высадили.

— Взять! — сказал шпик. Солдаты меня окружили и повели.

Из станции показался наш санитар с немецким офицером и комиссаром. Они о чем-то оживленно говорили.

— Вот этот самый, — указал на меня санитар.

— Стой! — скомандовал комиссар.
Мы остановились.

— Brille abnehmen! (Снять очки!) — грозно крикнул немец.
Я снял.

— Вы правы — он! Впрочем, я его и без этого по одному росту сейчас же узнал... Ты! Брось притворяться. Ты Карл Мюллер, осужденный за подлог и бежавший из нашей псковской тюрьмы. Господин комиссар! Я его беру, как нашего бежавшего арестанта.

Комиссар кивнул головой.

Меня повели в контору, оттуда немецкий солдат меня водворил в немецкий поезд.

Когда поезд тронулся и Торошино осталось за нами, взошел офицер, признавший во мне бежавшего Мюллера.

— Вы барон Врангель?
—Да.

—У вас есть свидетельство от Балтийской комиссии в Петрограде?

— Есть.

— Вам его придется предъявить в Пскове для получения права на следование дальше. Вещи ваши вам сейчас принесут.

От сердца отлегло. Зато в Пскове нас ожидал тяжелый сюрприз. На станции, разукрашенной немецкими флагами, военный оркестр играл немецкий гимн...

В Пскове нас очистили от воображаемых вшей, помыли дезинфицирующей жидкостью, сделали профилактические инъекции и намеревались поместить в карантин. Но благодаря человеку, мой побег организовавшему, нам позволили устроиться в гостинице. В том же поезде зайцами ехали еще двое беглецов из Петербурга, лейтенант Дитмар из Преображенского полка и кавалергард барон Пилар Пилхау; у одного из них, как и у меня, не было никаких документов, у другого был паспорт слесаря. В этот день мы три раза обедали, съели до крошек какие-то сладости из выданных нам пакетиков и в конце концов плотно поужинали, а нам все казалось, что мы еще голодны. Из Пскова с помощью того же опекающего меня человека я уехал в Таллин.

В оккупированном немцами Таллине я прожил около четырех месяцев. Жил я от одного дня до другого, спокойно и монотонно. После петербургского ада мне казалось, что я попал в рай. Знакомых у меня в городе не было, не было никаких книг, кроме старых романов, читателей в этих краях не особенно много. Но в конце концов мне удалось получить кое-какие книги от нашего дальнего родственника Врангеля, и жизнь моя стала просто-напросто чудесной. Потом появились и люди, которых я знал, Барановы, Зиновьевы и некоторые русские офицеры. От жены я получил два письма. Выбраться в Крым ей так и не удалось. Никаких известий от нашего сына у нее не было.

***

Германия была разбита, император Вильгельм бежал; Германия объявлена республикой36. Немецкие войска в Таллине лихорадило, в них начали формироваться солдатские комитеты, агитировавшие за возвращение домой. Полк за полком, никого не спрашивая, уходил в Германию. Население города все с большим беспокойством ожидало ухода последних подразделений. Страх был всеобщим, у всех в памяти были свежи воспоминания о начале революции, когда всех баронов и буржуев отправили в Сибирь. Местная буржуазия города организовала группы обороны. Многие местные дворяне уезжали в Финляндию.

Однажды я проснулся в середине ночи, разбуженный невероятной кутерьмой, происходившей на спокойной улочке, где я снимал комнату. Мимо моего дома двигалась военная техника, за ней следовали войска. Из города уходили последние немецкие подразделения. Утром толпы фабричных рабочих направились к зданию городской думы. Вначале оттуда доносились выстрелы, затем все стихло и на городской думе водрузили флаг. Было объявлено о создании республики Эстонии37, после чего избрали временное правительство. Спустя несколько дней начали проходить собрания, на которых обсуждался состав будущего эстонского правительства. Произносимые на них речи были вполне красными, но закончилось все мирно.

Но напряжение и беспокойство не исчезали. Недалеко от берега стояли большевистские суда, пришедшие из Кронштадта. Красноармейские части подошли к границам Эстонии. Продвигались войска быстро и довольно скоро оказались недалеко от Таллина. Город охватила паника; кто мог — поспешил уехать в Финляндию.

Но тут стало известно из публикуемых телеграмм, что к берегам Балтийского моря направлялся британский флот, и я было решил остаться. Но возникла еще одна проблема.

В начале декабря в городе появились в большом количестве беженцы из тех районов, где шли бои с большевиками38. Квартир стало не хватать, и их начали захватывать силой. Приезжих, таких как я, из занимаемых квартир стали выселять, и я знал нескольких русских, которым жить уже было негде. В доме, где жил я, приезжих было много; стало ясно, что наше выселение — вопрос нескольких дней. Поскольку наши фабрики стояли, мое присутствие в Таллине было необязательно. Недолго подумав, вместе со своим другом Барановым и адмиралом Кларье де Куланже, бывшим командующим войсками у Рожественского, я уехал в Хельсинки39.

В Финляндии

Маленькая очаровательная Финляндия, в которой я столько раз бывал и которая мне так нравилась, на этот раз, после крошечного и примитивного Таллина и одичавшего Петербурга, показалась мне Парижем, несмотря на то что мы прибыли туда не при самых приятных обстоятельствах. Было очень холодно, дул непередаваемо колючий ветер, и куда бы мы ни заходили в поисках пристанища, все было переполнено. Баранов и Куланже в конце концов нашли приличное место в пансионате за городом, а я поселился в пансионе Централ в комнате, где жили двое моих малолетних племянников со своим воспитателем. Так вчетвером в одной комнате мы и жили.

Через несколько дней после приезда в Хельсинки я пошел в ресторан, где мы всегда обедали, и тут со мной произошло нечто, что описать не берусь. Совершенно неожиданно у меня появилось ощущение, что я умираю, и в ту же секунду я потерял сознание. На мою удачу, в ресторан в это время зашли пообедать и мои племянники со своим воспитателем. Меня отвезли домой и вызвали врача. То, что со мной случилось, известно было больше по литературе, но в то время происходило со многими — меня свалила молниеносная испанка40. С испанкой мне тоже повезло, и, вопреки прогнозам моего врача, я выжил. Мои племянники вскоре после этого уехали, и я остался один.

Финского я не знаю и финских газет читать не мог. Поэтому сказать о новой Финляндии мне нечего. Тем не менее трудно было не заметить, что и в этой стране война, как, к сожалению, во всей Европе, отразилась на душе народа. От честности и нравственности финнов, которыми они славились, мало что осталось. Как и во всей Европе, основным занятием людей стало зарабатывание денег.

К нам, русским, они относились враждебно. Посеянные политикой Бобрикова семена взошли, и нас едва терпели. Ощущалось это на каждом шагу. Разрешение на пребывание в стране выдавалось только на очень ограниченное время; все жили поэтому в постоянном напряжении, понимая, что, может быть, завтра придется уезжать в какой-нибудь другой, далекий город. Ездить даже в пригороды Хельсинки нам не разрешалось. Многие русские, не понимавшие глубинных причин такого отношения, уехали из Финляндии с плохим чувством, хотя раньше и относились к этой стране с симпатией.

Я возмущаться такой политикой финских чиновников не могу. Когда жизнь в России стабилизируется, дружественные отношения между двумя странами, я надеюсь, восстановятся, потому что это в .интересах обеих стран. Прошлое должно быть забыто, думать надо о будущем. Сейчас это трудно себе представить, но я верю, что спустя ряд лет все так и произойдет.

Большая часть вины за эту прискорбную враждебность по отношению к русским лежит на Милюкове, который выпустил, не спрашивая ни у кого, свой манифест (и в какое время! как раз перед походом Юденича)41, что Россия никогда не признает независимости Финляндии. Не признает? Когда независимость Финляндии была уже совершившимся фактом и когда ее признала вся Европа42!

В Финляндии меня и удивили и восхитили военные добровольцы, да и не только меня, человека гражданского, но и военных специалистов. Представьте себе 120 000 солдат, обученных, культурных и думающих, которые, все без исключения, знают и понимают, что значит чувство долга, и каждый человек слушает своего командира, повинуясь приказам безоговорочно и без внутреннего сопротивления. Я вполне допускаю, что второй такой армии просто не существует. С такой армией Финляндия может быть спокойной. Ни Троцкому, ни Милюкову лишить такую страну независимости не удастся.

Но стране угрожает другая опасность — финансовый кризис. Как и другим небольшим странам, Финляндии за свою независимость придется расплачиваться. Счета можно будет оплатить только тяжелой работой, увеличивая экспорт и уменьшая импорт, то есть развивая производительные способности страны. В Германии осознали сразу же после окончания войны, что это единственный способ борьбы против ужасной нехватки денег. Финляндия пока, очевидно, этого не поняла. Страна еще не начала работать по-настоящему. Как и Россия, она все еще празднует свою победу, хочет наслаждаться жизнью, а не работать вдвое больше прежнего. Простыми мерами, вроде запрещения импорта, добиться ничего нельзя. Остается только надеяться, что финны поймут, что им надо делать, и смогут не только наслаждаться своей независимостью, но и удержать ее.

И еще одно небольшое наблюдение. Раньше, когда я посещал Финляндию, я никогда не видел пьяных, хотя алкоголь продавали везде. Но сейчас продажа алкоголя строго ограничена, и хотя купить его можно только в аптеке по рецепту врачей, пьяных в Хельсинки можно увидеть на каждом шагу.

На этом я закончу свои поверхностные замечания о стране, которая в течение двух лет предоставляла мне убежище, я подчеркиваю, убежище, о котором я вспоминаю с удовольствием, несмотря на то отношение, о котором я писал. Но образованные финны сделали все, что могли, чтобы сгладить насыщенную неприязнью к русским атмосферу. В некоторых финских семьях меня, хотя я был русским, принимали с такой теплотой, которую я никогда не забуду.

Русские беженцы

Через Финляндию из бывшей России прошли сотни тысяч таких же, как и я, беженцев. Те, кто могли, не задерживались там по названным мной причинам, а уехали в другие страны, в которых им, как беженцам, был оказан более гостеприимный прием. В Финляндии остались только те, у кого не было ничего. Каких только людей я там не встретил! Офицеры, ученые, простые солдаты, предприниматели, бывшие бедняки и бывшие богачи. Можно было убедиться на своем собственном опыте, как все неустойчиво в жизни. Бывшие миллионеры теперь не знали, где достать еду на следующий день. Княжна Б., которая еще совсем недавно обладала громадным богатством, теперь была вынуждена стирать за деньги белье. Другая дама продала свое обручальное кольцо, чтобы купить еду для своей голодной дочери. Сенатор Г. делал трубки на продажу. Многие люди просто голодали. Но юркие люди, еще вчера не имевшие ничего, пировали сегодня в отеле Кемр — проиграв в карточную игру десятки тысяч, занимались спекуляциями иностранной валютой или, быть может, служили агентами у большевиков. Стало совершенно непонятно, как вести себя при встрече со старыми знакомыми — радоваться ли, делать вид, что не узнаешь. Никто не знал, чем за это время стал тот или иной знакомый. Рассказы убежавших из Петербурга было больно слушать. Чем больше проходило времени, тем труднее было сбежать из большевистского ада, тем больше надо было платить тем, кто помогал бежать. Многие заработали миллионы на этом, некоторые брали деньги заранее и предавали того несчастного, который собирался бежать с их помощью. Княгиня Голицына была убита во время бегства человеком, который ее сопровождал43. Переправить в Петербург письмо стоило сотни марок, сопроводить беженца — десятки тысяч.

Я встретил даму, которая провела восемь дней и ночей без провожатого с ребенком на руках, плутая в лесах, днем прячась в кустах, ночью, пытаясь выбраться куда-нибудь, где живут люди, и до людей она в конце концов добралась, но уже одна, потому что ее маленькая дочь замерзла в лесу. Летом появился человек с женой — они переплыли залив ночью, привязав одежду к спине; были люди, проведшие бесконечные часы, прячась в соломе; некоторые добирались в лодках; знакомый офицер добрался из Казани пешком, в кармане у него было 25 рублей.

В январе 1919 года мне удалось отправить жене письмо и получить ответ. Ей не удалось уехать в Крым. Она жила одна, очень трудно. Сведений о сыне у нее не было. Потом мне удалось послать ей еще письмо, в котором я просил ее быть готовой, обещая организовать побег. К сожалению, из этого ничего не вышло.

Через некоторое время граф Шувалов, который, рискуя жизнью, сумел многих спасти, взялся доставить жене письмо, деньги, а также, если удастся, привезти ее с собой. Шувалов вернулся с плохими новостями. Он побывал в доме, где жила моя жена, но встретиться с ней не осмелился, чтобы ей не повредить. Он узнал, что за ней следят, что ареста ей удалось избежать только потому, что у нее не было связей ни с кем вне Петербурга. После этого в течение долгого времени я о жене не знал ничего; писать я ей не осмеливался. И уже гораздо позже я узнал, почему она находилась под особым наблюдением.

О неудачном наступлении Юденича я говорить не буду. Подробности мне неизвестны и разбираться в неудачах этого похода — дело историка. Юденич жил довольно долго в Хельсинки, его многие знали и все видели; не боясь ошибиться, хочу сказать, что невозможно было выбрать на роль главнокомандующего человека, способного принести делу больше вреда.

Поход на Петербург — еще одна славная страница в истории нашей армии. Нет такого страдания, которое она не перенесла; никаких слов недостаточно для прославления принесенных ею жертв. Но для командиров эта страница была позорной.

Военная деятельность моего сына

С Юга в Хельсинки прибыл гетман Скоропадский44 и сообщил мне, что мой сын взял на себя командование Кавказской армией. Вскоре о нем начали писать в иностранной прессе. После освобождения его армией Северного Кавказа и Царицына имя сына стало все чаще и чаще упоминаться в английских и французских газетах. Затем я услышал, что он опасно заболел, и больше известий о нем не было45. Жив ли он, умер — никто не знал.

Наконец я получил от него письмо, но шло оно целых пять месяцев, он написал его до того, как заболел, и поэтому успокоить меня оно не могло. Письмо было написано осенью; он писал мне, что дети в Крыму, а он с женой находится в Екатеринодаре, где генералы Корнилов и Алексеев46 начали формировать армии для борьбы с большевиками.

“У нас, — писал он, — не было ни амуниции, ни пулеметов, ни пушек. Все пришлось добывать у противника. У большевиков 150 000 человек, и у них есть много всего. У нас всего 900047, но наша армия растет. Когда Кубань была очищена в январе, армия выросла так значительно, что мы смогли расширить командование. Генерал Деникин48 взял на себя командование всей армией, а я стал во главе Добровольческой армии, а затем и Кавказской. 17 июня мы заняли после боев Царицын, с 23 по 27 августа мы нанесли большевикам ощутимое поражение и захватили 40 пушек и 20 000 пленных. Моя жена, как и во время Первой мировой войны, работает медсестрой, дети живут в казацкой станице Константиновская”.

Это было начало регулярной переписки с сыном, но письма часто шли так долго, что я из газет узнавал все новости, о которых он писал. Осенью, после смерти Колчака49, между сыном и Деникиным начались расхождения, связанные с вопросами стратегии, сын был выслан из России и уехал с семьей в Константинополь. Он собирался в Сербию, прося меня приехать туда тоже.

Но судьба решила иначе. Генерал Деникин отказался от поста главнокомандующего и приказал сыну принять командование. Вскоре после этого и Франция признала его. Потеряв всякую надежду вытащить жену из Советской России, летом 1920 года я уехал в Дрезден, намереваясь при первой возможности поехать к сыну в Севастополь50.

В Германии

В Дрездене, где мой старший брат был послом в течение двадцати лет и где все еще живет его дочь51, вдова главного инспектора Конного полка, у меня была возможность встретиться с немцами из самых разных кругов и присмотреться поближе к людям, которые мне были знакомы. Германия сильно изменилась.

Во время войны мои симпатии были целиком на стороне врагов Германии: что бы ни говорили немцы о причинах Первой мировой войны, вина за начало войны лежит на них. Австрийский ультиматум Сербии был рассчитан на развязывание войны. Объявление войны Сербии после ее ответа было постыдным актом, а нарушение нейтралитета Бельгии было преступлением52. Подводная война и уничтожение России руками Ленина в вину Германии засчитывать несправедливо — война есть война, и для достижения победы все средства допустимы. Я никогда не мог понять, почему с нравственной точки зрения позволено разрушать города с помощью подземных мин, когда не разрешено уничтожать вражеские корабли при помощи подводных лодок53.

Но за разгоревшийся мировой пожар ответственность несет Германия; Германия в течение полувека готовилась к этой войне. Поражение Германии, по моему внутреннему ощущению, являлось справедливым возмездием, существенным для сохранения в будущем мира и необходимым для благополучия людей. После подписания мирного договора испытываемый против страны гнев исчез; он сменился чувством недоумения и обиды против победителей. Красноречивые и прекраснодушные слова Версальского договора о честном и справедливом мире оказались не более чем словами, а опасность со стороны Германии уступила место рабству, навязанному Европе Англией и Францией54. А вместо того чтобы оказать помощь своему недавнему союзнику — России, эти страны занялись расчленением ее.

Но какой смысл сердиться? Праведные люди встречаются редко, праведных стран на свете не бывает.

Чем дольше я присматривался к Германии, тем больше я начинал уважать ее. Свое поражение Германия переносит с достоинством, которым нельзя не восхищаться. Она даже вернула оставшимся в живых членам царской семьи то, что им принадлежало. Германия не впала в депрессию, она немедленно начала очень энергичную конструктивную работу. Я должен добавить, что она не думает об ответной войне с целью реванша, но об этом говорить не стану. Существуют опасения, что ее вынудят думать об этом. Любые крайности всегда приводят именно к тому, чего с их помощью стремятся избежать.

Прежде чем продолжу, хочу описать, что происходило в Южной России, куда я собирался ехать.

Признав правительство Южной России, Франция начала помогать ему. Англия поначалу оставалась нейтральной, но вскоре заключила торговый договор с большевиками; после того как большевики заключили мир с Польшей, Франция также перестала помогать южному правительству. Большевики бросили все свои силы против Крыма. Русская армия была эвакуирована в Турцию55. Вот почему я не исполнил своего намерения поехать к сыну.

Письма моей жены из Советской России56

Когда я отправился в Германию в июне, я слышал, что моя жена жива. Я послал ей деньги с надежным человеком, а в сентябре мне сказали, что деньги ей передать не удалось. В октябре появилась возможность переправить ее в Финляндию. Дни шли, ничего не происходило. Но наконец пришла счастливая телеграмма, что моя жена благополучно добралась до Териок.

Я приведу здесь несколько писем, которые получил от нее из Финляндии, где она провела три месяца, прежде чем добраться до Дрездена57. Ей удалось получить разрешение приехать в Германию спустя три месяца.

***

Я провела в разлуке с тобой два с половиной года, но мне кажется, что прошло много тяжелых десятилетий. Прожив в Санкт-Петербурге с 1918 года до конца 1920 года, я, несмотря на все ужасы моей жизни там и несмотря на особенно щекотливое личное мое положение, уцелела каким-то чудом. Жила я под своей фамилией, переменить нельзя было, так как очень многие меня знали. Но по трудовой книжке, заменившей паспорт, я значилась девица Врангель, конторщица. А служила я в Музее города, в Аничковском дворце, два года, состояла одним из хранителей его — место “ответственного работника”, как говорят в Советском Союзе. Ежедневно, как требовалось (так как за пропущенные дни не выдавалось хлеба по трудовым карточкам), я расписывалась моим крупным почерком в служебной книге. В дни подхода Юденича к Петербургу Троцкий и Зиновьев устроили в Аничковском дворце военный лагерь, расставив пулеметы со стороны Фонтанки; военные власти шныряли во дворце повсюду, а служебная книга с фамилиями, раскрытая, как всегда, лежала на виду в швейцарской.

Был у меня и обыск-налет, а в дни появления на горизонте крымского Главнокомандующего Русской Армией генерала Врангеля все стены домов Петрограда пестрели воззваниями:

Смерть псу фон-Врангелю, немецкому барону!

Смерть лакею и наймиту Антанты Врангелю!

Смерть врагу Рабоче-Крестьянской Республики Врангелю!

Позже, в другом месте моего жительства, я была прописана как вдова Веронелли, художница. Письма я писала под третьим именем. И вот, как ни непонятно, я выскочила благополучно, тогда как другие несчастные матери, жены, сестры, дочери военных белогвардейцев были заточены во вшивые казематы и томились там по месяцам: старуха М.П. Родзянко, семья Звягинцевых, баронесса Варвара Ивановна Икскуль58, Хрулевы, наши племянники, Таня Куракина, бар. Е.А. Корф, баронесса Тизенгаузен, графиня Бенигсен, М.В. Винберг, мать совсем юного конногвардейца Таптыкова, да всех не перечтешь. Упоминаю только своих знакомых.

Ты просил меня написать о том, что мне довелось пережить, об ужасах моей жизни. Должна прежде всего оговориться, что все ужасы моей жизни — ничего исключительного из себя не представляли, так же жили три четверти из породы буржуев, разве что были помоложе и не столь одиноки.

После того как я проводила тебя в Ревель, я переехала в нашу маленькую квартиру, где, как ты помнишь, я намеревалась жить после возвращения из Крыма. Когда мы расстались, казалось, что это ненадолго, что либо ты скоро приедешь в Крым, либо я приеду к тебе в Ревель. В те дни мы все еще могли строить такие воздушные замки. Моя хозяйка была милая старая женщина, мне удалось найти очень хорошую горничную, и я начала привыкать к трудностям моей новой жизни.

Из Ревеля я получила от тебя четыре письма; я также писала тебе, но похоже, что письма не дошли. После твоего отъезда я начала собирать необходимые документы для выезда; я писала бесконечно детям в Крым, потому что они сообщили мне, что устроят мне через Скоропадского проезд на Украину. Я бомбардировала их телеграммами, но не получила ни одного ответа, мне казалось, будто на свете никого в живых не осталось59. Я ходила по бесчисленным конторам и собрала необходимые для выезда документы, кроме самого важного, — паспорт выдать мне отказались. Вскоре закрыли границы, и я осталась в плену. За исключением мебели, постельного белья и моей шубы у меня оставалось только 10 000 рублей царскими деньгами, и я решила поступить на какую-нибудь “чистую” работу. Сперва я работала нештатной служащей в музее Александра III, но вскоре устроилась на лучшее место в Музей города, в Аничковском дворце. Учреждение это по духу было особое. Ни начальство, ни служащие политикой не занимались, страстно любили свое дело и работали не за страх, а за совесть.

Сперва я состояла эмиссаром с жалованьем 950 рублей в месяц, затем меня превратили в научного сотрудника, я получала 4 тысячи, позже 6 тысяч, и, наконец, как хранителю музея, мне было назначено 18 тысяч в месяц, да беда была в том, что пайка в нашем учреждении не полагалось. Жизнь безумно дорожала не по дням, а по часам.

Вскоре я получила из Финляндии от тебя письмо, дошедшее до меня каким-то таинственным способом. Ты написал, что болен, и в конце было написано: “Будь наготове, за тобой приедет человек, доверься ему”. Я немедленно распродала почти все оптом, так как второпях, по сравнительно грошовой цене; даже продала шубу и одежду, так как ты писал, что надо ехать без всякого багажа. Но потом я ни слова не слыхала ни о тебе, ни о каком человеке. И не знала даже — жив ли ты, поправился ли.

Проедая помаленечку вдвоем с прислугой деньги, вырученные за продажу вещей, жутко делалось, а что же дальше? Цены все лезли и лезли — один фунт отвратительного хлеба на рынке продавался в то время за 500 рублей, мясо 1700 рублей, яйцо одно 400 рублей, масло 12 тысяч, сахар 10 тысяч, соль 350 рублей, сапоги 150 тысяч, пара чулок 6 тысяч, иголка и та стоила 100 рублей, мыло для стирки 5 тысяч т.д. Старушка хозяйка моя сбежала за город, но вскоре умерла там от голода. Прислуга моя то и дело теряла сознание от утомления, стоя в хвостах полуголодная за советским хлебом и селедками. Я видела, что она чахнет, и, как ни грустно было с ней расстаться, нашла ей хлебное место.

Вот когда начались мои мытарства. В 7 часов утра я бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы “исторические” галоши покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора60. Но, впрочем, сапоги у меня тоже были мужские — я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна. Такими “гешефтами” все тогда занимались. Вначале это было как-то стыдно, а потом все так привыкли, будто всю жизнь только это и делали.

Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщицами, ела темную бурду с нечищеной гнилой картофелью, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду, хлеба один фунт в день. Но какого ужасного хлеба! Он был из дуранды, опилок, высевок61 и только 15 % ржаной муки.

Что за потрясающие сцены видела я в этой столовой! Они до сих пор стоят у меня перед глазами. Сидя за крашеными черными столами, липкими от грязи, люди ели эту тошнотворную отраву из оловянной чашки, оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, умирающие от голода женщины и дети. Они облипали наш стол и, жадно глядя помертвелыми белыми глазами вам в рот, шептали: “Тетенька, тетенька, оставьте ложечку”, и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на нее, вырывая друг у друга, и вылизывали ее дочиста.

В пять часов я возвращалась домой. Я убирала комнаты, топила печь, варила ежедневно на дымящей печурке все тот же картофель. Он стоил тогда за один фунт, шесть штук, 250 рублей, и я ела его с солью, а в праздничные дни с редькой и луком. После “ужина” я чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное — полоскать белье с примороженными больными руками, адовая мука, а не стирать самой было невозможно. Белье брали только с нашим мылом, стоило оно 5 тысяч за фунт, за стирку рубашки брали 150 рублей, за простыни— 200 рублей, за полотенца — 50 рублей и т.д. Когда убрали дворников из домов (большинство из них переименовалось председателями домовых комитетов), то пришлось и дрова таскать, и помои выносить самой. А когда была объявлена повинность дежурить у ворот, то, сколько я ни протестовала, доказывая, что по возрасту я от повинности избавлена, председатель уверял, что, раз я служу, стало быть, работоспособна и от повинности уклоняться не смею. И вот с десяти до часу ночи я сидела на тумбе у ворот, опрашивая всех входивших и выходивших из дома.

Одна из моих соседок, очень жизнерадостная, на всякое дежурство облачалась для потехи в оставшееся от былого великолепия вечернее платье, шикарную, еще сохранившуюся шляпу и в белые перчатки, чтобы иметь возможность “себя показать”. Сидя на службе в грязи или стирая дома, она такой наряд на себя надеть не могла, а в театры или в кинематографы ей ходить было не по карману.

Должна отметить, что, несмотря на все глумления над “буржуями” и истязания, как ни странно, за все время моего пребывания в Петрограде желания буржуев отомстить угнетателям я не видела, подчас их “повинности” принимались, конечно, теми, кого жизнь еще не повалила, даже с юмором; они же оставались неприязненны и жестоки к нам, хотя “кровушки”-то и у нас ими было попито немало.

Так как я боялась ночевать одна в квартире (кругом меня несколько квартир было очищено), я сговорилась с одним заводским рабочим, бывшим шофером Гурко, чтобы он ночевал у меня. За 1500 рублей в месяц он еще колол дрова и выносил помои, но я его не кормила.

Председатель домового комитета все время заходил к жильцам, проверяя, надо думать, все ли в порядке. Явившись как-то ко мне, он увидел на стенах портреты нашего сына в военных доспехах, приказал немедленно все их убрать, предупреждая, что, если зайдет и увидит и в следующий раз генералов, без разговоров отправит меня с портретами в Чека. Я немедленно переслала их на хранение к нашему знакомому присяжному поверенному.

Дни шли, положение мое становилось все более и более критическим. Придирки и наблюдения домового комитета, изнурительная физическая работа, недоедание, отсутствие известий о всех вас измучили меня, и я слабела с каждым днем. Так как у меня закончились вещи, чтобы продавать и пополнять мой бюджет, я должна была отказаться от услуг моего рабочего. Я опять осталась одна и ужасно боялась, как бы не слечь и не очутиться в больнице, где больные замерзали, где не было ни медикаментов, ни места и больные валялись вповалку на полу. Хирурги не делали операции, так как от стужи не могли держать инструмента в руках.

А народ мер и мер, как мухи. Тридцати тысяч гробов в месяц не хватало, брали на прокат. <...> Но про себя должна сказать, что Бог меня хранил. Правда, я потеряла два пуда весу и от вечно мокрых, никогда не просыхающих ног была желта, как воск. Мне свело пальцы на ногах, руки от стирки и стужи были приморожены, от дыма печурки, недоедания и усиленной непрерывной письменной работы сильно ослабли глаза, но я за два года ни разу больна не была. Постичь не могу, как в шестьдесят лет может так ко всему приспособиться человеческий организм.

Однажды, когда я исполняла одну из тяжелых очередных моих работ, зашла ко мне моя приятельница, известная общественная деятельница, очень душевный человек, и пришла в ужас от условий моей жизни. Она предложила переехать к ней; у нее была большая, от ее эмигрировавших друзей, квартира и прислуга, я была безумно счастлива. Наконец не быть одинокой!

На новоселье я блаженствовала десять дней. Пошли аресты, особые гонения на партию кадетов. Моя приятельница состояла председательницей комитета кадетов в одном из районов, ее убедили скрыться, прислуга меня немедленно бросила, поступила в богатый еврейский дом, и опять я осталась одна в большой квартире — я да еще черный кот, неумолчно мяукавший с голоду, да и я сама была не лучше его. Зачастую я вставала ночью проглотить хоть стакан воды или погрызть сырой морковки, чтобы заглушить щемящий голод. Тысяч назначенного мне жалованья я не видела три месяца за отсутствием в государстве денежных знаков. Я уже разгуливала в сапогах с отставшею подошвою, привязанною веревкою, но это ничуть меня не смущало, так как таких франтих, как я, было много.

Тоскливо было отсутствие освещения в темные зимние вечера. Электричества частным лицам часто совсем не давали, обыкновенно оно горело с 10 до 12 вечера, когда мы все полумертвые от усталости валились спать. Впрочем, были ночи, когда электричество не гасили — это было в те зловещие ночи, когда производились обыски и аресты. Все это знали, все трепетали, измученные и издерганные, в ожидании приятного визита. Но в дни мрака тоже было жутко. Не имея ни керосина, ни свечей, совсем одинокая, с обуревавшими меня печальными мыслями о близких, оторванных судьбой от меня, я коротала мои вечера, изредка зажигая драгоценные спички, чтобы посмотреть, который час.

И вот в одну из освещенных электричеством ночей в три часа раздались на черной лестнице оглушительные звонки, нетерпеливые удары в дверь и крики. Вскочив с кровати, я догадалась— обыск!

Так как у меня температура в комнате была на нуле, я спала одетая, да еще прикрытая разным тряпьем. Около меня всегда лежали мои драгоценности, письма и фотографии нашего сына, которые были перевязаны. В одну минуту я схватила их, бросилась в уборную и с сокрушенным сердцем утопила. Направилась к дверям, а удары становились все свирепее и свирепее, того и гляди двери снесут. Открыла дверь, а за ней — пять громадного роста матросов, “краса и гордость революции”, двое с ружьями, тут же и председатель домового комитета — “салонный танцор”, как он называл себя, а также и управляющий домом: все по закону, все честь честью. Потребовали документ, я им дала мой советский “волчий” паспорт, который был у меня наготове. Убедились, что я нахожусь на советской службе, да еще “ответственная работница”. Потом направились в комнаты, шарили везде, все перевернули, читали письма, рвали, отбирали бумаги, взяли телефонный список с фамилиями — новыми жертвами. Найдя хороший сафьяновый портфель, хотя и пустой, — забрали. После много из хороших хозяйских вещей, оказалось, “экспроприировали” (это новомодное у нас слово). Они курили, острили и только в пять часов утра закончили все операции, пообещав прийти еще раз — какое утешение!

Через два часа после этого приятного ночного отдыха я уже бежала за кипятком в чайную, а оттуда на работу, на службу до пяти вечера.

Для душевного моего успокоения до меня то и дело доходили вести о смерти кого-либо из оставшихся в Петрограде друзей и знакомых <...> — общее число жертв подсчитать невозможно. А сколько сидело по тюрьмам. Порою казалось, вернулись времена Иоанна Грозного, людей изводили и в одиночку, и скопом, со всевозможными муками и терзаниями. Я все время отвлекаюсь, но воспоминания так еще болезненно живы и напряженны, так напирают, кажется, что еще не вполне обрисовала “коммунистический рай”, и все новым и новым примером, новым штрихом хочется дорисовать эту картину.

Вскоре хозяйка дома дала мне знать, к большому моему огорчению, что она не вернется в свою квартиру. Немедленно меня уплотнили. Со мной теперь жили еврейка, два еврея, счетчица Народного банка — бывшая горничная у одной моей хорошей знакомой; жила еще хоть и ворчливая, но хорошая старушка, бывшая няня, но она вскоре перебралась в деревню, а на ее место поселился рядом со мной ужаснейший красноармеец. Горничная в былое время получала от меня на чай, именовала меня “Ваше Сиятельство”, а теперь стала так важна, что и приступа к ней не было. Однажды я попросила ее о незначительной услуге и положила перед ней сто рублей, что для меня в то время было много, а она швырнула мне их: “Ну да, буду я с вами валандаться. А дрянь-то эту уберите, что я на нее купить могу, ведь это даже не гривенник”. Положим, она была права, да большего-то дать ей у меня самой не имелось. Девица эта с трудом подписывала свою фамилию, но жалованье получала такое же, как и я, да в придачу громадный паек, и еще подкармливалась из деревни, и находила, что жизнь теперь была прекрасна. Все они разместились в лучших комнатах, я же жила в самой маленькой, которую взяла ради экономии моего крошечного запаса дров. Евреи топили у себя дважды в день.

Комнаты были очень хорошо меблированы — но что сделали с этой мебелью скоро новые обитатели! На столах из карельской березы ставили самовары, на креслах сушили мокрое белье. Красноармеец, мой ближайший сосед, по дому расхаживал в белых подштанниках, в туфлях на босу ногу, с трубкой в зубах, горланил на всю квартиру неприличные песни, бесцеремонно на моих глазах любезничал с горничною, зачастую ночью собирал у себя “общество”. Что они там делали — не знаю, но гогот, гам и песни не давали мне не раз заснуть до утра. Впрочем, все это было только беспокойно, но не страшно, возраст мой и видимая нищета спасали меня от худшего.

Вся эта компания жила припеваючи, ни в чем сравнительно себе не отказывала, меня же третировала и за нищету презирала. Зачастую, вдыхая в себя аромат жарившегося у них гуся или баранины, мне от раздражавшего мой аппетит запаха делалось дурно.

С февраля 1920 года в моей жизни началось новое осложнение. В газетах промелькнула фамилия Главнокомандующего Вооруженными силами Юга России генерала Врангеля62, потом стала упоминаться все чаще и чаще. Все стены домов оклеивались воззваниями и карикатурами на него. То призывали всех к единению против немецкого пса, лакея и наймита Антанты — врага рабоче-крестьянской республики Врангеля, то изображали его в виде типа Союза русского народа. Облака, скалы, над ними носится старик с нависшими бровями, одутловатыми щеками, сизым носом, одетый в мундир с густыми эполетами, внизу подпись: “Белогвардейский демон” и поэма:

Печальный Врангель, дух изгнанья,

Витал над Крымскою землей...63

В ушах имя Врангеля звучало тогда повсюду, на улице, в трамваях — разве не чудо, что я, мать этого демона, уцелела? Каждую ночь я меняла мой ночлег, находила приют то у одних, то у других.

Мои доброжелатели заволновались. Некоторые предлагали мне переменить паспорт, другие переехать в окрестности. Одна организация предложила ежемесячно меня субсидировать из каких-то сумм Колчака, чтобы я оставила службу; два других больших учреждения в память Коки64 также предложили свою помощь. Но в инвалиды записываться не хотелось, да и служба была моя единственная отрада, в ней я находила забвение от всех ужасов жизни. От денег я с признательностью отказалась, а воспользовалась предложением устроить меня в общежитие в окрестностях Петрограда, подальше от властей. “С глаз долой, из сердца вон”, как, смеясь, говорили мне мои друзья.

Прописали меня там вдова Веронелли, художница. На службу надобно было ездить ежедневно чуть свет. Но, что бы мне ни предстояло, я бы все приняла, лишь бы мне избавиться от моих городских мучителей, да ведь и горничная отлично знала, кто я, и каждую минуту могла меня предать. А разве не счастье было избавиться от глумлений и унижений? Помню один из таких случаев. От отсутствия топлива зимой лопнули водопроводные трубы, мы должны были сами себе добывать воду, из соседнего дома тащить на третий этаж по грязной, примерзшей, скользкой лестнице. Красноармеец принес для горничной, еврей для еврейки, мне принести было некому. Попробовала было вежливо попросить один кувшин у еврейки. Она начала на меня кричать: “Вода моя, моя”. Что поделать, взяла мое ведро, отправилась по воду. Изнемогая, обливаясь потом, несмотря на мороз, с трудом удерживая струившиеся по щекам слезы, я приплелась с моим ведром в кухню, где сидела вся компания. Увидя мой жалкий вид, они покатились со смеху, а девица задорно мне крикнула: “Что, бывшая барынька, тяжело! Ничего, потрудитесь, много на нашей шее-то понаездились!”

И вот теперь мне предстояла радость уйти от этих зверей. Поселившись в общежитии, я сразу почувствовала себя в раю. Рай, конечно, был своеобразный. Жила я там на четвертушке. Это была четвертая часть комнаты, как в пьесе Горького “На дне”, отделенная ситцевыми занавесками. В каждой четвертушке стояла железная кровать с соломой вместо тюфяка, шкап, стол, два стула, умывальник на ножках и ведро. Две обитательницы на своей стороне имели окна, две — двери, мне досталась — без окна. Две жилицы были милые образованные девушки, а моя соседка, голова в голову, была истеричная старая дева, учительница. В былое время она частенько забегала ко мне, ходила передо мной на задних лапках, а теперь, когда я роняла впотьмах ложку или близко подвигала стул к ее занавеске, она кричала на меня, как на собаку: “Что ты себя ведешь как крымская ханша?! Крым еще не ваш!” — и т.д.

Но, по счастью, тут, в общежитии, были целые десятки приятных, образованных, душевных людей, как бы тени прошлого, чудом уцелевшие. Все очень известные фамилии, но, зная, что коммунисты распоясались, то, чтобы не подвести тех лиц, от наименований воздержусь. Одним словом, это был какой-то оазис в дьявольской совдепской пустыне.

Но мы жили настороже, с опаской. Ежедневно, чуть свет, во всякую непогоду я тащилась к трамваю, чтобы ехать на службу. Все чаще и чаще трамваи опаздывали или останавливались посреди дороги из-за отсутствия электрической тяги; тогда приходилось шлепать пешком. Все чаще и чаще стали поговаривать, что нам грозит быть выброшенными, комиссары уже посетили нас и собираются здание реквизировать. Боже! Неужели еще скитаться?

К счастью, на меня напало равнодушие, а не отчаяние. Буду ли я заточена в тюрьму или умру с голода, не все ли равно? Я уже ничего не ждала, плыла по течению и тупо доживала. И вдруг... в конце октября 1920 года, однажды, когда я уходила со службы, швейцар мне сказал: вас спрашивают. Смотрю — незнакомая девица, финка. Она просила меня выйти с ней на улицу, чтобы поговорить по очень важному делу. Мы вышли. Она сунула мне клочок бумаги со знакомым характерным почерком моей самой близкой приятельницы, жившей со дня революции в Финляндии. Она писала: “Ваш муж жив. Буду счастлива видеть вас у себя, умоляю, воспользуйтесь случаем, доверьтесь подателю записки вполне. О подробностях не беспокойтесь, все устроено”65.

На мой вопрос, когда ехать и куда, девица сказала, что завтра, без всякого багажа, одеться потеплее, надо будет ехать по морю на рыбачьей парусной лодке. Как ни труден мне казался путь — я согласилась.

Как всегда, в пять часов я направилась в мое дачное убежище, никому не сказала ни слова. Промаявшись ночь под обуревавшими меня мыслями, в семь утра была уже у трамвая, отправилась на службу. Так как у меня был отдельный служебный кабинет, я незаметно собрала все мои работы, положила на видное место. Чтобы не подвести мое служебное учреждение, ни в чем не повинное, я на самый вид положила прошение, что из-за переутомления прошу о двухмесячном отпуске, и с щемящим сердцем, ни с кем не простившись, покинула мой милый Аничковский дворец.

Трамваи по Невскому не ходили, и мне пришлось идти пешком на Тучкову набережную, где мне было назначено свидание. Меня угостили жидкой теплой кашицей и ржаным кофе с черным хлебом. Подкрепившись, двинулись с финкой на Балтийский вокзал. Куда после этого — она не говорит. День был субботний, на этот день была назначена дровяная повинность. Все трамвайные пути заняты платформами с дровами. Пришлось ждать два часа. Народу у трамваев скопилось множество, вагоны брали с боя. Не попав в несколько вагонов, мы, наконец, вцепились в один, вися почти в воздухе, пока не удалось протиснуться в вагон.

Финка, меня провожавшая до места отбытия, отвела меня в сторону, просила с ней не говорить, ни о чем не спрашивать, сообщила, что брат моей приятельницы тоже бежит. Этот господин уже раз за неудачный побег просидел несколько месяцев в тюрьме, очень трусит, а узнав, что и я еду, хотел сейчас же вернуться, с трудом его уговорили, просил меня не подавать вида, что с ним знакома, и предупреждает, что, если нагрянет опасность, он побежит, мне же советует бежать в противоположную сторону. Смерть от расстрела во имя сына, думалось мне, я приняла бы спокойно, — это был бы мученический венец для меня, но дать большевикам законный повод меня уничтожить как-то казалось мне зазорным. Положилась на волю Божью!

Подали теплушки; за износом вагонов на пригородных дорогах передвигаются только в теплушках. По случаю субботнего дня ехало по дачам много разного народу, много красноармейцев. На станции Мартышкино моя спутница потянула меня за локоть — пора выходить.

Уже смеркалось. Долго мы брели вразброд; мои спутники, видимо, во всякую критическую минуту готовы были бежать, но я бежать не могла. Когда мы дошли до спуска к морю, мы увидели какую-то фигуру, направлявшуюся прямо на нас. Сердце защемило, но финка, моя спутница, бросилась к нему, что-то пошептала и велела нам следовать за ним. Мы спускались молча к шоссе, по которому были разбросаны хатки, вдали слышался плеск моря, которое или погубит нас, или спасет.

Мы направились к одной из хат. Нас встретили хозяева — он русский, она финка. С большими предосторожностями нас впустили, и хозяева тут же бросились закрывать ставни, потом зажгли ночник. Нас просили громко не говорить, не выходить, так как мимо проходят патрули красноармейцев.

Мы попросили поесть. Дали все тот же вареный картофель и ржаной кофе с черным хлебом. Мы стали с нетерпением ждать рыбака. Наша финская спутница была в ажитации, все время о чем-то шепталась с хозяевами, спорила с ними по-фински. Вот уже и 11 часов вечера. Девица, очень огорченная, сообщает, что сегодня ехать нельзя: “Рыбак мертвецки пьян”.

Что делать? Возвращаться обратно? Невозможно — только что отошел последний поезд. Вернуться завтра в Петроград, делать новую попытку побега, опять переживать пережитое казалось непосильным!.. Но выхода другого не было. Остались ночевать.

Мы с девицей улеглись на широкую подозрительного вида кровать, брат приятельницы тут же на полу, хозяева в кухне. Измученные и физически, и нравственно, мы заснули как мертвые. И вдруг у дверей послышались тяжелые шаги, голоса возбужденных хозяев — мне вспомнился матросский налет, мы вскочили как ошпаренные; слышно было, что что-то тащили, ступени лестниц скрипели, видимо, направлялись на чердак. Оставаться в неведении я больше не могла и бросилась к дверям, девица за мной, а спутник наш спал как убитый.

В полуоткрытую дверь мы увидели людей, которые тащили ящики и мешки на чердак. Ночью? В чем дело? Финка на мои вопросы только махала рукой, чтобы я молчала. Наконец, проводив людей, хозяева вернулись радостные и возбужденные и сообщили, что “дело сегодня вышло важное: двадцать пять бутылок спирту, табаку, много мешков муки привезли и заработок будет хороший, на заре придут и покупатели, товар уже запродан”. Нас просили не шевелиться и не выходить.

Ясно — мы находились в гнезде контрабандистов. Не хватало еще этого! Попасться матери Главнокомандующего Белой армией в такой компании. Вот бы злорадствовали!

Промаялись остаток ночи. Чуть свет явились покупатели, то же шептание, препирательства, таскание кулей и ящиков. Я потребовала, чтобы мне ответили определенно, еду ли я сегодня, иначе я с первым же поездом вернусь в город. Финка поклялась, что в сумерки мы выедем. Пьяница заперт, и до вечера его не выпустят, чтобы не напился.

Мы должны были пуститься в путь с темнотой. Нас накормили черными макаронами и простоквашей, что было несколько получше совдеповского пойла. Прошел томительный день в унынии и молчании. В щелочку окна видели в течение дня несколько прошедших мимо красноармейских патрулей. Сердце екало, что скрывать.

Но вот стемнело. Появился наш долгожданный рыбак с двумя товарищами, и хотя пьяны вполне не были, но, видимо, хозяева наши из своей добычи спиртом их угостили, и они были навеселе. Раздумывать было некогда. Перекрестились — и пошли.

Ночь была морозная, мрачная, беззвездная. Подошли к берегу; все время озираясь, перешептываясь и нервируя нас, финны вытащили из амбара лодку и спустили ее на воду. Она откатилась далеко.

Подойти к ней по воде было немыслимо, рыбаку вода была до пояса; и вот не успела я опомниться, как финн подхватил меня, как узел, и возложил на спину стоявшему в воде. Тот в свою очередь, дойдя до лодки, свалил меня, как мешок, в лодку. Наконец готовимся в путь. Целую вечность не могли сдвинуть лодку с мели. Она была маленькая, рыбачья, парусная. Нас ехало пятеро — три рыбака, брат моей приятельницы, все время молчавший, как немой, и я. Холод пронизывал до костей.

Но вот лодка сдвинулась с места. Мы перекрестились. Лодка то поднималась, то опускалась. Изредка налетала волна, обдавая нас ледяной струей. Рыбаки то и дело черпали ковшами воду со дна лодки, а вода все накапливалась и накапливалась. Ноги мои промокли насквозь. Посмотрела на ручные часы — ровно восемь часов вечера.

Но вот переменился ветер. Финны зашептались, заволновались, стали переменять парус. Нам сказали, что ветер не попутный, придется направляться на Толбуховский маяк, огибать Кронштадт, где все время море освещается рефлекторами. Меня ткнули, иначе я не могу сказать, на дно лодки, прося, пока проедем, лежать и не двигаться. Теперь уже на мне нигде не было сухой нитки, меня точно обволакивала ледяная кора. Зуб на зуб не попадал. Холод убил во мне всякий страх. Меня не страшило больше ни море, ни большевики, ни Чека — лишь бы чем-нибудь прикрыться. Но ни у кого ничего лишнего из одежды не было.

Рефлекторы снопами света освещали море: затаив дыхание, финны управляли лодкой... Наконец миновали страшное пугало Кронштадт, вокруг только безбрежное море, небо все так же мрачно, ни луна не светит, ни звезд не видно. Ноги, кажется, окостенели, трясет, как в лихорадке, часы бегут, обещанные три с половиной часа путешествия давно прошли. Время показывает третий час ночи, а мы все носимся и носимся по волнам.

Сильный порыв ветра сорвал парус. Мачта обломалась. Финны поднялись во весь рост и начали налаживать мачту и натягивать парус. Лодку бросает то вверх, то вниз... вокруг волнующееся море, того гляди захлестнет лодку, которая накреняется то направо, то налево. Дух замирает... Но покрывающая меня ледяная кора и мучительные боли моих еще ранее отмороженных рук и ног отвлекают мое внимание. Ведь как-никак 25 октября, ночь, заморозки, промокли мы до костей — сижу полуживая! Наконец парус налажен. Путешествие продолжается. Но конца нашим приключениям нет. Повалил густейший снег, белой пеленой закрыл горизонт, ледяные капли струятся по шее, за спину, вся шляпа мокра, голова стынет. Финны с трудом направляют лодку. Мотались мы, мотались, взглянула на часы — половина пятого утра. Уже восемь часов нашего странствования!

Потом снегопад стал стихать. Вдали показалась серая полоса; финны оживились; мой молчавший все время спутник радостно закивал головой. Вот и спасительный берег. Парус сняли и пошли на веслах. Я пока радости спасения не ощущала, душа точно тоже оледенела. Финны, опасаясь патрулей, видимо трусили, торопили меня выходить, но я не только идти, встать на ноги сил не имела. Один из них подхватил меня под руки, другой за ноги, потащили и бросили меня на берег, как утопленницу. На наш вопрос “где мы?” замахали руками и подхватили свои пустые из-под товара мешки, ползком, крадучись скрылись за деревьями. Я осталась вдвоем с моим спутником. Я продолжала лежать, он же совсем преобразился, оживился, помог мне встать, торопил меня идти. Но куда?.. Начало светать; мы побрели, еле передвигая ноги, шли по лесу, теряясь в догадках, где мы.

От ходьбы я понемногу стала оттаивать и физически, и душевно. Вдруг ноги запутались в какой-то проволоке; внимательно приглядевшись, мы увидели, что это колючая проволока и рядом пушки.

— Там находится форт Ино, — сказал мой спутник, который хорошо знал Финляндию. — Нам надо идти по направлению к Териокам66, в обратную сторону.

Мы повернулись и вошли опять в лес. Изредка нам попадались заколоченные наглухо дачи. Когда-то здесь жило много русских дачников, теперь тишина мертвая, ни одной живой души.

Наконец мы дошли до более населенной местности. Постучались в два дома; нам ответили, но внутрь не пустили. Вот засветился огонек в одной хате; видимо, хозяева уже начинают свой день. Постучались. Вышел очень симпатичный финн с женой. Понимает по-русски; мы объяснили, что мы русские беженцы и попросили дать обогреться. Он радушно пригласил нас внутрь — и о Боже! какое счастье! передо мной жарко горящая печь.

Понемногу моя ледяная кора начала оттаивать, вокруг меня текли потоки воды. Хозяйка стащила с меня мои рваные башмаки с подвязанными веревками подошвами, сняла пальто и повесила его сушиться, посадила у печки, накинув на меня какое-то свое ватное одеяло. Боже! Боже! Какое блаженство! Мне кажется, что я никогда не испытала более приятного ощущения, точно от смерти я возвращалась к жизни!

Я почувствовала сильный голод, но, к сожалению, в кармане на двоих у нас было только 16 финских марок. Я стала советоваться с моим спутником, как быть.

— Знаете что, — сказал он, — я сообщу ему, кто вы (это было еще до крымской катастрофы67), наверно, он знает о вашем сыне, поверит нам и нас накормит, а затем мы дадим ему записку к сестре, и она за нас все, что следует, ему заплатит.

И действительно не ошибся. Как только он объяснил финну, тот очень заинтересовался, позвал старуху мать, детишки обступили нас. Финн этот, оказалось, рыбак, прежде часто бывал в Петрограде и сочувственно относился к русским белым, имея сведения об ужасах петроградской жизни.

Скоро стол, покрытый скатертью, нам уставили разными чудесами, которых я не видела два года: вареные яйца, сыр, масло, простокваша и белый хлеб. Наверно, вид у нас был очень дикий, с таким вниманием мы все рассматривали.

Подали горячий, дымящийся кофе и с сахаром!., и с молоком! Ну и наелись же мы.

Кровь по жилам клокотала, стало даже жарко... Одежды просохли, я натянула свое тряпье, — пальто торчало как накрахмаленное, — подвязала веревками башмаки, голову украсила сморщенной, съежившейся от печки шляпою.

Пора двигаться дальше; карантина нельзя миновать. Финн сказал, что у него есть экипаж и он довезет нас до Териок.

—А далеко? — спросила я.

—Да, двадцать верст, — сказал он. Но что это значило после всего пережитого?

Подали экипаж — телегу с соломой, но другого у него не было, но и это пустяки, жизнь закалила. Горячо поблагодарив радушных финнов, мы влезли на телегу и помчались, подскакивая на каждом ухабе. Три бессонных ночи, мучительная стужа, страх быть пойманным и арестованным или вероятность очутиться на дне морском — все, все было забыто, все осталось позади!

Около девяти утра мы прибыли в карантин. Опросы, формальности. И что значит нервный подъем! Несмотря на мои шестьдесят лет, я даже не схватила насморка после всего, что пришлось пережить. Только человеческая пища после совдеповских отбросов оказалась во вред моему желудку, пока я свыклась.

Во время моего пребывания здесь, а я здесь, как ты знаешь, уже десять дней, я получила массу сочувственных писем от знакомых и незнакомых людей в ответ на заметку, появившуюся в местной газете об отважной путешественнице, матери генерала Врангеля, спасшейся в Финляндии, и особенно тронувший меня адрес от многих финских семейств, выражавших удовольствие, что я нашла приют именно у них в Финляндии, и массу лестных слов о нашем сыне.

Американская миссия так заботливо и внимательно отнеслась ко мне, снабжает меня всякими яствами и большим количеством теплой одежды. Такое общее человеческое отношение ко мне и уважение, от которого я за два года отвыкла, умиляют меня до глубины души. Я чувствую себя как бы в сказке вроде Царевны-лягушки, сбросившей свою оболочку и обратившейся в Царь-девицу.

Но я заканчиваю на сегодня. Дни, которые я должна буду провести в карантине, я собираюсь использовать, чтобы ответить на твои вопросы об общем положении в России. Пока я написала тебе только о том, что произошло со мной.

***

Ниже я помещаю несколько отрывков из второго письма моей жены.

***

Внешний вид Петрограда принял налет слегка буколический. По Невскому, за исключением автомобилей с комиссарами и изредка грохочущих грузовиков, другого движения, кроме пешего, нет. Многие улицы, даже Невский у Александровского театра, покрыты лужайками, и если их не использовали для коров, то только потому, что коровы были так же редки, как и слоны.

Воздух стал чище и прозрачнее, чем прежде, так как фабрики и заводы бездействуют. Большая часть обывателей двигается по дороге, а не по тротуарам. У многих за плечами котомки с пайками. Многие жуют тут же на улице только что полученный в городской лавке по карточке хлеб. Осенью, перед моим отъездом, голодных обывателей порадовали. В Петроград прибыли громадные партии яблок. Выдавали помногу и на пайки, и по карточкам. Яблоки жевали повсюду — на улице, в трамваях и на службе. По этому поводу рассказывали остроумное замечание одного прибывшего в Петроград иностранца: “Что же это такое, — недоумевает он. — Все русские жалуются, что им нехорошо живется, а сами живут как в раю — ходят голые и целыми днями жуют яблоки”.

То и дело летом на улицах попадаются дамы, донашивающие бывшие элегантные платья и шляпы, а ноги в вязаных веревочных туфлях с голыми икрами ä l'enfant68, поскольку нет ни чулок, ни сапог. Зимой единственный экипаж, очень распространенный — салазки: на них перевозят домашний скарб, дорожные вещи с вокзалов — извозчиков давно нет, — добытый паек и купленный у мешочников картофель; утомленные матери возят на них своих полуголодных детей. Магазины все закрыты и наглухо заколочены, так как товары все реквизированы, а предприятия национализированы.

Вид обывателей помимо фантастического облачения обращает на себя внимание болезненным отпечатком на лицах. Лица у всех одутловатые, с мешками под глазами, с восковым налетом. В духовном смысле положительно опустились, вопросы желудка на первом месте. Я была на службе среди самого цвета интеллигенции, и мы замечали за собой, о чем бы ни говорили, обязательно перейдем на вопросы продуктов, о трудности их добывания и т.д.

Большинство людей стали раздражительными, издерганными и затравленными. Все поголовно страдают беспамятством. Масса выдающихся общественных и научных деятелей погибли от расстрелов и голода. О расстреле скопом всем известных видных деятелей кадетской партии, объявленных вне закона, повторять не буду, это отошло уже в историю. Знаю, что умерли от истощения академики Лаппо-Данилевский и A.A. Шахматов, профессор В.М. Гессен69 и другие, целый список имен. Были расстреляны великие князья Николай и Георгий Михайловичи, Павел Александрович и Дмитрий Константинович70.

Профессора и студенчество живут, как и другие лица интеллигентных профессий, в таком же подозрении, как и былая аристократия, вечно в ожидании ареста и обыска. Они, как и остальные, стоят в “хвостах” у лавок за селедками и ужасным хлебом, несут трудовые повинности. Ради заработка служат одновременно в нескольких учреждениях, и, конечно, наука отходит на второй план. Ни учебников, ни учебных пособий нет, научные журналы не издаются, заграничные не получаются, школы значатся более на бумаге; в действительности же сокращены до минимума, так как нет помещений, топлива, учителей, пособий и т.д.71

Газеты полны издевательств и самой неприличной ругани по адресу священнослужителей. В “Красной газете” появился даже специальный отдел “О попах”. Тем не менее замечается, несомненно, большой религиозный подъем. Крестные ходы, изредка допускаемые по настоянию части рабочих, привлекают сотню тысяч народа, таких грандиозных прежде никогда не бывало. Церкви переполнены молящимися... Появился совсем новый тип священника, молодые, образованные, подчас с университетским образованием72.

Говорить о финансовом и экономическом положении страны не берусь, ты ведь знаешь, что для меня это всегда было закрытой книгой. Оригинальная внешняя сторона в большинстве учреждений, причины которой я так и не поняла, это то, что они все объяты perpetuum mobile73. Все учреждения то и дело переезжают из улицы в улицу, из здания в здание, из одного этажа на другой, из одной комнаты в другую.

Улицы переименованы. Невский — теперь проспект 25-го Октября, Литейный — улица Володарского, Морская — улица Халтурина. Есть проспекты.Карла Либкнехта и Карла Маркса. Есть просветительское учреждение Розы Люксембург. Царское Село переименовано в Детское Село. В память коммунистки Веры Слуцкой Павловск назван Слуцк. Таврический дворец, так много видевший в своих стенах, именуется Дворец Урицкого. Дворец вел. кн. Сергея Александровича называется Дворцом Нахамкеса, и много превращений в том же роде.

Понаставлено множество памятников великих деятелей, отцов революции, из глины — Лассаля, Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Володарского. Поставили Перовской — пришлось убрать. Изображение было в виде не то громадной летучей мыши, не то сталактита, стояло у Николаевского вокзала; все, проходя, невольно останавливались и вместо почтения покатывались со смеха.

Появились новые придворные художники и скульпторы — футуристы. Придворные поэты — Маяковский, Демьян Бедный, слесарь Герасимов, матросы — Кириллов, Клюев и Есенин74.

Пантеон современный — Марсово поле, где хоронят великих усопших коммунистов, — нечто вроде свалочного места, ну да это повсюду.

Санитарное состояние города ужасающее. Дома за отсутствием ремонта, по неимению нужного материала и рук, накануне полного разрушения. Ни фановых, ни водопроводных труб нет, гвоздей и то достать трудно. Вследствие недостатка топлива все деревянные дома, барки и окрестные леса снесены. Водопроводные и канализационные трубы полопались. Нечистоты, мусор, грязная вода выбрасываются куда попало — на лестницу, во двор, через форточку на улицу. Все это накапливается и превращает город в клоаку, несмотря на устройство всевозможных санитарных “дней” и “недель” — повинностей для ис-терзания буржуев. Дворники же упразднены как буржуазный пережиток.

Температура как в частных квартирах, так и в большинстве учреждений на нуле, все и на службе и дома сидят в шубах и шапках. Спят не раздеваясь. Многие не моются до воскресенья, белья не меняют за отсутствием мыла и, конечно, вшивеют. Вши повсюду: в вагонах, больницах, трамваях, школах. А вошь, как говорят, главный проводник заразы.

Не могу умолчать об оригинальной спекуляции этим продуктом. Красноармейцев сильно тянет в деревню, а отпуск дают только как отдых после перенесенного сыпного тифа, и вот солдатики задумали делать себе прививки тифа посредством вшей. Сейчас же нашлись и поставщики. За коробку с пятью вшами с сыпного больного брали 250 рублей, и дело пошло к общему удовольствию.

Смертность в Петрограде ужасающая, эпидемии возвратного сыпного тифа, испанки, дизентерии и холеры. Население в 1917 году было 2 440 000 в Петрограде, а в 1920 году насчитывают всего 705 000; конечно, расстрелы, эмиграцию тоже надо иметь в виду. Состояние больниц не поддается описанию. Все больницы и эвакуационные пункты забиты людьми. Мне говорил известный врач Николаевского госпиталя: целые партии в десяток тысяч красноармейцев, прибывших больными с фронта, держали в вагонах под Петроградом за невозможностью принять их в госпиталя. Врачебный персонал сам повально болен. Больные отмораживали себе руки и ноги и умирали от замерзания.

В больницах в палатах на 200 больных один-два термометра. Медикаментов самых необходимых: касторовое масло, сода, не говоря уже о наркотиках, — нет. В операционных комнатах мороз, у операторов коченеют руки. Они не могут держать инструментов в руках. Ванны не действуют, уборные — клоака. В мертвецких груда скопившихся трупов, так как ни гробов нет, ни перевозить не на чем. Сиделки понятия об уходе за больными не имеют; грубы, обирают больных. Сестры милосердия новой формации флиртуют, а не занимаются делом.

Путешествие теперь — мучение ада. Вагоны забиты людьми, никаких подразделений на классы нет, хотя комиссары и прочие важные чины государства имеют не только особые отделения, но и целые вагоны в своем распоряжении. Двигаются поезда черепашьим шагом. Достать питание в дороге немыслимо. В лесу поезда часто останавливаются. Пассажиров заставляют выходить из вагонов, им дают топоры, и вместе с рабочими поезда они валят деревья, а потом пилят их.

После этого дрова относят к топке, пассажиры расходятся по вагонам, и путешествие продолжается, пока дрова не заканчиваются.

Износ вагонов страшный. Товарищи забираются даже в сетки для ручного багажа, ездят на крышах вагонов, на паровозах, на подвесных прутьях пульмановских вагонов. Внутри все кишит вшами. Такая же картина в трамваях. Катастрофы то и дело, за недостатком смазочных средств вагоны горят, люди в панике выскакивают, выбивают стекла, калечат друг друга.

Приезжавшие из провинции уверяли меня, что в таком же положении вся совдеповская страна, эта обезумевшая большевистская империя, империя зла и разрухи.

Вот таковы мои впечатления о коммунистическом рае, которыми я хотела с тобой поделиться.

 

Конец

Но достаточно. Пора эти воспоминания кончить. Мой сын с остатками своей армии находится в Константинополе, его дети во Франции, а мы, старые люди, сами по себе. Печально глядим мы на гибель нашей родины, с горестью смотрим, как зарубежная Русь грызется между собою за будущую, более чем гадательную власть. Впереди одна смерть-избавительница. Серо, однообразно, бесполезно тянутся дни за днями, но жизнь окончена.

Остается подвести итоги.

России больше нет... Миллионы людей убиты, миллионы умерли от голода, миллионы скитаются на чужбине. Жизнь заглохла. Поля зарастают бурьяном, фабрики не работают, поезда не ходят, города вымирают, на улицах столицы растет трава. Недавняя житница Европы уже не в силах прокормить себя. Голодные, озверелые люди, как волки, покидают свои логовища и в поисках за пищей набрасываются на соседей.

А в активе?

В активе общественные силы — все те же слишком (увы!) знакомые лица, алчущие сыграть роль, на которую они не способны.

Заветы революции? Какие? “Грабь награбленное”? “Смерть буржуям”? “Диктатура пролетариата”? или “Закон и равноправие”? Чтобы определить ценность заветов, нужно предварительно сговориться, в чем именно они заключаются.

Остатки русской армии? Хранители русской чести. Одними забытые, другими оплеванные?!

Или легенда, красивый миф о богатыре Илье Муромце, который после вековой спячки воспрянет и будет творить чудеса?

Увы! С таким активом едва ли Россию восстановить.

Правда, остается еще одно — долг чести бывших союзников. Но сведущие люди утверждают, что в наше время долги чести платят лишь чудаки с устарелыми взглядами, а не просвещенные нации.

А тем не менее — вопреки очевидности, вопреки здравому смыслу — верую... Россия будет!

Примечания.

1 Речь идет о Екатерине Константиновне Брешко-Брешковской (урожд. Вериго; 1844—1934), которая была одним из организаторов и лидеров партии эсеров; поддерживала Временное правительство. После Октябрьского переворота заняла позицию, враждебную новому режиму; эмигрировала в 1919 г.

2 Возможно, Врангель имеет в виду Петра Алексеевича Кропоткина (1842— 1921), одного из основных идеологов анархо-коммунизма, вернувшегося в Россию из Европы в конце мая 1917 г. Его называли “дедушкой русской революции”.

3 Маскотта (фр. mascotte) — амулет. Благодаря популярной в конце XIX — начале XX в. оперетте “Маскотта” (1880) французского композитора Э. Одрана слово получило широкое распространение в английском и русском языках.

4 в силу факта, но не закона (лат.).

5 Приказ № 1 Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов по гарнизону Петроградского военного округа был обнародован 1 марта 1917 г. без согласования с Думой. В приказе, зафиксировавшем уже существовавшие в армии солдатские комитеты, значилось, что воинские части во всех политических выступлениях подчиняются только Совету рабочих и солдатских депутатов, оружие офицерам не выдается и находится в распоряжении ротных и батальонных комитетов, провозглашалось также равенство солдат с офицерами вне службы и строя, отменялось титулование.

6 Преторианцы — элитарная охрана римского императора; в переносном значении: наемные войска, служащие опорой насильнической, основанной на грубой силе власти.

7 1 ноября 1916 г., в день открытия Государственной думы, П.Н. Милюков выступил с речью в Думе, обвинив правительство России в стремлении заключить сепаратный мир с Германией; каждое из обвинений он заканчивал словами: “Что это — глупость или измена?”

8 Временное правительство было образовано 2 марта 1917 г. В его состав вошли Львов Георгий Евгеньевич (1861 — 1925), князь— премьер-министр и министр внутренних дел (до 8 июля 1917 г.), Львов Владимир Николаевич (1872—1934) — обер-прокурор Св. синода (до 21 июля), Терещенко Михаил Иванович (1886—1956) — министр финансов, с 5 мая министр иностранных дел (25 октября арестован в Зимнем дворце), Гучков Александр Иванович (1862— 1936) — военный и морской министр (до 30 апреля), а также П.Н. Милюков — министр иностранных дел, А.Ф. Керенский — министр юстиции, Н.В. Некрасов — министр путей сообщения, А.И. Коновалов — министр торговли и промышленности, A.A. Мануйлов — министр народного просвещения, А.И. Шингарев — министр земледелия.

9Ср.: В.И. Гурко называет князя Львова “лживым, хитрым, слабовольным”, “пресловутым будущим разрушителем Русского государства” (Гурко. С. 297, 645).

10 Речь идет о событиях 4—6 июля, когда большевики организовали вооруженный мятеж под лозунгом “Вся власть Советам!”. Мятеж не удался, отчасти благодаря опубликованным министром юстиции материалам о связи Ленина с немецкой разведкой (появились в печати 5 июля). Последовало распоряжение правительства задержать Ленина и его ближайшее окружение, но часть руководства партии успела уйти от ареста (Ленин, Зиновьев), задержанных же (в том числе Троцкого) вскоре после ареста отпустили.

11 Корнилов Лавр Георгиевич (1870—1918) — генерал от инфантерии (1917), участник Русско-японской и Первой мировой войн; командующий войсками Петроградского военного округа (март—апрель 1917 г.); Верховный главнокомандующий (19 июля — 27 августа 1917 г.). Один из создателей Добровольческой армии и ее командующий.

12 Имеется в виду Всероссийское государственное совещание, собранное по инициативе Керенского в Москве 12—15 августа с целью обеспечения общественной поддержки Временного правительства. См.: Савич Н.В. Воспоминания. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 247.

13 Савинков Борис Викторович (1879—1925) — эсер-боевик, писатель; управляющий Военным министерством (19 июля — 30 августа 1917); военный генерал-губернатор Петрограда и исполняющий обязанности командующего войсками Петроградского военного округа (27—30 августа). После революции — активный организатор борьбы с большевиками.

14 Крымов Александр Михайлович (1871—1917) — генерал-лейтенант, участник Русско-японской и Первой мировой войн; с апреля 1917 г. командующий 3-м конным корпусом. 24 августа назначен командующим Отдельной (Петроградской) армией, направленной генералом Корниловым на Петроград, после того как план захвата столицы провалился, покончил жизнь самоубийством (31 августа). См. о нем: Врангель П.Н. Записки. Кавказская армия. М., 1995. Ч. 1. С. 23-40, 57-58.

15 Брестский мирный договор был подписан 3 марта и ратифицирован 15 марта 1918 г. большинством голосов на IV Чрезвычайном Всероссийском съезде Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

16 Здесь в значении: хранилище.

17 Фаберже Карл (1846-1920).

18 “Танцульки” были распространенным явлением в конце 1917—1918 г., отмеченным многими свидетелями тех лет. Танцевали в Смольном и десятках других мест, о чем осведомляли публику многочисленные афиши на заборах и трамвайных окнах: “Развеселая танцулька”, “Грандиозный бал-маскарад”, “Пляски до утра и кто во что горазд”, “Танцы с поцелуями”, “Демократический бал. Непрерывные танцы. Конфетти, серпантины, почта Амура”. Устроителями были разные предприимчивые люди, например, “какой-то любимец публики дядя Коля, названа фамилия” или некто “Саша Верман... 6 призов. Один за костюм, другой за танцы, третий за лысину, четвертый за дамскую ножку...” (Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции // Русское прошлое. СПб., 1993. Кн. 4. С. 35, 50, 132; Алянский Ю. Увеселительные заведения старого Петербурга. СПб., 1996. С. 220-222, 243).

19 Аграф — ювелирное изделие, пряжка или застежка.

20 Княгиня Евгения Александровна Голицына возглавляла Ксениинский женский институт, учрежденный в 1894 г., в ознаменование бракосочетания великой княжны Ксении Александровны.

21 С.М. Волконский вспоминал о квартире Врангелей, “набитой прекрасными вещами”, собранными H.H. Врангелем и его отцом (Волконский СМ. Мои воспоминания. М., 1992. Т. 1. С. 80).

22 В подлоге завещания обвинялись два Вонлярлярских, Владимир Михайлович (1852 — ?) и его сын Дмитрий Владимирович. Вонлярлярский-старший — полковник в отставке, петербургский предприниматель, крупный землевладелец, лесопромышленник, активный участник авантюрной затеи А.М. Безобразова на Дальнем Востоке (см.: Витте. Т. 2. С. 224, 252), занимался разведкой месторождений золота на Чукотке в 1900—1902 гг. (см.: Вонлярлярский В.М. Забытая окраина: результаты двух экспедиций на Чукотский полуостров, снаряженных в 1900—1901 гг. В.М. Вонлярлярским в связи с проектом водворения золотопромышленности на этой окраине. СПб., 1902), написал книгу “Мои воспоминания. 1852—1939” (Берлин, 1939). Вонлярлярский-младший, коллежский асессор, также занимавшийся поисками золота, учредил в 1914 г. товарищество “Северный пионер”. В обоих случаях инвесторами были американские предприниматели.

23 Генерал П.Н. Врангель продолжал поддерживать Корнилова уже после того, как Керенский отстранил последнего от командования армией. Тем не менее Врангель получил новое назначение — командующим 3-м конным корпусом, которое “по условиям политического момента” не было утверждено. Пока Врангель добивался отставки, произошел большевистский переворот, и он с семьей уехал в Крым (см.: Врангель П.Н. Указ. соч. Ч. 1. С. 59, 60—64).

24 Муравьев-Амурский Валериан Валерианович, граф — полковник, гласный Санкт-Петербургской городской думы.

25 Баронесса Ольга Михайловна Врангель (в девичестве Иваненко; 1883— 1968) — дочь камергера, фрейлина двора. В 1914—1919 гг. работала в санитарных учреждениях тех частей и соединений, которыми командовал муж.

26 Описание ареста и спасения см.: Врангель П.Н. Указ. соч. Ч. 1. С. 64—73.

27 Врангелей было четверо детей: Елена (р. 1909), Петр (р. 1911), Наталья (р. 1914) и Алексей (р. 1922).

28 Сыновья М.Е. Врангеля Михаил (1874-1918?) и Георгий (1876-1918?) были расстреляны; Дмитрий (1881 — 14 мая 1905) погиб при Цусиме.

29 Описание этого эпизода см.: Врангель М.Д. Люди-звери // Русская летопись. Париж, 1924. Кн. 6. С. 159-166.

30 См.: Воспоминания княгини Т.Г. Куракиной (урожд. баронессы Врангель). 1918-1921 гг. // Русская летопись. Париж, 1924. Кн. 5. С. 181-292.

31В армии Врангеля, в частности, служил Петр Семенович Арапов (1897— 1937?), в эмиграции примкнувший к евразийству. Был связан с организацией “Трест”, в 1924 г. побывал нелегально в СССР. Погиб на Соловках. См.: К истории евразийства / Публ. Е. Кривошеевой // Российский архив. М., 1994. Т. 5. С. 498.

32 Далее в русском издании следует: “Рассказы людей, чудом, а чаще за чудовищные взятки, вырвавшихся из тюрем и застенков (а кто тогда в них не бывал?), были ужасны. Заключенных днями не кормили. В казармах было так тесно, что ложиться приходилось по очереди. Ни коек, ни нар не было, валялись на полу, покрытом слоем нечистот. Всюду кишело вшами. Из этих мест заключений выходили обессиленными, изнеможенными, часто потерявшими здоровье навсегда. В больницах было не лучше. И умирающий буржуй был враг, которому не знали пощады.

Наружно Петербург уже не походил на себя. Недавно еще оживленный город, теперь постепенно вымирал. Частных экипажей уже давно не было, извозчичьи пролетки становились редки, исчезли вереницы ломовых. Изредка только проносился автомобиль с комиссарами, платформа, нагруженная арестованными, под охраной вооруженных чекистов. По мертвым улицам плелись серые, унылые люди, опасливо давая дорогу торжествующим, с иголочки одетым франтам матросам, разухабистым наглым комиссарам в кожаных куртках и мятых головных уборах. Покрытые драгоценностями, тысячными мехами, разухабистые женщины, похожие на простых баб, с презрением смотрели на вас и открыто над вами глумились. Дома обветшалые, магазины многие были закрыты, фабрики не дымились. Только перед лавками, где по карточкам отпускали хлеб и селедки, днем и ночью беспомощные, голодные люди стояли "в хвостах".

Многие улицы теперь уже не освещались, на некоторых между торцами пробивалась трава.

Трамваи, обшарпанные, грязные, еще ходили, но ездить на них была мука. Толкались, ругались — как и везде, с буржуями не стеснялись. Раз во время дождя "товарищи" нас, пассажиров всех, высадили, чтобы занять наши места. Кто-то попытался заявить протест — но ему пригрозили "отправить в Смольный" как контрреволюционера.

На площадях перед рынками с утра до вечера копошилась тысячная толпа. Невзирая на отмену "вольной торговли", мешочники из-под полы предлагали за бешеные цены пищевые продукты. Дамы из общества продавали свои последние вещи, экспроприаторы — свою ночную добычу, бывшие генералы — спички, газеты, разную дрянь. Княгиня Голицына торговала булками, баронесса Шноринг — пирожками, другие на "буржуйках" — крохотных печурках — тут же готовили и продавали битки. Налетали красноармейцы, хватали торговцев, молоко выливали на мостовую, вещи отбирали или топтали ногами. И по их уходе торг начинался снова.

Но глохла и гибла не только физически Русь, умирала душа, гиб дух русского народа. Ни работать, ни творить, ни мыслить нельзя, когда нет уверенности в настоящем, надежды в будущем, когда человек лишен не только своего имущества, но всего, что составляло смысл и цель его жизни. А теперь и у ученого, и у художника, у всех цель и забота оставалась одна, та же, что и у животных, — прокормиться и не умереть с голода. И мало-помалу человек переставал быть человеком, терял понятие о добре и зле, о нравственном и безнравственном, превращался в животное, а иной и в зверя” (С. 247—248).

33 Председатель Петроградской ЧК Моисей Соломонович Урицкий (1873 — 30 августа 1918) был убит офицером и поэтом Леонидом Иоакимовичем Каннегисером (1896 — начало октября 1918; расстрелян). 4 сентября 1918 г. комиссар по внутренним делам подписал приказ об усилении красного террора. См.: Морев ГЛ. Из истории русской литературы 1910-х годов: К биографии Леонида Каннегисера // Минувшее. СПб., 1994. Вып. 16. С. 115-149.

34 Декрет о национализации был обнародован 28 июня 1918 г.

35 Псков был занят немцами 26 февраля 1918 г. Судя по письму его сына, П.Н. Врангеля, Николая Егоровича в конце сентября 1918 г. в Петрограде уже не было (см. примеч. 59).

36 Об отречении императора Вильгельма и создании республики было объявлено 9 ноября 1918 г.; в тот же день на собственном поезде император бежал в Голландию; отречение было им подписано 28 ноября 1918 г.

37 Эстонская республика была провозглашена 29 ноября 1918 г.

38 По Брестскому договору Советская Россия признала независимость Эстонии, но после эвакуации немецких войск 11 ноября 1918 г. открыла против страны военные действия. В январе 1919 г. большевики потерпели поражение, по Тартускому договору (2 февраля 1920 г.) Эстония еще раз была признана независимой.

39 В Гуверовском архиве хранится копия паспорта Н.Е. Врангеля, выданного 18 декабря 1895 г., в котором 29 ноября 1918 г. была в Таллине проставлена виза для отъезда в Финляндию, действительная до 5 декабря 1918 г. (Hoover Institution Archives Maria Vrangel. Box № 2. Polder ID 4).

40 B 1918—1919 гг. в Европе бушевала эпидемия гриппа “испанка”, жертвой которой стали около 20 миллионов человек.

41 Юденич Николай Николаевич (1862—1933) — генерал от инфантерии, участник Русско-японской и Первой мировой войн, главнокомандующий войсками Кавказского фронта (март—апрель 1917); с октября 1918 г. — в Финляндии; в начале 1919 г. возглавил Белое движение на Северо-Западе России; осенью 1919 г. руководил наступлением на Петроград.

42 Независимость страны, провозглашенная финляндским сеймом в ноябре 1917 г., была признана большевистским правительством в январе 1918 г., а затем правительствами Дании, Швеции, Норвегии, Германии, Франции и Австро-Венгрии; США и Англия юридически оформили признание независимости Финляндии в 1920 г.

43 Этот эпизод упомянут также и у М.Д. Врангель: “Недавно на границе застрелена княгиня Голицына, рожденная Бекман, дочь бывшего финляндского генерал-губернатора” (Врангель М.Д. Моя жизнь в коммунистическом раю // Архив русской революции. Берлин, 1922. Кн. 4. С. 206).

44 Скоропадский Павел Петрович (1873—1945) — генерал-лейтенант (1916), участник Русско-японской и Первой мировой войн; командующий войсками Центральной рады (с октября 1917), гетман Украины (апрель—декабрь 1918). Бежал в Германию (декабрь 1918).

45 П.Н. Врангель вступил в ряды Добровольческой армии в августе 1918 г., назначен командующим Добровольческой армией в конце декабря (в январе 1919 г. армия была переименована в Кавказскую Добровольческую армию). В конце января он заболел тифом и только в апреле возобновил командование армией.

46Алексеев Михаил Васильевич (1857—1918) — генерал от инфантерии, профессор военной истории в Военной академии в 1898—1914 гг. В Первую мировую войну начальник штаба Юго-Западного фронта, командующий Северо-Западным фронтом, Верховный главнокомандующий (март—май 1917). Один из создателей и верховный руководитель (с марта 1918) Добровольческой армии; председатель ОСВАГа (с 31 августа 1918).

47 В “Записках” П.Н. Врангель приводит другие цифры: “Ко времени моего приезда в Екатеринодар в боевом составе армии числилось около 35 000 штыков и шашек при 80 орудиях. <...> Силы противника исчислялись в 80 000 штыков и шашек при 100 орудиях” (Врангель П.Н. Указ. соч. Ч. 1. С. 89, 91).

48 Деникин Антон Иванович (1872—1947) — генерал-лейтенант (1916), участник Русско-японской и Первой мировой войн. Один из создателей Добровольческой армии и ее главнокомандующий (январь 1918 — январь 1919), главнокомандующий Вооруженными силами Юга России (январь 1919 — март 1920). После сдачи командования Врангелю выехал за границу.

49 Колчак Александр Васильевич (1874—1920) — адмирал, ученый-гидрограф, полярный исследователь, участник Русско-японской и Первой мировой войн; Верховный правитель России и Верховный главнокомандующий всеми русскими армиями (с 18 ноября 1918). После поражения под Иркутском был выдан военнослужащими Чехословацкого корпуса местным властям; 7 февраля 1920 г. расстрелян по приговору Иркутского военно-революционного комитета.

50 Генерал Врангель был уволен в отставку 8 февраля 1920 г. и спустя несколько дней отбыл в Константинополь. В конце февраля и в марте 1920 г. Добровольческая армия потерпела ряд серьезных поражений, и 4 апреля 1920 г. генерал Врангель был назначен главнокомандующим Вооруженными силами Юга России. С 11 мая 1920 г. главнокомандующий Русской армией.

51 Речь идет о брате Александре и его дочери Ольге (1862 — ?).

52 Имеется в виду разрушение германскими войсками бельгийского города Лувен и уничтожение старинной университетской библиотеки в августе 1914 г., воспринятые современниками как проявление неслыханного варварства.

53 Речь идет о военных действиях Германии на воде. Под давлением США Германия обязалась не нападать на океанские лайнеры, перевозящие гражданские грузы. Однако 7 мая 1915 г. германская подводная лодка у берегов Ирландии потопила американский лайнер “Луизитания”, на котором находилось 1198 человек.

5418 января 1919 г. началась Парижская мирная конференция, на которой были выработаны условия договора между США, Великобританией, Францией, Италией, Бельгией и др., с одной стороны, и побежденной Германией — с другой. Версальский мирный договор, завершивший Первую мировую войну, был подписан 28 июня 1919 г.

55 Эвакуация была осуществлена в середине ноября 1920 г.

56 Включенные Врангелем в свои воспоминания письма жены были ранее опубликованы.: Врангель М.Д. Моя жизнь в коммунистическом раю // Архив русской революции. Берлин, 1922. Кн. 4. С. 198—214. Публикация в “Архиве русской революции” несколько больше по объему текста писем, в ней отсутствуют обращения к адресату, личные местоимения “ты”, “тебя” и т.д. заменены словами “муж”, “мужа” и т.д. В данном издании письма приводятся по тексту “Архива русской революции” (с учетом сокращений в финском издании и с сохранением их эпистолярной формы).

57 Ср.: “В феврале я отправилась .в Дрезден к мужу, где мы и живем беженцами, не унывая, а веря и надеясь на возрождение и рассвет нашей несчастной дорогой родины” (Врангель М.Д. Указ. соч. С. 210).

58 Икскуль фон Гильдебранд Варвара Ивановна (1850-1928), баронесса — общественная деятельница, меценатка, издательница; в 1921 г. бежала в Финляндию по льду через Финский залив.

59 Ср. письмо П.Н. Врангеля жене с фронта: “Получил письмо от мамы от 28 сентября — крик отчаяния, нельзя читать без содрогания. Умоляет ее вытащить из Питера, исхлопотать пропуск у Скоропадского через Бибиковых и проезд в Державном поезде в Киев, а оттуда в Крым. Я в отчаянии, здесь сделать ничего не могу...” (Врангель П.Н. Из фронтовых писем жене: 1918—1920 гг. // Русское прошлое. СПб., 1993. Кн. 4. С. 29).

60 Сюзор Павел Юльевич (1844—1911?), граф— архитектор, график, председатель правления Петербургского общества архитекторов-художников, организатор музея “Старый Петербург”. О семье Сюзора см.: Лосскш Б. В русской Праге. 1922-1927 // Минувшее. СПб., 1994. Вып. 16. С. 7-79.

61 Дуранда — остатки семян масличных культур после извлечения масла, идущие на корм скоту. Высевки — остатки, полученные при просеивании муки.

62 В феврале имя генерала Врангеля появлялось на страницах печати в связи с его увольнением из армии. Главнокомандующим Вооруженными силами Юга России он был назначен позже, 4 апреля 1920 г. См.: Врангель П.Н. Указ, соч. Ч. 1. С. 365-390.

63 Ироническая переделка начальных строк поэмы М.Ю. Лермонтова “Демон”.

64 Кока— домашнее имя Николая Николаевича Врангеля.

65 Здесь в тексте, опубликованном в “Архиве русской революции”, следовало пояснение: “Побег организовать тогда стоило 1 миллион советских денег, на финские марки 10 тысяч” (Врангель М.Д. Указ. соч. С. 205).

66 Береговой форт Ино (в настоящее время — Приветинское), в 18 км к западу от Терпок (Зеленогорска), входил раньше в состав Кронштадтской крепости. В 1918 г. при передаче форта Финляндии (принадлежал Финляндии до 1940 г.) укрепления его были взорваны.

67 Речь идет об эвакуации армии генерала Врангеля из Крыма.

68 как у ребенка (фр.).

69 Лаппо-Данилевский Александр Сергеевич (1863—1919)— историк. Шахматов Алексей Александрович (1864—1920) — филолог. Ср. в “Воспоминаниях” В. Семенова-Тян-Шанского: “Дом ученых был местом, где узнавались сразу же всякие новости <...> Так в 1920 году, прибыв однажды в Дом ученых, я узнал от академика Н.Я. Марра, что только что скончался академик A.A. Шахматов от последствий голода и непосильных личных трудов по рубке, колке и переноске дров” (Звенья. М.; СПб., 1992. Кн. 2. С. 405). Гессен Владимир Матвеевич (1868—1920) — профессор государственного и административного права в Петербургском университете, член Второй Государственной думы. См.: Макаров А. В.М. Гессен (некролог) // Дела и дни. Пг., 1920. Кн. 1. С. 600-601. См. также: Хроника (отчет о жизни, трудах и смертях петербургских ученых в послереволюционные годы) //'Там же. С. 495—620.

70 Перечислены великие князья, внуки Николая I. Николай и Георгий Михайловичи — сыновья великого князя Михаила Николаевича; о Николае Михайловиче см. примеч. 11 к гл. 1; Георгий Михайлович (1863—1919) — генерал-адъютант, в годы Первой мировой войны состоял при Ставке Верховного Главнокомандующего; управляющий Русским музеем императора Александра III, нумизмат. Павел Александрович — генерал от кавалерии, командующий лейб-гвардии Конным полком (1890—1896) и Гвардейским корпусом (1898—1902), см. о нем примеч. 61 к гл. 2; Дмитрий Константинович (1860—1919) — сын великого князя Константина Николаевича, главноуправляющий Государственного коннозаводства. Все они были расстреляны 29 января 1919 г. в Петропавловской крепости.

71 В “Архиве русской революции” далее следует: “Благодаря совместному обучению девочек с мальчиками, при современной недисциплинированности и распущенности — один разврат. В классах приказано убрать иконы, запрещено носить кресты. Чтобы "революционизировать" детей, их водят в кинематографы до одурения, где знакомят с похождениями Распутина, демонстрируют пасквили на интимные картины жизни членов царской семьи. Иногда по улицам расклеивают в натуральную величину аляповатые изображения Николая Кровавого, пьяного, еле держащегося на ногах, в мантии. С головы валится корона, под пятой груды окровавленных рабочих и пролетариев. Организованы группы и клубы "коммунистической молодежи", слышала их речи, что за новое поколение даст оно России, думать жутко!” (Врангель М.Д. Указ. соч. С. 211-212).

72 В “Архиве русской революции” далее следует: “Особенно выделяется теперь отец Александр Введенский. Он пользуется громадной популярностью, за ним ходят толпы народа. Приезд его для служения в какую-нибудь церковь производит сенсацию. Из него уже сделали фетиш: рассказывают даже уже о целом ряде его чудес. Это молодой человек 32 лет, с университетским образованием, окончил два факультета, с большой эрудицией, увлекательный оратор. Так как собеседования, устраиваемые им по разным частным учреждениям, собирали такое скопление народа, что залы не могли вместить, и вокруг здания были большие сборища толпы, рвавшейся его послушать, то власти запретили ему собеседования. Он перенес их в церковь. Все его речи чужды всякой политики; мне случалось присутствовать на двух из бесед. Темы были: "Об унынии", а вторая "Что такое счастье?". Я вынесла глубокое впечатление, громадная эрудиция, глубокая вера и искренность. Проповеди его совсем своеобразные. Много тепла, сердечности, дружественности, я бы сказала: под впечатлением его слов — озлобление смягчается. Чувствуется его духовная связь с паствой. Богослужение его — экстаз. Он весь горит и все время приковывает внимание, наэлектризовывает вас. Очень теперь распространены общие исповеди. Такого молитвенного настроения мне прежде в церквах никогда не довелось видеть: люди рыдают и действительно каются в грехах, а не исполняют это, как бывало у многих прежде, для проформы. Популярность и деятельность этого священника уже у властей на примете. Я знаю несколько прежде равнодушных к религии лиц, которые, под впечатлением его служения и проповедей, обратились в глубоко верующих. Подобный же ему священник, я слышала, есть и на Васильевском острове и в окрестностях Петрограда. Внешний вид современных, молодых священников теперь тоже особый: волоса стрижены и на рясах носят университетские значки” (Врангель М.Д. Указ. соч. С. 212).

73 вечным движением (лат.).

74 Герасимов Михаил Прокофьевич (1889-1939) - поэт, один из основателей литературной группы “Кузница”, до революции работал слесарем, электромонтером, кочегаром и т.п.; Кириллов Владимир Тимофеевич (1890-1937) —поэт, деятель Пролеткульта и “Кузницы”, в юности плавал матросом; Клюев Николай Алексеевич (1887-1937) — поэт, выходец из крестьянской семьи.

К оглавлению

На главную страницу сайта