В. Даватц12, Н. Львов13

 

РУССКАЯ АРМИЯ НА ЧУЖБИНЕ 14

 

На рейде Константинополя сосредоточилось до 126 русских судов. Здесь были и военные корабли, как крейсер «Корнилов», большие па­роходы пассажирского типа и маленькие суда самой различной вме­стимости. Везде развевались русские флаги — андреевский и бело-сине-красный.

Раздавалась русская команда, слышна была русская молитва на утренней и вечерней заре, и громкое русское «Ура!» неслось с кораб­лей, когда они проходили мимо «Корнилова», где на мостике появ­лялся Главнокомандующий Русской Армией генерал Врангель.

Так вот каково появление русских в Царь-граде. Многовековая история перевернута вверх дном. Это те русские, которые с давних времен являлись угрозой с севера для Оттоманской империи, надеж­дой всех порабощенных христианских народов Востока, те, отцы и деды которых появлялись на берегах Босфора, стояли под самыми стенами Константинополя в Сан-Стефано.

На городских зданиях развеваются флаги всех народов-победите­лей — Англии, Франции, Италии, Греции, Сербии, — нет только русского знамени. Воды Босфора все также ровным прибоем ложат­ся на старинные стены и башни Византии. С кораблей виден по бе­регам Золотого Рога великолепный силуэт города, виден купол Святой Софии. Щемящее чувство охватывает, когда одну минуту задумыва­ешься над тем, что случилось.

На Босфоре стоят английские дредноуты с гигантами пушками. По улицам проходят войска во французской, английской, греческой формах, а русские, затерянные в толпе, приравнены к тем, кого чер­нокожие разгоняют палками у ворот международного бюро, ищут приюта в ночлежках, пищи в даровых столовых.

Великолепные, с колоннами, здания дворца русского посольства на Пере все переполнены толпой беженцев, комнаты отведены под ла­зарет, и залы, видевшие прежнее великолепие, с портретами импе­раторов на стенах, теперь превращены в сплошной бивуак для при­бывающих постояльцев.

Во дворе посольского здания толпа в дырявых шинелях с женщи­нами и детьми. Кто эти люди? Это те, которые были не последними в старой России, те, которые руководили делами, создавали культуру, богатство и могущество государства. А военные? Это те, которые с 14-го года пошли на войну, исполняя свой воинский долг, изранен­ные в боях, теперь бездомные скитальцы, те генералы, которым воз­даются почести во всем мире, национальные герои, прославленные за свой подвиг, это те «неизвестные», память которых чтят все народы, одержавшие победу в мировой войне. Здесь, в передних русского по­сольства, они жмутся и ютятся у стен, ожидая, где найти себе приют и помощь.

На первых же днях по прибытии в Константинополь состоялось совещание на крейсере «Вальдек Руссо». В этом совещании приняли участие Верховный комиссар Франции де Франс, граф де Мартель, генерал де Бургон, командовавший Оккупационным корпусом, адми­рал де Бон и его начальник штаба и с другой стороны — генерал Врангель и генерал Шатилов.

На совещании было подтверждено соглашение, которое состоялось еще прежде с графом де Мартелем, что Франция берет под свое по­кровительство русских, прибывших из Крыма, и, в обеспечение сво­их расходов, принимает в залог наш военный и торговый флот.

Вместе с тем было признано необходимым сохранить организацию кадров Русской армии с их порядком подчиненности и военной дис­циплины. На сохранении армии генерал Врангель настаивал самым категорическим образом. Это было необходимо по мотивам мораль­ного характера.

Нельзя было относиться к союзной Русской армии иначе, чем с должным уважением; нельзя было пренебречь всем ее прошлым, ее участием в мировой войне вместе с союзниками, кровью, пролитой за общее дело Европы, наконец, ее верностью до конца в тяжелой борьбе с большевиками.

Сохранение дисциплины, подчиненность своему командованию диктовались также практическими соображениями. Вся эта масса людей, сразу признанная толпой беженцев, оскорбленная в своем достоинстве и вышедшая из повиновения, могла бы представить се­рьезную угрозу для сохранения порядка. Эти соображения учиты­вались официальными представителями Франции.

Адмирал де Бон, генерал де Бургон и адмирал Дюменилль, как военные, чувствовавшие наиболее свой долг в отношении Русской армии, горячо поддерживали заявление русского Главнокомандую­щего. И под их влиянием Верховный комиссар Франции господин де Франс, типичный представитель дипломатического корпуса, дал свое согласие на сохранение в военных лагерях войсковых частей и подчиненности последних их генералам.

Таким образом, с согласия французских властей армия осталась цела, подчиненная своему командованию в порядке строгой дисцип­лины, со своей организацией, со своими судами, со своими боевыми знаменами и оружием.

На совещании было намечено также рассредоточение армии. Были выделены войсковые части и направлены — 1-й корпус, под началь­ством генерала Кутепова, в Галлиполи, кубанцы, с генералом Фости-ковым, на остров Лемнос и донцы, под командой генерала Абрамова, в Чаталджу.

Штаб Главнокомандующего был сокращен до минимума. Прави­тельство Юга России было переформировано. Кривошеин15 оставил свой пост и выехал в Париж. Ушел Тверской16, заведовавший внут­ренними делами, и другие члены крымского правительства. Струе продолжал вести дела внешних сношений, а Бернацкий17 — финан­сов, но оба они также скоро выехали в Париж. При Главнокоманду­ющем остался из состава крымского правительства один Н.В. Савич18. Однако указа о сложении власти Правителя Главнокомандующим не было издано.

Генерал Врангель дал такое объяснение происшедшей перемене Южно-русского правительства: «С оставлением Крыма я фактически перестал быть Правителем Юга России, и естественно, что этот тер­мин сам собою отпал. Но из этого не следует делать ложных выво­дов: это не значит, что носитель законной власти перестал быть та­ковым, за ненадобностью название упразднено, но идея осталась пол­ностью. Я несколько недоумеваю, как могут возникать сомнения, ибо принцип, на котором построена власть и армия, не уничтожен фак­том оставления Крыма. Как и раньше, я остаюсь главой власти».

Акта отречения не последовало. Генерал Врангель не сложил с себя власти, преемственно принятой им от адмирала Колчака и генерала Деникина, и продолжал нести ее как долг, от которого нельзя отказать­ся. А в то время это означало возложить на себя всю ответственность в почти безнадежном положении. Русские общественные организации в Константинополе единодушно поддерживали Главнокомандующего.

В обращении своем от 17 ноября к генералу Врангелю представи­тели Городского и Земского союзов, комитета русской адвокатуры, торгово-промышленных и профессиональных организаций Юренев19 Тесленко, Глазов, Алексеев и пр. заявляли: «Собравшиеся в Констан­тинополе представители русских общественных организаций горячо приветствуют Вас и в Вашем лице доблестную русскую армию, до конца продолжавшую неравную борьбу за культуру и русскую госу­дарственность, и вменяют себе в непременную обязанность заявить, что они считают борьбу с большевизмом продолжающейся и видят в Вас, как и прежде, главу Русского Правительства и преемственного носителя законной власти».

«Мы ждем полного выяснения позиции Франции, — говорил ге­нерал Врангель. — Если она не признает армию, как ядра новой борь­бы с большевизмом, я найду путь для продолжения этой борьбы».

В этих словах левая печать усмотрела угрозу — нечто зловещее. На генерала Врангеля посыпались обвинения, что он хочет начать какую-то новую авантюру, жертвуя людьми ради своего личного чес­толюбия. «Дело Крыма безвозвратно кончено», — не без злорадства провозглашали они.

Для тех, кто не жил с армией, было непонятно, что иначе и не мог говорить генерал Врангель. Он говорил так (и в этом была вся сила его слов) потому, что так думали, так чувствовали и этого хоте­ли десятки тысяч людей, офицеров и солдат Русской армии.

У них было свое прошлое, которое они не могли и не хотели за­быть, свои подвиги и жертвы, которыми нельзя было пренебречь, у них сохранились ненадломленные силы и крепкий дух, непоколеблен­ная вера в себя и в своих вождей. Они хотели оставаться тем, чем были, Русской армией.

Таким людям нельзя было сказать: «Вы кончили ваше дело, вы больше не нужны и можете расходиться на все четыре стороны, кто куда хочет».

Были ли упадочные настроения среди войск? Да, были. Они не могли не быть. Тяжелые удары судьбы, пережитые испытания, ус­талость после трехлетних непрерывных боев, лишения и страдания моральные, неизвестность будущего угнетали людей. Чтобы устоять в буре, нужны были исключительные силы, которых у многих не хватило. Но ядро армии было здорово. Люди готовы были идти тем же трудным путем, идти без конца, даже без надежды. Нашлись вожди, которые влили в них новые силы, подкрепили слабевших и падавших и вновь поставили их на ноги.

Положение русских на константинопольском рейде было тяжело, особенно в первое время, когда не организована была помощь. Од­нако те описания ужаса, которые стали появляться в печати, не со­ответствовали действительности.

«Уже два дня идет проливной дождь, — отмечает корреспон­дент. — Подул норд-ост, море свежеет, и палубные пассажиры, а их на каждом пароходе 60 процентов, в ужасном состоянии. При­бавьте к этому полное отсутствие горячей пищи в течение 10 дней, ничтожное количество вообще пищи, и слова объезжавшего паро­ходы морского врача вам не покажутся преувеличением. «Продер­жите пароходы еще неделю, и не понадобится хлопот о размеще­нии беженцев. Все они разместятся на Скутарийском кладбище». «Стон и ужас стоят на Босфоре, — пишет другой. — Те лакони­ческие вести, которые идут оттуда, только в слабой степени дают представление о творящемся там кошмаре». И наконец, третий го­ворит: «Они лежат, потому что не могут сидеть. Они сидят, потому что не в состоянии протянуть руку и произносить слова. Но есть еще стоящие, просящие, протягивающие руки и даже — о ужас, не понятый еще миром, — и даже улыбающиеся. О, эта улыбка распятого! Вспомните ее все, кто имеет еще память».

Такие свидетельства очевидцев являются скорее показателем раз­винченности нервов и страдают преувеличением. Поражало скорее другое — то спокойствие, с которым русские переносили невзгоды, обрушившиеся на них, поражала та бодрость, которую они сумели сохранить в себе, несмотря на всю тяжесть пережитого. «Мы шли семь дней в пути от Севастополя к Босфору, — пишет один из ехав­ших на пароходе «Рион». — Погода стояла тихая, безветренная. Море было спокойно. Если спросить, что переживало огромное большин­ство тех людей, которые битком набили каюты, палубу, трюм и все проходы на пароходе «Рион», то правильно было бы ответить: все были поглощены заботой, как бы согреть свои застывшие пальцы, как бы укрыться лучше от дождя, добыть кипятку, теплой пищи и кусок хлеба. И эти заботы так захватывали всего человека, что ничто дру­гое не приходило на ум. Люди, находящиеся в Совдепии, должны ис­пытывать нечто подобное. Ощущение голода и холода доминирует над всем. Старый, развалившийся «Рион» был перегружен сверх меры. На нем, кроме большого военного груза, помещалось до б тысяч чело­век. Пароход шел медленным ходом, с сильным креном на левый борт. В пути не хватило угля. Это случилось на 5-й день. Ночь была темная, накрапывал дождь. Ярко в темноте светился электрический фонарь на палубе парохода и качающийся то синий, то красный огонь на миноносце, шедшем на буксире. С вахтенной будки в рупор слы­шался голос капитана, и ему отвечал такой же голос в рупор с мино­носца. Зловеще звучали эти голоса. Нужно было перегружать уголь с миноносца, где оставался его некоторый запас. По палубе заходили люди, и слышно было, как звякала цепь и шуршал канат. На проти­воположном конце какой-то старик с седыми волосами (его лицо было освещено светом электрического фонаря) громко произносил речь. Отдельные слова долетали до нас. Это была проповедь. «Тума­ны и мглы, гонимые ветром...» — говорил старик. Среди шума кана­та, топота ног по палубе вдруг раздалась песнь женского голоса. Пела помешанная миловидная молодая женщина, которую мы часто ви­дели на пароходе ходящей по палубе. Ее мужа расстреляли больше­вики, ребенок ее умер, она сошла с ума в чрезвычайке. Она бродила по пароходу с веселой улыбкой и по временам пела всегда веселые песни. Глаза ее глядели, широко раскрытые, по-детски радостно. Вся ночь прошла в нагрузке угля. Это была страшная ночь. На следую­щий день нас взял на буксир американский крейсер и привел на Бос­фор. Мы стали среди голубого разлива. Зеленые холмы и скаты и красные камни у берега все были залиты лучами солнца. Раздалась громкая песнь, удалая русская песнь. Пели 40 кубанцев на нашей палубе. Говор замолк на пароходе, смолкли крики лодочников внизу. Песнь захватила всех. Как рукой сняло тяжелые переживания про­шлой ночи. Как будто все стало иным, и даже наш «Рион», накре­нившийся на левый борт, уже перестал нагонять тоску своим унылым видом развалившейся проржавелой посудины».

130 тысяч русских в несколько дней на пароходах появились на Босфоре. Задача их прокормить и разместить представлялась нелег­кой. Продовольствия, вывезенного из Крыма, хватало всего дней на 10. Константинополь не был подготовлен к приему такой массы людей. Тем не менее задача эта была разрешена благодаря друж­ным усилиям русских организаций, содействию американского Крас­ного Креста, французов и англичан. Земскому Союзу было отпуще­но 40 000 лир из средств Главного командования. Были сняты хле­бопекарни, организована выпечка хлеба, и на десятках барж хлеб ежедневно подвозился к пароходам. Таким образом, предсказания морского врача не сбылись в действительности. Вряд ли смертность среди русских была высока, несмотря на тяжелые условия, в кото­рых они находились. Сыпной тиф, этот страшный бич, свирепство­вавший в Ростове, Новороссийске и Екатеринодаре и уносивший тысячи жертв, больше, чем гибло в сражениях, в Крыму не был рас­пространен. Явное свидетельство о хорошем санитарном состоянии армии. Он не был занесен и в Константинополь на пароходах.

С 4 ноября по 7-е подходили пароходы и останавливались на рейде «Мода». А уже 9-го стали отходить суда с войсками в Галлиполи и с беженцами в Катарро. Постепенно началась и разгрузка больных и раненых и остальной массы беженцев. Раненые были размещены в русских лазаретах — в здании русского посольства, в Николаевском госпитале, в Харбие, во французском госпитале Жанны д'Арк, а бе­женцы распределены по лагерям Сан-Стефано, Тузле, на островах Халки и в целом ряде других мест. Участие к русским выказали все иностранцы, но особенно американцы, снабдившие лазареты санитар­ным имуществом и медикаментами в самых широких размерах и оказавшие самую большую помощь. Также дружно работали и рус­ские организации в Константинополе, Городской и Земский союзы, Красный Крест и представители русского Главного командования, объединившись в центральной объединенный комитет для согласова­ния своих действий. Благодаря общей дружной работе бедствие было предотвращено.

***

Константинополь постепенно наполнялся рядом эвакуации, начиная с первой одесской, затем со второй одесской, новороссийской и затем крымской. Массы русских прошли через Константинополь, частью осе­ли в нем, а частью рассосались по другим странам, на Балканском по­луострове и в Западной Европе. Кого только не было в среде русской эмиграции — и калмыки, и горцы, и казаки, и крестьяне Южной Рос­сии. Были и представители зажиточных классов — торговцы, землевла­дельцы, промышленники. Была, наконец, в большом числе и русская интеллигенция. В рядах армии, а в особенности в первом корпусе, был столь значительный процент со средним и высшим образованием, ка­кой вряд ли существовал когда-либо в другой армии. Были там рядо­выми и офицерами и учителя, агрономы, техники, инженеры и студен­ты высших учебных заведений, гимназисты.

Никогда еще Европа не видела такой массовой эмиграции. Русских считается более 2 миллионов покинувших Россию. Это, в сущнос­ти, был выход целых слоев русского народа, мало похожий на фран­цузскую эмиграцию XVIII века. Россия лишилась в них своих лучших сил образованного общества. Русские оставили Крым не с тем, что­бы жить за пределами своего Отечества, как эмиграция. Они хотели оставаться русскими, вернуться в Россию и служить только России. Они уходили со своими учреждениями, учебными и санитарными, со своим духовенством, наконец, со своим флотом и со своей военной организацией. Войска расположились в лагерях Галлиполи, Лемно­са и Чаталджи, а гражданское население и те, которые отстали от армии, разместились в беженских лагерях или разбрелись в Констан­тинополе. Началось тяжелое существование, когда человек всецело по­глощен заботами о насущном хлебе, о ночлеге, о том, чтобы как-нибудь добыть средства для своей семьи. Тяжело было видеть старых, заслуженных людей с боевыми отличиями, торгующими разными без­делушками на Пере, русскую девушку в ресторанах на Пере, детей, говорящих по-русски, в ночную пору на улицах, заброшенных и оди­чавших, солдат в серых рваных шинелях, забравшихся во двор пус­той мечети. Сколько раз приходилось встречать поздно ночью людей, укрывавшихся под карнизами домов от дождя и ветра. Нельзя было без краски стыда видеть русскую женщину в компании пьяных анг­лийских матросов в кабачке Галата. Какая тоска брала слышать рус­скую песнь, пропетую на улице женщиной под шарманку.

В этих ужасных условиях борьбы за существование люди были готовы на все, лишь бы как-нибудь устроиться. Одни нанимались на службу в английскую полицию, другие изыскивали способы бежать к Кемалю-паше, третьи завербовывались в иностранные легионы, не брезговали ничем, лишь бы вырваться из бедственного положения. Развивалась погоня за наживой, нездоровая спекуляция, торговали всем, чем могли, брались за все, ничем не гнушаясь, вплоть до от­крытия игорных домов и ночных притонов. Создавалась нездоровая атмосфера. Со всех сторон к Главному командованию посыпались претензии поставщиков и торговцев, озлобленных за понесенные убытки при крымской эвакуации. Они шумной толпой, друг перед другом стремились расхитить последние средства, оставшиеся для содержания армии. Нужно было оберегать и остатки сохранившей­ся казны и бороться, чтобы не допустить тлетворных влияний на дух армии.

В столице Оттоманской империи, занятой союзниками, положе­ние русских было особенно тяжелым. Они не имели никакого под­данства. Русские официальные представители не признавались. Все зависело от личного усмотрения оккупационных властей. Заступни­чество русского дипломатического представителя и военного агента могло иметь успех лишь благодаря их личным умениям и хорошим отношениям с союзниками.

Русский консульский суд продолжал действовать, но решения его не были обязательны для английской полиции. Русские были бесправ­ны. Итальянское правительство наложило арест и захватило все се­ребро, вывезенное из ростовского государственного банка, и казаки были лишены средств, в то время как они были в самом бедствен­ном положении. Французы наложили руку на русское имущество, находившееся на пароходе «Рион», и тем самым отняли одежду и обувь у русских солдат, так нуждавшихся и в том, и в другом при наступившей зимней стуже. Мы испили чашу национального унижения до дна. Мы узнали, что значит жить на пайке, который все боль­ше и больше урезывали, угрожая то и дело лишить всякого пропита­ния и выселить из помещения. Мы узнали, что значит быть в зависи­мости от заносчивого коменданта и грубого французского сержанта. Мы узнали надменность и высокомерие англичан, дерзость и занос­чивость французов. Мы узнали, что значит не иметь права передви­жения и с чем связано получение виз на выезд и приезд. На каждом шагу нам давали чувствовать, что русским не разрешено то, что раз­решено французам и англичанам. Мы почувствовали, что с нами мож­но поступать, как нельзя это сделать с другими. Мы почувствовали это, когда нас спускали с лестницы и разгоняли в толпе палками черно­кожие, одетые во французскую военную форму, когда нас выталки­вали за дверь, чтобы дать дорогу французскому офицеру. Мы поняли, что значит сделаться людьми без отечества. Весь смысл сохранения армии в том и заключался, что, пока была армия, у нас оставалась надежда, что мы не обречены затеряться в международной толпе, униженные и оскорбленные в своем чувстве русских.

***

 

Русские оказались в Константинополе в узле сложных международ­ных отношений. Столица Оттоманской империи была занята союз­ными войсками, в водах Босфора стояли союзные эскадры. Власть находилась в руках верховных комиссаров Англии и Франции. Сул­тан продолжал жить в своем дворце, при нем его двор, великий ви­зирь и правительство. Но в Ангоре (Старое название современной столицы Турции Анкары.) другое турецкое правительство, с Кемалем-пашой во главе, не признавало власти султана, как плен­ника иностранцев. Стамбул переживал времена упадка и разложения, как много веков назад, когда грубые воины-крестоносцы, пришель­цы с запада, наложили свои закованные в железо руки на одряхлев­шую Византию и жадные купцы генуэзцы и венецианцы, как пираты, бросались расхищать сокровища гибнущей империи. Так же, как в те отдаленные времена из Анатолии поднимались на спасение импе­рии горные пастухи под предводительством мужественных феодалов, так и теперь из тех же Анатолийских гор выступили такие же гру­бые пастухи, не хотевшие признавать над собою власти чужеземцев, как признала ее расслабленная и развращенная столичная толпа.

Русские, эвакуированные из Крыма, оказались в положении незва­ных гостей. Англия подозрительно относилась к военному лагерю у самого входа в Дарданеллы. Франция всеми силами старалась выжить русских из Чаталджи и Галлиполи, греки ревниво глядели на русскую военную силу под стенами Константинополя, мечтая сами захватить Царь-Град. Турки в то время были хорошо расположены к русским. При входе в мечеть аскер спрашивал: «урус?» — и приветливо про­пускал внутрь храма, куда греков не допускали. В дни Рамазана во дворах мечетей можно было видеть много русских и никого из ино­странцев. Русские не были победителями и не внушали к себе враж­дебности турок. Они были приравнены к ним и одинаково терпели от иноземной власти. По улицам Перы происходили греческие пат­риотические манифестации сперва венезелистов, а потом привержен­цев короля Константина. Для русских и те и другие были одинаково чужды, и они одинаково оставались равнодушными к шумным улич­ным демонстрациям в столице Оттоманской империи, так оскорбляв­шим национальное чувство мусульман.

Больше двух лет прошло со времени прекращения военных дей­ствий и больше года по заключении Версальского мира, а Европа все еще находилась в атмосфере войны. Ненависть и месть, порожден­ные пережитым ужасом войны, продолжали разделять европейские народы на два непримиримых лагеря — победителей и побежденных. Мира не наступило. Порванные связи не восстановлены во взаимных отношениях международной торговли, кредита, обмена и передвиже­ния из одной страны в другую. Напротив, Европа распалась на ряд отдельных государств, оградивших себя такими заставами, что обще­ние между странами было почти прервано. Во внутреннем управ­лении господствовал произвол, насилие и грубая расправа военного положения. Война против войны привела к тому, что никогда еще Европа не переживала такого напряженного состояния вооруженно­го перемирия. Ни войны, ни мира. Малые государства Польша, Ру­мыния, Греция, Югославия изнемогали под непосильным бременем создания военной мощи и сильного государства. Франция не могла и не хотела приступить к разоружению, добиваясь силой принудить Германию к платежу наложенных на нее миллиардных долгов.

Программа Вильсона, возвещавшая установление мира на началах права и справедливости, на самоопределении народностей и уваже­нии к правам слабых меньшинств, испарилась в залах Версальского дворца. От этих новых гуманных идей осталась, как отражение кри­вого зеркала, Лига Наций, без средств, без влияния, без авторитета, злая насмешка над провозглашенным идеалом.

Народы-завоеватели, немцы, венгры, турки, основавшие могуще­ственные империи на покорении более слабых племен и народов, были побеждены. Старая Европа, созданная на крови и железе, рух­нула. Империя Гогенцоллернов пала. Монархия Габсбургов развали­лась на части, но восторжествовавшая демократия оказалась не менее их жадной к захватам, не менее беспощадной к слабым.

Италия не только присоединила славянскую область Триеста и Фиуме, но домогалась приобретения далматинского побережья и ос­тровов с греческим населением, как вознаграждение за участие в вой­не. Румыния отторгла от России Бессарабию, пользуясь слабостью соседа. Польша присоединила к своим владениям земли, населенные двумя миллионами русских, как приз победителя, а в Галиции не только не ввела автономии, но продолжала держать русскую область на положении военной оккупации.

А сколько пришлось перенести русским, искавшим спасения от большевиков на территории Польши и Румынии. На Днестре их с женами и детьми при переправе встречали выстрелами, в концент­рационных лагерях подвергали жестоким насилиям и унижению, гра­били, морили голодом, обращались хуже, чем с пленными врагами.

В отношении немцев, венгров, австрийцев в землях, присоединен­ных к Румынии, к Польше, Чехии и Югославии, все несправедливос­ти стали возможны. Угнетенные сами превратились в угнетателей.

Общность экономической и моральной катастрофы Европы неиз­бежно диктовала необходимость общих усилий для восстановления старого, разрушенного здания. Но вместо солидарности между наро­дами установился антагонизм и рознь, восторжествовал грубый госу­дарственный эгоизм и интерес господствующей национальности. Кар­тина раздора и междоусобицы роняла моральный вес и значение Ев­ропы во всем мире. Европа была поражена бессилием. Старый мир востока и запада держался на таких колоссах, как Германия и Рос­сия. После окончания войны Америка отошла от европейских дел, Англия не имела сухопутной армии. Осталась Франция как единствен­ная сила для установления нового порядка на континенте и целая система малых, слабых, неокрепших государственных новых образо­ваний. Слабость этих сил тотчас же сказалась. Европа не могла спра­виться с задачей укрепления мира. Турецкие отряды Кемаля в не­сколько десятков тысяч скорее всякого вооруженного сброда, чем войска, являлись грозной опасностью для востока. Авантюрист д'Аннунцио, захватив Фиуме, дерзко бросал вызов всей Европе. Франция не могла исторгнуть от Германии наложенные на эту последнюю денежные обязательства. Но нигде не сказалось так бессилие Европы, как в русском вопросе. Известно выражение Клемансо: «России боль­ше нет». Россия была признана пустым местом на карте Европы. Усталая после мировой войны, Европа вначале сделала попытку одо­леть большевизм как общего врага России и ее союзников. Но эта слабая попытка обнаружила все бессилие Европы, обнаружила так­же, что восстановление России в ее прежней мощи совсем не входит в расчеты западных держав. Когда была одержана победа над Герма­нией, престиж союзников был велик. И малейшего усилия с их сто­роны было достаточно, чтобы воля их была исполнена. В это время германские войска, в количестве 500 тысяч, занимавшие Юг России, оставляли его, возвращаясь обратно в Германию. Было очевидно, что с их уходом вся эта огромная область, населенная более 40 млн. жи­телей, оставленная без вооруженных сил, будет охвачена анархией, вслед за которой тотчас же появится большевизм. Необходимость спасения всего этого русского края была настолько очевидна, что и генерал Вертело, а после Верховный комиссар по делам востока Франше д'Эспере дали обещания занять Юг России двенадцатью дивизия­ми пехоты и четырьмя кавалерии. Но вместо этого в Одессе высади­лись всего одна бригада французского десанта и такое же количество греческих войск. Они высадились в Одессе, заняли Севастополь, но не пошли дальше. Англия оказала поддержку Добровольческой армии, боровшейся на Кубани и на Дону против большевиков, присылкой в Новороссийск снаряжения и обмундирования. Но скоро обнаружи­лось, что союзники вовсе не намерены оказать бескорыстную помощь России. Россия была разделена на сферы французского и английского влияния. Восторжествовали интересы угля и нефти. Началась поли­тика использования слабости России для извлечения своекорыстных выгод. Англия вела двойную игру. То, что делалось руками Черчилля, разрушалось политикой Ллойд Джорджа, а этот последний строил свои политические расчеты на поддержке большевистской власти, ослабляющей могущество России, опасной для интересов Англии в ее индийских владениях. В Закавказье Англия покровительствовала не­зависимой Грузии и не допускала Добровольческих войск для заня­тия Баку. На севере генерал Марш предал армию генерала Юденича и поддержал образование независимой Латвии и Эстонии.

Франция ставила ставку на могущественную Польшу. Бесцельно простояв в Одессе, французские войска внезапно ее бросили. Никог­да еще моральному престижу Франции не было нанесено такого уда­ра. Россия была брошена на произвол судьбы.

Россия переживала участь Польши времен ее упадка и ее разде­лов. Но разделы Польши совершались не дружественными союзны­ми державами. Сознание несправедливости совершаемого было при­суще даже участникам польского дележа XVIII века. Императрица Екатерина II в свое оправдание объявляла, что она возвращает Рос­сии отторженные от нее земли. Мария-Терезия плакала, по цинич­ному выражению Фридриха Великого, «плакала, но все-таки брала».

История знает разделы Польши, названные смертным грехом, тя­готевшим над Европой, но история еще не знала расчленения дру­жественной державы ее же союзниками. Нельзя без чувства глубоко­го волнения читать слова из речи Черчилля, произнесенной им на англо-русском собрании в Лондоне: «Сила Лиги Наций будет испы­тана в русском вопросе. Если Лига Наций не сможет спасти Россию, Россия в своей агонии разрушит Лигу Наций. Всем легкомысленным, всем неосведомленным, всем простодушным, всем поглощенным лич­ными интересами — я говорю: вы можете покинуть Россию, но Рос­сия вас не покинет.

Веселье царило на улицах, когда я ехал сюда нынче вечером. Улицы были залиты тысячами, десятками тысяч народа, чувствующего, что настал момент, когда он может радоваться и торжествовать ве­ликую победу в великой войне. И есть ли здесь кто-нибудь, кто ста­нет отрицать, что народ сполна заплатил за свое право оглашать воз­дух криками радости? На декоративных щитах, на улицах, начертаны наименования всех полей битв, рассеянных по всему земному шару, на которых ради праведного дела дралась наша молодежь, завоевы­вая себе место в истории.

Но видел я также, рядом с этими счастливыми толпами, мрачную фигуру русского медведя. Переваливаясь, ступал медведь через степи, через снега, шествуя на окровавленных лапах, и он здесь среди нас. Его тень падает на наше веселье. Он стоит на страже, снаружи у дверей залы совета союзных держав. В Версальской галерее зеркал он пребывал недалеко от нас. И здесь, нынче вечером, мы ощущаем гнет его присутствия. Мир переделать невозможно без участия России. Невозможно идти по пути победы, благоденствия и мира и предос­тавить эту огромную часть человеческой расы на жертву мучениям во тьме варварства».

Война внесла глубокие изменения в психологию народных масс. Миллионы людей были оторваны в течение трех лет от родного очага, от своего привычного труда, от мирного уклада жизни. Они приоб­рели навыки военных лагерей и походов, сроднились с жизнью бое­вых приключений, лихорадочного возбуждения на полях битв во всех частях света. Они не хотели вернуться вновь к условиям повседнев­ного труда с его заботами о добывании насущного хлеба. Множество людей из трудовых классов, выдвинувшиеся на военном поприще, уже не мирились со своим прежним социальным положением и не хотели снова сделаться конторщиками в магазинах, встать у станка на фабрике или спускаться в шахты на тяжелый труд.

Много было разоренных и обездоленных войной, множество се­мей потеряли своих единственных кормильцев и впали в нищету. На улицах Лондона можно было видеть инвалидов с кружками на груди, просящих милостыню. Гнет безработицы, наступившей пос­ле прекращения военных заказов, выгонял на улицы толпы рабочих. И наряду с этим роскошь новых богачей, разжившихся на общем бедствии войны, била в глаза и вызывала злобу и зависть. Росло возмущение несправедливостью существующего строя. Рабочие не хотели мириться с тяжелыми условиями своего существования. Про­изводительность труда упала, наступило то, что было названо демо­рализацией труда.

Но такая же деморализация наступила и в области капитала. Раз­вилась нездоровая спекуляция, не останавливающаяся ни перед чем, лишь бы нажиться — и такая же деморализация в политике. Глад-стон говорил, что он никогда не приступал к произнесению речи в парламенте, не совершив про себя мысленно молитву. Какому богу молился Ллойд Джордж, когда он говорил свою известную речь о торговых сношениях с большевиками, не видя в этом ничего предо­судительного, подобно тому, как в торговле с африканскими дикаря­ми и людоедами? И английские судьи, прославленные за свое право­судие, применяясь к новым принципам британского правительства, морально опустились до того, что отказывали в иске русским торго­вым фирмам, хотя на запроданных большевиками товарах значились их торговые клейма. Никогда еще государственные люди не доходи­ли до такого откровенного цинизма. Основы правовые и моральные, невидимые подпорки общества и государства, были расшатаны.

Общее явление обнаружилось во всех странах Западной Европы. Народные массы выступили на историческую сцену, их удельный вес поднялся, они выступили бурно, с притязаниями на свое место под солнцем, в осознании своей силы, с психологией неимущих, с враж­дебностью к зажиточным классам, без уважения к старым заслужен­ным авторитетам и старым традициям. Революция в России и кру­шение Германской империи не только подорвали монархический принцип, но и авторитет власти в Европе. Повиновение в силу по­читания старых авторитетов исчезло, исчезло и сознание целого, и массы добивались вырвать силой то, что они хотели получить для себя. Воды вышли из берегов и бурными потоками стремились про­ложить новые русла. Наступил период массовых забастовок и рабо­чего движения, приближающегося к большевизму. Во главе правительств встали демагоги, вся задача которых сводилась к умению играть настроениями народных низов.

Это не была политика, руководимая высшим государственным ин­тересом в предвидении задач и целей будущего, а политика обходов и зигзагов от одного случая до другого, политика, не внушавшая к себе ни доверия, ни уважения. Рабочие массы путем активных выступле­ний добивались удовлетворения своих классовых интересов под угро­зой дезорганизации промышленности и разрушения государственно­го порядка. Ллойд Джордж приходил к соглашению на совещаниях с рабочими организациями, и их постановления преподносились пар­ламенту как готовое решение. Старый парламент Англии, окруженный вековым уважением, был унижен в своем значении, низведен­ный до роли учреждения, скрепляющего акт, навязанный ему согла­шением премьера.

На этой же почве заигрывания с настроениями рабочих масс сло­жилась и политика сближения с большевиками. Красин уже был в Лондоне, и в марте последовало заключение торгового договора с советами. Мировая война, предательство большевиков, Брест-Литовский мир были забыты.

Зверский режим большевизма, явно разоблаченный в низости злодеяний, ими совершенных, в массовых расстрелах заключенных, в убийстве заложников, в казни епископов и священников, в гонениях на православную церковь, в грабежах и насилиях над мирным населением, в подлом убийстве русского государя, своею смертью запечатлевшего верность данному слову, — ничто не помешало пре­мьеру Англии протянуть руку тем, кто был запятнан кровью и гря­зью неслыханных преступлений перед человечеством. В глазах анг­лийской демократии большевизм стал рисоваться как сила, сломив­шая царизм.

Старые предубеждения против России вновь всплыли на поверх­ность, и ненависть к самодержавию, как к режиму еврейских погро­мов и жандармского произвола, овладела общественным мнением За­пада. Рабочие массы были воспитаны в тех же идеях классовой борьбы. Им внушали, что только пролетариат является носителем прогресса и ему одному принадлежит будущее. Их развращали лестью и демагоги­ей. И когда в Москве провозгласили диктатуру пролетариата и торже­ство тех самых идей социализма, на которых рабочие воспитывались и на Западе, то, естественно, они стали видеть в большевизме нечто свое, совершенное пролетариатом, и солидаризировались с большевизмом. В Москву, как во вторую Мекку, стали стекаться последователи социали­стических учений.

Из Москвы шли директивы и указания. К словам Ленина, этого грязного маньяка лжи и предательства, прислушивались во всей Ев­ропе. Горький превозносил Ленина, ставил его выше Петра Вели­кого, объявлял его замыслы планетарными, попутно трунил над за­падным мещанством, которому угрожал нашествием гуннов, и над русским народом, этим ленивым, бездарным и пассивным суще­ством, который заслужил свою жалкую участь и не внушает даже сострадания. Получалось отвратительное зрелище — превознесение гнусного явления большевизма.

Если бы одну сотую злодейств и преступлений, совершенных боль­шевиками, позволил себе какой-нибудь абсолютный монарх, султан мароккский, то вся Европа была бы охвачена негодованием, а здесь кровавая оргия, мучительство нелепой и злобной тиранией целого русского народа не только не вызывало возмущения, но встречало сочувствие. Все это было сделано пролетариатом во имя социальной революции. И этим все злодеяния получали оправдание. Все антиболь­шевистские силы стали рисоваться как силы реакции.

Для общественного мнения Западной Европы не имело никакого значения, что это были русские патриоты, что белые войска были той Русской армией, которая начала мировую войну, что они боролись, оставались неизменно верными союзниками, все это ничего не зна­чило. Таковы были чудовищные искажения русской действительнос­ти в затемненном сознании западноевропейского общества.

Только в Америке неуклонно обнаруживалось резко отрицатель­ное отношение к большевизму. В ноте, направленной к Италии, правительство Северо-Американских Соединенных Штатов высказы­вается против европейской конференции, которая повлекла бы за собою два последствия, а именно признание большевистского режи­ма и почти неизбежное разрешение русского вопроса на основе расчленения России.

«Хотя Соединенные Штаты и глубоко сожалели о выходе России из числа воюющих в критическое время и о несчастной сдаче ее в Брест-Литовске, однако Соединенные Штаты вполне понимали, что русский народ никоим образом за это не был ответствен.

Соединенные Штаты неизменно сохраняют веру в русский народ, в его высокие качества и в его будущее и уверены, что восстановлен­ная, свободная и единая Россия вновь займет руководящее положе­ние в мире, объединившись с другими свободными народами в деле поддержания мира и справедливости.

Мы не желаем, чтобы Россия в то время, когда она находится в беспомощном состоянии во власти не представляющего ее правительства, для которого единственным правом является грубая сила, была еще более ослаблена политикой расчленения, служащей чьим-то дру­гим, но не русским, интересам.

Теперешние правители России не правят по воле или с согласия сколько-нибудь значительной части русского народа — это являет­ся неоспоримым фактом. Силой и лукавством захватили они пол­номочия и органы правительства и продолжают пользоваться захва­ченным, применяя жестокое угнетение в целях сохранения в своих руках власти.

Соединенные Штаты не могут признать суверенитет нынешних правителей России и поддерживать с ними отношения, обычные между дружественными правительствами. Это убеждение не имеет ничего общего с какой-либо особой политической или социальной структурой власти, которую пожелал бы избрать сам русский народ. Оно основывается на ряде совершенно иных фактов. Эти факты, которые никем не оспариваются, привели правительство Соединен­ных Штатов независимо от его воли к убеждению, что существую­щий в России режим основан на отрицании всех принципов чести и совести и всех обычаев и договоров, служащих основанием для постановлений международного права.

Ответственные руководители этого режима часто и открыто про­возглашали и хвастались, что они готовы подписать соглашения и договоры с иностранными державами, не имея в то же время ни малейшего намерения соблюдать подобные сделки и выполнять та­кие соглашения.

Большевистское правительство находится под контролем полити­ческой партии, имеющей широкие международные разветвления, и этот международный орган, широко субсидируемый большевиками из государственных источников, открыто преследует цель возбуждения революции во всем мире.

По мнению правительства Соединенных Штатов, у него не может быть общей почвы с властью, понятия которой о международных отношениях столь чужды его собственным понятиям и претят нрав­ственному чувству.

Не может быть взаимного доверия и веры, не может быть даже уважения, если приходится давать залоги и заключать соглашения двум странам, из которых одна с самого начала держит в уме цинич­ное отрицание своих обязательств».

Справедливые указания правительства Северо-Американских Со­единенных Штатов, полные веры и дружбы к русскому народу, не были услышаны в Европе, и Англия, а за ней и Франция и другие государства встали на путь сближения с советами и одновременно расчленения России.

Последствия были таковы. Если взглянуть на карту России в ее современных границах, то можно увидеть, что Россия потеряла при­обретения Петра Великого и Екатерины II, отрезана от Балтийского моря и отброшена в Азию.

Политика же соглашения с большевиками привела к тому, что в Москве укрепился III Интернационал. Преступное сообщество, даже в революционном подполье представлявшее серьезную угрозу, превра­тилось теперь во всероссийскую власть и использовало все огромные богатства страны и неисчерпаемый людской материал для партийной цели всемирной революции.

В области экономической — шестая часть земного шара, благодаря совершенному над нею коммунистическому опыту, изъята из между­народного торгового оборота, и Россия из страны, вывозящей хлеб и сырье на многие сотни миллионов золотом, превратилась в страну, нуждающуюся в привозном хлебе для прокормления своего населения.

Все уверения о возможности эволюции большевистской власти ока­зались пустым вымыслом. Никакая торговля, никакой вывоз из России сырья стал невозможен. Голод, наступивший в ближайшее же лето, ясно обнаружил, что русский народ под большевистской властью об­речен на вымирание. Таковы были последствия западноевропейской политики в отношении России.

А в Галлиполи и на Лемносе 50 000 русских, оставленных всеми, являлись на глазах у всего мира живым укором тем, кто пользовался их силой и их кровью, когда они были им нужны, и бросил их, когда они впали в несчастье.

*  *   *

В последних числах ноября председатель Совета министров Лейг сделал заявление в комиссии по иностранным делам, что политика Франции в отношении Советов остается точно такой же, как и пред­шествовавшего министерства.

Председатель Совета министров добавил, что он склонен разре­шить коммерческие сделки между французами и русскими, он так­же не считает нужным продолжать блокаду, чтобы не сделать русский народ ответственным за ошибки его правителей. Что же касается генерала Врангеля, то после его поражения Франция считает себя свободной от всяких по отношению к нему обязательств и только из гуманных побуждений Франция приходит на помощь его солдатам.

Из заявления Лейга было ясно, что французское правительство было готово вступить на тот путь, который указан был Ллойд Джор­джем, — если не прямого признания большевистской власти, то со­глашения по торговым делам и сближения с ними. Неминуемым последствием такой политики являлся и отказ от всякой связи с Рус­ской армией. Как только заявление Лейга стало известно генералу Врангелю, он тотчас же уведомил наших представителей в Париже, что оно произведет на армию удручающее впечатление. «Не могу верить, — заявил генерал Врангель, — чтобы интересам Франции отвечало обратить организованную и крепкую духом армию, ей дру­жественную, в стадо беженцев, озлобленное против союзников, бро­сивших их на произвол судьбы. Положение армии очень тяжелое, и только надежда на использование ее по прямому назначению, то есть в борьбе против большевиков за освобождение Родины — все равно, теперь или позже, — может сохранить ее, иначе должно наступить разложение». И действительно, распространившиеся слу­хи о перемене французской политики произвели удручающее впе­чатление на русских. Была потеряна уверенность в завтрашнем дне, каждый спрашивал себя — что же с нами будет?

условия первоначального расселения в Галлиполи были тяжелы. Приходилось устраиваться в полуразрушенных зданиях, часто без окон, без печей и с дырявой крышей. Все приходилось делать своими рука­ми, при большом недостатке материалов. Положение в лагере, нахо­дившемся в нескольких верстах от города, по тесноте палаток, отсут­ствию дров, печей в достаточном количестве, было крайне тяжело. Из этого положения удалось выйти благодаря исключительной энергии и настойчивости генерала Кутепова. Спасло и то, что во главе фран­цузского командования мы встретили таких людей, которые не фор­мально исполняли предписания своего начальства, а, понимая и уча­стливо относясь к русским, входили во все нужды их положения и оказали им и моральную поддержку, и материальную помощь, на­сколько они были в силах. Генерал де Бургон, этот старый военный, понимавший те связи чести, которые соединяли союзные армии меж­ду собой и прилагавший и ранее все усилия, чтобы улучшить жизнь наших людей в Галлиполийском лагере, поспешил успокоить тревогу, вызванную известием об изменении французской политики. «Не мо­жет быть и вопроса, — писал он, — о разрушении организации ар­мии, но какое бы ни было ее дальнейшее назначение, французские власти так же, как и вы, стремятся обеспечить благодаря этой воен­ной организации безусловный порядок и дисциплину. Воспользовать­ся армией как вооруженной силой не входит в намерения французского правительства. Таким образом, военная организация должна иметь ту цель, чтобы свести к минимуму риск возможных осложне­ний, в ожидании того назначения, которое будет указано. Мы рас­считываем на помощь как личного авторитета генерала Врангеля, так и на его влияние на армию, для того чтобы спокойно провести этот период ожидания». В лице адмирала де Бона, этого исключительного по благородству человека, мы нашли настоящего друга, который не остановился перед тем, чтобы в донесениях своему правительству за­щищать Русскую армию от всего того вреда, который могли нанести ей неправильные распоряжения из центра.

Старый адмирал переживал вместе с русскими все их страдания, понимал всю боль их национального унижения, понимал, что это те же люди, которые своей кровью оказали помощь для спасения Па­рижа. Он не раз сопровождал генерала Врангеля при его поездках в военные лагеря и, видя тот бодрый дух, который господствовал сре­ди русских войск, он признал, что безумие среди того бессилия, ко­торым поражена вся Европа, сводит на нет такую силу, какую пред­ставляют собой русские войска, умеющие так бодро переносить все невзгоды и всегда готовые идти в бой со своим врагом. Адмиралу Дюминилю точно так же мы обязаны тем, что в тяжелую минуту он помог нам выйти из критического положения. Организация армии была сохранена, и авторитет главнокомандующего не был подорван. При поездках главнокомандующего в лагеря, он лично мог убедить­ся, какой бодрый дух господствует среди войск. Войска встречали своего главнокомандующего с таким воодушевлением, что ясно было, что они готовы за ним следовать и уверены, что только с ним они могут найти путь из, казалось бы, безвыходного положения. Вско­ре, вслед за известием о декларации французского правительства, было получено сообщение от старшины дипломатического корпуса М.Н. Гирса о дальнейших предположениях французского министер­ства. Международная обстановка, тяжелое финансовое положение и соображения внутренней политики лишают французское правитель­ство возможности взять на себя задачу сохранения армии. Единствен­ная возможность продолжить помощь — это рассматривать всех эва­куированных как беженцев, исключительно с гуманитарной точки зрения. Только при этом можно рассчитывать на получение средств. Ради этого необходимо придать делу помощи характер благотвори­тельного почина самих русских, создав в Париже не политическое, а общественное объединение, для приискания средств и оказания по­мощи всем беженцам. Это сообщение, подтвержденное потом и офи­циальным представителем Франции в Константинополе, произвело

большое смущение в русских константинопольских кругах. Ясно было, что французское правительство не только хочет свести армию на по­ложение беженцев, но хочет окончательно устранить генерала Вран­геля, передать распоряжение денежными средствами и попечение о беженцах в руки организованного в Париже благотворительного ко­митета. До этих пор вся организация помощи велась Центральным Объединенным Комитетом при участии и в полном согласии с пред­ставителями Главного командования. Организация эта была налаже­на и давала хорошие результаты. С этого же времени начинается ряд трений. Естественно, что если Главнокомандующий устранялся фран­цузским правительством, то кто-нибудь должен был занять пустое место и каждая из организаций, по весьма понятным причинам, стре­милась взять в свои руки и средства, и дело благотворительной помо­щи. Все те, кто был настроен против армии, подняли голову. А недо­вольных было много, было много раздраженных людей, готовых ви­нить и Кривошеина, и генерала Врангеля, и штаб, и гнилой тыл в бедствиях, их постигших. Оставшиеся за штатом, не сумевшие най­ти новых мест и новых окладов, озлобленные и ожесточенные, целой толпой наполняли посольский двор, этот центр, откуда исходили все слухи, сплетни, злословия и клевета по городу. И в рядах войск были, конечно, такие, которые не могли выдержать тяжелых испытаний. Гражданская война, со всеми ее ужасами, тяжелое переживание на­ших неудач, безвыходность положения создали много недовольных. Иные потеряли всякую волю и истрепанные, привыкшие к разгулу, даже доблестные офицеры, теперь с надорванными силами, с разру­шенным организмом, подавленные морально, представляли элемент, разлагавший армию.

За период Гражданской войны, когда офицеров переманивали то в украинские войска на службе гетмана, то к Петлюре, то в разные организации немецкой ориентации, то к полякам, в войска Булак-Булаховича20, — выработался особый тип авантюристов, подобных ландскнехтам Валленштейна, готовых служить кому угодно, но и го­товых во всякое время на предательство. «Перелеты», как их назы­вали в смутное время на Руси. Были и офицеры, подобные Слащеву21, этому когда-то доблестному защитнику Крыма, а теперь морально деградировавшему человеку. Был «матрос» Баткин, когда-то, по поручению адмирала Колчака, объехавший всю Россию для произнесе­ния патриотических речей, а теперь — продавший себя большевикам и служивший их тайным агентом в Константинополе. Был и Секретев22, совершенно спившийся и погрязший в разгуле, был и полков­ник Брагин, продававший впоследствии русских в Бразилию как белых негров, плантаторам Сан-Паоло. Все эти люди и им подобные шум­ной толпой требовали, клеветали, старались захватить что-то и всеми средствами повредить тем, кого они ненавидели в данное время. Ге­нерал Слащев издавал брошюры, требовал суда общества и гласнос­ти. Он обвинял генерала Врангеля, что последний не принял его плана зашиты Крыма, и уверял, что если бы он, Слашев-Крымский, встал бы во главе войска, то Крым был бы спасен снова. А вместо этого он уволен и принужден влачить тяжелое существование беженца. Гене­рал Врангель обещал будто бы всем своим офицерам материальную помощь, а теперь утаил какие-то деньги и оставил его, генерала Слащева, на произвол судьбы. Какой-то анонимный автор обличал в «За­писках строевого офицера» все стратегические ошибки штаба Глав­нокомандующего, как будто бы это в данное время имело какой-либо смысл, кроме желания обличения и нанесения вреда Русской армии. Вот от какой заразы приходилось оберегать людей.

Нелегко было выбраться из узла интриг, недоброжелательства, сплетен и мелких происков, отстоять армию и от «союзников», го­товых затянуть мертвую петлю на ее шее, и от морального разло­жения внутри ее самой. И если тем не менее удалось выйти из этого положения и не застрять в топком болоте морального упад­ка, то это произошло потому, что в среде самих же русских нашлись люди, сохранившие в себе здоровые нравственные силы, чтобы дать отпор разлагающим влияниям. Нашлись и среди иностранцев такие, которые выказали столько человечного участия к бедствиям и стра­даниям людей. Сестра милосердия французского госпиталя Жанны д'Арк, не ограничиваясь тем, что заботливо ухаживала за своими ранеными, сама искала — где и как бы помочь людям, всегда с особой приветливостью и добротой оказывая русским всевозможные услуги. Американец, еще с Екатеринодара принимавший участие в помощи русским и привязавшийся к ним, теперь не оставил их в несчастье, и сколько русской молодежи обязаны ему возможностью окончить свое образование! Седой мулла, встретив в переулке Стам­була такого же старика, русского беженца, в обтрепанной одежде, кладет ему в руку пять лир и поспешно отходит, чтобы тот не воз­вратил ему деньги. В переулках Галаты и на крутых спусках у мос­та можно было видеть старую женщину, пробирающуюся поздно ве­чером. Она искала заброшенных детей — под мостом, в пустых дворах мечетей. Она ловила их, часто отрывавшихся и убегавших от нее, вела к себе, обогревала, кормила и после устраивала в приюты. Эта старая женщина была еврейка. Вот такому участию к человеку и обязаны русские своим спасением.

Но как только к незажившим ранам прикасалась жесткая рука по­литики, так тотчас творилось злое дело. Для французов те несколько десятков тысяч человек, которые были выброшены судьбой на берег Галлиполи, на Лемнос и в Константинополь, явились докучливым ос­ложнением, от которого не знали, как отделаться. Для англичан — антибольшевистской силой, которую нужно было ликвидировать, что­бы она не мешала им заключить выгодную сделку с большевиками. И английские генералы, принимавшие такое деятельное участие в по­мощи русским в армии генерала Деникина, теперь отворачивались от них и оставались безучастными к их бедствиям. Для партийных дея­телей левого лагеря русские в Галлиполи оказывались «врангелевца­ми», которых нужно лишить всякой поддержки и чем скорее с ним покончить, как с силой реакционной, тем лучше. И начиналась кам­пания клеветы и доносов, направленная на разрушение того, что со­здавалось русскими в Галлиполи с таким самоотвержением и с та­ким трудом. Для католических монахов, раз возникал интерес свято­го престола, русские представлялись как заблудшее стадо, которое нужно было вернуть в лоно католической церкви, и начиналось со­вращение из православия малолетних детей и измученных, истерзан­ных бедствиями несчастных русских людей. Для турок, которые так хорошо относились к русским, как только начиналось подстрекатель­ство, русские превращались в гяуров. И тот же добрый мулла, пода­вавший милостыню старику русскому, готов был призывать к резне русских, так же как и армян.

***

Струве23, находившийся в то время в Париже, обратился с письмом к министру-президенту Лейгу. «Армия, — писал Струве, — покинула Крым под давлением превосходных сил неприятеля, в уверенности, что, оставляя свою родную землю, она не вынуждена будет положить ору­жия, но сохранит свою организацию в целях продолжать борьбу в бу­дущем. Решение союзников, угрожающее положить конец существо­ванию нашей национальной армии, не может не вызвать среди войск горячего чувства возмущения. Мы присоединяемся к этому протесту со всеми русскими патриотами и считаем своим долгом привлечь вни­мание правительства республики на самые гибельные последствия при­нятого решения». Но этот горячий протест русского патриотического чувства был заглушен другими голосами из противоположного лагеря.

Уже давно левая печать вела кампанию против Белого движения и против Русской армии, боровшейся в Крыму. Партийные деятели эсеров, находившиеся за границей, в чешском, тоже социалистичес­ком, правительстве, и особенно в президенте Масарике и минист­ре Бенеше, нашли себе поддержку и покровительство. Они избрали Прагу своим центром, где и начали издание газеты «Воля России». Оставление Крыма Русской Армией явилось для них давно ожидае­мой неизбежной катастрофой, и не без злорадства они заявляли, что Белому движению с его генеральской диктатурой положен конец раз и навсегда. В своих изданиях, подтасовывая сообщения корреспонден­тов, они изображали эвакуацию из Крыма как паническое бегство. «Население Крыма грузилось на суда, пробивая себе дорогу в порту револьверами и штыками. Число покончивших самоубийством, сбро­шенных и бросившихся в море — не поддается учету».

«Исход с Юга России начался еще до оставления Деникиным Екатеринодара и Ростова, — писали в «Современных Записках». — После Новороссийска он только на время задержался: переместив­шиеся в Крым воинские части и беженцы по истечении 8 месяцев снова поднялись, чтобы снова бежать, на этот раз уже за пределы Родины». И это говорилось в момент нашего наивысшего нацио­нального унижения, когда люди, зажатые в тиски, с отчаянием бо­ролись за право на уважение к себе, за сохранение достоинства русского имени...

Как раз в это время Милюков нашел вполне подходящим переме­нить курс своей политики. «Крымская трагедия» в третий или в чет­вертый раз показала непригодность генеральско-диктаторского метода борьбы с московскими правителями, утверждали эсеры. Вслед за ними и Милюков признал, что эвакуация Крыма не временный стратеги­ческий ход, удачно выполненный, а катастрофа, с которой уходит в прошлое целая полоса борьбы. Объяснение же катастрофы Милю­ков находил в неразрывной связи военной диктатуры с определенной социальной группой, не сумевшей отказаться ни от своих классовых стремлений, ни от своих политических взглядов, принадлежащих к прошлому, а не к будущему. Таковое решение было принято Милю­ковым, так же как и в вопросе германской ориентации, без всякого соглашения со своими политическими единомышленниками. Из сре­ды самой кадетской партии тотчас же последовали возражения на новую тактику, объявленную Милюковым. В газете «Руль», издавае­мой Набоковым, писалось: «Зарубежная русская общественность пе­реходит на новые позиции, на которые левая часть ее перешла уже раньше, еще в то время, когда борьба продолжалась. Трагично лишь то, безмерно трагично, что не могут последовать за общественностью те сотни тысяч добровольцев, которые, восприняв прежние, отброшенные теперь лозунги, положили свои молодые жизни на северном, южном, восточном и западном фронтах в неустанной борьбе с боль­шевиками. Не менее мучительно думать о том, какие чувства долж­ны испытывать десятки тысяч эвакуированных из Крыма солдат и беженцев и при виде открывшейся им картины русской эмиграции, от них отрекающейся. Но так или иначе, вопрос решен, как пишет П.Н. Милюков, бесповоротно, даже самыми упорными сторонника­ми вооруженной борьбы, в среде которых он занимал почетное мес­то благодаря его авторитету».

Но все это нисколько не смущало Милюкова, и он с упорством, достойным лучшего применения, продолжал отстаивать свою точку зрения. И когда ему указывали, что и в Особом совещании при гене­рале Деникине принимали участие видные кадеты, как Астров24, Сте­панов25, Федоров26, а Долгоруков27 и Струве сотрудничали с генералом Врангелем в Крыму, он, ничуть не смущаясь, заявлял: «Я не скрываю от себя, что кадетизм за истекший период в известной степени ис­портил свое лицо. Но элементы будущего у нас есть, и без них обой­тись будет невозможно».

«Я полагаю, — настаивал Милюков, — что период военной дик­татуры окончен. Те, кто еще не убедился в этом, поймут это очень скоро, через небольшое количество недель».

Предсказание Милюкова, несмотря на всю его самоуверенность, не оправдалось. Не только через несколько недель все не усвоили точки зрения Милюкова, но сам он оказался лидером, от которого отказывается своя же собственная партия. Конечно, не все могли с таким легким сердцем признать, что, участвуя в героической борьбе против большевиков, они тем самым «портят лицо кадетизма», как это сделал Милюков.

«Будущее принадлежит тем, — самоуверенно заявил Милюков, — кто окончательно скомпрометировал себя в революции и тем нераз­рывно связал себя с нею». Очевидно, что к таким «скомпрометиро­ванным» людям Милюков причислял прежде всего самого себя, но он забыл, что он был скомпрометирован не только в революции, но и в германской ориентации, а в глазах революционеров в империализме, когда во время самого разгара революционных страстей он настаи­вал на завладении Константинополем. Но Милюков привык считать себя звездой первой величины, и его ничуть не смущали ни возраже­ния товарищей по партии, ни уроки прошлого.

При большой умственной трудоспособности Милюков никогда не отличался чуткостью, он делал одну бестактность за другой, и, сде­лав, он тем упорнее защищал свою позицию, чем очевиднее была ошибка. Он думал, что с людьми можно обходиться как с фигурами на шахматной доске, расставляя их по своему усмотрению, и забы­вал, что политика делается на человеческой коже.

Когда-то в Екатеринодар, в дни больших успехов Добровольческой армии, приезжал Милюков на кадетский съезд, чтобы оказать поддержку генералу Деникину. Тогда в одной из газет была напечатана резкая статья, казавшаяся несправедливостью, о том, что кадеты, приветствующие Добровольческую армию теперь, при ее победах, отказались бы возложить венок на ее могилу в случае ее поражения.

К счастью, не вся партия кадетов заслужила такой резкий, но спра­ведливый отзыв. За Милюковым потянулись все уставшие, гибкие и неустойчивые, все те, кто считал Крым провалившимся делом, гене­рала Врангеля конченым человеком и искал новой точки опоры; за ним пошли и те, которые не умели самостоятельно идти своим пу­тем и привыкли следовать за своим лидером. Наконец, пошли и те, кто был связан с Милюковым узами давней дружбы и совместной работы, краснели, но все-таки пошли.

«Революция в России совершилась, — утверждал Милюков, — хотя и в безобразных формах, но все-таки совершилась — это нужно при­знать». Милюков никогда не отличался брезгливостью, он мог пить из мутного источника и утверждать, что это сладчайший демократический нектар. Позиция Милюкова, его новая тактика, не могла не встретить отпора в русских кругах.

Бурцев28 в газете «Общее Дело» отражал эти общественные тече­ния, противные политике Милюкова. У Бурцева было одно драгоцен­ное свойство: он готов был порвать со своими ближайшими друзьями и протянуть руку своим политическим противникам, раз он считал, что правота была на их стороне. Он не был связан никакими партий­ными узами. Пасманик, ближайший сотрудник Бурцева, выказал исключительное мужество, пойдя заодно с теми, которых считали ви­новниками еврейских погромов. В этом и заключалась та большая заслуга, которую они оказали русскому делу в эти тяжелые дни.

В противовес партии Милюкова, стремившегося сойтись с соци­ал-революционерами и затевавшего съезд в Париже членов Учреди­тельного собрания, по инициативе Гучкова сперва в Париже, а потом и в других центрах возникли парламентские комитеты, объединяв­шие всех членов законодательных учреждений России без различия партийного направления. Благодаря действиям Милюкова, стремив­шегося отгородить себя от всяких реакционных, по его мнению, эле­ментов и замкнуться только в тесный союз с партийной группой эсе­ров, в русском обществе произошел глубокий раскол, обессиливший русское представительство за границей и дискредитировавший рус­ских в глазах иностранцев.

Испытанный друг России, Крамарж, писал: «Признаюсь, что ред­ко картина общественной жизни производила такое грустное и тяже­лое впечатление, как после поражения армии Врангеля. Вся Россия в руках большевиков, нигде нет просвета, а русские люди за границей не могут понять, что бедной, измученной Родине нужно нечто совсем иное, чем прежние губительные лозунги и старые дрязги, которые уже сделали свое дело — погубили Россию и которые прежде всего надо забыть, чтобы Россию спасти. Миллионы людей умирают от голода, тысячи гибнут от руки зверских палачей, тысячи томятся в изгнании, а русские за границей спорят о том, кто имеет право говорить от их имени — думцы, или учредиловцы, или еще кто-либо другой. Спорить сегодня о том, кто имеет больше права говорить именем русского на­рода — думцы или члены Учредительного собрания, с его жалкой ис­торией, которой лучше не вспоминать, совершенно излишне. Мне ка­жется, что право имеют только те, которые готовы работать, жерт­вовать собою и, главное, пожертвовать ради спасения Родины своими партийными лозунгами, партийной ненавистью и личными интереса­ми и которые сумеют сказать новое слово новой России».

*   *   *

Новый курс французской политики, стремившейся превратить Рус­скую армию в массу беженцев и все дело помощи русским сосре­доточить в руках благотворительного комитета, с одной стороны, и новая тактика Милюкова — с другой, шедшая как раз навстречу на­мерениям правительства Франции, привели в Константинополе к ряду трений между Главным командованием и русскими общественными организациями.

В Константинопольской кадетской партии начались споры и пре­рекания между сторонниками новой тактики и ее противниками. Политический Объединенный Комитет, включавший в свой состав представителей различных общественных групп, но руководимый сво­им бюро, преимущественно кадетского состава, с Юреневым во гла­ве, стал явно отступать от своего первоначального направления, вы­раженного в постановлении 15 ноября, где русские общественные Деятели, без различия партий, заявляли, что они видят в лице генера­ла Врангеля, как и прежде, главу русского правительства и преем­ственного носителя власти, объединяющего русские силы, борющие­ся против большевизма.

Теперь они стремились подчинить Главнокомандующего своему влиянию, а если власть Главнокомандующего признавалась, то только под условием общественного контроля и признания демократической программы. Начались нападки, теперь уже не на Кривошеина и ге­нерала Климовича29, а на Пильца30, как представителя отжившего ре­жима, и еще на кого-то, кто внушал к себе подозрение со стороны демократических кругов в своей реакционности.

Конечно, в Константинополе все это не могло вылиться в явно враж­дебное отношение к армии, как это случилось в Париже и в Праге. В Константинополе это было бы немыслимо. Однако нападки на Глав­ное командование и заявления, что пора отказаться от «крымской пси­хологии» и перестать вести великодержавную политику на «Лукулле», показывали, что семена, посеянные Милюковым, дали ростки.

Конечно, создание органа общественного представительства дикто­валось всеми условиями сложной борьбы, которую приходилось вес­ти за русское дело за границей. Нельзя было оставлять генерала Вран­геля одного с его военным штабом. Но трудность заключалась в том, что нелегко было образовать авторитетное в глазах русского обществен­ного мнения представительство, надпартийное, объединявшее всех, и вместе с тем такое, которое не притязало бы на доминирующее значе­ние в отношении к армии и ее Главнокомандующему.

Ни генерал Врангель, ни военная среда никогда не допустили бы, чтобы армия была низведена на положение корпуса Булак-Булаховича при комитете Савинкова. Нужно было искать добросовестного согла­шения. А между тем этого-то и не хватало.

По примеру Парижа в Константинополе образовался парламент­ский комитет, включивший в свой состав членов законодательных учреждений России, и уже не по примеру Парижа в него вошли представители всех партий, в числе 36, правые, октябристы, каде­ты, народные социалисты и двое членов Учредительного собрания. Парламентский комитет занял ту же позицию, как и парижский, вступив в резкую борьбу со всеми течениями милюковского направ­ления. В Константинополе началась та же борьба, только в ослаб­ленном виде, какая велась в Париже.

В общественных группах, организованных в отдельные политиче­ские кружки, появившиеся во множестве в Константинополе, и в пар­ламентском комитете генерал Врангель нашел общественную опору в его борьбе за армию, и в критические минуты в Константинополе все общественные организации умели объединяться и проявлять то единодушие, какого совершенно не было в Париже. В этом констан­тинопольская общественность выгодно отличалась от парижской: она была ближе к армии, умела ее лучше понимать и не впадала в такие чудовищные ошибки, какие могли быть совершены только в Пари­же. Вот почему в Константинополе и мог образоваться Русский Со­вет, давший общественное представительство без партийной борьбы, отдавший свои силы на согласованную работу с Главнокомандующим для спасения Русской армии.

В Константинополе образовался по инициативе частных лиц целый ряд благотворительных организаций. Стали возникать приюты, школы, была открыта и гимназия, дешевые столовые, ночлежные дома, библио­теки, клубы для молодежи. В беженских лагерях создавались русские храмы, образовывались церковные хоры, начала слагаться и приходская жизнь. Русское богослужение с его церковным пением привлекало в храмы не только русских, но и греков, и иностранцев. Русские посте­пенно стали пробивать себе дорогу в чужом для них городе, и сколько было проявлено терпения, выносливости и настойчивости в невыноси­мо тяжелых условиях существования! Благодаря знанию языков мно­гие получили места в банках, конторах, магазинах, в английских и фран­цузских учреждениях. Появились художники-любители, исполнявшие заказы иностранцев на виды Константинополя, писавшие вывески ма­газинов и декорации, кто мог, брался за сапожное, слесарное или сто­лярное ремесло, другие брались за ручной труд, копали канавы, мости­ли мостовые, занимались рубкой леса, становились грузчиками в портах, и не только солдаты и казаки, но и офицеры не останавливались пе­ред ручным трудом. Люди опростились, исполняли всю черную рабо­ту. Бывший камер-юнкер чистил картошку на кухне, жена генерал-губернатора стояла за прилавком, бывший член Государственного со­вета пас коров на азиатском берегу и в высоких сапогах и в куртке по­являлся на заседаниях парламентского комитета: все обходились без прислуги, сами стирали, мыли полы и готовили на кухне. И все это делали просто, без ропота. Жены офицеров становились прачками, на­нимались прислугой. Появиться в хорошем костюме, обедать в модном ресторане было предосудительным. Это могли позволить себе только спекулянты. Признаком порядочности были рваные сапоги и дырявые локти. Собрание членов высших законодательных учреждений можно было принять за сборище оборванцев. О комнате без клопов, о мягкой постели никто и не мечтал. Бедствие переносили легко, жаловаться бы­ло нельзя; были и такие, кто был еще и в худшем положении. Между людьми отпали все перегородки и условности, и люди стали ближе друг к другу, помогали чем могли, и эта помощь, исходившая от такого же бедняка, принималась легко. Сколько было проявлено русской женщи­ной нравственных сил в этой тяжелой борьбе за существование! Избалованная богатством, преодолевая в себе и прирожденную гордость, и светские привычки, она бралась за тяжелый труд и несла его с таким самоотвержением и простотою.

Нелегко далась такая жизнь, но в ней люди как бы перерожда­лись, становились другими, сбросив с себя то старое, что мешало им в новых условиях, в которые они были поставлены. Если бы кто-ни­будь хотел увидать утолок старого, светского Петербурга, он не на­шел бы этого в Константинополе; ему нужно было бы обратиться в Париж. В Константинополе и следа не осталось от прошлого. В по­жилой женщине, стряпающей на кухне, моющей полы и занятой стиркой, нельзя было бы узнать прежней светской графини. В пасту­хе коровьего стада с изумлением можно было бы угадать бывшего члена Государственного совета.

Не в Константинополе, а в Париже можно было увидеть окаме­нелости бюрократического мира и восковые фигуры представителей большого света, в уголке яхт-клуба, перенесенного в Париж, во всем своем нетронутом виде со своими неискоренимыми навыками, с рос­кошными обедами, с неизжитой психологией, с протягиванием двух пальцев людям другого круга, с понятиями, не шедшими дальше того, что все должно быть восстановлено на прежнем месте, как было, яхт-клуб прежде всего, а все остальное после.

Произошло извержение вулкана, все сожжено и погребено под лавой и пеплом, а утолок яхт-клуба уцелел, так, как если бы все еще дело происходило в залах роскошного особняка, с его зеркальными стеклами, на Большой Морской в Петербурге. Уцелел яхт-клуб, уце­лели и партии, осколки партий, но в том же нетронутом виде, како­вы они были и раньше в старом Петербурге.

В России все истреблено, разрушено, все разграблено, ничего не осталось от старого дома, но партии сохранились так же, как и преж­де, со всеми своими программами, лозунгами, своей тактикой, свои­ми лидерами, с теми же клубными понятиями, — партия прежде всего, — а все остальное к ней прилагательное, с неизжитой старо­режимной психологией, с неискоренимой ненавистью к ненавистно­му правительству, как будто бы все еще продолжался режим Плеве, с такой же неискоренимой ненавистью к помещикам, как будто они все еще владели своими землями, а не превратились в голодных про­летариев, заслуживающих, казалось бы, к себе хотя бы некоторого сострадания, все с теми же лозунгами «земля как воздух и вода», как будто крестьянские массы под этими самыми лозунгами не соверши­ли всероссийского погрома и не оказались хотя и с землей, но без хлеба и голодные.

В уголках старого Петербурга, уцелевших в Париже, ничего не хотели замечать и продолжали и думать, и говорить по-старому. В партиях торжествовали, когда после бесконечных пререканий уда­валось Ивана Ивановича, лидера кружка из 9 членов, склонить, вы­нести общую согласительную формулу с Петром Ивановичем, ли­дером другого, столь же многочисленного кружка, торжествовали победу, как будто Россия была спасена, а в яхт-клубе многозначи­тельно сообщали, что такой-то был принят на завтраке у NN, или спорили, доказал ли сенатор К. законность прав такого-то, как буд­то среди урагана событий могло иметь какое-либо значение завтрак у NN, мнение сенатора К. или общая резолюция двух партийных групп, согласившихся объединиться на новой тактике.

Когда после тонкого завтрака за чашкой кофе, с ликерами, с ко­ньяком, с сырами разных сортов и с фруктами среди разговора о благотворительном спектакле, о литературной новинке и последней лекции Пуанкаре мимоходом обмолвятся: «Ну, что бедняга Вран­гель? Как! Армия еще существует! Разве не все разбежались?» — среди этих светских разговоров перед нами вставала другая карти­на. Развалины маленького города на пустынном берегу. Дом всего с тремя стенами, с дырявой крышей, где ютится семья с детьми, еле прикрытая от дождя и ветра. Пожилой полковник, ночующий под перевернутой лодкой. Палатки лагеря среди размокшей глины. Люди в непрестанном труде, напрягающие силы, чтобы отвоевать себе место на земле. Приземистый, коренастый генерал, крепко сложен­ный, твердой походкой обходит палатки с раннего утра, и люди, усталые, разбитые, видя его бодрый вид и слыша его решительный голос, вновь становятся бодрыми, выпрямляют спину и бодро бе­рутся за труд.

Когда слышались разговоры вроде того, что кадетизм несколько испортил свое лицо, вспоминался старый князь, в отрепанной одеж­де, на дырявом диване, в тесной, промерзлой каморке где-то в зако­улках Новороссийска. Норд-ост врывался ураганом в каменную яму, куда были брошены люди. Сыпной тиф вырывал то одного, то друго­го из близких людей. Разнузданные солдаты, посланные отогнать зе­леных, перебили своих офицеров и ушли в горы. На вокзале площад­ная ругань и драки между пьяными офицерами. А старый князь все с тем же упорством настаивает, что нужно продолжать борьбу, идти в Крым и биться до конца.

Водораздел разделил старую от новой России, но линия водораз­дела прошла совсем не там, где ее намечали лидеры старых партий. Произошла катастрофа, но только не в Крыму, а в Париже.

В середине января 1921 года в Париже собрался съезд членов Учредительного собрания. Он был обставлен всем, соответствующим декорумом, подобающим высокому собранию. Высшие представители дипломатического корпуса, посол в Вашингтоне и посол в Па­риже выступали со своими заявлениями, оглашались приветствия, произносились речи от лица партийных организаций, устраивались соглашения между фракциями и выносились общие резолюции. Корреспонденты русских и иностранных газет оповещали европей­ские страны и Америку о дебатах и принятых решениях. Вся внут­ренняя фальшь была прикрыта бутафорией внешней декорации.

По существу же съезд был лишен всякого серьезного значения. Резолюции по вопросу о признании иностранными державами совет­ской власти, о торговых договорах с большевиками, о концессиях с таким же успехом могли быть вынесены на всяком другом собрании, и вес этих заявлений нисколько не прибавился оттого, что вынесе­ны они были по соглашению между П.Н. Милюковым и Авксентьевым, с устранением Карташева, Гучкова и представителей промыш­ленности.

Все то же, что составляло сущность объединения между кадетской группой Милюкова и эсерами об отношении к Русской армии и к Белому движению, было обойдено молчанием или было высказано в столь неясных выражениях, что только посвященные могли догады­ваться, для чего, собственно, созван съезд и в чем заключается та новая тактика кадето-эсеровского соглашения, которая должна была пробудить живые силы внутри России и привести к свержению боль­шевизма.

Это были обычные речи и обычные резолюции, уснащенные де­мократической банальщиной, давно приевшиеся и не только не спо­собные поднять упавший дух русских, замученных в большевистских застенках, но даже хотя бы несколько одушевить самих тридцать членов собрания, выступавших друг перед другом со своими декла­рациями.

Нельзя сказать, чтобы идея созыва за границей Учредительного собрания была удачной. Инициаторы полагали, что только они, выб­ранные всеобщей подачей голосов, могут представлять новую, демок­ратическую Россию, и никто другой. Они не умели отрешиться от прошлого, от роли, сыгранной ими в революции, от своей собствен­ной психологии. Деятели мартовской революции, они все еще нахо­дились в дурмане революционных лозунгов и партийной фразеологии и не умели понять всей жалкой роли, разыгранной Временным пра­вительством в трагедии русской жизни, не догадывались, что по мере нарастания ненависти к большевизму росло и отвращение к керен­щине, как к фальшивой прелюдии большевизма. Они все продолжа­ли верить, что Учредительное собрание пользуется неизменной попу­лярностью в России, и не умели понять, что обман темных народных масс нелепой системой всеобщих выборов по спискам при участии разнузданной солдатчины, малолетних и деревенских баб не мог вну­шить благоговейных чувств к собранию, завершившемуся арестами, насилиями, убийством и разгоном одних членов другими.

Гораздо большее значение, чем резолюции съезда и его декла­рации, имело появление на сцене таких фигур, как Керенский и Чернов. Всем стало воочию и безошибочно ясно, в чем заключалась новая тактика Милюкова. Появившееся затем в печати известное письмо Чернова, разоблачающее его двусмысленное поведение на собрании, где он, по его словам, ходил на самом краю пропасти, остерегаясь упасть в кадетскую яму, и постановление центрального комитета партии социал-революционеров в Москве, отвергающее всякое соглашение с буржуазными партиями, явно показали, каки­ми гнилыми нитками было сшито соглашение парижской группы кадетов с заграничной группой социал-революционеров. Но в то время Милюков торжествовал победу; он оказался как раз в своей сфере вынесения деклараций, согласительных формул и резолюций. Какой-то известный парижский скульптор выставил бюсты Милю­кова и Керенского как великих людей русской революции, и в газетах писали, что Милюков изображает волю и мощь революции, а Керенский ее порыв и пафос.

Происшедшее затем восстание в Кронштадте окрылило надежда­ми членов Парижского совещания. В этом восстании они увидели подлинное народное движение, в противоположность Белому, как реакционному, обреченному на провал. Но прошло тридцать дней, и восстание было подавлено. Были подавлены также и крестьянские бунты, вспыхивавшие то тут, то там в разных концах России. И в довершение всего постановление центрального комитета партии эсе­ров в Москве признало: «Пролетариат городов в настоящее время занят прежде всего вопросом прямого спасения своей жизни от го­лодной смерти».

«Крайне ослабленная организационная распыленность, усталость от борьбы, аполитизм, недоверие к своим силам — вот те черты, которые, к сожалению, так сильно запечатлелись в настоящее время на лице городского рабочего. В трудовом крестьянстве точно так же сильно подорвалась вера в партии и политические группировки. Оно еще в большей степени охвачено аполитическими настроения­ми». Далее осуждаются «стихийные выступления трудящихся масс». «П.С.Р. в современной обстановке должна решительно высказаться против лишь разоряющих страну и ослабляющих фронт трудящих­ся стихийных повстанческих движений, против партизанщины, про­тив голодных бунтов в городах» и пр.

Таким образом, ожидание, что изнутри России поднимется мощ­ная волна народного негодования, которая сметет большевизм и рас­чистит путь на Москву, оказались теми же тщетными надеждами, какие и раньше высказывались — «народ придет», «народ скажет», «народ возьмет», и являлись лишь свидетельством собственной неспо­собности к каким-либо активным действиям. Таковы были те живые силы, которые думал объединить и возглавить Милюков и которые, будучи связаны с революцией, заключали в себе все будущее России.

Теперь, когда все это стало достоянием истории и вся несостоя­тельность новой тактики Милюкова столь явно обнаружилась, мно­гие из участников Парижского совещания, по всей вероятности, не стали бы слишком настаивать, чтобы в их биографиях было упомя­нуто о тех днях, когда они выступали со своими заявлениями в па­рижском собрании в январе 1921 года.    


*   *   *

Струве и Бернацкий в Париже принимали все меры к образова­нию внепартийного комитета для заведывания делом помощи рус­ским, согласно настоянию французского правительства. Финансовые круги уклонялись от участия в том деле, которое не обещало ничего, кроме тяжелой ответственности, бесконечных нареканий и неприят­ностей. Только в начале января удалось, наконец, составить так на­зываемый деловой комитет из представителей армии, финансового союза, банковских деятелей, Красного Креста, городского и земского союзов.

Комитет этот, однако, не встретил сочувствия во французском правительстве, так как оно не было склонно считаться с представи­тельством Русской армии, и в вопросе о ликвидации имущества, по­лученного от генерала Врангеля, держалось своих особых взглядов, идущих вразрез со взглядами комитета. Комитет в своей деклара­ции, поданной французскому правительству, определенно выступил в защиту русских интересов и против присвоения иностранцами русского имущества, находившегося в их руках.

С приездом в Париж Бахметева31, посла Временного правительства в Америке, дело приняло сразу другой оборот. 2 февраля 1921 го­ла находившиеся в Париже Гирс32, Маклаков33 и Бахметев при уча­стии Бернацкого собрали совещание, на котором было признано, что армия генерала Врангеля потеряла свое международное значение и Южно-русское правительство с потерей территории, естественно, прекратило свое существование. При всей желательности сохране­ния самостоятельной Русской армии с национально-политической точ­ки зрения разрешение этой задачи встречается с непреодолимыми затруднениями финансового характера. Все дело помощи беженцам надлежит сосредоточить в ведении какой-либо одной организации. По мнению совещания, такой объединяющей организацией должен быть Земско-городской комитет помощи беженцам. Единственным орга­ном, основанным на идее законности и преемственности власти, объе­диняющим действия отдельных агентов, может явиться совещание послов.

В силу этого и было принято решение образовать в Париже под председательством старшины дипломатического представительства М.Н. Гирса совещание послов с устранением представительства Глав­ного командования, с финансовым комитетом, при участии Бернацкого, отказавшегося к тому времени от представительства Русской армии, и князя Львова34 в качестве уполномоченного Земско-городского союза.

Что же представлял собою Земско-городской союз, этот единствен­ный орган общественного представительства, с которым считалось посольское совещание, включив его председателя, князя Львова, в свой состав? В Париже несколько месяцев перед тем было организовано частное общество, занявшееся делом самопомощи, приобретшее ти­пографию для своих изданий и т. д. Общество это называлось Земско-городским объединением; в его состав входили все земские и го­родские деятели, выбранные на последних выборах прямой подачей голосов, все же остальные земские деятели, так называемые цензовики, допускались только по баллотировке. Вот это-то объединение, возглавляемое князем Львовым, и явилось инициативной группой, созвавшей в Париже, в конце января, съезд организаций земского союза и городского союза, действовавших в то время за границей в Лондоне, Нью-Йорке, Константинополе, Берлине и других городах.

Накануне созыва съезда в общество, именуемое Земско-городским объединением, были выбраны Милюков и Керенский, с целью, оче­видно, подчеркнуть полную аполитичность. На съезде был выбран Земско-городской комитет помощи беженцам, как было объявлено в газетах, являющийся единственно полномочной за границей централь­ной организацией. В состав комитета были выбраны 30 членов. Все это были имена, за исключением трех или четырех, совершенно не­известные земской России, а имена же Винавера, Минора, Рубинш­тейна, Коновалова и прочих явно свидетельствовали, что подбор людей в Земско-городской комитет делался вовсе не по признаку заслуженного авторитета в земской среде, а по совершенно иному основанию, а именно по скомпрометированности в революции, как говорил Ми­люков.

Таким образом, под флагом Земско-городского комитета, возглав­ляемого князем Львовым, укрылась группа лиц, использовавшая вы­веску чужого заслуженного имени для своих собственных целей. Князь Львов, так же как и во время своего злосчастного председательствования во Временном правительстве, оказался во главе и вновь под контролем так называемой революционной демократии. Был сделан общественный подлог, было приобретено расположение американ­ского и французского общественного мнения, но с русским общест­вом не сочли нужным считаться.

Что значило русское общественное мнение? Ведь русские были признаны беженской массой, ничего не значащей величиной в глазах демократических верхов, к тому же реакционно настроенной, а в силу этого и не заслуживающей никакого внимания. Так сложился выс­ший орган попечения о русских за границей, якобы аполитичный, в действительности же находившийся под контролем политической группы левого направления, хозяйственный орган, стоивший на свое содержание значительных сумм, расходовавший средства по своему усмотрению с полным игнорированием армии. Этот орган попечения о русских беженцах, созданный по настоянию французского прави­тельства, не мог пользоваться доверием в русской среде, вместе с тем он не приобрел и авторитета в глазах иностранцев. Пожертвования на нужды русского беженства не притекали в кассу Земско-город­ского комитета, а армия благодаря такому направлению политики была оставлена без поддержки и без средств.

Быть может, в той обстановке, которая сложилась в Париже, при вздутых демократических настроениях, господствовавших в то время, и трудно было создать какой-либо иной орган русского представитель­ства за границей, но все те, кто был связан с армией, не могли не почувствовать, что вслед за левой общественностью и посольское со­вещание отвернулось от армии, и сделано это было под давлением иностранной державы, в то самое время, когда с таким отчаянием армия боролась за свое существование.

***

Мысль о создании единого центра русского представительства за границей возникла тотчас же после оставления Крыма Русской Ар­мией. Однако попытки осуществления такого национального объ­единения в Париже, наподобие чешского и польского во время ми­ровой войны, потерпели крушение, выродившись в ряд враждующих между собою отдельных групповых представительств: Учредительно­го собрания, Парламентского, Земского, Торгово-промышленного, а впоследствии правых монархических организаций и Национального Союза. Получился разброд, а не единство.

Необходимость создания общественного центра, находящегося в связи с армией, сознавалась в Константинополе и получила свое вы­ражение в образовании Русского Совета, состоявшего из выборных представителей от парламентских комитетов, земских и городских организаций, торгово-промышленных и финансовых кругов, а также из лиц, приглашенных Главнокомандующим.

Хотя в Константинополе борьба за армию, полная трагизма, про­исходила на виду у всех, тем не менее только по истечении несколь­ких месяцев, с преодолением многих трений, удалось, наконец, орга­низовать и открыть Русский Совет. Трения эти происходили потому, что и в константинопольской общественной среде были течения если не враждебные по отношению к армии и к ее Главнокомандующе­му, то и не такие, которые могли бы слиться в одно русло. Пережит­ки прошлого, интеллигентская отчужденность от армии и военной среды, наконец, роль, сыгранная некоторыми в революции, отталки­вали их от сближения с военными кругами.

Психология таких общественных деятелей двоилась. Они призна­вали армию, но что они больше признавали — армию или так на­зываемые завоевания революции, оставалось невыясненным; их не­преодолимо тянуло к левым течениям, более родственным для них, и отталкивало от того, где им мерещились правые настроения. Од­них обольщало то, что другим было ненавистно. Значительное же большинство, как и всегда, в своем поведении руководствовалось тем, где можно лучше устроиться, и психологию свою приспособ­ляло к создавшейся обстановке. А так как в это время, под давле­нием французского правительства, уклон совершился в сторону Зем­ско-городской организации, державшей в своих руках денежные средства и назначения на места, и напротив, быть на стороне ар­мии — значило подвергать себя ударам, то естественно, что боль­шинство предпочитало держаться в стороне от центра напряженной борьбы и не становилось определенно ни на ту, ни на другую сторону.

И если в Константинополе тем не менее создалось общественное представительство, всецело ставшее на сторону армии, то произо­шло это потому, что нашлись такие люди из русской общественной среды, которые были связаны с армией кровными узами, сжились и сроднились с нею. Они и образовали то крепкое ядро, вокруг кото­рого сгруппировался Русский Совет.

Конечно, Русский Совет не оправдал ожиданий тех, которые на­деялись найти в нем центр русского национального объединения за границей. Он и не мог сделаться таким центром. Константинополь был слишком удален от Парижа, где разрешались все вопросы меж­дународной политики, печать находилась под строгой цензурой окку­пационных властей; наконец, многие из членов Русского Совета, про­живая в других странах Западной Европы, не могли принимать в нем участия, и по необходимости Русский Совет замкнулся в сравнитель­но тесный круг Константинополя.

И тем не менее Русский Совет, несмотря на все затруднения, сыг­рал значительную роль в деле организации русского общественного мнения за границей. Такого центра, в котором объединялись бы са­мые различные политические направления, не сложилось ни в Пари­же, ни в Берлине; он сложился только в Константинополе. Никог­да и тени партийного разногласия не замечалось в заседаниях Рус­ского Совета. А там сидели рядом друг с другом Г.А. Алексинский, наводивший ужас своими выступлениями во II Государственной ду­ме, и Шульгин, бросивший обвинение к сидевшим на левых скамьях той лее II Думы, «не принесли ли они с собой в карманах бомбы», князь П. Долгоруков, представитель конституционно-демократиче­ской партии, одно имя которого было ненавистно для правых, и правые В.П. Шмит и граф Уваров, к которым столь же враждебно относились в кадетских кругах, товарищами председателя были — И.П. Алексинский, народный социалист, и правый — граф Мусин-Пушкин. Соединить всех на одну дружную работу при такой злоб­ной партийности, которая раздирала русское общество, можно было только благодаря тому, что члены Русского Совета подчинялись выс­шей задаче — служению Русской армии. И в этой работе, которой все одинаково были преданы, партийные разногласия смолкали.

В политической борьбе, в отстаивании Русской армии, как про­тив нападок левых, так и против иностранного посягательства, Рус­ский Совет оказал всю свою поддержку общественного представи­тельства Главнокомандующему. В этой тяжелой борьбе армия не была оставлена одна. В то время как другие партийные организа­ции стремились подчинить своему влиянию армию, сделать из нее орудие своих партийных достижений, только Русский Совет, в сво­ей согласованной работе с Главнокомандующим, сумел осуществить единство общественных сил и представительства армии, столь не­обходимого при полном разладе в русской эмиграции.

*   *   *

Милюков достал деньги от тех парижских кругов, которые счита­ли нужным поддерживать демократическую политику, сводившуюся, в сущности, не к борьбе с большевизмом, а к противодействию Бе­лому движению, из опасения, как бы борьба против большевиков не привела к восстановлению старого строя с его полицейским режимом, притеснениями евреев, инородцев и пр. Вместе с Винавером он стал издавать «Последние новости» и получил, таким образом, в свои руки орган печати в Париже.

Изо дня в день в газете писались статьи, дискредитировавшие ар­мию и Главнокомандующего, помещались обличительные заметки и разоблачения за подписью целого ряда имен офицеров, совершенно так же, как это после делалось в сменовеховских изданиях, сообща­лись сведения, полученные из французских источников и оказавшие­ся затем ложными, о том, например, что генерал Врангель сложил с себя власть и Главное командование и оставил армию и т. д. Словом, это была работа упорная и последовательная над разложением армии, работа тем более пагубная, что она шла как раз в русле французских правительственных стремлений отделаться так или иначе от Русской армии.

Во главе французского правительства встал политический делец Бри­ан. Он очень скоро подпал под влияние Ллойд Джорджа, обольщенный блеском таланта британского премьера. Правда, в правительственном заявлении Бриана в первый раз с парламентской трибуны были при­знаны заслуги Русской армии в мировой войне, но это нисколько не помешало новому министерству принимать такие меры против по­следних остатков той же Русской армии, которые совсем не вязались с чувством благодарности за помощь, оказанную для спасения Парижа. Французская политика пошла на поводу у Ллойд Джорджа, а этому последнему русские военные части на берегу Босфора мозолили глаза, служа помехой для заключения торговой сделки с большевиками.

В январе ушел командующий оккупационным корпусом генерал Нейрталь де Бургон, оставивший по себе самую лучшую память среди русских. Он уехал во Францию на свою ферму, о которой всегда мечтал, тяготясь разлукой с родиной. Его заменил штабной генерал Шарпи — полная противоположность своему доброму и сердечному предшественнику. Сухой, раздражительный в обращении Шарпи был точным, до педантизма, исполнителем предписаний своего начальства и строгим, взыскательным начальником в отношении к своим подчи­ненным. К нему перешло дело русского беженства и военных контингентов, и он проявил все бессердечие штабного бюрократизма в таком вопросе, где болезненно ощущалось тысячами людей каждое жестокое прикосновение к незажившим ранам. Но какое дело было французскому генералу до страданий людей, раз бумага за № должна была быть исполнена.

14 января был издан совершенно секретный приказ, подписанный Шарпи, ясно характеризовавший как самого человека, так и то на­правление, в котором он намерен был вести русские дела. Приказ этот объяснял, что одной из главных задач в настоящее время явля­ется возможно скорейшая эвакуация на постоянное жительство рус­ских беженцев, как гражданских, так и военных, и далее содержал в себе предписание комендантам лагерей тех мер, какие должны быть приняты для осуществления этой цели.

В конце приказа уже откровенно признавалось, что при проведе­нии этих мер нужно лишь стремиться, чтобы не очень резко проти­водействовать распоряжениям русского командования, которое, по словам приказа, имеет намерение задерживать русских в рядах ар­мии «путем убеждения, интриг и даже насилий», «так как нам дей­ствительно необходимо, чтобы русское командование сохраняло из­вестный авторитет для того, чтобы помочь нам поддержать порядок и дисциплину, но при условии, если этот авторитет не препятствовал бы нам в деле эвакуации беженцев».

С этого дня и началась та недостойная политика подтачивания и развала Русской армии, которая так соответствовала намерениям большевиков. И соучастником такой политики явился Милюков со своими «Последними новостями». Для Милюкова нужно было сва­лить генерала Врангеля, как политического противника, точно так же, как для Ллойд Джорджа нужно было ликвидировать русские военные части в окрестностях Константинополя для целей своей политики, а для Бриана — чтобы удобнее сойтись с Ллойд Джорджем в вопросе о германских платежах. И никому из них не было дела до живых людей с их человеческими чувствами, страданиями и несчастьем.

На совещании с представителями константинопольского парламент­ского комитета генерал Врангель говорил: «Я ушел из Крыма с твердой надеждой, что мы не вынуждены будем протягивать руку за подаяни­ем а получим помощь от Франции, как должное, за кровь, пролитую в войне, за нашу стойкость и верность общему делу спасения Европы. Правительство Франции, однако, приняло другое решение. Я не могу не считаться с этим и принимаю все меры, чтобы перевести наши вой­ска в славянские земли, где они встретят братский прием. Конечно, я не могу допустить роспуска Русской армии. Но никаких насильствен­ных мер для задержания людей в военных лагерях я не принимаю. Если и есть полицейские меры запрещения въезда в Константинополь, то они принимаются союзными властями для ограждения от чрезмерно­го наплыва безработных. Я вовсе не хочу во что бы то ни стало задер­живать людей в армии. Но я не хочу, чтобы люди уходили из армии, проклиная свое прошлое, с чувством досады и раздражения, махнув на все рукой, я хочу, чтобы они навсегда сохранили с армией свою связь, всегда чувствовали, что они принадлежат армии и готовы войти в ее ряды, как только явится возможность».

В Константинополе появились уже большевистские агенты, торго­вая миссия открыла свое отделение при покровительстве англичан. И тотчас же почувствовалось их тлетворное влияние на русскую сре­ду; соблазн крупных барышей от доставки товаров на Юг России уже стал охватывать торговые круги Константинополя. То один, то дру­гой соблазнялся коммерческим расчетом и забегал в большевистскую контору. Зараза стала охватывать людей. Моральная болезнь — поте­ря сознания, что можно и чего нельзя, честного и бесчестного.

Стали появляться и агенты, пропагандировавшие возвращение на родину русских беженцев. Некто Серебровский переманивал людей на работы в Баку, соблазняя высоким заработком. И французские власти, так же как и англичане, не постеснялись воспользоваться ус­лугами таких большевистских агентов, лишь бы снять со своего пай­ка как можно больше ртов. По всем беженским лагерям развивалась пропаганда возвращения в Россию.

В январе французское командование приняло решение переселить донской корпус из района Чаталджи на остров Лемнос. Казаки уже устроились на отведенном им месте, расселились в землянках и па­латках и своим трудом обставили вполне сносно свое жилье. Им не хотелось переезжать на остров Лемнос, памятный еще по первой анг­лийской эвакуации после Новороссийска, когда русские вымирали там Целыми семьями. К тому же было получено известие, что с первого февраля французы прекращают выдачу пайка. Несмотря на настоя­тельные указания генерала Врангеля, Шарпи все-таки упрямо насто­ял на своем и издал от себя приказ о выселении казаков из Чаталджи. Последствия тотчас же сказались. Казаки с оружием в руках, лопатами и кольями разогнали присланных чернокожих французских солдат, и с обеих сторон оказались раненые.

Только тогда французские власти поняли свою ошибку и обрати­лись к генералу Врангелю, прося его отдать приказ казакам о пересе­лении на остров Лемнос. Приказу Главнокомандующего донцы под­чинились, и переезд на Лемнос совершился в полном порядке. Однако политика французского командования не изменилась. В начале фев­раля комендантами лагерей были сделаны объявления о записи же­лающих возвратиться в Советскую Россию. При этом распространя­лись сведения о принятых якобы французским правительством мерах получить для них от советов гарантию их личной безопасности, вме­сте с тем для понуждения к выселению всюду были вывешены объяв­ления, что выдача пайка должна в ближайшее время прекратиться, так как Франция не может без конца держать русских на своем про­довольствии. Понятно, какое действие на людей, измученных и по­луголодных, должны были производить подобные заявления француз­ских властей. Из числа беженцев, пожелавших выехать, оказалось свы­ше 1500 человек и столько же из строевых казачьих частей. Первая отправка в Новороссийск состоялась в середине февраля.

В тех же числах штабом французского оккупационного корпуса было доведено до сведения Главнокомандующего и одновременно сообщено комендантам лагерей для осведомления русских о сделан­ном Бразилией предложении принять желающих туда эмигрировать. В сообщении указывалось, что штат Сан-Паоло объявил француз­скому правительству о своем желании принять до 10 000 русских переселенцев. Эмигрирующим предполагалось предоставить средства на переезд, землю для колонизации, денежные авансы для начала работ. В дальнейшем штат Сан-Паоло высказывал готовность при­нять и вторую партию такой же численности.

Сообщения эти оказались лживыми. Никакой гарантии личной безопасности для возвращающихся на родину со стороны советско­го правительства дано не было. Первая же партия, прибывшая в Но­вороссийск, была подвергнута жестоким насилиям, о чем известили несколько казаков, бежавших и возвратившихся оттуда в Констан­тинополь. Точно так же и в Бразилию русские вовсе не принима­лись в качестве земледельцев-колонистов с наделением землей, а как рабочие, закабаленные кофейным плантатором штата Сан-Паоло.

Уже с лета в России обнаружился страшный голод, доведший людей до пожирания трупов и человеческого мяса, а в Бразилии рус­ские оказались запроданными, как негры, плантаторам. Ясно, какое бережное отношение к людям, отдавшим себя под покровительство Франции, выказали французские власти.

В сложном механизме парламентской машины, в ожесточенной борьбе партий, среди криков прессы и шума Парижа что значила судьба нескольких тысяч русских, обреченных на голодную смерть или на рабство? Ведь они были ничтожной величиной в сложней­ших проблемах европейского мира. И мог ли уделить им внимание Бриан? И разве способен был проявить участие к людям генерал Шарпи, когда он имел перед собою точное предписание за № и подписью своего начальства, а подчиненные генерала Шарпи разве осмелились бы когда-нибудь не исполнить то, что им приказано? Они были бы немедленно удалены со службы. И генерал Бруссо, комендант на острове Лемнос, в своей исполнительности дошел до пределов жестокости к тем самым людям, с которыми он был в самых близких отношениях в штабе русского Верховного Главноко­мандующего во время мировой войны. И появилась ли хотя слабая краска стыда у издателей «Последних новостей»? Ничуть, они про­должали вести свою линию и заслужили одобрение министра-пре­зидента Бриана, ссылавшегося на их мнение, как серьезных поли­тиков, в подкрепление своего отношения к Русской армии.

В первой половине марта Верховный комиссар Франции поста­вил Главнокомандующего в известность о решении французского правительства отправить в Советскую Россию новую партию 3— 3,5 тысячи человек и желании его усилить эвакуацию русских из ла­герей. При этом он уведомлял, что правительство республики стоит перед решением прекратить в ближайшее время всякую материаль­ную поддержку русским. С этого времени французское командо­вание начинает оказывать настойчивое давление в целях заставить Главнокомандующего подчиниться требованиям французского пра­вительства.

14 марта генерал Пелле, Верховный комиссар Франции, сменив­ший господина де Франса, сообщая Главнокомандующему о получен­ном им телеграфном предписании от своего правительства принять все меры к тому, чтобы новая партия для возвращения в Одессу была безотлагательно отправлена, приводит в тексте содержание этой те­леграммы: в ней правительство республики уведомляло, что оно сто­ит перед необходимостью в короткое время прекратить бесплатное снабжение пайком русских беженцев. «Последние должны быть пре­дупреждены, что они должны выбирать между тремя следующими решениями: 1) вернуться в Россию, 2) эмигрировать в Бразилию, э) выбрать себе работу, которая могла бы содержать их».

Такие требования министерства Бриана не могли быть объяснены только вопросом денежного расчета. Количество людей, находившихся на французском пайке, значительно уже сократилось; более двадцати тысяч было уже вывезено в Сербию. Велись переговоры о переезде и остальных в славянские земли. Наконец, для покрытия своих расхо­дов правительство республики взяло себе значительные ценности, за­ключавшиеся в торговых судах и в другом имуществе, свыше чем на сто миллионов франков. Перед русскими в самой категорической форме ставилось требование по телеграфу погибать от голода, возвра­щаться к большевикам или ехать в Бразилию. Такое отношение фран­цузских властей вызвало глубокое возмущение.

«Если французское правительство настаивает на уничтожении Рус­ской армии в таком порядке, — заявил генерал Врангель Верховно­му комиссару, — то единственный выход перевести всю армию с оружием в руках на побережье Черного моря, чтобы она могла бы, по крайней мере, погибнуть с честью».

В генерале Врангеле французские власти видели главное препят­ствие для осуществления своих планов, и они начали ряд мер, чтобы изолировать его от армии, запрещали рассылку приказов Главноко­мандующего к войскам, мешали его поездкам в военные лагеря, не выпускали генерала Врангеля и начальника штаба генерала Шатилова из Константинополя, наконец, предложили ему поехать в Париж, по приглашению французского правительства. На это последнее предло­жение генерал Врангель ответил, что он готов ехать в Париж, но при условии, чтобы отправка людей из военных лагерей в Советскую Рос­сию и в Бразилию была приостановлена до его возвращения и чтобы ему был гарантирован свободный обратный проезд в Константино­поль. Генерал Пелле не мог, понятно, согласиться на выставленные условия, он заявил, что «рассредоточение армии является настолько необходимым, что не терпит никакой отсрочки».

Наступили тревожные дни. Ходили слухи, что французские власти намерены арестовать генерала Врангеля. Войска волновались, готовые с оружием в руках идти на Константинополь в случае насилия над Глав­нокомандующим. 22 марта, в годовщину того дня, когда генерал Вран­гель стал во главе Русской армии, он обратился с приказом к войскам: «Ныне новые тучи нависли над нами... С неизменной, непоколебимой верой, как год тому назад, я обещаю вам с честью выйти из новых ис­пытаний. Все силы ума и воли я отдаю на службу армии. Офицеры и солдаты, армейский и казачьи корпуса мне одинаково дороги. Как в тяжелые дни оставления родной земли, никто не будет оставлен без помощи. В первую очередь она будет подана наиболее нуждающимся. Как год тому назад, я призываю вас крепко сплотиться вокруг меня, памятуя, что в нашем единении — наша сила».

В двадцатых числах марта генерал Бруссо, комендант острова Лем­нос, исполняя приказание командира оккупационного корпуса Шар-пи, потребовал, чтобы немедленно был дан ответ, какой из трех вы­ходов выбирается русскими из их положения. Для опроса в лагеря были посланы французские офицеры с воинскими командами, и было заявлено, что те, кто будет пытаться посягнуть на свободу решения, будет отвечать перед французской властью. Пароход стоял у приста­ни, и три тысячи человек, навербованных в таком порядке, под угро­зою, должны были немедленно сложить свои вещи и отправиться в

Одессу.

Вечером в комнате русского посольства собрались общественные представители всех русских организаций в Константинополе. Они были вызваны генералом Врангелем. Генерал Фостиков, только что приехав­ший с острова Лемнос, с волнением рассказывал, какими грубыми сце­нами сопровождалась вербовка людей для отправки их в Одессу; как на лагерь кубанцев во время опроса были наведены пушки с французских миноносцев, каким оскорблениям подвергались русские офицеры, как французская команда прикладами отгоняла их от солдат, чтобы они не мешали французам делать их дело, как многие были насильно посаже­ны на пароход и бросались за борт, вплавь достигая берега, лишь бы не быть вывезенными в Совдепию.

Его слова произвели глубокое впечатление. Постоянно, в повсе­дневной жизни, русские подвергались оскорблениям, и каждый почув­ствовал в этих новых грубых выходках французских властей унижение своего достоинства, как русского. Никогда французы не осмелились бы так поступить ни с сербами, ни с греками, ни с румынами, а рус­ских можно было прикладами ружей, при помощи чернокожих за­гонять в загон и отправлять в трюмах пароходов, как стадо баранов, под большевистский нож.

Все были взволнованы. Поздно ночью разошлось совещание. Было принято решение немедленно обратиться с протестом ко всем Вер­ховным комиссарам в Константинополе, к французскому правитель­ству, а к сербскому и болгарскому народам с просьбой дать русским приют в своих землях.

В протесте, поданном французскому Верховному комиссару, пар­ламентский комитет заявлял: «Мы не можем оставаться спокойны­ми зрителями, когда на наших глазах из нашей среды вырывается несколько тысяч человек, чтобы бросить их в руки наших злейших врагов. Вы утверждаете, что отправляются те, кто добровольно выразил желание возвратиться в Россию. Но о каком же добровольном согласии может идти речь, когда людям предложили на выбор, уме­реть ли с голоду на пустынном острове или садиться на пароход, когда их принуждали к немедленному решению вооруженные команды и на лагерь были наведены орудия и пулеметы с военных судов? Мы заявляем Вам, что казаки, отправляемые Вами в одесский порт, об­речены на голод, на месть со стороны большевиков или, что для нас ужаснее всего, на принудительное поступление в ряды Красной ар­мии. Долг и честь франко-русской дружбы, кровь, совместно проли­тая в мировой войне, обязывают нас бережно относиться друг к другу. История не кончается сегодняшним днем».

На наших глазах безжалостно, не останавливаясь перед средства­ми, разрушали Русскую армию, разрушали несмотря на то, что в тя­желом изгнании, на чужой земле она дала высшее доказательство патриотизма, твердости духа и повиновения своим начальникам.

Генерал Врангель обратился с письмом к маршалам Франции: «Я счел своим долгом поставить вас в известность, дабы в решительную минуту, когда найдете нужным, могли бы возвысить свой авторитет­ный голос и предупредить стоящих у власти людей, быть может, в горячей работе дня, в вихре политических страстей, потерявших ис­тинное направление и пренебрегающих узами крови, коими скреп­лены народные армии в двух великих нациях».

Для ускорения вопроса о переселении Русской армии в славянс­кие земли, в Сербию и Болгарию были посланы генерал Шатилов, Львов и Хрипунов35, и через несколько дней они выехали в Белград, а затем в Софию.

То, что произошло на Лемносе, не могло не взволновать русские круги. Как только в Сербии стали известны лемносские события, тот­час же поднялись негодующие протесты во всех русских колониях. Даже в парижской прессе появились статьи, осуждающие политику правительства: «Мы не можем пройти мимо трагедии наших союз­ников и не поднять голоса против мер насилия, которым подвер­гаются те, кто сражался под знаменем, признанным Францией», — писалось в одной из французских газет. Маршал Фош ответил Глав­нокомандующему, отзываясь с теплым чувством об участии Русской армии в мировой войне, он признавался, что не может вмешиваться, как военный, в дела политики.

Правительство Бриана не сразу сдало свои позиции, однако оно не решилось прибегнуть к крайним мерам, а избрало косвенный путь для воздействия на Главнокомандующего. В середине апреля в парижских газетах появилось сообщение агентства Гаваса под заглавием «Позиция генерала Врангеля», которое являлось официозным сообщением французского правительства.

Составленное в явно враждебном к самому существованию Рус­ской армии духе, сообщение это тенденциозно обрисовывало про­исшедшие события и пыталось объяснить принимаемые француза­ми меры, побуждавшие русских ехать в Бразилию и в Совдепию, не более не менее как чувствами гуманности. «Ввиду образа действия, принятого генералом Врангелем и его штабом, — говорилось далее в сообщении, — наши международные отношения заставляют нас вы­вести эвакуированных из Крыма людей из его подчинения, неодоб­ряемого, впрочем, всеми серьезными и здравомыслящими кругами... Все русские, еще находящиеся в лагерях, должны знать, что армия Врангеля не существует, что их прежние командиры не могут более отдавать им приказаний, что решения их ни от кого не зависят и что их снабжение в лагерях более продолжаться не может».

Сообщение, в большом количестве распространенное в лагерях, вызывало среди русских одну лишь усмешку над гуманными побуж­дениями французского правительства. Генерал Шарли, уязвленный в своем самолюбии, не решился, однако, прекратить выдачу пайка, чем он угрожал в своих заявлениях, но прибег к сокращению его, и без того скудного, до голодного размера. Людей вымаривали голодом, чтобы заставить подчиниться требованиям французских властей.

Генерал Врангель в ответ на изведение писал Верховному комис­сару Пелле: «Армия, проливавшая в течение 6 лет потоки крови за общее с Францией дело, есть не армия генерала Врангеля, как угодно ее называть французскому сообщению, а Русская армия, если только французское правительство не готово признать русской ту армию, вожди которой подписали Брест-Литовский мир. Желание француз­ского правительства, чтобы «армия генерала Врангеля» не сущест­вовала и чтобы «русские в лагерях» не выполняли приказаний своих начальников, отнюдь не может быть обязательным для «русских в ла­герях», и, пока «лагери» существуют, русские офицеры и солдаты едва ли согласятся в угоду французскому правительству изменить своим знаменам и своим начальникам».

В конце апреля генерал Шатилов привез известие, что Сербия принимает к себе из состава армии до 7 тысяч человек, а Болгария 9 тысяч для устройства их на работы. Это, конечно, не было еще разрешение полностью вопроса, но, во всяком случае, двери, каза­лось наглухо закрытые, были приотворены, получилась возможность вывезти в первую очередь людей с острова Лемнос, где положение было наиболее тяжелое.

Верховный комиссар Франции генерал Пелле решил наконец из­менить политику относительно Русской армии. Политика, диктуемая из Парижа, вызывала всеобщее возмущение и подрывала престиж Франции. Принимая русских общественных представителей, генерал Пелле заверял их: «Поверьте, для меня нет более тяжкой задачи, чем русская. Я совершенно расстроен, когда получаю ваши обращения ко мне. Я не настолько лишен сердца, чтобы не понимать вас, и прило­жу все старания, чтобы найти выход из положения».

С этого времени Пелле взял в свои руки дело урегулирования русского вопроса в Константинополе. Генерал Бруссо был удален, но загладить прошлую политику, столь недостойную в отношении к со­юзной Русской армии, было нельзя. В душе тысяч русских людей остался неизгладимый след от всех несправедливостей и оскорбле­ний, им нанесенных.

* * *

«Как видите, наконец-то я еду в Америку, но сколько времени я пробуду — еще неизвестно. Покинув Вас, я был в Польше, видел много русских в Софии, Белграде, Будапеште, Вене. Я думал, что для русских, разбросанных в разных частях Европы, важно узнать от не­заинтересованного наблюдателя, как я, что сделала армия генерала Врангеля за это время, как она боролась и какие успехи она имела, несмотря на страшные затруднения.

Я виделся с генералом Махровым36 и говорил ему про Ваши дела. Я виделся с Савинковым, Балаховичем, а позднее, в Станиславове, видел Петлюру и некоторых военных от генерала Перемыкина37, но, как это ни странно, они не имели никакого понятия, что Вы сделали с Вашей армией, и я был счастлив сказать им о том, что видел свои­ми глазами, о работе Витковского, Барбовича39, Туркула40, Скоблина41, Бабиева42, Манштейна43 и всех тех, кто сделал столько, о духе и действиях дроздовцев, корниловцев и др. Да, это была армия героев. Я никогда не забуду гордиться воспоминаниями о моем пребывании среди них.

Удивительно то, что я нашел в Париже и в Лондоне, удивитель­нее Эйфелевой башни и собора Святого Петра, — это колоссальное незнание русских дел. Неграмотный мужик знает ровно столько же о высшей математике, сколько знают умные люди в Лондоне и Па­риже о России. Немудрено, что всякого рода «политика» образуется в Европе только потому, что никто ничего не знает, а страшная борь­ба режет Россию на куски».

Так писал генералу Кутепову один американец, бывший в Крыму в Русской армии и своими глазами видевший то, что там было сдела­но русскими. Он был поражен, что об этом никто ничего не знал. Он ошибался только в одном — не знали, но и знать не хотели. И в самом деле, разве Петлюра, Савинков, а если бы американец видел Милюкова, Винавера и др., то эти последние когда-нибудь признали, что американец говорит правдиво о том, что он видел? Разве им нуж­на была правда?

Для их политики им нужны были свидетельства дезертиров, про­дававших свои показания « Последним новостям», нужны были обли­чения Слашева, а правда им была не нужна. Кому были известны имена Витковского, Барбовича, Туркула и др., о которых с такой гор­достью говорит американец? Их не только среди французов, а среди русских никто не знал. А армия продолжала свою героическую борь­бу одинокая, чуждая не только иностранцам, но и своим, русским.

Полковник Кутепов с пятьюстами офицерами защищал Таганрог­ский фронт от натиска большевиков. Казаки, усталые и соблазнен­ные пропагандой, повернули назад и разошлись по домам. В тылу восемь тысяч рабочих Балтийского завода подняли восстание и, за­хватив железнодорожный путь, преградили отступление. Из Ростова было потребовано подкрепление. Огромный город с полумиллионным населением продолжал жить своей повседневной шумной торговой жизнью. Конторы, магазины, кинематографы, театры, азартные игры в клубах на многие сотни тысяч, разряженная праздная толпа на Са­довой улице, переполненные кафе и рестораны, оркестры музыки... Из Проскуровских казарм на помощь Кутепову вышло подкрепле­ние — 60 человек. Ротмистры, полковники, капитаны и с ними не­сколько молоденьких мальчиков, все как рядовые, с винтовками на плечо, они пошли мерным шагом по шумным улицам среди огром­ной толпы, шатавшейся по тротуарам. 60 человек из 500-тысячного города.

Генерал Кутепов для парижской публики может представляться генералом черной реакции. Для нас он навсегда останется полковни­ком Кутеповым, взявшим твердой рукой винтовку, и со своей тре­тьей ротой, и в боях и в походах, сохранившим до конца непреклон­ность воли в исполнении своего долга русского и солдата.

Так началась Добровольческая армия, и так продолжалось не в течение трех месяцев Кубанского похода, а в течение трех лет. Были периоды больших побед, и тогда толпа, жадная к успехам и к нажи­ве, устремлялась к армии, со всех сторон облепливала ее, старалась что-то захватить для себя, если не денег и товаров, то положения и влияния, и тотчас же, когда на фронте были неудачи, начинался от­лив, спасание своих пожитков, обозные настроения охватывали мас­сы, и каждый думал о себе, как бы спасти свой багаж и перебраться подальше в безопасное место.

В дни побед в газетах писалось о величии Ледяного похода, о ге­роях-титанах, но чуть наступали колебания на фронте и отход армии, в тех же газетах неизменно появлялись обвинения в реакционности генералов, а в тех, кого провозглашали титанами, пускались ядовитые стрелы обличения в еврейских погромах и в замыслах реставрации.

Обвинения, предъявленные в Париже после ухода из Крыма, не новы. Еще в то время, когда на Дону начиналось формирование доб­ровольческого отряда, в Москве Троцкий, призывая рабочих в поход против белогвардейцев, сравнивал Новочеркасск с Версалем в дни Парижской коммуны.

Но Новочеркасск так же походил на Версаль, как несколько сот юнкеров и офицеров, помещавшихся в одном здании лазарета на Ба­рачной улице Новочеркасска, походили на армию генерала Галифе под Парижем. Буржуазия туго завязала свой кошелек и не давала генера­лу Алексееву денежных средств на содержание добровольцев. В то время как шли напряженные бои под Кизитеринкой, приходилось разъезжать на извозчике по Новочеркасску, выпрашивая в магазинах то у того, то у другого сапоги, теплую одежду и чулки для отправки их полураздетым юнкерам, сражавшимся в осеннюю стужу на под­ступах к Ростову. Генерал Алексеев писал письма к богатым благо­творителям Ростова, обращаясь к ним за помощью. Ростовские бан­ки, после долгих переговоров, согласились выдать под векселя частных лиц сумму, не превысившую 350 000, а когда большевики появились в Ростове, те же банки выплатили им 18 миллионов. Буржуазия не была с армией.

Была ли борьба на Дону русской Вандеей? Среди молодежи было много горячих монархистов; они, быть может, были самыми пламен­ными, самыми смелыми. Но это не было только восстанием за коро­ля, как в Вандее. Прежде всего они были русскими.

Порыв по своей возвышенности, по своему бескорыстию, по са­моотвержению и мужеству столь исключительный, что трудно отыс­кать другой подобный в истории, вот что проявила русская моло­дежь в своей напряженной борьбе против такого чудовищного зла, как большевизм. И чем больше кругом было проявлений малодушия, чем больше грязи прилипло к Белому движению, тем возвышеннее представляется совершенный подвиг, потребовавший напряжения всех нравственных сил, чтобы выйти из трясины. Не увенчанный лавровым венком, этот подвиг тем бескорыстнее, чем менее он оце­нен людьми.

«Я знаю, за что я умру, а вы не знаете, за что вы погибнете», — говорил есаул Чернецов незадолго до своей геройской смерти. Ъ ты­сячи человек, пошедших в поход в кубанские степи, — вот все, что осталось от многомиллионной Русской армии, и с ними два Верхов­ных Главнокомандующих — генерал Корнилов и генерал Алексеев.

На что мог возлагать надежду генерал Корнилов, когда в холод­ный февральский вечер он вышел с десятком своих офицеров из дома Парамонова по Пушкинской улице и пешком направился в станицу Аксайскую? На что надеялся он, когда в гололедицу по застывшей липкой грязи, ночью, входил в станицу Дмитриевскую и сам с людьми своего конвоя выбивал из станичного дома засевших в нем большевиков? Так было каждый день, от одной засады в дру­гую, без перерыва, без отдыха, в ежедневных боях. Что думал гене­рал Алексеев, когда, опираясь на палку, он, больной старик, шел по кубанской степи?

Корнилов убит. Алексеев, уже стоящий одной ногой в могиле (че­рез несколько месяцев он скончался), не падает духом, а, превозмо­гая свою старческую немощь, продолжает поход. Что ожидало их впереди? Когда, казалось, все было потеряно, упрямый старик не хотел сдаваться. В Новочеркасске он упорно начал собирать добро­вольцев. Долгие ночи он просиживал, делая расчеты и соображая, как вооружить, обмундировать и содержать свой добровольческий отряд, так же добросовестно, как прежде он, Верховный Главнокомандую­щий, составлял план для всей Русской армии.

И на Кубани у него не опустились руки. Что двигало его, откуда брались силы у этого тяжко больного умирающего старика? Сколько раз в тревожные минуты наибольшей опасности приходилось слышать от него: «Бог не попустит совершиться злому делу», «Бог не без ми­лости». Любовь к русскому народу, доходившая до глубин религиоз­ного чувства, — вот что наполняло душу старого Алексеева.

«Поход титанов», — кричали газеты, когда добровольцы, проло­жив себе путь штыками, вернулись на Дон. Но какие же это были титаны? Старик генерал и мальчик-кадет. Это были простые русские люди, такие же простые, как Вольский мещанин, оставивший жену и детей дома и пошедший в поход, как певчий из архиерейского хора в Новочеркасске, как учитель гимназии вместе со своими учениками, взявший винтовку и вступивший в ряды армии.

То, что они делали, они делали просто, как свойственно русским. Полковники, ротмистры, капитаны — все стали простыми рядовыми. Но сколько нужно было решимости и силы воли, чтобы выпол­нить свой долг!

Тот, кто не пережил, никогда этого не поймет. Он не поймет му­чительной тревоги за своих самых близких и дорогих, когда видишь их в рядах офицерского полка, идущих в бой в рваных сапогах, с сумкой через плечо, где болтается десяток патронов; он не поймет, с каким напряжением прислушиваешься к неумолчному треску пуле­метов, прерываемому лишь гулом орудийных залпов, когда бой идет в нескольких верстах, и знаешь, что триста офицеров с десятью пат­ронами в запасе в этом огне берут штурмом казармы в городе, где засели многие тысячи красноармейцев. Он не поймет матери, кото­рая, посылая своего последнего, третьего сына, говорит ему: «Я луч­ше хочу видеть тебя убитым в рядах Добровольческой армии, чем живым под властью большевиков».

Что может быть ужаснее гражданской войны? Везде скрытый враг. Он может быть хозяином хаты, где вы остановились, прохо­жим на улице, рабочим в порту, наборщиком в типографии, же­лезнодорожным служащим. Ночной пожар, взрыв снарядов в ваго­нах, листок, выпущенный из типографии, предательская пуля из-за угла — показывают, что вы окружены изменой, как липкой паути­ной. В казаках, которые бьются рядом с вами, а завтра открывают фронт большевикам, в рядах ваших солдат, убивающих своих офи­церов, в самой офицерской среде, в штабах — везде кроется пре­дательство. Самый воздух, которым вы дышите, пропитан удушли­вым ядом ненависти и измены. Ненависть, доходящая до того, что вырывают мертвых, чтобы надругаться над их телами. И все они, и рабочие, и мастеровые, и казаки, и солдаты, и красноармейцы — такие же русские.

Трудно глядеть смерти прямо в глаза, но невыносимо труднее со­хранить все напряжение воли, преодолеть усталость такую, что после ряда бессонных ночей веки сами собою смыкаются, ноги подкаши­ваются на ходу, стоя засыпаешь, а нужно широко раскрыть глаза, нужно идти вперед среди ночного мрака; следом идут свои люди, и сбиться с пути — значит подвергнуть их гибели. Думы гнетут всей тяжестью сомнений, не ошибка ли то, что делается, не лучше ли со­хранить столько молодых жизней и уйти...

Не страх смерти, нужно преодолеть в себе всякую слабость, влить бодрость в своих людей, нести за них всю тяжесть ответственности и знать, что они обречены, и, несмотря ни на что, на ряд поражений, на полное крушение после отступления от Орла до Новороссийска, вновь подымать людей на ноги и вести их снова в бой.

Раны на время освобождали, только тяжелые увечья выводили из строя. И все-таки все новые и новые люди стекались отовсюду в ряды армии. А уклониться было так легко и так легко найти себе оправда­ние. Ведь было безумием надеяться одолеть несколькими полками красноармейские массы... Безумие было начинать Кубанский поход, безумие идти на Москву, безумие защищать Крым, безумие упрямо сохранять армию в лагерях Галлиполи и Лемноса. Но благодаря это­му безумию мы можем не краснеть за то, что мы русские.

Один вдумчивый англичанин, бывший на Юге России, говорил, что из всей мировой войны он не знает ничего более замечательного, чем трехлетняя борьба русских против большевиков. А моральные тупицы все продолжают долбить — «кадетизм испортил свое лицо». Они не видели из-за партийного частокола ничего дальше своего наглухо огороженного места. Армия представлялась им реакционной силой в руках генералов.

Но что такое армия? Ведь это не генерал Врангель с его штабом, не офицеры и солдаты первого корпуса Кутепова, не донцы и кубан­цы, под начальством генерала Абрамова и Фостикова.

Армия — это что-то гораздо большее. Это три года неустанного напряжения воли, человеческих страданий, отчаяния, тяжких лише­ний, упадка и нового подъема, подвиг русского мужества, непризнан­ный и отвергнутый. Сменялась осень на зиму, наступала весна и вновь чередовались лето, осень и зима, а борьба, поднятая двумястами юн­керов и кадет в Новочеркасске, все продолжалась. Она продолжается и теперь в новых условиях, но все та же борьба, и те, кто бьет ще­бень на дорогах Сербии, копает лопатами землю, работает в рудни­ках Перника, в тяжелом труде добывая насущный хлеб, делает все то же русское дело.

Прошлое продолжает жить в людях. Армия воплотила в себе это прошлое. Армия — это не только те, кто остался в живых, но и все те, кто лежит под могильным крестом, засыпанный землею.

Армия — это трагическая смерть Каледина, это тени замученных атамана Назарова, Богаевского, Волошинова, героическая гибель еса­ула Чернецова, это тело Корнилова, преданное поруганию безумной толпой красноармейцев, это прах Алексеева, перевезенный для погре­бения в чужую землю, это кормчий, сменяющий один другого во время урагана среди крушения, это русские города, освобожденные один за другим от Екатеринодара до Киева и Орла, это грязная крас­ная тряпка, разорванная в клочки, это русское трехцветное знамя. Армия — это скрытые муки матери, посылающей своего последнего сына в смертный бой, это мальчик во главе своей роты Константиновского училища44, умирающий при доблестной защите Перекопа. Вот что такое армия.

Мы знали этого хрупкого, тонкого мальчика. Его два брата слу­жили в армии. Ему не было еще семнадцати лет, но он настоял перед своими отцом и матерью, чтобы его отдали на военную служ­бу. Зимой 1920 года двести юнкеров Константиновского училища смелой атакой среди мглы зимнего тумана разбили наступавшие красные войска и отогнали их от Перекопа. Крым был спасен. Он был убит, и тело его нашли с застывшей правой рукой, занесенной ко лбу для крестного знамения.

Такие жертвы не приносятся, чтобы сказать: все кончено и армии больше нет.

В часовне стояло подряд несколько гробов, один из них был от­крыт. В нем лежал молоденький офицер. Белая повязка на лбу при­крывала рану, глаза глядели точно живые, и нежная мягкая улыбка застыла на губах. Люди входили, молились и выходили из часовни. Пришла старушка, низко поклонилась и тихо прошептала перед от­крытым гробом: «Не пожалел своей красивой молодой головы и от­дал Богу душу за нас, грешных».

На стене галлиполийской развалины нарисованный русской рукой вид Московского Кремля в снегах, с его башнями, с высокой коло­кольней Ивана Великого и старыми соборами. Какие чувства подви­нули выложить на песке мелкими камнями надпись: «Родина ждет, что ты исполнишь свой долг»? А вот еще: «Только смерть избавит тебя от выполнения твоего долга». «Помни, что ты принадлежишь России...» Что же, все это сделано из-под палки, при грозном окрике генерала Кутепова?

Старые полковые знамена, русский солдат, как верный часовой на их охране, двуглавый орел, выложенный камнями на галлиполийском песчаном грунте с короной, со скипетром, с державой и надпись: «Рос­сия ждет, что ты исполнишь свой долг»... Церковь, сооруженная из всяких материалов, находившихся под рукой, иконостас, паникадила из жести консервных банок и иконы старинного письма... Кто их писал? Какие чувства вылились в изображении темного скорбного лика Хрис­та и Богородицы? Какие мольбы обращены в молитвах к этим иконам? Это «реакционные настроения»? «Будущее принадлежит другим, кто забыл и отверг это прошлое и неразрывно связал себя с революцией...»

Стройными рядами проходят один за одним, мерно отбивая шаг, юнкера военного училища. Генерал в черной фуражке с белым вер­хом здоровается с войсками. Русская песнь, захватывающая своими могучими звуками, и русское «Ура!» как раскаты грома. Вот она, русская сила. Русские люди, шесть месяцев прожившие в земляных но­рах, в развалинах Галлиполи, во вшах, в грязи, в холоде, в темноте, голодные, заброшенные в пустыню каменистого откоса...

«Спекулировать на живой силе «смертников», уцелевших от крым­ского кораблекрушения, — писали эсеры в «Современных записках» после ухода армии из Крыма, — строить на ней какие бы то ни было политические расчеты было бы не только верхом легкомыслия, это было бы вообще на границе допустимого. Между тем такие планы не оставлены, такие расчеты продолжают строиться, невзирая на уже обнаружившуюся тягу к выходу из того, что еще называется южно­русской армией. Многие попросту бегут, куда глаза глядят, чаще все­го в Константинополь. Там их ловят и арестовывают. Другие тянутся на родину в надежде на великодушие победителей».

«А что будет дальше? — ставили они вопрос. — Устоит ли, может ли устоять от разложения армия, содержимая впрок, за колючей про­волокой «острова смерти» или Галлиполи?» — и не без злорадства от­вечали: «Не надо никакого искусства большевистских агитаторов, что­бы сила вещей привела эту армию к ее естественному концу». Они заранее предвкушали вожделенный день, когда последние солдаты и казаки будут брошены в трюм для отправки в Одессу и в Бразилию, а генералы и офицеры, подобно Слащеву, перейдя в лагерь победителей, будут лизать руку Бронштейна-Троцкого. Они ожидали этот день, как день своей победы — победы революции над реакцией.

Удары со всех сторон сыпались на армию. Людей вымаривали го­лодом, обманом, угрозами и насилием принуждали изменить своим знаменам и сдаться на милость большевикам. Из злобной партийно­сти глумились, старались надломить последние силы, удушить ядом клеветы и натравливания.

А там среди голого поля, в труде и в неустанном напряжении, из обломков старого создавалась новая Россия. Камень за камнем вы­кладывался памятник, и на пустынном холме высоко поднялся кур­ган из камней, как несокрушимый свидетель того, что могут сделать люди, когда они решили все перетерпеть, но не сдаваться.

«Только смерть может избавить от исполнения твоего долга». «Помни, что ты принадлежишь России».

*   *   *

В то время как в Константинополе происходила борьба за сохра­нение армии, борьба со всем миром — с иностранцами и с русски­ми, с врагами и с полудрузьями, — живые контингенты армии были расселены и рассредоточены по разным пунктам. Если бы не этот фокус борьбы за армию, который сосредоточился на берегах Босфо­ра, — все эти люди, только что испытавшие дни поражения, эвакуа­ции, мятущиеся и недовольные, отчаявшиеся и растерянные, растек­лись бы по этим местам, как люди второго сорта, без территории, без покровительства, ждущие чужой благотворительности. Немногие на­шли бы себе работу и пропитание; большинство обратилось бы в со­вершенно деклассированную толпу, и, конечно, идея о национальном достоинстве, о борьбе за культуру и государственность (а в это имен­но и вылилась борьба с большевиками) уступила бы место чисто ма­териальным заботам о куске хлеба.

Но один центр бессилен был бы это сделать. Если бы в массе де­зорганизованных остатков армии не жило импульсов к организации; если бы в этой массе не горел огонь убеждения в своей правоте; если бы в ней не жила горячая любовь к Родине и пламенный патриотизм; если бы, наконец, во главе отдельных ее частей не стояли твердые и преданные люди, сжившиеся с массой во время тяжелых боев, — то Главнокомандующий не мог бы иметь пафоса убежденности и силы, заражавшего тех, в руках которых была судьба армии. Главнокоман­дующий от своей армии впитывал в себя мужество продолжать эту борьбу; они — своей жизнью и молчаливым подвигом вызывали ува­жение и восторг даже у недоброжелателей; наконец — они были той материальной опорой, которая при случае могла стать опасной и гроз­ной. И потому, когда обострялось положение, эта живая масса нахо­дила всегда сочувствие среди отдельных влиятельных лиц, охраняв­ших армию своим авторитетом; а другие, которые, забыв всякие «ро­мантические мечтания», руководствовались «реальной политикой», — уступали им из боязни осложнений в этом клубке национальных и политических противоречий. Все это сохранило армию при самых неблагоприятных условиях.

Переходя теперь к самому живому составу ее, мы должны отме­тить три группы, различные не только по случайным особенностям обстановки, в которую они попали, но и по своему характеру и осо­бенностям быта. Первая группа состояла из войск, сформированных в первый армейский корпус (Галлиполи); вторая состояла из казаков (донцы, кубанцы, терцы и астраханцы), сведенных в один корпус (лагеря близ Константинополя, а впоследствии Лемнос); и третья — наши моряки, ушедшие на военных судах (Бизерта).

В состав первого корпуса (26 596 человек) вошли регулярные ча­сти бывшей Добровольческой, а затем Русской Армии. Здесь были остатки наших гвардейских полков, новые части — корниловцы, дроздовцы, марковцы и алексеевцы. Здесь была кавалерия, сохранив­шая свои ячейки старых кавалерийских полков, технические части и артиллерия. Здесь было ядро добровольчества, зародившегося на Кубани, занявшего Юг России, докатившегося до Орла, пережив­шего трагедию Новороссийска и испытавшего тяжелую борьбу в Таврии.

Все, кто помнит наше Добровольческое движение, вспомнит, что в кадры Добровольческой армии вливались всегда в значительной мере русские интеллигенты. От старого режима Добровольческая армия получила кадры старых царских офицеров, видевших бои Великой войны; от времен революции она получила приток юношества, ото­рванного от родной семьи и школьной скамьи. Поэтому неудиви­тельно, что ее состав был в значительной мере интеллигентным, и в 1-м корпусе громадный процент приходился на долю офицеров и вольноопределяющихся. Борьба с большевиками была для них созна­тельной борьбой не только за свой дом и свою землю, но за принци­пы культуры и права.

Громадный процент офицерства, существование ячеек старых пол­ков, боевая сплоченность новых полков Добровольческой армии под­держивали традиции старых регулярных войск, и если после пережи­того пошатнулась дисциплина и поколебался дух, то в массе 1-й ар­мейский корпус носил в себе элементы этой дисциплины и духа. Все это создавало те условия, при которых 1-й армейский корпус приоб­рел доминирующее значение во всей борьбе за армию.

Но кроме этого обстоятельства, два чисто случайных условия вы­двинули первый корпус на первое место. Одним из этих условий было их расквартирование в Галлиполи, а другим — личное влияние ко­мандира корпуса, генерала Кутепова.

Галлиполи расположен за Мраморным морем, на берегу Дарданелльского пролива. К северу от него — полуостров, на котором стоит город, суживается, достигая у Булаира18 км) всего 5 — 6 километ­ров, а затем дорога ведет прямо на Константинополь. В случае ка­ких-либо осложнений можно было внезапно пройти Булаир, а затем весь путь до самого Стамбула был свободен от артиллерийского об­стрела. При незначительности союзных гарнизонов, при скрыто враж­дебном отношении к ним местного населения, твердые и стойкие ча­сти, какими скоро оказался 1-й корпус, могли явиться той искрой пожара, от которой могла загореться вся Европа. И это прекрасно ощущали и сами русские, и иностранцы, а потому у нас крепло со­знание собственной силы, а у иностранцев — возникала необходи­мость считаться с этой силой.

Но как во всякой воинской организации личность вождя имеет пер­венствующее значение, так и для 1-го корпуса личность генерала Кутепова стала неразрывно связанной с его существованием. Необыкновен­но прямой, смелый, патриотически настроенный, знающий психологию солдата и офицера, генерал Кутепов сумел не только слить всех в одно монолитное целое, но выявить то, что доминировало над всем: над все­ми традициями старых полковых ячеек, преданиями гвардейских пол­ков, навыками добровольческих частей — появилась, росла и крепла покрывающая все галлиполийская традиция.

Части 1-го корпуса уже перестали быть разрозненными элемента­ми. Они перестали быть только военными частями. Как на всякой гражданской войне каждый участник есть воин и гражданин, разру­шитель зла и созидатель новых форм, так галлиполийская армия окру­жила себя атмосферой русской государственности, со всеми ее атри­бутами: своим судом, своей общественностью, своей литературой и искусством. На берегу Дарданелл генерал Кутепов создал микрокос­мос России, и каждый участник этого изумительного явления чувство­вал себя не пассивным, но творцом все новых и новых ценностей.

Казачья группа была в совершенно других условиях. Громадное боль­шинство составляли подлинные казаки, оторванные от своих родных станиц. Казачий патриотизм, доказанный на вековой истории казаче­ства, подымается до небывалых высот во время боев и тускнеет, когда казак-воин превращается в казака-земледельца. И когда казак оставляет свою пику — он тоскует по земле, по хозяйству, по своим родным ста­ницам, тоскует, как русский мужик.

В казачьих частях не могло быть такого числа квалифицированно-интеллигентных людей, не было такого процента офицерства, и каза­чье офицерство в большей своей части вышло из среды тех же ка­заков-землеробов. Борьба с большевиками была для них не только борьбой за Россию, но и борьбой за тихий Дон и родную Кубань: принципы культуры и права уступали место стремлению освободить их вольные степи.

Казачья группа была сразу разрознена. Донской корпус был раз­бит в целом ряде лагерей у Константинополя (Хадем-Киой, Санд­жак, Чиленкир и Кабаджа); в нем числилось 14 630 человек. Кубан­цы были помещены на острове Лемнос (16 050 человек). В отно­шении частей, находящихся в районе Константинополя, союзники сразу же приняли все меры, чтобы обезопасить эту часть на случай непредвиденных осложнений; Лемносская группа, обезоруженная, была со всех сторон окружена водою и оказалась заключенной в гро­мадную водяную тюрьму. Таким образом, казаки, разделенные на две половины, не могли уже представить той физической силы, которая импонировала бы иностранцам.

В этих условиях жизнь казаков была лишена того романтизма, который пропитывал части 1-го корпуса. Жизнь свелась к тому, что­бы сохранить свое независимое существование, — ив этих условиях трудно было требовать, чтобы идея борьбы за отвлеченные ценности стояла всегда на первом плане. Физические условия жизни были много раз труднее суровой обстановки Галлиполи; заманчивые предложения вернуться домой были гораздо более чувствительны для сердца про­стых казаков. Если же принять во внимание, что казак гораздо легче мог найти тот черный труд на стороне, который пугал интеллигента и профессионального кадрового офицера, — то станет ясно, что борь­ба с распылением казачества была во много раз труднее, чем борьба за сохранение кадров 1-го корпуса.

Мы должны признать, что эта борьба, проводившаяся команди­ром корпуса, генералом Абрамовым, была выполнена с изумитель­ной твердостью и тактом. Своим личным авторитетом и знанием казачьей души он удерживал колеблющихся от ухода из организа­ции; своим тактом, который не мог быть подкреплен силой оружия, он добивался у французов существенных уступок. И в результате, несмотря на все неблагоприятные условия, он добился спасения ка­зачьих кадров.

Третью группу составлял наш доблестный флот. В наследство ему достались остатки когда-то славного нашего Черноморского флота. Суда были почти разбитыми, механизмы — испорченными, орудия — рас­шатанными. Старые кадровые офицеры почти все были перебиты; ста­рые матросы почти отсутствовали. Офицеры и команды набирались из новых случайных людей, но так велик был подъем в дни защиты Кры­ма, что эти новые люди работали в самых невероятных условиях, без достаточного количества угля, машинного масла, часто заменяя рань­ше вполне налаженную службу в буквальном смысле слова импровиза­цией, когда приходилось вооружать торговые суда и приспосабливать их для военных целей.

Флот содержал громадный процент интеллигентных сил — может быть, только это и помогло совершить невиданную нигде блестящую эвакуацию 1920 года. Старые морские традиции были большинству чужды, но верность долгу и сознание ответственности были им все­гда ясны и укрепляли их в этот грозный час.

С этим сознанием долга и ответственности ушел флот в свое но­вое плавание. Там, в Бизерте, лишенный своего значения, как боевая сила, продолжал он борьбу за общее русское дело.

Первый армейский корпус родился в море. На берегу Босфора еще стояли корабли, нагруженные доверху отступившей армией. Судьба ее решалась где-то на этих кораблях, где спутывались в сложный клу­бок международные влияния и интриги. Перед нашим командовани­ем стояло два вопроса: дать всей этой массе пропитание и приют и сохранить армию как носительницу русской государственной идеи. Первая задача, сложная сама по себе, сводилась к вопросу благотво­рительности и экономики; вторая касалась политических взаимоот­ношений и была много сложнее.

Перед командованием встала необходимость сократиться и сжать­ся, потому что только в таком сжатом виде могла быть надежда на ее сохранение. Требовалось спешно, в море, перестроиться и пере­формироваться. Армии, боровшиеся в Крыму, сводились в одну. На­мечался ее скелет — иерархическая лестница начальствующих лиц, а масса, где громадное число состояло из офицерства, попадала на по­ложение рядовых. Высшие чины (до штаб-офицеров включительно), которые не могли рассчитывать на командные должности, получали свободу действий: им предоставлено было право уйти из армии. В тех же, которые входили в новую структуру сжавшейся армии, предсто­яло поддержать на должной высоте дисциплину и возродить заколе­бавшийся воинский дух.

Оружие — есть то, что необходимо не только для применения его в действии, но и для той потенциальной силы, которая неиз­менно сопутствует воинской части. Естественно, что вопрос об ору­жии встал во всей своей остроте. При массе навалившихся на Глав­ное командование задач, при щекотливости подымать сразу этот вопрос, при изолированности отдельных частей, разбросанных по разным судам и не имеющих должной связи, вопрос об оружии приобретал особую остроту. Союзники, несомненно, склонялись к его сдаче; командование отстаивало на него наше право; отдельные командиры частей, не ориентированные в общей обстановке, учи­тывали из нее необходимость безусловной сдачи; другие считали та­кое решение преступным — и на одном пароходе, в связи с этими несогласиями, один из начальников арестовал другого, не желавше­го ему подчиниться. Наступал тревожный момент анархии.

В это время, еще до рождения 1-го армейского корпуса, коман­дующий 1-й армией генерал-лейтенант Кутепов издал приказ, кото­рым предписывалось: собрать все оружие в определенное место и хранить под караулом; в каждой дивизии сформировать вооруженный винтовками батальон в составе 600 штыков, которому придать одну пулеметную команду в составе 60 пулеметов. Приказ этот сразу ввел дело организации в надлежащее русло и сохранил будущему 1-му ар­мейскому корпусу значительное число оружия.

Первая армия была расформирована, и в Галлиполи, под началь­ством генерала от инфантерии Кутепова, прибыл 1-й армейский кор­пус, которому суждено было сыграть исключительную роль во всей борьбе за Русскую армию.

Нетрудно нарисовать ту обстановку, в которую попал 1-й армей­ский корпус. Полуразрушенный город, в шести километрах от него долина, в которой разбросаны холодные палатки. Почти не прекра­щающийся осенний дождь, голодный паек и — что всего ужаснее — полная неосведомленность о том, что совершается в мире, и полная неопределенность в основном вопросе: армия это или беженцы.

Генерал Кутепов сразу оценил положение и сразу принял суровые воинские меры. 27 ноября (то есть через 5 дней после прибытия пер­вого парохода) приказом по армейскому корпусу он потребовал от его чинов выполнения всех требований дисциплинарного устава, и приказ этот стал проводиться им с неуклонной последовательностью. От людей почти опустившихся требовалась выправка и правильное отдание чести, требовалась строго форменная одежда и опрятный вид. Генерал появлялся всюду. То он следил за выгрузкой продуктов, которые подвозились к маленькой турецкой гавани, вроде бассейна, на турецких фелюгах; то он неожиданно появлялся в интендантских складах; то он также неожиданно проходил по «толкучке» — неболь­шому рынку, где не имевшие денег офицеры и солдаты (а такими были все) продавали — или, по-военному, «загоняли» свои последние вещи. Всюду, где появлялся генерал Кутепов, подтягивались и приоб­ретали более бодрый вид, и, смотря на команду, работавшую по вы­грузке продуктов или по приведению города в санитарное состояние, он видел в них не беженцев, не рабочих, но прежде всего солдат.

Необходимо отметить, что суровые меры, принимаемые генералом Кутеповым, встречали глубоко скрытое, молчаливое, но несомненное неодобрение. Его боялись и трепетали. В глазах многих солдат (и офи­церов) он представлялся жестоким, даже ненужно жестоким, тогда, когда люди не имели крова, мокли под дождем, съедались паразита­ми... Но командир корпуса, рискуя стать совершенно непопулярным, упорно и упрямо вел свою линию. Твердая воля генерала Кутепова сломила эти препятствия.

Кое-как устроились в полуразрушенных домах, в промокших палат­ках; кое-как налаживалась санитарная помощь. К генералу Кутепову уже стали привыкать, как привыкают ко всякому неизбежному злу. Это было тем более возможно, что над всем этим стояло другое, более силь­ное зло: полная неизвестность в будущем и кажущаяся бесцельность пребывания на пустынном Галлиполи.

Три недели спустя после приезда, когда войска уже приняли более или менее приличный вид, Галлиполи посетил член Константинополь­ского Политического Объединения («Цок'а»), князь Павел Долгору­ков — это был первый приезд в армию представителя русской обще­ственности. В результате этого визита князь П. Долгоруков представил в Комитет Политического Объединения обширный доклад, выдержки из которого мы приводим здесь полностью. Доклад этот чрезвычайно верно и точно описывает всю обстановку, схваченную им на месте, и представляет значительный интерес, как первый доклад, идущий враз­рез со слагавшимся тогда уже мнением русской эмиграции о ненужности армии, которая трактовалась только скоплением беженцев.

Описав внешние условия существования Русской армии, князь Дол­горуков говорит: «Это военный лагерь, а не лагерь беженцев. При бла­гоприятных условиях — это кадр будущей военной мощи. Но, при­смотревшись ближе и поговорив, — очевидно, что при теперешних условиях армия висит на волоске и может легко превратиться в бежен­цев, в банды, распылиться».

Описывая моральное состояние корпуса в это время, князь Дол­горуков говорит: «Теперь почти поголовное стремление покинуть Гал­липоли, попасть в Константинополь, в Германию, где бы то ни было устроиться. Таких, мне кажется, большинство. Это первая категория. К ним примыкает большая часть офицеров, в том числе и энергич­ные, доблестные, сражавшиеся и три, и шесть лет, есть и георгиев­ские кавалеры. Они наиболее потрясены катастрофой, думают, что тут военное дело кончено (как я наблюдал и после Новороссийской ка­тастрофы), ищут личного выхода из положения. Вторая категория — солдаты, менее реагирующие на моральные переживания и матери­альные лишения, и более инертные офицеры, менее стремящиеся уйти от хотя и плохого, но своего быта, и от казенного, хотя и скуд­ного, пайка. Третья, наконец, категория — несомненное меньшин­ство — сознательная, наиболее твердая, мужественная и закаленная часть офицеров (отчасти и солдат), которые понимают положение, необходимость еще терпеть и не сдаваться и которые готовы еще и впредь перетерпеть, лишь бы сохранить военную силу до желанного момента, когда можно будет эту силу применить».

Но взор князя Долгорукова различает и в этой обстановке общей подавленности отрадные картины: «По улицам маршируют с песнями стройными рядами юнкера. Не суждено ли им быть одной из основных частей кадра будущего русского войска?» И через несколь­ко строк продолжает: «Русская общественность должна по возмож­ности тесно слиться с армией в одно целое, которое должно послу­жить фундаментом будущей русской государственности».

На фоне такой безысходности рождались фантастические слухи. Говорили, что в Англии революция, и все страны, кроме Франции, признали большевиков; говорили, наоборот, что армия генерала Вран­геля признана и что будут платить жалованье. Связи с Главнокоманду­ющим не было. За все это время известное, хотя далеко не полное, распространение получило одно только краткое письмо начальника штаба Главнокомандующего, где говорилось, что Главнокомандующий стремится сохранить армию и категорически отвергает использование ее для каких-нибудь иных целей, кроме раз и навсегда поставленной: борьбы с большевиками. Но конкретного ничего не было; и, наобо­рот, ходили слухи о приеме всей армии целиком во французские ко­лониальные войска. Эти слухи еще укрепились, когда действительно французы открыли запись в колониальные войска, причем легковер­ные и доверчивые с полной убежденностью доказывали, что после шести месяцев обучения в Марселе французы дают офицерские мес­та. Соблазн был велик. Часть слабых и отчаявшихся дрогнула, и, не­смотря на разъяснения начальства, началась запись. Таково было по­ложение к первому приезду в Галлиполи Главнокомандующего.

Главнокомандующий прибыл в Галлиполи 18 декабря вместе с фран­цузским адмиралом де Боном и был встречен на пристани почетным караулом сенегальских стрелков. Весть об этом облетела весь город, и почести, оказанные генералу Врангелю, трактовались всеми как офици­альное признание Францией. Мучительный вопрос — армия мы или беженцы — решался так, что вновь разгорались надежды, вновь буди­лось непотухающее чувство национальной гордости, вновь оправдыва­лось существование на диком полуострове.

Главнокомандующий был встречен восторженно. Хотя подробно­сти его борьбы были неизвестны широким массам, но все тянулись к нему, как к единственному вождю. И когда Главнокомандующий на параде заявил, что только что пришло известие, что до тех пор, пока войска не смогут быть призваны к активной борьбе, они сохраняют свою организацию и свой состав, что они остаются армией, — весть эта вызвала громадный энтузиазм. Речь эта была произнесена в при­сутствии французского адмирала, и адмирал де Бон не только не ос­паривал ее правильности, но также публично и подтвердил. К тому времени лагерь принял уже благоустроенный вид и перед многими линейками были сделаны художественные клумбы из раковин и цвет­ных камней. Как раз перед адмиралом была такая клумба с изобра­жением русского орла. Де Бон воспользовался этим и произнес речь, выразив надежду, что орел, который лежит теперь на земле, взмах­нет своими крыльями, как в те дни, когда он парил перед победо­носными императорскими войсками. Сомнения не было, что борьба решилась в нашу пользу.

Посещение лагеря Главнокомандующим имело громадное значе­ние для морального состояния войск. Намечался какой-то просвет. Тяжести повседневной жизни стали как-то легче. Правда, так же лил с неба дождь, так же задувал ветер холщовые палатки, так же было холодно, голодно, так же никто не стал платить ожидаемого «жало­ванья» и, при отсутствии карманных денег, люди нуждались в табаке, в сахаре, в бумаге. Но все это приобретало иную окраску, и учебные занятия, начавшиеся к тому времени, уже многими не трактовались больше «игрою в солдатики», но приобретали смысл подготовки к чему-то новому и важному. И кажется нам, что это был тот момент, когда психическое состояние армии, так верно охарактеризованное князем Долгоруковым, начало приобретать перелом, приведший ее к блестящим страницам моральных галлиполийских побед.

К середине января это настроение уже укрепилось. И когда 25 ян­варя генерал Кутепов устроил парад, куда были приглашены предста­вители французской власти и местного населения, иностранцы увиде­ли стройные воинские ряды. И те, которые шли в этих рядах, шли не как подневольные люди, которых погнала «кутеповская палка». Для всех их этот парад стал национальным делом, демонстрацией перед иностранцами нашей силы и мощи. В этот день кончился первый, гру­стный период галлиполийского изгнания. Выявлялся новый лик, еще не вполне проявившийся, лик прежних изгнанников, глаза которых теперь засветились гордостью и сознанием общего служения России.

Общий вид города и лагеря к этому времени совершенно преоб­разился. Лагерь приобрел почти нарядный вид. На передней линей­ке, перед каждой частью, были сделаны эмблемы полков, орлы, дру­гие украшения, часто высокой художественной отделки. Дорожки между полками были обсыпаны песком и усажены срубленными елоч­ками. Лагерь и город соединились «декавилькой» — узкоколейной до­рогой, — на которой доставлялись в лагерь продукты. В городе ще­голяли юнкера, всегда подтянутые, с подчеркнутой отчетливостью от­дающие честь, на которых лежала вся тяжесть несения караульной службы. Город, грязный, как все грязные турецкие города, принял бо­лее или менее санитарный вид. «Толкучка», в муравейнике которой люди теряли воинский облик и становились «беженцами», — была разогнана суровыми воинскими мерами: была организована гауптвах­та, или «губа», куда попадал всякий, нарушивший воинский вид и устав. На домах появились русские надписи и гербы; развевались рус­ские флаги. На развалинах полуразрушенных домов появились целые картины и на одной стене — недалеко от моря — красовался худо­жественно нарисованный вид Московского Кремля.

Параллельно с этим росло и национальное сознание. Те, которые три месяца тому назад пришли жалкими пришельцами, стали играть теперь доминирующую роль: город становился русским. Французы, фактические хозяева, отходили на второй план. Крепло сознание своей силы, и крепло не только в своем сознании, но и в сознании других. Генерал Кутепов становился для турок новым могущественным «Кутеп-пашой»; и к этому паше стали обращаться за разрешением чис­то судебных споров. Для Галлиполи армия стала неопровержимым фактом.

По мере того как росло сознание армии, зарождались и граж­данские элементы этого русского объединения. Отдельные хоры, ко­торые устраивались по частям, больше для того, чтобы как-нибудь скоротать время, сливались в большие, в которых пение стало куль­тивироваться с трогательной любовью; по инициативе архимандри­та Антония возникли «общеобразовательные курсы», куда в качест­ве лекторов притягивались культурные силы корпуса. Зарождались любительские кружки, из которых впоследствии возник корпусной театр. По всей поверхности жизни забурлила, пока еще не видная, общественная и культурная жизнь, и остов армии начал обрастать атрибутами государственности.

Генерал Кутепов перестал уже казаться неизбежным злом. В этих новых проявлениях жизни чувствовалась его рука; и так как прояв­ления эти были очевидным благом, то и он сам не казался уже та­ким бесцельно жестоким и черствым. Любви и обожания, конечно, не было. Но о нем уже говорили с добродушной усмешкой; о нем создавали анекдоты — ив этих анекдотах он выступал уже в совер­шенно ином виде.

Таково было состояние корпуса, когда 15 февраля в Галлиполи во второй раз прибыл Главнокомандующий. Если при первом сво­ем посещении он видел армию — по меткому выражению князя Долгорукова, «висевшую на волоске», — то теперь он увидел ее уже на прочном фундаменте: она осознала себя. Неопределенность все продолжалась. Материальные условия не были лучше. Но моральное состояние корпуса прошло уже через критические дни перелома, и второй приезд генерала Врангеля только закрепил и фиксировал то, что за это время было достигнуто.

Этот приезд носил совершенно иной характер, чем тот, когда ге­нерал Врангель впервые вступил на галлиполийскую почву. Тогда тре­петно ждали его, чтобы услышать о своей судьбе. Тогда эта масса людей, в которых боролось отчаяние с надеждой, безмерная усталость с чувством воинского долга, ждала от него, который стоял над нею, слова утешения и поддержки.

Теперь этого не было. За эти два месяца армия нашла себя и осо­знала. Она сделала самое главное: признала себя и могла уже спокой­но дожидаться чужого признания. Теперь встреча с генералом Вран­гелем была ей нужна потому, что она должна была показать своему любимому вождю свои достижения, свои молодые, бьющие ключом силы, свой юношеский восторг оправившегося и растущего организ­ма. И этот парад, которого никогда не забудет ни один из его учас­тников, был сплошным триумфом Главнокомандующему.

Был серый пасмурный день, накрапывал дождь. Войска были вы­строены широким фронтом по громадному ровному полю. Подъехал автомобиль Главнокомандующего. И когда он слез с него и подошел к знаменам, совершенно неожиданно разорвались тучи, и яркое сол­нце залило всю долину.

Этот неожиданный эффект произвел потрясающее действие. Люди, которые спокойно смотрели в глаза всем ужасам Гражданской вой­ны, плакали от избытка чувств. Это было чувство радости, гордости, любви, всего того, что подымает и окрыляет.

Никогда не забыть тех криков восторга, того громового «Ура!», которое перекатывалось из конца в конец по длинным шеренгам выстроившихся войск. Это был момент массового экстаза, когда в экзальтации люди почти не помнят себя. Все личное, индивидуаль­ное, — все растворилось в мощном сознании единого коллектива, и этот коллектив воплощался в одном дорогом и любимом лице. Пе­релом, который уже наступил, теперь оформился и закрепился. Кор­пус стал прочно на ноги: армия перестала «висеть на волоске».

В Константинополе уже сгущались политические тучи; но их гроз­ные тени еще не достигли до первого корпуса. Ободренный вторым приездом Главнокомандующего, только что начавший новую организо­ванную жизнь, вопреки всем нормам международного права, — пер­вый корпус почувствовал первые проблески весны. Становилось теплее; солнце ярче сияло на ясном небе. И вместе с этим сиянием солнца разгоралась в сердцах новая надежда на политическую весну. До Галлиполи долетели глухие раскаты Кронштадтского восстания; верилось, что это — начало, начало нового прилива протеста против попираемо­го права и свободы. Передавали о восстаниях в шестнадцати северных губерниях; то, что на смену вечно протестующему Югу восстал Север, казалось симптомом скорого освобождения. Каждый день давал новые ростки организованной жизни, и русский город на турецко-греческой земле стал застраиваться новыми домами и магазинами.

Тринадцатого марта приехал из Константинополя командир фран­цузского оккупационного корпуса генерал Шарпи. О его приезде было известно за несколько дней, и в частях начали усиленно готовиться к параду. Но в самый день его приезда парад был неожиданно отме­нен, а из города поползли зловещие слухи, что генерал Шарпи отка­зался от почетного караула. Генерал Шарпи осматривал лагерь. Он не позволил себе ни одного оскорбительного замечания, но все чувство­вали себя глубоко оскорбленными, несмотря на то что генерал, посе­тив части, беседовал с георгиевскими кавалерами, вспоминая Великую войну: отказ от почетного караула покрывал собою всю предупреди­тельность французского генерала. Рассказывают, что при отъезде он сказал: «Я должен относиться к вам как к беженцам; но не могу скрыть того, что видел перед собою армию»... И может быть, то, что генерал Шарпи увидел эту армию, ускорило то распоряжение, по которому части предупреждались, что с 1 апреля прекращается вы­дача пайка, а армии предлагался переезд в Бразилию или в Советскую Россию.

Опубликования этого приказа еще не было, но генерал Кутепов экстренно был вызван в Константинополь. 21 марта генерал Кутепов отбыл из Галлиполи, и тут, в первый раз, части почувствовали себя осиротелыми. Каким-то инстинктом все чувствовали, что сгущаются тучи, но корпус не хотел — да и не мог — подчиниться теперь без­ропотно грядущему натиску. Он чувствовал теперь свою спайку, свою силу; его пребывание здесь окрасилось теперь патриотизмом и жерт­венным порывом. Но для отпора нужен вождь, решительный, сме­лый и преданный: всем стало ясно, что таким вождем может быть только генерал Кутепов.

Уже прошло время, когда он казался только бесцельно жестоким: все поняли теперь, что он творец нового Галлиполи. На первое место всплыли в сознании незаметные, но умилявшие всех мелочи: и во всех этих мелочах выплывал он, как заботливый отец-командир. Теперь его не было. В первый раз встала мысль: а вдруг, французы не выпустят его из Константинополя? Эта мысль казалась настолько чудовищно страшной, что не хотелось ей верить. Это казалось концом корпуса, концом того, что достигнуто такими усилиями и жертвами.

Распоряжение французского правительства, о котором сказано выше, дошло до Галлиполи в отсутствие командира корпуса. Оно не только не вызвало отчаяния, но проявило во всех частях необычай­ный энтузиазм. Повсюду, в городе и лагере, кричали «Ура!» в честь Главнокомандующего... Французский ультиматум воспринимался как переход к активной борьбе, которую жаждала окрепшая армия. Хотя впереди было темно, не было видно плана, но кончался нудный пе­риод сидения на французском пайке... Страшило одно: что нет «ком-кора». Без него немыслимым казался этот новый, неизбежный путь. И когда 27 марта разнеслась весть, что генерал Кутепов прибыл и находится на пароходе, все, кто был в городе, побежали на пристань.

Громовым «Ура!» встретили галлиполийцы своего генерала. Выйдя на берег, генерал Кутепов сказал одну фразу: «Будет дисциплина — будет и армия; будет армия — будет и Россия...» В ответ на это его подхватили на руки и пронесли до помещения штаба корпуса. Это была одна из внушительнейших манифестаций. Эта встреча не могла быть подготовлена и совсем не походила на официальную встречу начальни­ка. Это было стихийным слиянием всех с командиром корпуса, внуши­тельной демонстрацией перед французами этого единения.

Командир корпуса находился в штабе, но многотысячная толпа не расходилась. Его появление в дверях опять было встречено взрывом энтузиазма. Его опять подхватили на руки — и вся эта толпа понес­ла его мимо здания французской комендатуры до его квартиры. На приказ о распылении корпус ответил стихийной манифестацией проч­ного единения.

Порыв прошел — и наступила опять обычная жизнь. Распоряже­ние о прекращении пайков было отменено, но все жили теперь в постоянной готовности к новым репрессиям и в постоянной мысли, что каждую минуту можно ждать событий, которые потребуют по­ставить на карту самую жизнь. В Константинополе открылся «Русский Совет», и одно из первых воззваний Русского Совета касалось нового оскорбительного постановления французского правительства. Армия признавалась окончательно упраздненной. Генерал Врангель дисква­лифицировался как Главнокомандующий. Все трактовались как част­ные лица, свободные от какого бы то ни было подчинения, причем лицам, оказавшим неподчинение, обещалось французское покрови­тельство. Высчитывались расходы на содержание русских частей, ука­зывалось, что Франция не может долго нести этих расходов, что, на­конец, долг чести русских людей освободить от них Францию. В конце приводилось, что «таково мнение авторитетных русских кругов», в чем очевидно виделась рука П.Н. Милюкова.

Та борьба, которая велась за армию в Константинополе, только те­перь стала для массы очевидной. «Общее Дело», которое жадно чи­талось всеми, освещало детали этой борьбы; в «Последних новостях» (за которые, вопреки утверждению господина Милюкова, никого не сажали на гауптвахту) появлялись настолько предвзято ложные опи­сания Галлиполи, что они еще более делали дорогими те два лица, ко­торые окружались теперь неподдельной любовью: Главнокомандую­щего стали почти боготворить; генерала Кутепова любили так, как только могут любить солдаты своего командира. Генерал Врангель рисовался далеким, окруженным со всех сторон врагами, не сдаю­щим честь русского имени, отражающего все натиски наших врагов. В сознании людей он уже становился заложником армии, — но не тем заложником, которому диктует свою волю победитель, а тем, ко­торый морально связан с людьми, ради которых он и стал таким за­ложником. Генерал Кутепов стал близким, своим, неотделимым от корпуса; он стал живым воплощением здесь, в Галлиполи, русской мощи и силы. Между этими двумя людьми мыслилась одна неразрыв­ная связь, которая объединяла собою то, за что терпелся голод, от­сутствие денег, а главное — неизвестность.

Сроки проходили, надежды обманывались. Кронштадт давно от­горел красным заревом. Вместо радости похода, жизнь принесла зап­рещение генералу Врангелю прибыть на Пасху в Галлиполи. Пасха прошла без него. Фактически он стал арестованным. И чувство ос­корбления и бессилия заползало в душу вместе с пасхальными песно­пениями. Слабые дрогнули — и сдались. Мысль о ненужности борьбы заползала в душу — и те, которые уступили перед этим чувством, потеряли то напряжение воли, которым держался весь Галлиполи. Увеличились рапорты о переводе в «беженцы».

Вопрос об уходе из армии очень много трактовался во враждеб­ной прессе и освещался всегда умышленно неправильно. Говорилось, что от ухода в беженцы удерживались люди только суровыми мера­ми, вплоть до расстрела; что только такой террор позволил генералу Кутепову сохранить армию от распыления. Однако на деле все про­исходило много иначе и много сложнее.

Стремилось ли командование удерживать от ухода в беженцы? Нам думается, что было бы противоестественно, если командование, боровшееся за сохранение армии, не употребляло бы усилий спасти эту армию от распыления. Конечно, оно противодействовало уходу в беженцы. Но противодействие это было чисто морального характе­ра. Командование разъясняло свою точку зрения, указывало на веле­ния долга и чести, на опасность распыленного эмигрантства и тем более — на опасность отъезда в Советскую Россию. Оно культивиро­вало и поддерживало то военное общественное мнение, которое в пе­реходе в беженцы видело измену идее: слово «беженец» стало почти позорным. Оно шло дальше: оно иногда тормозило движение рапор­тов, считая, что зрелое размышление может изменить поспешное ре­шение. Но мы утверждаем, что насильственного удержания в рядах армии не было.

Но если в вопросе об уходе из армии командование не принима­ло репрессивных мер, то оно было строго к вопросу о сохранении самой армии. В этом отношении генерал Кутепов принимал реши­тельные и радикальные меры.

Первая его мера сводилась к изолированию тех, кто ушел в бе­женцы: для них был построен специальный лагерь в одном кило­метре от воинского лагеря. Вторая мера, которая вызвала резкий конфликт между генералом Кутеповым и представителем Всероссий­ского Земского союза Б.К. Краевичем, состояла в том, что те, кото­рые ушли в беженцы, но не покинули еще территории Галлиполи, подчинялись во всем требованиям воинской дисциплины: генерал Кутепов считал, что присутствие «свободных граждан» рядом с во­инскими частями неминуемо повлечет за собой падение общей дис­циплины и расшатает основы воинской организации. И мы дума­ем, что крепость галлиполийского корпуса много зависела от того, что, в противоположность Константинопольскому району, все были одинаково подчинены суровому воинскому регламенту. Третье, на­конец, против чего боролся генерал Кутепов, не останавливаясь пе­ред преданием суду, — это дезертирство, уход из армии без соблю­дения нужных формальностей, тайком, часто с захватом казенного имущества. Против этого зла был выдвинут весь арсенал военной репрессии. Эти меры значительно укрепили ядро корпуса. Они по­зволили ему сохраниться даже в тех невероятно трудных обстоятель­ствах, которые создались после решения французского правительства о нашем распылении.

В корпусе начался сложный процесс дифференциации и естествен­ного подбора. И этот процесс разразился вскоре случаем, имевшим очень большие последствия. Пришел пароход, и французы объявили, что они принимают на него желающих уехать в Болгарию на рабо­ты. Соблазн был очень велик: вопрос о переброске в славянские стра­ны, который был поставлен Главнокомандующим в ответ на заявление французов о невозможности содержать армию бесконечно, затормо­зился. Французское предложение подоспело как раз в тот момент, когда мечта о славянских странах отдалилась на неопределенное время. Вопрос о том, что таким неорганизованным отъездом люди под­рывают основы воинской дисциплины, многим не приходил в голо­ву, и 23 мая до 1000 человек под французским покровительством отбыли в Бургас.

Их отъезд пробил большую брешь в теле первого корпуса. Важно было не количество: число уехавших составляло всего 3,9 процента. Такое массовое нарушение дисциплины показывало на внутреннюю болезнь, было дурным примером, подрывавшим все устои, на кото­рых сохранялась армия. Надо было принять решительные меры — и на следующий день, 24 мая, генерал Кутепов издал приказ, в силу которого в течение трех дней, до 27 мая, предлагалось каждому сво­бодно уйти в беженцы; но те, кто оставался после этого срока, долж­ны были взять на себя определенное моральное обязательство, и уход после этого срока приравнивался к дезертирству со всеми его послед­ствиями.

Приказ генерала Кутепова был чрезвычайно смел по своей мысли, он ставил на карту все существование армии. Он бросал вызов всем тем, кто упрекал командование в насильственном держании в «кутеповском застенке». Каждый в эти три дня должен был передумать тысячу мыслей, проявить ту инициативу, от которой отвыкают люди, привыкшие к дисциплине. Для многих эти дни были днями тяжелой душевной драмы и незабываемых переживаний. Но дни эти прошли. Из армии ушло две тысячи человек. Корпус очистился от колеблю­щихся и внутренне окреп.

Интересно отметить, что самовольная отправка в Бургас вызвала приказ Главнокомандующего, который до деталей воспроизводит при­каз генерала Кутепова от 27 мая, изданный им на свою личную от­ветственность. Приказ Главнокомандующего, датированный 30 мая, то есть изданный вне зависимости от приказа генерала Кутепова, еще неизвестного тогда в Константинополе, показывает на удивительное единодушие наших вождей.

Указывая на то, что переброска армии скоро начнется, но что французские власти, минуя русское командование, предложили же­лающим грузиться в Болгарию, генерал Врангель говорит: «Я извес­тил болгарское и сербское правительства, что отвечать за порядок и дисциплину самовольно отправляющихся толп не могу. Не сомнева­юсь, если таковые приняты не будут. Дальнейшая их участь мне без­различна. Вместе с тем приказываю:

1. Командирам корпусов немедленно предложить всем желающим перечислиться из частей в беженские лагеря, назначив для записи трехдневный срок.

2. Объявить записавшимся, что они свободны отправиться куда пожелают, но пока они остаются в беженских лагерях, на казен­ном пайке, они обязаны подчиняться порядку, установленному в лагерях.

3. Строжайше воспретить возвращение в части из беженских ла­герей обратно.

4. Тех, которые, не записавшись в указанный срок в беженские лагеря и оставаясь в частях, будут самовольно оставлять ряды, арес­товывать и предавать военно-полевому суду, как сознательно внося­щих разложение в части.

5. Командирам эшелонов под личную ответственность вменяю не принимать на посадку отправляющихся одиночным порядком, а если таковые будут посажены французскими властями, — по прибытии в порт немедленно о них докладывать русскому представителю в пунк­те высадки.

Вновь напоминаю, что в нашем единении наша сила. Верю, что вы не посрамите наших знамен и, спаянные воинским долгом, усто­ите, как всегда».

Последние слова приказа оправдались. Армия устояла. После по­трясений этих трех дней стало больше внутренней связи и спайки. Галлиполи перешел к фазе нового мирного строительства.

После той «ампутации», которая последовала благодаря приказу генерала Кутепова, корпус мог начать новую жизнь, развивая свои внутренние потенциальные силы. Острота политического положения немного сгладилась: французы поняли, что признание авторитета ге­нерала Врангеля выгодно для того, чтобы организованно справиться с затруднениями, вставшими перед ними, как только они попробо­вали подорвать его авторитет. Из области разговоров вопрос о рассе­лении в славянские страны переходил уже в область фактов. Обста­новка потребовала совместного сотрудничества Верховных комиссаров и генерала Врангеля, — и хотя формальное юридическое признание за ним прав Главнокомандующего было невозможно после деклара­ции французского правительства, эта обстановка потребовала факти­ческого признания его власти.

Новый период жизни галлиполийской армии шел теперь под зна­ком учения — общего и военного, культурной работы — в виде теат­ра, художественно-музыкальных кружков, «устной газеты», атлетиче­ских игр и прочего и налаживания связей с русскими общественными кругами.

Князь Павел Долгоруков, который еще в декабре 1920 года усмот­рел в 1-м корпусе армию и взывал к русской общественности с призывом к ее поддержке, был сперва почти одиноким; но к этому вре­мени эта атмосфера одиночества значительно рассеялась.

Благодаря работе А.И. Гучкова уже в декабре 1920 года за под­держку армии высказался Парламентский Комитет, вполне доброже­лательно относились к ней общественные элементы в Константино­поле; но одновременно с этим и «новая тактика» Милюкова развилась уже в целое идеологическое течение, которое обрастало все большим числом приверженцев. Многие, которые в Константинополе при при­бытии генерала Врангеля со 126 судами приветствовали в его лице Правителя и Главнокомандующего, не только отрицали теперь за ним право Правителя, то выдвигая новые бесчисленные суррогаты власти (учредиловцы, Совещание Послов и т. д.), то объявляя себя «авто­номными» и подчиненными только «будущему» законному правитель­ству России, — но склонны были отрицать и бытие армии, а сле­довательно, и существование Главнокомандующего. Была еще одна компромиссная тенденция: поддержка армии, но не Врангеля и даже до абсурдной милюковской формулы — «защита армии от Врангеля и Кутепова». По существу, это было желанием подчинить армию вла­сти аморфных общественных групп и, конечно, основывалось на аб­солютном непонимании природы и духа армии.

Эти различия отношений в значительной мере зависели от близо­сти к самому предмету споров, Русской Армии, и изменялись в зави­симости от глубины и полноты информации. Чудо ее сохранения не могло не влиять на эти настроения, но та духовная и физическая мощь, которая возродилась вопреки всем мнениям, не могла так им­понировать Парижу, как это было на берегах Стамбула. Однако и для самого Стамбула особое значение имели те информации и еще боль­ше — то живое свидетельство, которое исходило с мест и в первую очередь от представителей тех же общественных кругов.

Видную роль в этом деле сыграл представитель Всероссийского Земского союза в Галлиполи C.B. Резниченко45, бывший офицер Пав­ловского полка. C.B. Резниченко сменил Б.К. Краевича, при котором работа ВЗС в Галлиполи велась в духе указанной нами выше «авто­номности» и полу отрицания. Это направление местной работы при новом представителе сменилось ярким признанием армии, признани­ем ее значения, пониманием ее подвига, безграничной готовностью ей помочь, но не только ради гуманитарных соображений, но ради государственных и политических задач. Материальная помощь Зем­ского союза усилилась; открылись питательные пункты, мастерские, поддерживались все культурные начинания. На те незначительные средства, которые отпускались для этой цели, не могло быть сделано много: это была капля в море общей нужды и гораздо менее, чем гуманитарная помощь американского Красного Креста с его предста­вителем, майором Девидсоном, распространяющаяся, впрочем, толь­ко на женщин и детей. Мы знаем больше: что невозможность удо­влетворить всех вызвала во многих чувство несправедливости и обиды. Но нам известно, что в отношении материальной помощи сделано было на отпускаемые средства решительно все.

Однако мы считаем эту сторону деятельности C.B. Резниченко второстепенной и не главной. Главная его заслуга была в том, что он умел поддерживать все жизненные ростки, ободряя, помогая ма­териально, часто сам внося инициативу. И несомненно, главнейшая заслуга состояла в том, что в самую мрачную эпоху Парижского от­рицания он сумел своими докладами в Константинополе поддержать и укреплять то настроение, которого искали сами общественные круги, но для укрепления которого сами нуждались в постоянном ободрении.

Первый же доклад C.B. Резниченко в Главный Комитет Земского союза в Константинополе был яркой апологией галлиполийского кор­пуса. «Совершилось русское национальное чудо, — писал он, — по­разившее всех без исключения, особенно иностранцев, заразившее не­причастных к этому чуду и, что особенно трогательно, несознаваемое теми, кто его творил. Разрозненные, измученные духовно и физиче­ски, изнуренные остатки армии генерала Врангеля, отступившие в море и выброшенные зимой на пустынный берег разбитого городка, в несколько месяцев создали при самых неблагоприятных условиях крепкий центр русской государственности на чужбине, блестяще дис­циплинированную и одухотворенную армию, где солдаты и офицеры работали, спали и ели рядом, буквально из одного котла, — армию, отказавшуюся от личных интересов, нечто вроде нищенствующего рыцарского ордена, только в русском масштабе, величину, которая своим духом притягивала к себе всех, кто любит Россию». Дав такую характеристику армии и впервые, кажется, пустив крылатое слово о «нищенствующем ордене», он кричит всем, кто только может его ус­лышать, что «армия голодает», и строит свой гуманитарный призыв на чисто принципиальных, национально-патриотических предпосыл­ках. Его настойчивый голос, упорный стук в константинопольские двери, наконец, личное влияние и авторитет играют большую роль в укреплении позиции сторонников армии. В Галлиполи начинают при­езжать гости нашей общественности.

Это было в середине июня 1921 года, в самый яркий период галлиполийской жизни. Переброска в славянские страны еще не началась. Все части были в сборе. В городе находились шесть военных училищ: Сергиевское46, Корниловское47, Николаевске-Алексеевское инженерное48 и Николаевское кавалерийское. Несмотря на то что они принуждены были ютиться в развалинах, что они были лише­ны примитивных учебных пособий, скудно питались, несли, кроме занятий, караульную службу, они были в полном смысле слова об­разцовыми частями. Старые традиции училищ с их культом офицер­ской чести, с постоянным напряжением и дисциплиной, развивались здесь с особой отчетливостью. Теперь, на чужбине, когда весь корпус осознал себя носителем идеи национальной России, это сознание в сердцах юношей пробуждалось с необычайной яркостью. Всегда чисто и даже, по условиям жизни, блестяще одетые, подтянутые, с постоянным, во всех обстоятельствах непрекращающимся сознани­ем не только своей службы, но служения, они были лучшим укра­шением первого корпуса.

Кроме этих юношей, город всегда был полон офицерами и сол­датами разных воинских частей. В городе были курсы и школы: во­енно-административные, артиллерийские — для штаб- и обер-офи­церов. Гимнастическо-фехтовальная школа сумела создать высокие образцы культа здорового человеческого тела. Учебные команды раз­личных частей заражались духом юнкеров и не только внешне, по форме, но и внутренне, по содержанию. Город блестел своей чис­тотой; лагерь щеголял своим убранством. Там тоже весь досуг ухо­дил на воинские учебные занятия, которые поддерживали дисцип­лину и воинский дух.

Для детей был организован детский сад. Солдаты-гимназисты, не закончившие образования, были откомандированы из частей в город, в гимназию имени барона П.Н. Врангеля. Почти весь запас наличных культурных сил стал преподавателями этой своеобразной гимназии.

На одной из главных улиц, в пустующей комнате, организованы были сперва спорадические, а потом и систематические курсы, зат­рагивающие уже предметы высшей школы. Курсы эти уже начали перекидываться в лагерь, для тех кто не мог ходить в город. В препо­давательских кругах уже зарождалась организация галлиполийской академической группы.

По инициативе молодого энергичного журналиста, подпоручика Шевлякова49, организовалась «Устная газета», где 2—3 раза в неде­лю, в городе и в лагере, читались сводки газет всех направлений, соб­ственные статьи, фельетоны, рефераты. «Устная газета» приобрела большую популярность, и аудитория была битком набита постоянны­ми слушателями.

Церковные хоры высокой художественной отделки пели в город­ской церкви и в многочисленных походных полковых церквях. Лите­ратурные и художественные кружки работали по студиям. Издавались рукописные журналы. Появились местные поэты, среди которых сле­дует отметить молодого юнкера П. Сумского50. Иллюстрированные журналы достигли высокой степени совершенства, и в журнале кава­лерийской дивизии «Развей горе в чистом поле» помещались перво­классные акварельные карикатуры.

Около развалин старого Акрополя, где на страже стоят вековые пинии, вылезающие из исторических башен и стен, поместился кор­пусный театр. Все — и декорации, и реквизит, — все было сделано руками самих артистов; они же были и рабочими на сцене, и убор­щиками, и администраторами. Часто самый текст пьес был восста­навливаем по памяти самими артистами, — и все это было проник­нуто трогательной любовью.

Первые гости нашей общественности застали Галлиполи в этом периоде расцвета. Правда, вполне эмансипироваться от парижского влияния было нелегко, и константинопольская общественность рабо­тала с перебоями. В конце того же июля, за подписью главноуполномоченного Красного Креста сенатора Иваницкого, председателя Глав­ного Комитета ВЗС А.С. Хрипунова и председателя Главного Комите­та Союза Городов П.П. Юренева был прислан для распространения меморандум Цок'а (Центральный Объединенный Комитет). Этот ме­морандум состоял в обращении «Ко всем беженцам, включая лагеря Галлиполи и Лемнос», в котором говорилось, что единственный вы­ход из положения — это распыление, организованное по общему плану. И так как это соответствует желанию французов, к которым русские должны питать вечную и незабываемую благодарность, то следует идти по этому пути, пользуясь французской помощью и бла­гожелательством.

C.B. Резниченко, который должен был явиться агентом по рас­пространению этой брошюры в частях, не только отказался от это­го поручения, но послал новый мотивированный доклад по этому вопросу. Красочно описывая все препятствия и оскорбления фран­цузов, господин Резниченко еще раз заявил, что в «Галлиполи сей­час находится армия, а не беженцы. Эта армия может уйти в Сер­бию или нет, но пока что остается армией, и сейчас, после пере­житого, оскорбить ее меморандумом Цок'а, в котором она трак­туется только беженством, просто говоря — нельзя...» Эта резкая отповедь имела свое влияние. От А.С. Хрипунова была получена телеграмма с просьбой не распространять этот меморандум, который можно рассматривать как один из таких «перебоев» нашей об­щественной работы.

12 июля в Галлиполи происходило торжество — производство юнкеров старшего класса в офицеры, первое производство в изгна­нии. Но это изгнание, эта убогая обстановка — все отошло на вто­рой план. Это было настоящее русское торжество, которое так не вязалось со всеми представлениями гражданского беженства и эмиг­рации. А через четыре дня этот духовный подъем еще усилился но­вым незабываемым для каждого галлиполийца торжеством — от­крытием галлиполийского памятника.

Началось, как и все в Галлиполи, с очень скромных размеров. Было организовано жюри для рассмотрения проектов, были учреж­дены премии, и, конечно, размеры этих премий были ничтожно малы. Галлиполийцам, впрочем, так не казалось. Не получая жало­ванья, они имели месячное пособие, которое Главнокомандующему с громадными затруднениями удавалось добывать: офицеры получа­ли по 2 лиры, а солдаты — по 1 лире в месяц. Но и это пособие приходило нерегулярно. Поэтому первая премия в 5 лир и вторая в 3 лиры не казались такими мизерными.

На конкурс были представлены 18 проектов, что еще лишний раз указывает на культурный уровень корпуса. Первая премия была при­суждена за проект часовни в псковском стиле; вторая за проект над­гробия в римско-сирийском стиле. Результаты конкурса были пред­ставлены на утверждение генералу Кутепову. Первый проект требовал для своего осуществления 750 турецких лир, второй — всего 450 лир. Кроме того, второй проект был проще, прочнее и по своему сурово­му характеру и грубости линий больше отвечал суровому и грубому характеру галлиполийской жизни.

Командир корпуса остановился на втором проекте и поручил ру­ководство постройкой памятника автору проекта, подпоручику тех­нического полка Акатьеву51. В распоряжение подпоручика Акатьева была дана команда в 35 человек, а вопрос о материале был очень упрощен приказом по корпусу: принести каждому, невзирая на чин и служебное положение, по одному камню. В несколько дней было принесено до 24 000 камней, и постройка началась.

Памятник был заложен 9 мая, а через два месяца, 16 июля, тор­жественно освящен. Перед памятником были выстроены войска и депутации с венками. Венки были самодельные: из колючей проволо­ки, из обрезков жести, но были выполнены так, что поражали своей художественностью: всех венков было около 60. Когда грубый бре­зент, покрывавший памятник, был спущен, все увидели его в грубой и величественной красоте. Он имеет вид кургана, напоминающего немного шапку Мономаха. На переднем фасаде его •— белая мрамор­ная доска, где золотыми буквами выгравирована надпись: