Долгоруков П.Д.
Глава 7
РОСТОВ—НОВОРОССИЙСК
1919—1920 годы
В Ростове я сначала пользовался
гостеприимством В.Ф. Зеелера, а потом тоже двух сочленов по партии.
Жизнь большого города, театры, рестораны, бега, спекуляция — все в Ростове
в большем размере, чем в Екатеринодаре. Деятельность наша была приблизительно
той же, но ростовский период оставил у меня худшее
воспоминание. Во-первых, сам город интернациональный, с претензией на роскошь,
с безвкусием домов на главных улицах, а во-вторых — под конец — период
отступления, разложения Добрармии и эвакуации города. Прилегающая Нахичевань, с
домиками, утопающими в зелени, симпатичнее.
Та же масса заседаний партийных, Национального
центра, тот же неутомимый М.М. Федоров, бегающий целыми днями
по городу. Но Деникин со своим штабом поселился, и хорошо сделал, в
тихом Таганроге, поодаль от правительственного аппарата. Я
продолжал писать в «Свободной речи», организовывать собрания и
читать на них доклады. В Ростове несколько раз выступал в
большевизирующих железнодорожных мастерских, в Новочеркасске,
Таганроге (с Тырковой и Рыссом).
Когда было получено известие о расстреле в
Москве наших друзей Н.Н. Щепкина, Астровых, Алферовых и других, за их работу
в секретном отделе Национального центра, мы устроили в
их память торжественное собрание в городской думе.
Велика была наша печаль об утрате
наших товарищей. Но теперь, рассуждая хладнокровно, можно ли среди
массы невинных жертв большевиков винить их особенно за это убийство?
Думаю, что настолько же, насколько в убийстве белых борцов
на фронте, насколько вообще убийство в войне допустимо.
Мы не знаем подробностей дела, кажется, некоторые пострадали
и невинно. Но некоторые пострадали за передачу неприятелю (с точки
зрения большевиков) сведений и за помощь ему, что карается как шпионаж во всех
войнах. Оплакивая доблестную смерть наших товарищей на внутреннем фронте,
мы должны смотреть на их смерть, как и на расстрел Червен-Водали в Сибири, так
же, как военные смотрят на естественную смерть своих товарищей в бою.
Особенно в гражданской войне — гражданская доблесть не должна
уступать воинской доблести.
Когда Харьков был взят, там захватили и
гастролировавшую труппу Московского Художественного театра (Книппер, Качалов,
Германова и др.). Приятно было вспомнить Москву и повидать моих
театральных друзей, приехавших в Ростов на гастроли.
«Гастролировали» у нас и приехавшие вместе
Крамарж и В.А. Маклаков (посол Временного
правительства в Париже). Вечно бодрый, энергичный Крамарж, верный друг
России, заслуженный борец за чешскую независимость, ободрял нас в нашей
борьбе одним своим видом, своим прошлым, свидетельствуя, что у нас есть
истинные друзья в Европе. Маклаков приезжал
выяснить положение дел, которое было неопределенно и неясно на расстоянии,
чтобы во всеоружии знания дела освещать его французам и истолковывать им наши
чаяния. Уже тогда началась усиленная критика Белого движения среди
русских же в эмиграции и искажение его подлинного лица.
Да и в значительной уже части занятой
Добрармией России (Украина, Одесса, Харьков) требовалось
объединение лозунгов и целей, и потому, как это ни было
трудно, мы решили созвать в начале ноября кадетское совещание в Харькове. В это
время мы были полны надежд, отряд Май-Маевского достиг
Орловской губернии, все были уверены в скором достижении
Москвы.
Из Ростова со мной поехали Степанов, Тыркова,
Новгородцев и некоторые другие кадеты. Съехалось довольно много народу, были
представители Киева, Екатеринослава, Одессы. Энергично работал Н.В.
Тесленко, которого мы нашли в Харькове. Новгородцев сильно заболел, мы
очень опасались за его жизнь и его с трудом потом
эвакуировали перед самым падением Харькова. Написанный им тактический
доклад прочли на совещании без него. О харьковских впечатлениях
я говорю следующее в № 250 «Свободной речи».
ХАРЬКОВСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
«При современных условиях наше кадетское
совещание, разумеется, не могло быть многолюдным. Тем не менее совещание прошло очень живо и было очень плодотворно.
Впервые после годичного пребывания в казачьих областях и
после екатеринодарских конференций мы имели возможность собраться
в центре России и возобновить личный обмен мнениями с
нашими товарищами из малороссийских и великорусских губерний.
При неизбежности различия мнений, после горячих прений столковывались
и находили общий язык в резолюциях. Таким образом, харьковское совещание
послужит, несомненно, к вящему сплочению партии на нашей
национально-государственной платформе, основы которой были вывезены в прошлом
году из Москвы и получили свое развитие и формулировку в
Екатеринодаре. Правда, и ранее при нашей оторванности мы убеждались в
том, что наша линия приемлется партией. Наши сибирские и
кавказские товарищи намечали аналогичную линию совершенно
независимо от нас, а Одесский, Киевский и Крымский комитеты партии потом
единодушно присоединились к нашим резолюциям. Но личное обсуждение и
выработка платформы с вышедшими из-под большевистского
гнета товарищами еще более сплотит партию.
При нас приехал генерал Бриггс, которого
харьковцы чествовали парадным спектаклем и роскошным банкетом, на
котором Бриггс пред своими обильно покушавшими и еще обильнее выпившими
хозяевами сказал речь о настроении тыла. Генерал Бриггс,
наверно, в своей речи не говорил о «генерале Харькове», как Ллойд
Джордж.
Не знаю, какое это произвело на них
впечатление, но на постороннего и трезвого человека чтение в
газетах речи английского генерала с откровенными, но
справедливыми упреками не могло не произвести удручающего
впечатления.
Генерал Бриггс сказал, что с пассивным,
спекулирующим тылом и с еврейскими погромами в тылу немыслимо воевать и что
если тыл не изменится, то ничего нам не поможет и нам придется
искать помощи только у Господа Бога.
От таких истинных друзей России и столько для
нее поработавших во время своего пребывания при Ставке главнокомандующего,
как генералы Бриггс, Пуль и Киз, мы должны, не обижаясь, выслушивать хотя жестокую, но, несомненно, доброжелательную
критику.
Я не пошел на банкет и считаю такого рода
прием гостей в настоящее время совершенно неподходящим. А
если бы я был и мне пришлось бы держать речь,
то вместе с глубокой
признательностью за помощь друзей, которые познаются в несчастье, в ответ на дружественные упреки я, признав их справедливость, тоже по-дружески позволил
бы себе высказать надежду и уверенность, что политика Англии на Кавказе, в Средней Азии и Лифляндии будет впредь
более согласована с рыцарской их помощью генералу
Деникину в воссоздании им единой России. Кроме банкета, был
еще и парадный спектакль, на котором английским генералам сделали
овацию.
***
В Харькове при нас была настоящая зима, более
десяти градусов мороза с ветром. С фронта, нуждающегося в теплой
одежде, привозится много больных. Уже в начале августа я
опубликовал в «Свободной речи» воззвание о снабжении теплой одеждой армии.
Номер газеты попал к госпоже Третьяковой в Париже, она образовала там
дамский кружок, который прислал мне большой транспорт фуфаек и теплого белья.
Но вещи где-то в пути затерялись, и я их так и не получил.
Стали приходить известия об оставлении нами
Курска. Между тем внешний вид Харькова производит впечатление глубокого
тыла. Более десяти кабаре различных наименований: «Кривой Джин», «Веселая канарейка» и т. п. В этом отношении
«передовой» Харьков перещеголял «спекулирующий»
тыловой Ростов.
Я устроил публичное собрание на тему: «Подвиг
фронта и задачи тыла». Выступали с докладами выдающиеся ораторы
из известных публицистов и членов Государственной думы. Немногочисленная
публика сидела в шубах в неотопленной зале городской думы и плохо согревалась
пламенными призывами подпереть фронт.
Когда мы шли с собрания, многочисленные
кабаре блистали электрическими вывесками. В них, вероятно, было тепло и
многолюдно...
Во время войны, особенно когда немцы
наступали на Париж, он как бы слился с фронтом. На улице не
мог показаться здоровый молодой человек, чтобы его не освистали и не
осмеяли. Все автомобили были посланы на фронт. Все увеселения закрыты. Все
население сосредоточенно работало над защитой страны и
самозащитой.
Погруженный в мрак
Париж в сосредоточенном напряжении как бы замер.
Харьков — последний большой тыловой центр на
пути в Москву; он аванпост Москвы. Как Париж участвовал в охране
Франции, так и Харькову предстоит огромная роль в последней
схватке с большевиками.
Будут
ли харьковцы на высоте положения?
Харькову суждено быть для Добрармии маленьким
Парижем.
Но не соперничеством числом кабаков
с Парижем мирного времени это достигается».
***
Приезжал со мной из Ростова в Харьков и
бывший раввин Шнеерзон, организаторские способности которого по продовольствию
я оценил в Рязани. Мы с ним устроили большое совещание с
представительством города, земства, всех железных дорог, банков,
коопераций, купечества и прочих для выработки мер снабжения тыла.
Последовавшая вскоре эвакуация Харькова не дала возможности развить
деятельность выбранного на этом совещании органа. Потом
Шнеерзон представил от себя министру продовольствия С.Н. Маслову широкий
проект снабжения армии и населения, но на этом проекте последовала
резолюция Деникина: «никаких Шнеерзонов». По существу, проект мог
вызвать возражения, ибо по обстоятельствам времени размах его был
слишком широк.
В конце ноября кадетская газета «Свободная
речь» отпраздновала скромно свой юбилей. Основанная в прошлом году в
Екатеринодаре К.Н. Соколовым, потом она перешла к петроградскому молодому
кадету Б.Е. Малютину, очень милому, серьезному человеку. Он был
замечательный шахматист и дал в Екатеринодаре сеанс одновременной игры
вслепую с двадцатью партнерами, которых и обыграл почти всех.
Я в газете поместил около тридцати статей. Кроме того, я поместил несколько
статей в «Приазовском крае», в харьковской и симферопольской газетах,
а также через Руспресс циркулярно в нескольких провинциальных
газетах. У меня сохранилось несколько номеров «Свободной
речи», которая в последнее время в Ростове издавалась иногда на серой, иногда
на коричневой бумаге, иногда чуть не на
картоне.
В Ростове же возникла более правая,
национальная «Великая Россия», издаваемая Н.Н. Львовым,
Чебышевым и Шульгиным. Близкое участие принимал в ней
приехавший в Ростов Струве. Впоследствии газета была перенесена в
Севастополь.
В «Приазовском крае» мне пришлось
полемизировать с моим большим другом Н.Н. Львовым, который
нашел уместным в «Великой России» напасть на прежние прегрешения К.-д.
партии, на партийность вообще, призывая к стойкой политике.
Я ему в статье «А судьи кто?» возразил, что
не ему, побывавшему в трех партиях, между прочим
и в кадетской, и нигде не ужившемуся, ставшему «диким», учить
стойкости, а что кликушество патриотов-индивидуалистов создает обыкновенно
более вредную и нетерпимую, чем партия, кружковщину; я доказывал
ему, что партия наша, в общем, в эти тяжелые годы была именно в своем целом на
национальной высоте, организуя и призывая к надпартийному объединению и
поддерживая армию. И почему он напал именно на кадетов и,
между прочим, за их действия в Одессе, когда в той же
Одессе более правые организации и его друзья наделали гораздо
более ошибок и шли на компромиссы до ставки на Петлюру включительно.
На это он мне возразил в «Великой России», причем, насколько помню, самым
сильным его возражением-предостережением было то, что я
наживу себе геморрой, сидя в К.-д. партии. Ему, не нашедшему для возражения
фактических аргументов в прошлом, пришлось прибегнуть к такого рода физиологическому
прогнозу!
Как я уже говорил по поводу
харьковского совещания, мы твердо установили нашу национальную,
надпартийную работу, поддерживающую диктатуру и армию, закрепив
партийную тактику на всем юге России, во всех партийных организованных
группах, до Харькова, Киева и Одессы включительно, вполне
согласную с тактикой наших кавказских и сибирских товарищей,
а также и московских, судя по письму Щепкина.
Признание диктатуры и призыв к широкому единению как налево, так и
направо (именно это последнее) стало волновать некоторых наших товарищей,
оторванных от русской действительности, не работающих при армии,
живущих за границей.
Я получил два длинных письма от Петрункевича
и Винавера, живших на даче последнего в Cap d'Aill близ Ниццы, в которых они
нас упрекают в том, что мы изменяем программе и духу партии и не бережем
завоеваний революции. Я им ответил тоже большими письмами,
обстоятельно доказывая фактически, что мы
отнюдь не изменили партии и партийным
конференциям в Москве и Екатеринодаре, а что слушать о «завоеваниях революции» нам здесь дико, что
известные завоевания, несомненно,
останутся в восстановленной России, но
что в отчаянной борьбе, в мертвой схватке, при которой мы присутствуем и в которой посильно принимаем
участие, — не время и не место говорить и заботиться о
«завоеваниях революции».
И действительно, горит дом,
гибнет наше имущество в нем и даже наши дети и близкие, а мы,
владельцы и квартиранты дома, не делаем все возможное, чтобы
спасти от огня людей и достояние наше, помогая и
подчиняясь брандмейстеру,
будь он даже бурбон, а стоим и утешаем себя, что пожар истребит клопов и крыс дома, видя в этом
завоевание огня. А
ведь ни Деникин, ни Врангель не бурбоны, а «завоевания
революции», когда самые стены нашего дома — Родины — рушатся и от него
грозит остаться одно пепелище — сравнительно не большая радость, чем гибель
клопов и крыс в огне.
Кстати, почти так же уместны при этом и
разговоры о будущем государственном строе. Когда самые стены дома готовы
рухнуть в огне, два совладельца дома, вместо дружной работы
по спасению близких и имущества, ожесточенно (?) спорят, в каком стиле они
возобновят дом: в стиле ампир (Марков) или в стиле модерн (Милюков).
Как младенцы, лишенные еще
зрительной перспективы, одинаково простирают руки к близким и
отдаленным предметам, так и плешивые уже подчас младенцы,
лишенные политической перспективы, хватаются и за ближайшие и за отдаленные
задачи, ссорятся из-за них, а потому ничего не ухватывают, упуская
ближайшую задачу...
Когда мы еще были в Харькове, был отдан
большевикам Курск. Потом пал и Харьков. Волна откатывалась. Ноябрь и декабрь
в Ростове были мрачны. Армия обнаруживала признаки разложения;
вожжи как бы выпадали из рук Деникина. Была ли им сделана
коренная стратегическая ошибка — занятие Малороссии и быстрое
продвижение на Москву зимой плохо одетой и снабженной армии? Было два
мнения: одни были за этот план, а другие, в том числе Врангель,
за ограниченное продвижение на запад и за направление не на Москву,
а из Царицына на Самару, на соединение с Колчаком. Когда
продвижение на Москву рухнуло, большинство стало обвинять Деникина в
стратегической ошибке. Горе побежденным, победителя не судят. А если бы не
удался рейд к Колчаку, который, в свою очередь, был отброшен? Тогда у
большинства Деникин был бы виноват в том, что увлекся далеким
Колчаком и побоялся один идти на Москву. Два таких стратега,
как я и Новгородцев, спорили между собой; он был
за московский план (не было ли кроме нашего общего стремления еще субъективное его стремление к
семье), я за самарский.
Тиф страшно развивался, унося многочисленные
жертвы. Лазареты Ростова и Нахичевани были переполнены.
С начала декабря начали говорить об эвакуации
Ростова, о переезде вновь в Екатеринодар, в Новороссийск, а с середины
декабря через Ростов на мост через Дон потянулись воинские обозы, а затем и
войска и гражданское население. Не хватало вагонов и особенно
паровозов, между Ростовом и Батайском образовывалась постоянно
пробка. На мосту для конных и пеших в двадцатых числах декабря
творилось что-то невообразимое. Чины некоторых управлений принуждены
были дойти до Батайска пешком. Магазины стали закрываться,
а город стал плохо освещаться, и некоторые улицы тонули в темноте.
Проходящие войска являли признаки разложения.
А что хуже вооруженных людей, не связанных дисциплиной? Офицеры
усталые, озлобленные, зачастую нетрезвые. Я на себе испытал
прелесть такого настроения. В трамвае два таких выпивших офицера
придрались ко мне как-то вечером за то, что я не уступил места одному
из них, раненному, хотя никаких признаков ранения не было, и он
потом ходил за мной полчаса. Слезаю на Таганрогском проспекте, они
за мной. Сворачиваю в темный переулок — они тоже. Начинают меня
ругать большевиком, издеваться, не позволяют курить, угрожают револьверами. Я
стараюсь объясниться — не дают, все время
размахивая в пустынном, темном переулке револьверами. Наконец один из них
говорит: «Ведем его в комендатуру, там с ним скоро расправятся!» Я
обрадовался. Но потом, когда, пересекая Садовую, они
встретили товарищей, которые урезонили их: «Охота возиться со
стариком!» — и уж я стал настаивать, чтобы идти к коменданту,
они, еще раз обругав меня, удалились.
Дня за два до Рождества на главной улице —
Садовой и на других улицах появились на деревьях, окаймляющих улицу,
повешенные. Раз мы с Новгородцевым около вокзала натолкнулись
на толпу, окружающую только что вздернутого на дерево человека.
Спрашиваю кого-то: за что? «Говорят, за спекуляцию;
дорого продавал офицерам». Вероятно, это был уличный разносчик. Был ли тут же самочинно
организован летучий
военный суд? Был ли вообще суд? Если вешались по суду, то почему трупы висели по всему городу? Не
было ли иногда это
результатом обиды за высокие цены или за отказ дать даром или просто
результатом беспричинной придирки, как со мной в трамвае? Усталые, может быть голодные, пьяные,
озлобленные на тыл люди, может быть недавно проявлявшие геройские подвиги на
фронте, теперь были часто отвратительны.
Творились ли зверства в Добрармии? Конечно
да. Трудно, почти невозможно облагородить и регулярную войну, и так называемые
правила войны редко соблюдаются. Тем труднее облагородить
гражданско-партизанскую, худшую из войн. Наряду с геройством
развращение, особенно юношества, огромное. Я сам слышал, как
юный доброволец, почти мальчик, товарищ моего племянника,
рассказывал, как они приканчивали шашками раненых большевиков: «Вжи,
вжи, раздавалось только». Может быть, это было так, а может
быть, он только хвастался, но и хвастовство это было отвратительно.
Я описываю это ужасное явление только в
Добрармии, потому что повествую только о мною лично виденном. Превосходили ли зверства
большевиков количественно и качественно? Не знаю. По слухам
и анкетам с нашей стороны — да. Но на войне всегда преувеличиваются
злодеяния противника, и у большевиков белый террор изображался куда ужаснее
красного. И вот мне кажется, что разница заключается именно в том, что при несомненном наличии
неизбежных при гражданской войне зверств, особенно в период разложения армии, в Добрармии не было террора как системы,
и неизбежное зло преследовалось высшим командованием, тогда как у большевиков, судя по тому, что я видел
еще в Петрограде и Москве, террор возводится в систему, на ней зиждется
большевистская власть, которая даже в декретах отдает
должное революционному подъему своих адептов, красы и гордости
революции.
Нужна ли была гражданская война со всеми этими зверствами ?
Если мы считаем большевизм злом, разрушающим
нашу Родину, то должны были сделать все, не смущаясь даже ужасами
гражданской войны, чтобы вырвать ее из этого зла, и — увы!
— не приходится при современном состоянии государственности
и человечества смущаться зверствами войны, как с неизбежным пока злом,
каковым является всякая война. И, описывая нелицеприятно
отрицательные явления, до зверств включительно, от которых сам чуть не пострадал,
я в то же время преклоняюсь перед подвигом солдат и офицеров
Добрармии, в ее легендарной, неравной борьбе. Перед отъездом я несколько
раз посетил в переполненном госпитале лежавшего в тифе в
полусознательном состоянии редактора «Свободной речи» Малютина,
которого эвакуировать уже было невозможно. Он меня иногда узнавал и
с мольбой смотрел на меня. Язык в пересохшем рту заплетался.
Наверно, он скоро умер, а попасть живым к большевикам для него — та
же смерть. По-моему, его ближайшие сотрудники по газете неважно с ним поступили
и боялись даже его навещать в больнице. Все, что я мог сделать, — это передать
его на попечение двух близживущих барышень, переболевших тифом,
остающихся в Ростове.
С трудом 23-го утром, перевезя свой беженский
скарб в теплушку поезда, стоявшего на бесконечных путях между вокзалом
и Доном, я наконец в нее втиснулся.
К нашему теплушечному поезду были прицеплены два частных слабосильных локомобиля, с какого-то частного
подъездного пути, но мы простояли на
путях еще сутки, вследствие пробки от
затора поездов и восстановления только одного пути на поврежденном в прошлом году мосту. Все поезда
спешили отойти, чтобы не застрять в
заторе, но Батайск и следующие перегруженные
станции плохо принимали. Много поездов так и не могли вовремя, до прихода большевиков, отправиться. Постоянно ходили на вокзал упрашивать пустить нас.
Наконец, в сочельник утром мы двинулись. До Новороссийска мы ехали
восемь-девять дней. В Батайске, откуда виден Ростов, мы простояли полтора суток, в Екатеринодаре и на
Тоннельной сутки.
Опять теплушечная жизнь. Публика чистая, но
присутствие дам стеснительно. Едут некоторые министерства,
Новгородцев, Федоров, Фенин (министр торговли) и
др. По шоссе тянутся непрерывно
войска и обыватели в экипажах и пешие. В Батайске, где стоит поезд Деникина и штабной поезд, мы встречаем Рождество. В батайской станице
разыскиваем провизию, которую
приносим в общий котел вагона. Мне посчастливилось: жена дьякона пожалела меня и дешево отпустила обильную провизию ради праздника. Помню,
как на одной из бесконечных
стоянок, в поле перед закрытым семафором П.И. Новгородцев поджаривал близ пути на углях костра ветчину. Под Новый год мы в нашей
теплушке устроили вечер, на
котором Гуревич, талантливый импровизатор, читал звучные стихи на задаваемые темы. Я, как
импресарио, водил его и в
другие теплушки к знакомым, где он тоже имел большой успех и нас радушно угощали.
Разумеется, по большей части разговор в поезде вертелся вокруг создавшегося положения, возникали споры. Говорят, что бедного
М.М. Федорова какой-то
компаньон по теплушке упрекал во всех бедствиях: «Заседали, заседали; говорили, говорили всю
жизнь, ну и договорились!»
В Екатеринодаре я успел посетить нескольких новых моих приятелей. Грустно было
это посещение Екатеринодара при настоящих обстоятельствах. В нашем поезде от тифа умерло всего лишь два человека, в других
поездах смертей было более.
Наконец, в самом начале января мы добрались до Новороссийска.
В Новороссийске пришлось пробыть всего три с
половиной месяца. Если пребывание в Ростове оставило во мне тяжелое
впечатление, то еще худшее впечатление оставил Новороссийск.
В день приезда, как почти и во все время
нашего пребывания, дул знаменитый норд-ост. Была метель. Оставив вещи в теплушке,
утром я поехал в далекий от вокзала переполненный город
искать пристанища. Весь день я ничего не нашел и, усталый,
холодный, намеревался уже устроиться в ночлежке, в которой, вероятно, кишели носители тифа — вши, как уже под вечер, к счастью, встретил графа Д.А.
Олсуфьева, который во второй раз
оказал мне большую услугу, приютив меня на диване в своей маленькой комнате на краю города, где я и прожил все время.
Комната плохо отапливалась, и на окне у моего изголовья, когда
свирепствовал норд-ост, замерзали чернила. На полу у нас ночевал
единственный уцелевший после обеих войн сын Н.Н. Львова, да и он сам
зачастую ночевал рядом с сыном. Под вечер почти каждый день
приходили он и Е.Н. Трубецкой до своего заболевания играть в шахматы.
Те же собрания кадетские (редкие — местный
К.-д. комитет не деятельный), Национального центра, публичные собрания
в театре, статьи в «Свободной речи», возобновленной Соколовым после упразднения
Освага...
Сосредоточие общественной деятельности
(Красный Крест и проч.) было в Думе. Столовались мы в дешевой
столовой Союза городов. Переполненный город плохо вмещал все прибывавшую
публику. Ею были переполнены целые поезда, а также и вокзал, где
на полу спали вповалку. Союзные базы обосновались в Стандарте, по
ту сторону бухты.
Хорошо разместились англичане в помещениях
заграничного типа поселка при цементном заводе. Здесь же они приютили
и кормили некоторое количество беженцев с черноморского
побережья. В Новороссийске же расположилась большая часть
правительственных и военных учреждений с генералом Лукомским
во главе. Деникин жил в своем поезде на станциях от Батайска до
Екатеринодара.
В это время и познакомился с генералом
Врангелем, проживавшим в вагоне с генералом Шатиловым. Он
разошелся с Деникиным, должен был покинуть фронт, где у него было столько
блестящих дел, и теперь выжидал решения своей участи.
Через некоторое время он уехал в Константинополь. Я
пришел спросить его мнения по поводу возникшего тогда в
Новороссийске проекта формирования добровольных дружин
для гарнизонной службы и пополнения частей. Врангель отнесся
к проекту отрицательно. Из Константинополя он написал Деникину письмо
с резкой критикой всей его стратегии. Даже если бы Врангель по
существу был и прав во многом, что вполне допускаю, то, во всяком
случае, с точки зрения воинской дисциплины он был не прав, в
это трудное время
подрывая авторитет Деникина, так как это письмо широко
распространялось в копиях. Аналогично поступил бы Деникин,
если бы после взятия Перекопа в Севастополе распространялось его
письмо с критикой защиты Перекопского перешейка.
Дул
норд-ост. Косил тиф.
Скосил он и буйного Пуришкевича, на похоронах
которого было много народу. Уже в конце февраля, перед эвакуацией,
умер от тифа и князь Е.Н. Трубецкой. Грустно было его
отпевание: простой, дощатый гроб, почти пустая церковь.
В начале февраля Деникину пришлось
реорганизовать правительство, чтобы в этот критический момент
привлечь симпатии и энергичное содействие казачества, с политическими лидерами
которых он все время воевал. Ставка на господ Агеевых и Тимошенко,
представителей «революционной демократии», была последней, отчаянной ставкой.
Министерство, задачей которого было поддержать фронт, было коалиционное. В
него под председательством донца Мельникова вошли кадеты — Бернацкий
(финансы) и Зеелер (внутренних дел), кажется, остальные были казаки
(Агеев — министр труда, Харламов, Сушков и др.). Министром
иностранных дел был назначен вызванный из Батума генерал Баратов.
По состоявшемуся соглашению единоличная
власть Деникина сильно умалялась и создался какой-то
федеративно-парламентарный строй. Члены Центрального
комитета К.-д. партии вынесли резолюцию о поддержке этого
правительства как совершившегося факта, не входя в критику его политической
физиономии и личного состава. Подчиняясь настоянию Национального центра,
Бернацкий вступил в министерство против своей воли, за что ему от
Национального центра был поднесен горячий адрес. Вот что я писал в
номере «Свободной речи» от 13 февраля.
«Россия представляет теперь из себя клокочущее море; русская
государственность — утлое судно, потерпевшее аварию. Это судно, в
последнее время с креном налево, борется с волнами. И если нам и не
суждено быть в командном составе этого судна, мы должны работать в
кочегарном отделении, должны спуститься в трюм, выкачивать воду и заклепывать
пробоины, чтобы не дать погибнуть судну.
И тем более мы имеем основание надеяться доплыть до желанного берега, что руль не
выпускает из рук испытанный кормчий, привыкший к непогодам. Корабль и с креном
может дойти до берега. Придать же более устойчивое положение кораблю
можно и в море, если ослабнет буря, или причалив к берегу
и введя корабль в сухой док. Ослабнет ли бушующая в России буря при завоевании
Харькова, Курска, или придется Москве сыграть роль сухого дока?
От скептиков я слышал и такую фразу:
«Офицерство умирало за Россию, но оно не пойдет умирать за Агеева и Макаренко,
за казачью республику». Я лучшего мнения о геройском нашем
офицерстве. Конечно, среди них есть малодушные, усталые,
тыловики и поддавшиеся развалу и разложению.
Лишь у таковых может возникнуть подобная
извращенная мысль. Огромное же большинство офицеров поймет, что оно и теперь
умирает не за Макаренко и Агеева, а за ту же Россию, как оно умирало за Россию
и прежде, а не за Драгомирова или Лукомского, да, в конце концов, и не
за Деникина или Колчака. Но Деникин сам всегда готов отдать свою
жизнь за Россию, и офицеры это отлично знают, а потому у здорового
офицерства никогда такого сомнения не возникнет».
***
И так все для попытки удержания фронта и ради
этого — примирение и с личным составом правительственной власти, и с
ее нелепой конструкцией. Мы все делали, чтобы подкрепить
Деникина, из ослабевших рук которого вываливались волоки.
Потому же я не подписал ходатайство,
инициатором которого был, кажется, приехавший тогда Струве, подписанное
многими моими друзьями, обращенное к Деникину, с просьбой назначить
Врангеля командующим войсками в Крыму, которому предстояло
сыграть роль последнего пристанища белых сил, если Кубани и
Новороссийску суждено было пасть. Пока Деникин был главнокомандующим, я не
считал правильным гражданским лицам вмешиваться в дела командования,
а потому, хотя по существу я разделял точку зрения Струве, я отказался
подписать это ходатайство.
В феврале в Новороссийск все прибывала
военная и гражданская публика, и в то же время началась эвакуационная лихорадка,
причем ею обуревались и молодые и одиночки. И на собраниях и в
газете я горячо восстал против этой паники тыла, которая не могла не
отразиться и на фронте. Вот что я, между прочим, писал («Свободная
речь» от 6 февраля).
ЛИЦОМ К РОССИИ
«Мы работали для Добрармии и в Совдепии с ее
возникновения. Работали на нее в Москве, в Екатеринодаре, в Ростове
и будем работать в Новороссийске.
При ее успехах и продвижениях мы были с ней и
радовались ее радостями. И в черные дни, при ее неудачах и после
ее катастрофического последнего отступления, мы обязаны
быть с ней и с Деникиным. Не только мы обязаны сами проявлять
гражданское мужество, но и должны призывать к нему и других,
предостерегать от гражданского дезертирства. Если мы имели право
гордиться успехами Добрармии, посильно работая на нее, то и в
ошибках власти мы, как и другие, повинны. Все мы должны учитывать эти
ошибки; как и армия, мы обязаны перестроиться и с удесятеренной энергией
продолжать работать на нее.
Ничего нет легче и неправильнее, как заявлять, что власть Добрармии
не слушала наших предостережений, а потому и провалилась. Если и
провалилось что-то, то провалились мы все вместе. Правые говорят,
что следовало, бы провозгласить принцип
монархии, за который якобы охотно пошел бы умирать народ; левые
видят причину неудачи в недостаточной демократичности реформ и в
реакционности власти. Таким образом, каждый дует в свою дудку; как и ранее,
многие не способны встать даже в такие моменты на надпрограммную
национальную высоту и не учитывают всю сложность задач и
конструкции Добрармии, всю необычность условий ее возникновения
и обстановки, при которых ей приходится бороться.
Если Добрармия потерпела неудачу, то ее идея,
ее лозунги не побеждены и в конце концов,
несомненно, восторжествуют над ложью и насилием большевизма.
Правда, мы временно приперты к морю. И
Новороссийск представляет из себя пока
более неблагоустроенный эвакуационный пункт малодушных обывателей, чем
средоточие возрождения и перестроение власти.
Многие уже уехали. Другие, одержимые стадным
инстинктом и паникой, с растерянным видом, мутными глазами смотрят
на море, чтобы куда-нибудь да уехать. И среди них много не старых, способных
работать и в тылу и на фронте. Пусть старики, женщины, слабые обыватели
уезжают, но граждане, способные держать в руках винтовку, лопату или перо,
должны остаться.
Пусть они станут спиной к морю и лицом к
России. И, вглядевшись в ее многострадальный лик, русский гражданин не
уедет зря.
На Серебряковской — толпа беглецов. Десятки
знакомых задают все тот же вопрос: «Надолго ли остаетесь, куда едете?»
— «Остаюсь пока в Новороссийске». — «А потом?» — «А потом, даст Бог,
на Ростов, на Харьков» и т. д.
Сами в состоянии психоза, они на вас смотрят
как на помешанного».
***
В том же духе я написал ряд статей, стараясь
главным образом воздействовать на интеллигенцию и пристыдить ее. Последняя
моя статья была 8 марта. В это же время возникло Общество добровольных
отрядов, председателем которого я был. По этому поводу я писал
(«Свободная речь» от 13 февраля):
***
«Когда спасение Родины зависит главным образом
от военного успеха и армия претерпевает трагическую неудачу,
обязанность всякого гражданина, даже и непризывного возраста,
могущего носить оружие, — становиться в ряды армии и пополнять урон
фронта. И прежде всего именно интеллигенция должна провозгласить
лозунг «Все на фронт» и претворить его в жизни. Союзники в
Новороссийске и Харькове говорили: «Среди русской интеллигенции
много талантливых, может быть, гениальных людей, но нация потеряла сердце.
Мы не видим подлинного патриотизма. Вместо защиты Родины только все и
думают о бегстве из России».
И действительно, просить помощи у англичан,
призывать славян проливать кровь за Россию мы можем только
будучи сами мужественны и
патриотами. Роль «гнилой», как ее называют, интеллигенции показать в подобную
минуту всему свету, что русская нация, потеряв почти всю территорию, не потеряла
своего сердца. Надежда на спасение организма возможна, пока бьется
сердце. Замерло сердце — организм обречен на смерть и разложение.
Нельзя смотреть на себя как на соль земли,
которую нужно беречь в интересах будущего в сухом и безопасном месте.
Эта соль будет подмочена и потеряет всякое значение. Все,
кто может, должны идти в армию для несения гарнизонной службы, для
защиты от банд и главным образом для пополнения убыли на фронте».
Небольшой кружок инициаторов Общества
добровольных отрядов энергично принялся за дело. Но на получение разрешения
и утверждения устава прошло много времени, и потому с этим делом было
опоздано, большевики взяли Екатеринодар, и все побежало из
Новороссийска. Деникин жил в вагоне у пристани. Я спорил и со своими
друзьями, бывшими членами Особого совещания и стоявшими во
главе Союза городов, стремившимися уехать в Константинополь. Я
убеждал их остаться или переехать на черноморское побережье
или в Крым. Они меня называли Дон Кихотом, а я их — гражданскими
дезертирами. Такие энергичные общественные деятели, как Астров,
Юренев, Жекулина, Дмитриев и Федоров, стоявшие во главе Союза городов,
уехали в Константинополь, а потому этот союз влачил в Крыму при Врангеле
довольно жалкое существование. Земские уполномоченные Шликевич и
Эйлер тоже уехали, но случайно в Крыму была база и склады
Земского союза с уполномоченными графом Капнистом и Хрипуновым, а потому этот
союз развил в крымский период борьбы очень широкую деятельность.
В предыдущих главах я забыл сказать, что оба
этих союза плодотворно работали при Добрармии.
Когда все хлопотали о
иностранных визах и пароходных билетах, я так и остался без визы. На
случай, если бы мне не удалось в последнюю минуту сесть на
пароход, я достал винтовку, чтобы идти на Черноморское шоссе,
по которому впоследствии отступало много войск, главным образом казаков,
которые не успели эвакуироваться. Потом эти части из Туапсе
и Сочи перевозились в Крым. Меня, пацифиста (но не антимилитариста),
обучал обращению с винтовкой брат милосердия из моего
передового отряда на войне — Вонсович. Олсуфьев, «учтя, что
зреет драма», уже давно уехал, и я жил в комнате один, а когда Панина, Федоров
и Астров уехали, я переехал в их помещение в Азовском банке.
Когда же большевики из Екатеринодара шли на Тоннельную, за день до моего отъезда, я проходил мимо
цирка-балагана у моря и зашел в него на несколько минут, заинтересовавшись,
что может там происходить во время начавшейся паники и поголовного
бегства из Новороссийска. В переполненном цирке были
преимущественно солдаты и офицеры. Много пьяных. Офицеры с
трудом выводят из ложи буянящего товарища. На сцене крошечный мальчик,
накувыркавшись, тяжело дыша, выкрикивает патриотические контрреволюционные
стихи, размахивая национальным флагом. Вероятно, тот же мальчик дня
через четыре, размахивая красным флагом, высмеивал Добрармию.
На следующий день начались пожары и грабеж. О последнем
я впервые узнал, купив у солдата спички за 2 рубля, тогда как
они продавались последнее время за 25 рублей. В тот же день по городу начали
бегать и бродить на свободе брошенные на произвол судьбы лошади, выпряженные из
обозов и от орудий. На узком шоссе между старым городом и новым, где
вокзал и пароходные пристани, творится нечто невообразимое.
Под вечер приезжает ко мне в банк на
автомобиле французский представитель генерал Мондии, узнавший
от кого-то, что я еще в городе. Как он пробрался по шоссе, не понимаю.
«Mais qu'est ce que vous faites donc,
mon ami? Il est temps (Но что вы здесь делаете, мой
друг? Такое время (фр.)). Большевики в Тоннельной, могут быть завтра здесь». Дает мне пропуск
на французскую пристань и торопит сегодня же приехать. Бросаюсь
искать подводу и не нахожу, никто не решается ехать ночью, так как
обратно проехать будет невозможно. Устраиваю двуколку Союза
городов на завтрашнее утро. С вечера слышна канонада. С утра выезжаю.
Канонада приблизилась. На узком приморском шоссе 4—5 рядов
повозок и масса пеших. Идут и в обратном направлении. Продвигаемся 15—20
шагов — остановка на полчаса. Очевидно, так не доберемся
и до вечера. Встречные говорят, что на лошади все равно
не проберемся. Некоторые бросают подводы и экипажи и несут поклажу на
руках. Что делать? У меня три мешка и ящик с пишущей машинкой
Национального центра. Назад тоже уже не проедешь по шоссе.
Сворачиваем в сторону, несколько раз чуть не топим лошадь, еле
сами ступая по колени в грязи, и наконец попадаем
обратно в город. Выпрашиваю в Согоре четырех санитаров для моего багажа
и иду с ними. И пешком продвигаться трудно. Приходится пролезать под лошадьми,
запряженными и брошенными на свободу, лавировать между повозками и
людьми. Санитаров, которых я не знаю в лицо и по имени,
постоянно оттирают. Несколько снарядов пролетело в море.
Паника усиливается, и мои санитары трусят. В море и на берегу
стоят брошенные повозки, орудия, танки. Горят железнодорожные пакгаузы,
огромные склады с товарами и вагоны разграбляются.
Я видывал виды, но и галицийское, и мукденское
отступление не могут сравняться по скученности и замешательству с
Новороссийском: вся противобольшевистская Россия, припертая
к морю, мечется на этом шоссе.
Солдаты с кипами товаров. Под ногами людей и
лошадей бархат, сукна, кожа, консервы, винтовки. В воздухе — матерщина.
Офицеры отбирают у солдат товары, заставляют подбирать брошенные
винтовки. На повороте к вокзалу, с которого еще вливается поток
людей и лошадей, с адъютантами распоряжается генерал Кутепов в
белой шапке, но урегулировать движение уже не в состоянии. Несколько раз еле отстаиваю
мой багаж, на который набрасываются под предлогом, что это краденый товар.
Ящик с машинкой разбивают, чтобы убедиться, что в нем. Теряю
постоянно из виду санитаров, наконец, троих из них теряю
окончательно и к пристани прихожу лишь с ящиком с пишущей
машинкой. Оставляю ящик на пристани и иду с санитаром на набережную
разыскивать остальных трех. Нахожу одного, а двух других
не нашел, и все мое платье и белье так и пропало, хотя я
просил санитаров потом принести вещи, если бы их товарищи
вернулись в город с вещами.
Уже на французском катере,
стоявшем у пристани, на который я попал в довольно растерзанном виде,
меня подкормили, а когда я очутился на дредноуте «Вальдек-Руссо»,
то я сразу попал после моих скитаний и ужасной новороссийской
обстановки как бы в Европу, на плавучую почву Франции: обед у
капитана из пяти блюд, вина, ликеры, сигары, ванна, душ, парикмахер.
«Вальдек-Руссо» был переполнен главным образом военной толпой; у
многих солдат не было оружия, то, что было, отбиралось
французами до высадки. Отличались выправкой и дисциплиной,
были частью, а не толпой юнкера Алексеевского училища, которые выстраивались
петь молитву, благодарить французов. Мне капитан уступил свою
вахтенную каюту на вышке.
Мы стояли далеко на рейде. К счастью для
эвакуации, была тихая погода. Ночью взошла луна. Она и пожары
отсвечивались в воде. Особенно сильно пылали нефтяные баки и вагоны-цистерны.
До позднего вечера лодки подвозили беженцев.
Поздно утром я проснулся от страшного шума и
сотрясения. Это с «Вальдек-Руссо» стали обстреливать горы за городом, чтобы
прикрыть отступление. Огромное, кажется 12-дюймовое, чудище было под моей
вышкой. Меня не предупредили о стрельбе; следовало приоткрыть
окно, чтобы дать выход сотрясенному воздуху, а то у меня
вдребезги разбились окно и посуда. Прибежавший на шум битого стекла матрос-дневальный убрал осколки и
дал ваты заткнуть уши, как и они все делают, чтобы не лопнула барабанная
перепонка. Обстрел подступов к городу продолжался еще некоторое время.
Офицеры и прислуга орудий, смотря в бинокль, радовались,
когда снаряды разрывались около «большевиков», людских скопищ на склоне холмов. Должен ли и я радоваться?
На меня тяжелое впечатление производил обстрел русской
земли и русских людей с иностранного судна, на котором
я бежал. Да и были ли то большевики? Может быть, это население, бегущее от
большевиков, может быть, запоздавшие части или беженцы с
застрявших в Тоннельной поездов, ищущие
выхода к морю? Наш капитан был против обстрела, но приказ был дан
старшим по чину английским адмиралом, который тоже открыл
огонь со своих судов.
Переполненные, черные от народу пароходы
проходили мимо нас, направляясь в Крым. Некоторые пароходы тащили
на буксире какие-то металлические плоские баржи, тоже переполненные.
Разумеется, это было возможно только благодаря спокойному морю. Что
бы было при норд-осте?
К нам целый день подплывают лодки с беглецами.
К вечеру они рассказывают, что большевики уже в городе, что
их лодки ими обстреливались. А может быть, это были бандиты
или новороссийские друзья большевиков? Было послано несколько миноносцев, в их
числе и русские, обстрелявших кого-то из пулеметов. Ружейные выстрелы, бывшие
сначала одиночными, стали все чаще раздаваться.
В прибывающих лодках стали появляться убитые и
раненые. Когда судовой врач у трапа констатировал смерть, то
к ногам мертвеца привязывали гири и его сбрасывали в море. Вероятно,
такие мертвецы с грузом на ногах, достигнув дна, стоя покачивались в
воде. Одна переполненная лодка в сумятице опрокинулась. Мужчины
и женщины барахтались и кричали. Им бросили круги, спустили лодки.
Предполагали, что спасли всех, но количество ехавших было неизвестно.
Еще ночь переночевал на рейде. Я пользовался гостеприимством симпатичного, расторопного капитана в его
роскошных гостиных. Бывал и в офицерской кают-компании. Ночью усилился ружейный и пулеметный обстрел вдоль
черноморского побережья. Или большевики, или зеленые обстреливали, вероятно, отступающих по шоссе на Туапсе. Утром большевики начали обстреливать рейд. Прошел русский крейсер с Деникиным, в честь
которого на « Вальдек-Руссо» выстраивали команду. Когда снаряды стали ложиться близ нас, снялся и «Вальдек-Руссо», взяв курс на Феодосию.
Глава 8
ФЕОДОСИЯ—СЕВАСТОПОЛЬ
1920 год
Злополучный Новороссийск стал скрываться из
вида, заволакиваясь дымкой; мы покидали русский материк на приморском
бульваре. Эта современная часть города тянется вдоль моря и состоит
из прекрасных вилл, большей частью караимов, — Хаджи, Крым, Стамболи и других.
Здесь же большая дача, бывшая Суворина, с чудным садом у моря. Старая
часть небольшого городка с пристанью и старой крепостью
имеет прелесть старины и от сохранившихся остатков турецкого
владычества. Попадаются в раскопках и предметы древнегреческой бывшей здесь
колонии. Из дома-музея Айвазовского картины были убраны.
Для меня Феодосия, куда я попал впервые,
связана с воспоминаниями детства, так как в нашем подмосковном имении
в церкви похоронен В.М. Долгоруков-Крымский, покоривший
восточную часть Крыма, и в зале дома висели два огромных плана-картины
взятия им Феодосии и Керчи и турецкого флота. На дворе же
стояли подаренные ему Екатериной II пушки
с серебряными надписями, отбитые у турок в этих сражениях.
К западу от Феодосии начинаются скалистые годы
Крымского хребта с чудными дачными местами — Коктебель, Судак
и другими.
На вилле же Крыма поместилась с полковником
во главе французская военная миссия, с очень милыми молодыми офицерами,
с которыми я очень дружил. На соседней площадке ежедневно происходили
оживленные футбольные состязания между французскими и английскими
моряками.
Наступил апрель, все было в
цвету. Я прожил в тихой Феодосии с комфортом и в полном отдыхе, что после
Новороссийска и перед Севастополем было очень приятно и полезно.
Вблизи было маленькое кладбище при церкви под
сенью кипарисов. На нем были свежие могилы молодых знакомых москвичей,
чуть не мальчиков, гр. Пушкина и Тучкова, погибших в славных боях
при защите Крыма от большевиков Слашевым. Тут же в тифозном госпитале Красного
Креста лежал в бреду мой племянник, доброволец-солдат Ахтырского полка.
Деникин с остатками своего штаба занял
гостиницу против вокзала. Он не выходил из нее. Он не захотел своей властью
назначить себе преемника, а предоставил это сделать собравшимся
в Севастополе высшим чинам командования, которые и выбрали
главнокомандующим Врангеля, находившегося тогда в
Константинополе и немедленно прибывшего в Севастополь. Деникин
скромно, как всегда, почти незаметно сел на английский миноносец и уехал с
начальником штаба генералом Романовским в Константинополь.
При прощании многие из штабных плакали.
Так перевернулась страница и окончилась глава
истории белой борьбы, и началась новая глава — врангелевский период.
Генерал Романовский, очень нелюбимый в армии,
был убит в передней русского посольства в Константинополе. Странное явление:
насколько главнокомандующие были любимы армией и пользовались огромным
авторитетом, настолько же не любили их начальников штаба. С одной
стороны — великий князь Николай Николаевич, Деникин, Врангель, с другой стороны
— генералы Янушкевич, Романовский, Шатилов...
Сразу прибывшее в маленькую Феодосию большое
количество войск из Новороссийска и все продолжавшие прибывать
с черноморского побережья разрозненные части или, скорее,
банды солдат оказали свое действие, и скоро началась нехватка
провианта, а также начались грабежи и бесчинства. После
новороссийского погрома солдаты прибывали в лохмотьях, без обозов,
часто без оружия. Это было не войско, а военный сброд,
который внушал опасение в настоящем и мало обещал хорошего в
будущем.
Собралась юродская дума для обсуждения
положения дел. На это собрание был приглашен и я с
некоторыми общественными деятелями. Было принято
спроектированное мной обращение к генералу Врангелю, в котором изображалось угрожающее
положение города и намечался ряд необходимых мероприятий.
В то же время с кавказского побережья начали
прибывать кавалерийские солдаты, преимущественно казаки, не только с
оружием, но даже и с лошадьми.
В скором времени продвижение воинских чинов в
места формирования частей, как по железной дороге, так и по шоссе,
урегулировалось и произошло, как я классифицирую, чудо № 1
генерала Врангеля — быстрое превращение деморализованных, разрозненных,
неодетых и невооруженных банд в регулярное войско, о чем я буду говорить
впоследствии.
Кроме думского заседания, был я еще на двух
заседаниях маленькой местной кадетской группы; этим и ограничилась здесь
моя общественная деятельность, и отдых мой был полный.
Отдыхом и развлечением была
и поездка в Сочи за беженцами. Пасха была поздняя, 1 мая. В самом
конце апреля французская миссия получила из Севастополя распоряжение отправить
судно в Сочи для эвакуирования оттуда беженцев в Ялту. На небольшом
военном транспорте из миссии был командирован лейтенант. Так как в Сочи
находился мой брат с семьей, которому пора было эвакуироваться,
то я попросился поехать. Полковник очень обрадовался, так как я мог
быть полезен в качестве помощника, советчика и переводчика при молодом
лейтенанте. Погода была чудная. Мы ехали вдвоем на пароходе, как на
своей яхте, и после обеда стреляли в кувыркающихся дельфинов. Под утро
1 мая мы подъехали к Сочи и, не зная наверно, в чьих руках город, из предосторожности
остановились поодаль. Утром подъехала комендантская лодка, и мы с
лейтенантом поехали на ней к городу. Сделав распоряжение о погрузке
беженцев, мы гуляли по городу и зашли
на дачу, где жил брат. Оказывается, он накануне выехал в Ялту на
английском судне. Потом мы пошли в гостиницу «Ривьера» к генералу
Шкуро, который стал во главе войск, отступающих по
кавказскому побережью. С севера по шоссе беспрерывно шли конные и
пешие группы солдат. Туапсе уже был в руках большевиков, и все побережье,
очевидно, агонизировало.
У Шкуро мы застали разговение с обильной
выпивкой. Тут же пришло духовенство с крестом. Шкуро меня расспрашивал о
передаче власти Деникиным Врангелю и был недоволен этой
передачей, будучи сторонником первого и не желая признать
власть второго. Он потом в Крыму и не был, а прямо поехал
в Константинополь. На своем участке в трех верстах от Сочи
я не успел побывать.
Когда к вечеру погрузка беженцев окончилась
(кажется, человек 1200) и пароход был битком набит, мы выехали в Ялту.
Я действительно был полезен. Мало того что публику французы
даром перевозили и давали хлеб и консервы, беженцы все время
заявляли мне разного рода претензии насчет горячей пищи, чая и
тому подобного, которые я просто не передавал лейтенанту,
совестясь за бесцеремонность соотечественников.
Вечером я пригласил ехавшего с нами
полковника Гнилорыбова, который потом стяжал себе такую печальную известность,
и другого казачьего полковника в капитанскую каюту, чтобы
получить у них сведения о побережье для доклада, который составлял
лейтенант для начальства. Положение, в смысле обороны, было безнадежное: полное
отсутствие патронов, острый продовольственный и фуражный
кризис. Помнится, что десяток яиц в Сочи стоил 1000 рублей.
На другой день, пока пароход в Ялте
разгружался и чистился, я показывал лейтенанту город, погуляв и
покатавшись по нему. Ялта вся в цвету, но с прошлого
года как-то еще опустилась и посерела. Пообедав со знакомыми мне
москвичами, мы выехали в Феодосию, забрав нескольких пассажиров.
Вскоре после этого я выехал из Феодосии на
пароходе в Севастополь, где поселился на биологической станции-аквариуме
у заведующего ею Гольцова. Я жил в комнате при лаборатории и из окна,
выходящего в парк, слушал вечером музыку в бульварной раковине,
Собинова и др. Станция помещалась в самом центре города на
Приморском бульваре с его чахлой растительностью. Купание было под
боком. Главную прелесть квартиры составляла громадная
квадратная терраса вдоль всего второго этажа здания, отделенная
от моей комнаты лабораторией. Она подходила к самому морю, и во время
бури брызги долетали до нее. После душного севастопольского
дня чудно было на этой террасе, откуда слышалась сирена, поставленная где-то в
море при входе в бухту. В лунные ночи была картина, «достойная кисти
Айвазовского». Тут же жил известный инженер старик Белелюбский. В
комнате рядом со мной на лабораторных столах спала молодежь.
Разумеется, Севастополь, сам по себе
живописный, довольно благоустроенный для русского города,
был переполнен и очень оживлен в роли столицы. Его исторические памятники
— Малахов курган, братская могила, 4-й бастион и др. — были еще в
хорошем состоянии, они как и иностранные воинские
кладбища, постоянно посещались союзными моряками. В музее я нашел посланный
мной портрет отца, бывшего адъютантом у князя Горчакова. В
течение лета я принимал участие в нескольких пикниках в
Херсонесский монастырь с его древнегреческими раскопками, в Березовую (?)
Балку и в другие окрестности.
Врангель помещался в верхней части города. Я
был у него всего два-три раза. От всей его фигуры веяло энергией, и
сразу почувствовалась его молодая, крепкая рука. Тот военный сброд, который я видел в Феодосии, Врангель и его сотрудники
в короткое время преобразили в регулярные части, способные
не только оборонять Крым, но и наступать. Летом была занята северная
часть Таврической губернии, Мелитополь и Бердянск. И это при
страшной трудности комплектования, при недостатке обозов, лошадей, артиллерии
и при ограниченных ресурсах населения небольшой территории.
Грабежи и насилия в войсках благодаря строгим
мерам исчезли, произошло то чудо, о котором я говорил ранее, в
которое не верили и потрясенные разложением Добрармии военные.
Приведу характерный пример. В каком-то селении, кажется
татарском, около Карасубазара, должна была формироваться часть. Население, уже испытавшее прелести
гражданской войны,
составило приговор, прося не ставить у них формирующуюся часть, говоря, что они платят откуп зеленым в горах, которые их за это не трогают и
даже оберегают. Но часть
была у них поставлена, и месяца через два, когда она должна была продвинуться
на фронт, то же население просило не уводить всех
войск. Оно не испытало от них никакого насилия, за все продукты получало деньги, зеленые
исчезли.
По всему своему облику Врангель, с его
порывистыми манерами и стройной фигурой
кавалериста-гвардейца, для меня, вращавшегося более в
либерально-интеллигентских кругах в моей земской, политической и
общественной деятельности, был более чужд, чем скромный, более
демократического облика Деникин. На плечи Деникина после смерти
Корнилова и Алексеева свалилось тяжелое и ответственное бремя. Он с достоинством
нес это бремя и снискал к себе общее уважение. Он был коренастый,
крепкий солдат, который твердо стоял на посту и честно выполнял свой
патриотический подвиг. Но он не был диктатор.
Во Врангеле более чувствовалось потентной
энергии. И он впоследствии доказал, что не только может из деморализованной
массы формировать, воодушевлять и вести в бой боеспособное войско, но не
выпускал из своих крепких рук вожжей и после катастрофы. И
после военного крушения люди верили в него, и он, в неимоверно трудных
условиях, находил возможность поддерживать их морально и материально,
поддерживать в них воинский дух и порыв к национальному подвигу. Он был ближе к
типу диктатора, а это в настоящее время и требовалось, а потому
я, прогрессист, кадет и пацифист, всецело и убежденно стал его
поддерживать, как в Крыму, так и за рубежом. «Какова бы власть ни
была в настоящий момент, если за ней идут войска, она должна быть признана
всеми», — писал нам из Москвы Щепкин незадолго до своего расстрела. А для признания власти и роли Врангеля многим моим друзьям, которые никак не могли потом спеться с ним в Константинополе, следовало помнить,
что до окончания Военной академии он
окончил Горный институт и, как человек
всесторонне образованный и развитой, он мог быстро ориентироваться в непривычной ему политической обстановке и
— неопытный, делавший много ошибок политик —
был способен эволюционировать.
И не только в него уверовали русские люди, но
ему удалось через некоторое время добиться и того, что не удалось
Деникину, — официального признания своей власти Францией.
В деникинский период борьбы
более существенную помощь оказали англичане, а в крымский —
французы, которые снабжали Врангеля артиллерией, оружием и боевыми припасами,
а англичане как-то стушевались и даже при эвакуации Крыма почти не
помогли. Во главе французской миссии
был генерал Манжен, а дипломатическим представителем
после признания Францией был назначен граф Мартель, 'бывший
до того в Грузии.
После первоначального устроения военного
управления было приступлено к образованию гражданского правительства.
Когда потом критиковали правление Врангеля, с его действительно
крупными дефектами, то забывают, какое было в Крыму безлюдье, а
большинство бежало из Новороссийска за границу или проживало там
ранее, и далеко не все согласились оттуда приехать на предложение
Врангеля различных должностей.
Во главе правительства стал приехавший из-за
границы Кривошеий, и, в общем, как не узкопартийный, спокойный и опытный
бюрократ, он был подходящим помощником Врангеля. Но при эвакуации Крыма
он, как и вообще при таких обстоятельствах многие гражданские чины
и в Новороссийске и в Севастополе, был не на высоте. Он
уехал в Константинополь заблаговременно, даже не уведомив
своих коллег. По крайней мере, Бернацкий узнал об его отъезде post factum чуть не из
газет.
Бернацкий опять заведовал финансами. Большим
подспорьем было то, что еще при Деникине часть экспедиции по
печатанию денег была в Феодосии, и потому это дело, уже налаженное,
пришлось только расширить. Бернацкого многие упрекали в том, что он
недостаточно печатает денег, в коих действительно
чувствовался большой недостаток. И без того рубль стремительно падал. Но не мог
же Бернацкий неограниченно
печатать деньги, играя на их понижение, и иметь в виду лишь эвакуацию. Согласно общему плану командования он должен был рассчитывать
на продвижение армии в
Россию, а туда двигаться с окончательно обесцененным рублем было нельзя.
Струве ведал иностранными делами, и помощником
одно время был у него князь Г.Н. Трубецкой. Не помню, кто сыграл
главную роль в признании Врангеля Францией. Если Струве,
то это его большая заслуга и удача. Он, как и всегда, меткими
словечками, почти афоризмами, характеризовал общую линию
врангелевской политики: «левая политика правыми руками». Проводя эту политику и симпатизируя ей, он пригвоздил к ней эту этикетку, которая получила
широкую огласку, чем вряд ли он оказал услугу проведению в жизнь этой политики, к которой и без того относились
недоверчиво. К каким печальным
результатам приводила на практике такая тактика, будет видно, в
частности, на мелком сравнительно примере в моей деятельности,
о котором расскажу ниже. Торговлей ведал харьковский
горнопромышленник А.И. Фенин, юстицией — Н.Н. Таганцев, внутренними
делами — Тверской. Последний — опытный чиновник и симпатичный человек — не отличался самостоятельностью
и твердостью и совершенно пасовал и
затирался различными течениями и военным элементом.
Во главе ведомства земледелия стоял Глинка.
Земельный закон, проводимый им, был достаточно широк и «либерален»,
как и вообще вся программа врангелевского правительства
вполне подходила под струвевский афоризм.
Севастополь — первый город на юге России, в
котором я застал кадетский комитет недействующим. Довольно многочисленная
к.-д. группа резко разделилась на левую и правую половины, которые, как это ни
нелепо было в переживаемое время, никак не могли сговориться между собой, и
потому уже около года комитет вовсе не собирался. Благодаря
наплыву приезжих членов партии мне удалось перестроить
группу, и мы часто собирались, как и везде обсуждая и стараясь
главным образом направить деятельность в направлении надпартийного
объединения.
Таковое возникло под моим председательством
под названием Объединение общественных и государственных деятелей (ОО и
ГД), которое развило летом широкую деятельность, главным образом устраивая
публичные собрания. Национальный центр прекратил свое
существование в Новороссийске, все руководители его, кроме меня, уехали за
границу, и мне пришлось преемственно одному организовать это объединение,
послужившее звеном между Национальным центром и возникшим в 1921 году
в Париже Национальным комитетом. Платформа всех этих трех общественных
организаций была тождественная, национально-надпартийная, аналогичная лозунгам
Добрармии, а ныне русской армии, и всемерно армию поддерживающая.
(Мое предложение возобновить деятельность Национального центра не было принято.)
В Севастополе собрания устраивались в Морском
собрании и в большом городском театре.
Особенной торжественностью отличались
собрания в переполненном театре в присутствии Врангеля, правительства и
генералитета, на котором Струве, Бернацкий и Глинка делали доклады, в которых
разъясняли программу и мероприятия своих ведомств. Когда Врангель в
начале собрания проходил в первый ряд, то речь прерывалась, мы на
сцене и вся публика в театре вставали и приветствовали его. Я делал
краткое вступление и после докладов (все три очень обстоятельные
и интересные) — более подробное заключение, освещая вопрос
с общественной точки зрения и призывая общество и тыл поддерживать
армию и работать над упорядочением тыла. Так как вход был
свободный и бесплатный, то обширный театр со стоявшей во всех
проходах публикою далеко не мог вместить всех желающих.
И Врангель со своими сотрудниками, и публика
были очень довольны этим способом личного общения и ознакомления публики
с политикой командования. Отчеты о собраниях печатались в газетах и в
виде суррогата заменяли собой отчеты о парламентском
законодательстве. Собраний с докладами других ведомств я не успел уже
организовать. На одном из заседаний ОО и ГД была предложена кандидатура
в члены Переверзева, но ее пришлось снять, так как многие были против него,
как члена злополучной комиссии Муравьева, которая восемь
месяцев держала в заключении некоторых сановников без
предъявления к ним обвинения и тем обрекла их при Октябрьском
перевороте на расстрел большевиков. (Об этой муравьевско-переверзевской
комиссии говорил мне со стыдом Шингарев в Петропавловской крепости
после встречи с Щегловитовым.)
Осенью, как у нас полагается, началось было расслоение общественности на различные
течения. Милейший Н.Н. Львов затеял было какое-то более правое
национальное объединение. Мой большой приятель, друг детства,
Львов, путаник в организационных вопросах, идеалист, но не
реальный политик, постоянно воевавший с партийностью и
призывавший к объединению, сам не замечал, как он только подрывал единение, образуя
вместо него какую-то расплывчатую, патриотическую кружковщину. С
другой стороны, Зеелер, не вошедший в ОО и
ГД, задумывал какое-то демократическое объединение с социалистами.
Но из обоих начинаний к моменту сдачи Севастополя так ничего и не
вышло.
Кроме общественной деятельности я имел и
скромное служебное дело. Врангель меня привлек к устройству более планомерных
лекций о политическом положении и на фронте и в тылу на казенные
деньги. (Да и для существования я нуждался хоть в скромном содержании.) С
Кривошеиным мы условились, что это дело будет при управлении
печати, то есть в ведомстве Тверского.
Остановлюсь на этом маленьком, сравнительно, деле поподробнее, так как оно
характерно для проведения «левой политики правыми руками».
Я собрал в Севастополе и из других городов
Крыма кадры лекторов и образовал из них группы для отправки в прифронтовые
и другие районы. С ними вырабатывалась программа лекций и общая для
них инструкция. Предварительно перед посылкой на места лекторы выступали
на собраниях в Севастополе, на которые приглашался и
Тверской. Выступления эти были признаны удачными. Целью
деятельности таких групп было ознакомление прифронтового населения и тыла
с лозунгами армии, с платформой Врангеля, чтоб выяснить,
с чем мы идем в Россию.
После нескольких выступлений лекторов в
прифронтовой части они вернулись в Севастополь, так как заведующий гражданской
частью в Северной Таврии (Мелитополь) граф Гендриков,
непосредственный помощник Тверского, запретил лекции.
Тут обнаружилась несамостоятельность Тверского. Он, его
ведомство организует дело, а его помощник отменяет. Правда,
этот помощник был товарищем Врангеля и личным его ставленником,
и... Тверской пасует. Иду к Кривошеину, и он советует мне переговорить
лично с Врангелем. Какой я ни был противник загромождения
главнокомандующего гражданскими, да еще такими мелкими делами,
пришлось обратиться к нему. Он мне сказал, что, действительно, прифронтовую часть надо оставить, так как армия должна быть «вне
политики» (!). Я кратко возражал, но
не стал переубеждать. Приемная была полна
народу. Я имел перед собой молодого генерала, вступившего на войну эскадронным командиром, и нельзя
было требовать, чтобы он разбирался в
вопросах политической тактики. Мне
было жаль, что ему приходится отвлекаться от фронта этими несвойственными ему делами.
Впоследствии он политически очень
эволюционировал. В Константинополе и в Белграде мне приходилось
уже на свободе и подолгу с ним говорить и спорить. Он уже стал
значительно лучше разбираться в политических вопросах и сам на каком-то
собрании определенно сказал, что в гражданской войне армия не может
быть вне политики. А в Севастополе он совершенно еще не разбирался
в политических терминах, не отличал понятия «политика» от
политиканства и партийности.
Как же действительно можно воевать, вести
междоусобную брань против большевиков, то есть против большевистской
фракции С.-д. партии, не объяснив борющимся и населению суть большевизма и что ему
противопоставляется? Когда он меня привлекал к
этому делу, он как будто это понимал, а потом, очевидно,
«правые руки» его сбили.
И по существу являлся абсурд. На фронте, да и
в тылу велась усиленная большевистская пропаганда. Кроме того,
на фронте же велась беспрепятственно со стороны тех же властей
монархическая агитация священником Востоковым и др. А между этими действительно
партийными течениями и политиканством не было места для
пропаганды политики Врангеля, большой национальной внепартийной
политики.
Затрачены миллионы (правда,
тогдашние миллионы) казенных денег на организованное «министром»
внутренних дел Тверским дело, а его помощник отменяет, и
главнокомандующий соглашается с ним. По
патриотическим побуждениям и из-за доверия ко мне некоторые лекторы и семейные
бросают свои места и занятия (работа в садах, на
виноградниках), приезжают из Феодосии, Керчи и остаются не у
дел. А я получаю и по
почте от командиров частей просьбу прислать лекторов, да и лично ко мне заезжал генерал и два-три полковника с
фронта, умоляя прислать лекторов, говоря, что они сами не разбираются в земельном и других законах, что необходимо их разъяснять солдатам и населению ввиду
большевистской пропаганды. Но «правая рука» помешала осуществить это «левое» дело, и оно, с таким трудом налаженное,
рухнуло. Еще в самом начале начавшихся препятствий, на последнем
собрании в театре в присутствии Врангеля, его сотрудников и тысячной аудитории, я в заключительном слове
подчеркнул, что такое общение между
властью и населением, которое происходит здесь, в «столице», необходимо
и на местах, иначе эти торжественные
собрания явятся лишь дешевыми декорациями, прикрывающими взаимное
непонимание и разобщенность власти и
населения, при которой немыслимо вести
гражданскую войну.
Но и здесь, под боком у главнокомандующего,
эта плохая политика «правых рук» давала свои плоды.
Между мной и Тверским стоял начальник печати
Немирович-Данченко, дальний родственник Владимира и Василия Ивановичей
Немирович-Данченко, в ведомстве которого находилось мое лекционное
дело. Он был крайне правый, и мое кадетство,
очевидно, ему претило. Я получал гроши, а он так и не включил меня в
штат, так что я и уехал после эвакуации, недополучив тысяч
восемьсот. На службе я, уже не молодой, не мог даже получить
никак стола и стула, всякий карандаш приходилось брать с боя, а
принимать довольно много
посетителей приходилось стоя или сидя на подоконниках, тогда как другие
служащие, и молодые, имели свои места. Мои молодые сотрудники
и узнавшие про обстоятельства моей службы партийные товарищи
находили, что такое положение не соответствует моему достоинству,
и убеждали уйти. Но я не смущался всем этим и оставался. Когда прекратились
беседы в прифронтовом районе, они продолжались кое-где в тылу, главным образом
в Севастополе, где для портовых и других рабочих в пригородных
слободах читались, кроме того, все время и культурные популярные
курсы по естествознанию, истории и политической экономии.
Наконец я нашел себе какую-то треугольную
каморку с разбитыми окнами и обосновался в ней. Получил даже в свое распоряжение
для переписки на машинке генеральшу Патрикееву. Как-то она смущенно и со слезами
на глазах говорит мне про поручение, данное ей ротмистром. Я его фамилии, к сожалению,
не помню. Он был помощником Немировича-Данченко, мрачный, в темных
очках. Оказывается, он ей поручил следить за мной, сказав, что ему
доподлинно известно, что Долгоруков против Врангеля и армии, и
пообещал ей очень много
денег, если она найдет в моих бумагах и переписке с лекторами что-нибудь
компрометирующее меня. Я посмеялся и успокоил госпожу Патрикееву, сказав, что
мне и бумаг-то некуда прятать, так как не имею ни одного шкафа или ящика
в столе а что все мои бумаги и переписка лежат открыто в
папках на столе и ротмистр может их сам перерыть в мое отсутствие.
Вот при каких обстоятельствах приходилось работать мне, «левому»
(?), у «правых рук».
Потом этот Немирович-Данченко стал издавать
(вероятно, на казенные деньги) понедельничный черносотенный листок, в
котором ругал врангелевских министров! Тогда Врангель вызвал
его и немедленно уволил. Я рад, что это увольнение состоялось
помимо меня и что я дрязгами, касающимися лично меня,
не беспокоил не только главнокомандующего, но не говорил о них и
Кривошеину.
В Гендрикове Врангелю тоже пришлось скоро
разочароваться, так как он оказался совершенно непригодным к занимаемому
посту и что-то натворил такое, что тоже был отстранен и уехал из
Крыма в обиде на Врангеля и поссорившись с ним.
Остановился я так подробно на мелких дрязгах не потому, что они касались меня, но
как на очень характерных примерах проведения «правыми руками» «левой»
(врангелевской) политики не такими уж мелкими сошками, а
управляющим Северной Таврией на правах генерал-губернатора и начальником
управления печати, находившимся здесь же, в центральном правительстве. А
сколько было других примеров! Я на этих примерах
по личному опыту убедился, что политика в Крыму была слаба, если под политикой подразумевать не только предначертания и программы, но и проведение их в
жизнь. И это только в пределах одной
губернии! Что было бы при продвижении
далее?
После увольнения Немировича-Данченко мне еще
пришлось в короткий срок менять начальство, и новые назначения
были довольно характерны. На его место был назначен сначала
Аладьин (!), бывший член Государственной думы, а потом перед
эвакуацией молодой Г. Вернадский.
Плохая политика не так еще мешала ведению войны,
как экономическое состояние тыла. Какие бы чудеса ни делал Врангель
в военно-административном отношении, формируя боеспособное войско,
как бы оно доблестно ни было, с таким небольшим и расстроенным
тылом трудно было воевать. Летом уже было недоедание, граничащее с
голодом. Базарных цен не помню, так как обедал в дешевых
столовых, частных и общественных. В ресторанах уже мясные блюда стоили до 10
тысяч рублей. Живя у моря, рыбы совсем не ели. Почему? Совсем не было
рыболовных снастей. Сети приходилось выписывать из Константинополя за
миллионы. Лодки рассохлись, а чтобы их оснастить, не было ни
смолы, ни краски. И так во всем. При недостатке валюты на
привоз из-за границы нельзя было рассчитывать. Обедая в плохих столовых,
вечером у себя ел преимущественно черный хлеб и чеснок,
который очень люблю. Когда приезжал кто-нибудь из Константинополя
с турецкой валютой, ему казалось все очень дешевым. Помню, что, когда
такой приезжий, обедая в ресторане, угощал меня после моего скудного обеда
в столовой, я с удовольствием ел в дополнение десятитысячный бифштекс.
При приезде в Константинополь оказалось, что мы с братом
потеряли по два пуда.
Но недоедание ничего сравнительно с жаждой во
время летней жары в белом, ослепительном, каменном и накаленном
Севастополе. Часто портился водопровод, а бутылка подозрительной
содовой воды, пить которую не рекомендовалось из-за желудочных
заболеваний, стоила 300—400 рублей. Кипяток для чая в свой
аквариум я брал из ресторанов и столовых, и при порче водопровода днями его
нельзя было получить.
На пристани произошел страшный взрыв склада
снарядов, которые потом еще взрывались несколько часов. С трудом отвели
близстоящие суда и отстояли другие склады взрывчатых веществ. Как полагается,
стали говорить, что опасность угрожает всему городу, и, говорят,
женщины начали уже вязать узлы с пожитками, чтобы унести их к
морю.
Как в свое время к Деникину, так теперь к
Врангелю приезжал из Парижа Маклаков, чтобы
выяснить положение. Огромная заслуга Врангеля, что он, ведя ожесточенную
борьбу на фронте, предвидел возможность поражения и подготовил эвакуацию.
Маклакову он, разумеется, ничего о возможности эвакуации не
сказал и вселил в него уверенность в успехе. Мог ли главнокомандующий с
кем-либо поступить иначе, а тем более с
едущим в Париж? А Маклаков серьезно был на него потом
в претензии, как я, смеясь, говорил, за сдачу Перекопа. Он говорил,
что французы были на него в претензии, что он их обманул, уверяя в
неприступности Перекопа. Мало ли что они в претензии! Мог ли русский
главнокомандующий высказывать сомнение во время войны в ее успехе?
Да и мог ли посол антибольшевистской России высказать то же
сомнение перед французами? Маклаков не профессиональный
дипломат. Но мне кажется, что и профессиональные русские дипломаты
часто грешили тем, что чересчур были угодливы перед правительством,
при котором были аккредитованы, иногда в ущерб достоинству России.
Приезжал на короткое время Гучков. На пристани
он подвергся оскорблениям со стороны одного офицера. В армии не могли ему простить приписываемого ему (справедливо ли?) приказа № 1.
Новгородцев, живший у
сестры, всецело ушел в свою научную работу. Я с ним ожесточенно спорил.
Досадно было при безлюдье в Крыму потерять для практической работы такого
выдающегося деятеля. П.И. Новгородцев был замечательный человек,
ученый и практик-администратор (учреждение Коммерческого училища
в Москве, заведование топливом в Москве во время войны).
Разочарованный, а может быть, и подорванный физически, он ударился в
аполитизм.
Львов с Чебышевым возобновили издание официоза
Врангеля «Великая Россия».
Как только Врангель укрепился, а затем стал
продвигаться на север, стали понемногу возвращаться некоторые общественные
деятели, бежавшие из Новороссийска. Сейчас же Севастополь оживился.
Приехали из-за границы дельцы. Стали открываться новые банки.
Но тылового разгула, как это было в Ростове и Харькове, не было.
Незадолго перед падением Крыма состоялось
многолюдное экономическое совещание, созванное Врангелем. Многие приглашенные
не приехали, но некоторые приехали даже из Парижа и Лондона. Они
эвакуировались уже с нами.
Кажется, в октябре пришлось оставить Северную Таврию. Наступали редкие для Крыма,
особенно в эту пору, морозы. Я мерз в своей
неотапливаемой комнате. Сиваш замерз, и по нему могли переходить не только
люди, но и лошади. Перекопский перешеек в значительной степени
потерял свое исключительное значение сухопутного сообщения с
материком, и в ноябре Крым пал.
Почему пал Крым? Я до сих пор не могу указать
непосредственной причины. Одни приписывают катастрофу замерзанию
Сиваша, другие — плохому укреплению Перекопа, третьи
— измене. Я уже указал на одну из основных, по-моему, причин
— на экономическую разруху маленького тыла. Кроме того, мне стало ясно, что
положение наше отчаянное, когда поляки заключили с большевиками летом
перемирие, а затем Рижский мир, и большевики могли
перебросить на юг силы с Западного фронта. Тут можно было верить
только в чудо, но на этот раз Врангелю не удалось совершить ветхозаветное
чудо, и Давид не прошиб башку Голиафа пращой. Разумеется,
нельзя было претендовать, чтобы Польша, столько претерпевшая в войну
с немцами, а затем воевавшая с большевиками, после своей победы над ними с
помощью французов продолжала, ради спасения России, наступление на Москву.
Но если бы Польша при помощи и по настоянию союзников продолжила
позиционную войну, задержав силы большевиков на своем фронте, то тогда еще
можно было бы ожидать другого результата борьбы на юге.
Для эвакуации из Симферополя, Евпатории и из
других мест все начало стекаться в Севастополь. Брат мой с семьей
приехал за неделю до эвакуации из Алушты и, не найдя помещения, поселился в
сырой подвальной кладовой под флигелем биологической станции.
Чтобы крысы не ели провизию, он должен был подвешивать ее на веревке с
потолка. Но крысы объели у него корешки книг, переплетенных на крахмале.
Очевидно, и крысам стало голодно в Севастополе.
Симферополь пал очень быстро после прорыва на
Перекопе. Один поезд за другим стал прибывать из Симферополя. Князь
В.А. Оболенский рассказывал, в каких условиях приходилось
ехать. Вследствие перегруженности и длины поезда сверх нормы, при больших
подъемах он останавливался или происходили разрывы. Тогда публика
высаживалась, толкала отдельные вагоны до конца подъема, поезд вновь
сцеплялся и катил далее. И так несколько раз.
Но в
общем, заранее подготовленная эвакуация 130— 140 тысяч людей, не
помню на скольких судах (150—200?), займет блестящую страницу в
военной истории. Огромную помощь большим количеством судов оказали французы, тогда как англичане, в противоположность Новороссийску,
совсем не помогли, хотя у них стоял
большой флот в Константинополе.
А каких усилий стоило подготовить, при
тогдашних условиях, русские суда! Кроме Врангеля, огромная
заслуга лиц морского ведомства, работавших над этим, и имена их следует
внести на славные страницы истории крымской эпопеи. Надо
было добыть уголь, собрать команду, исправить повреждения.
Я был летом на крейсере «Адмирал Корнилов».
Вместо блеска и роскоши военных судов — все мрачно, погнуто, темно.
Электричество не проведено, в каютах и трюмах огарки и
лампы. Часть котлов и машин еще не исправлена и т. д. Команда
сборная, большею частью из добровольцев пехотных частей. Работа при
этих условиях в кочегарном и других отделениях
крайне трудная. Состав переменный. Те, которые стремились с фронта попасть на
суда, в тыл, не выдерживают тяжелой работы и часто при отпуске на берег не
возвращаются, дезертируют. Тем большая заслуга оставшихся до конца. К моменту
эвакуации все предназначенные суда, хоть с грехом пополам, могли выйти
в море. Ведь суда эти потерпели в боях, пострадали от бунта
матросов, побывали в руках большевиков.
Понемногу переполненные суда стали выходить в
море. Шла целая армада. Некоторые инвалиды шли с креном. У
некоторых в пути испортились машины, и они трое суток вместо
одних оставались в открытом море и приходили к Константинополю на
буксире подобравших их пароходов. В трюме и на палубе люди
лежали и сидели в страшной тесноте, страдая на палубе и от холода.
Перед уборными стояли хвосты в несколько десятков человек.
Некоторые ехали на турецких моторных шхунах. Никогда еще в Босфор не приходила
такая многочисленная флотилия.
Я отвез свои вещи на тот же «Вальдек-Руссо»,
на котором эвакуировался из Новороссийска и который теперь нес вымпел
адмирала Дюмениля, большого друга русских, женатого на русской.
Оставив вещи, я поехал в Севастополь и переночевал еще там. Оказывается, что
при посадке брата с семьей упал в море их сундук. К счастью,
матрос со станции, подвезший кого-то, подобрал его и плавающие
вещи и привез на станцию. Я бросил сундук и часть вещей, выбрал наиболее
нужное и наименее испорченное водой и на следующий
день привез мокрый узел на «Вальдек-Руссо».
Зашел на следующее утро в думу, где
оставшиеся члены управы и гласные лихорадочно организовали
временную власть и милицию. В городе начались небольшие грабежи, магазины
запирались, но в общем было спокойно.
Врангель днем покинул город, когда последние
войска сели на суда, и переехал на русский крейсер. На лодках еще подъезжали
к стоявшим на рейде судам запоздавшие, и из Севастополя все хотевшие
уехали. Остались лишь те, которые слишком поздно прибыли в Севастополь
или по какому-нибудь несчастному случаю.
Как всегда, ходили разные слухи о
подступающих и входящих уже в город большевиках, но, кажется,
они еще были в Бахчисарае.
Поздно вечером крейсер с Врангелем двинулся в
путь, и «Вальдек-Руссо» — вслед за ним. Мы покидали живописную бухту
Севастополя, озаренную ярким пламенем горящего арсенала.
Так как Врангель направился на Ялту и
Феодосию, чтобы посмотреть, как там шла эвакуация, то мы
пошли вслед за ним. В Ялте мы были днем, и Врангель сходил
на берег. В Евпатории, в Севастополе и Ялте эвакуация произошла в полном
порядке. В Феодосии, где мы были следующей ночью, говорят,
казаки, прибывшие из Джанкоя, внесли некоторое смятение, а в Керчи было менее
порядка. Но в общем эвакуация Крыма прошла
блестяще.
Из Феодосии мы взяли курс прямо на
Константинополь. Так как «Вальдек-Руссо» был
переполнен и ехало много дам, то на этот раз мне постелили
матрац на полу около каюты баронессы Врангель. На последнем, перед
Константинополем, обеде у адмирала Дюмениля многочисленные его
гости попросили меня произнести по-французски благодарственный тост.
Я сказал следующее: «Во второй раз, к счастью и к несчастью, я очутился на
«Вальдек-Руссо». К несчастью, так как я и мы все, вынужденные к
этому, лишились Родины. К счастью, потому, что мы попали на
гостеприимную плавучую почву Франции. После падения Новороссийска зубами и окровавленными
ногтями мы уцепились за последнюю русскую скалу, вдающуюся в море.
Теперь мы сброшены и с нее в пучину, и вы дружественно
подобрали нас.
Дружелюбные отношения установились между
двумя народами задолго до формального союза. Позвольте от лица
всех моих товарищей по несчастью вас приветствовать возгласом,
который с прошлого столетия распространен по всей России,
стал в ней обычным, — «Vive
На это французы горячо ответили возгласом «Vive