Вестник Главного Правления Общества Галлиполийцев.

Сборник “Трехлетие общества галлиполийцев (1921-1924)”

 

31 Марта 1918 года.

Мы стояли в Елизаветинской станице в двенадцати верстах от Екатеринодара. Колокольня и купол городского собора были ясно видны со станичной околицы. Уже три дня, как шел бой. Возвращавшиеся в станицу раненые передавали, что из городских садов красные выбиты и наши части дошли до Сенной площади, рассказывали, как генерал Марков повел в атаку три роты офицерского полка и ворвался в артиллерийские казармы, как бежали толпы красноармейцев, побросав оружие и патроны. Ходили слухи, что Екатеринодар в наших руках.

Сражение продолжалось и, хотя мы знали, что орудийные снаряды на исходе и не хватает ружейных патронов, тем не менее уверенность, что наши войска разобьют красных, была полная, и с часу на час мы ожидали приказания выступить в Екатеринодар, очищенный от большевиков.

Прошло уже полтора месяца, как мы вышли из Ростова, полтора месяца тяжелого похода в стужу и в распутицу, с опасными переправами, с ночлегами во взятых с боя селениях, с нападениями из засады, с непрерывными боями. Нам постоянно угрожала опасность. Каждый день мы узнавали, что тот ранен, другой убит из тех, кого мы видели в наших рядах. Мы могли быть захвачены ночью в хатах, нам могли преградить переправу через реку, нас сторожили броневые поезда при переходе через полотно железной дороги, при выезде из селения нас подстерегала скрытая засада. Не раз мы попадали в замкнутое кольцо, и бой шел со всех сторон под перекрестным огнем в тесном пространстве, где были зажаты и наши боевыя части, и обоз с ранеными. Каждую минуту мы могли попасться в руки большевиков и тогда мы знали, какая участь нас ожидала. И всякий раз мы выходили из самого опасного положения. Мы привыкли к опасности и перестали ее ощущать. Создалось особое психическое настроение, когда всякое чувство страха пропадает. Не только среди наших боевых, но и в тыловых частях — в обозе, среди раненых, женщин и безоружных людей мне ни разу не приходилось видеть не то, что паники, но и проявлений какой-либо тревоги.

Шрапнель рвется в небе; снаряды один, другой, третий все ближе и ближе снижаются; слышен острый свистящий звук; видно, как снаряд тяжело падает в стороне, подымая черный столб пыли, а обоз спокойно стоит. Отпряженные лошади жуют на земле сено. Раненый, сидя в повозке, свесив ноги, спокойно очищает яйцо и закусывает, посыпая его солью. Рядом со мною, прикрывшись шинелью, храпит усталый юнкер. Сестра с большой корзиной обходит повозки и раздает ломти хлеба своим раненым.

Трах! раздается разрыв за несколько повозок от нас. Видно, как свалилась лошадь и судорожно бьется ногами. Слышны стоны. Двое подымают с земли и, взяв под руки, ведут стонущего возчика.

Но проходит несколько минут — и раненый, все также свесив ноги с повозки, продолжает жевать кусок хлеба, все также храпит юнкер под шинелью, а снаряды со свистом пролетают над головой.

Чем объяснить, что даже тыловые части, наиболее подверженные паническим настроениям, ни разу не охватывались паникой? Тем ли, что ко всему можно привыкнуть (страх внушается не реальной опасностью, а воображением) или тем, что среди нас создалась полная уверенность, что генерал Корнилов выведет из всякого положения и не даст нам пропасть.

Мы всегда видели его в самых опасных местах.

Вот на узком дощатом мосте, колеблющемся на высоких жердях подъ бурно разлившейся рекой, генерал Корнилов, стоя у перил, пропускает обоз с ранеными и сам следит за сломом и поджогом моста после того, как переправился последний человек из прикрытия. Большевики уже видны на возвышенном берегу. Пулемет сыпет горохом пули по мосту. Снаряды падают в воду.

Вот он, обрызганный грязью от упавшей вблизи, но к счастью неразорвавшейся гранаты.

Вот он, взяв винтовку, с людьми своего конвоя выбивает, засевших в здании станичного правления большевиков.

Вот он стоит под пулеметным огнем на копне сена на виду у противника и спокойно следит в бинокль за их цепями.

Имя генерала Корнилова внушало злобную ненависть, но еще оно внушало большевикам страх.

Ни разу не решились они броситься на нас в штыки и не выдержали штыкового удара.

Мы знали, что всегда они будут разбиты и побегут. И это чувство сознания своей силы делало из небольшого отряда — отряд непобедимый.

Вот почему мы спокойно ждали в Елизаветинской приказа о выступлении в Екатеринодар.

В Елизаветинской нам отвели помещение в белой хатке в глубине двора среди фруктового сада. Занятая нами комната с гладко выкрашенным в желтую краску полом и выбеленными стенами была убрана с тою особенной опрятностью, какою отличаются кубанские станицы. На окнах ситцевые занавески, растения в глиняных горшках, огромная во всю стену деревянная постель, на ней положены одно на одном одеяла и целая груда белых и расшитых узорами подушек, в углу иконы в золоченых ризах, перед ними зажженная лампада и восковые свечи, сложенные на столике, а по стенам картины, изображающие Государя и наследника в красной черкеске государева конвоя — вся эта обычная обстановка казачьего дома своим уютным видом свидетельствовала, что бури разразившаяся над Россией, не коснулись этого тихого уголка казачьей станицы.

В России уже не было Царя. Государь и Наследник-Цесаревич, чьи изображения висели рядом с иконами, были, в ссылке в Сибири, на Кубани шли ожесточенные бои, красные знамена на улицах Екатеринодара, а здесь, в казачьей хатке, затерянной в глубине фруктового сада, все осталось по старому.

Старушка вдова, её дочь и невестка, в доме которых мы остановились, были приветливыми хозяйками и заботливо за нами ухаживали. Сын и зять ушли вместе с казаками Елизаветинской станицы сражаться под Екатеринодар, и старушка все время тревожилась за своих, то и дело выбегая к соседям узнавать по слухам, кто из казаков ранен или убит.

Она была поглощена чувством тревоги за сына и только и думала о том, как бы поскорее увидеть его дома живым и здоровым. Показывая нам его портрет, стройного и красивого казака, она утирала слезы и жаловалась, зачем только его угнали опять воевать. Старушка обращалась к нам с ласковыми словами, называя „родненькие мои" и все допытывалась, из-за чего воюют и нельзя ли как помириться.

Я помещался в одной комнате с поручиком Сокольницким и с чернецовским партизаном Федей Гринченко. Оба они были ранены: Сокольницкий в бою при Кореновской, а Гринченко в ночной атаке станицы Ново-Дмитриевской.

Сокольницкий, офицер военного времени из судебного ведомства, усталый от всего пережитого, в своем пессимистическом настроении склонен был все осуждать и не раз высказывал мысли о бесцельности нашей борьбы. „Русский народ дрянь, — говаривал он, — из-за него не стоит собой жертвовать". Пессимизм поручика приводил в ярость нашего партизана, весь красный он кричал и, не умея спорить, убегал из комнаты. Впрочем споры не приводили к обострению отношений между ними и они жили в большой дружбе.

Раненые спали на кровати, а я на полу, подстелив полушубок. Хозяйка заботливо старалась накормить нас и устроить получше. И совсем было бы хорошо жить в её белой хатке, если бы не несносный зуд от вшей, захваченных нами в поход при остановке в татарских аулах.

Я встал рано утром. В комнате было темно. На темных стенах лишь ясно выделялись окна: в них светилась бледная утренняя заря.

Я вышел во двор. Небо уже просветлело, но сумерки еще держались внизу над землею. В станице иней покрывал двор, изгородь, крыши сараев, скирды соломы. На белом покрове выделялись темные очертания большого дерева, колодца под ним, неподвижно в дремоте стоявших лошадей у повозки и спавшего на кучке соломы нашего возчика.

В утренней тишине явственно слышался крик каждого из петухов, перекликавшихся между собою то в том, то в другом конце. Но, когда я зашел за угол хаты, я тотчас же услышал похожий на раскаты грома гул со стороны Екатеринодара. Но привычный слух различил в этом гуле и удары орудийных выстрелов и среди ружейной перестрелки механический и, своим механическим звуком, раздражающий треск пулемета. И в тишине утра во дворе с белой хатой среди погруженного в сон селения как-то странно было слышать эти тревожные звуки войны при первом появлении света.

Проснувшиеся гуси один за одним продвигались по двору. Поросенок возился похрюкивая в куче навоза. Женщина вышла с ведрами из хаты так же, как каждое утро. И только протяжный, тревожный гул, врываясь извне, нарушал покой и тишину мирного повседневного пробуждения тихого уголка казачьей станицы. Подошла старушка-хозяйка; мальчонок плелся за нею, держась за подол юбки. Она остановилась. Грохот орудий неумолчно гудел в воздухе. „Господи Иисусе, Христе"... Она стала креститься. „Матерь Божья, помилуй нас". У ней был там сын. У меня двое. Вчера я имел известие, что они невредимы. Что будет сегодня? С раннего утра орудийный гул. Бой не затихал. По слухам я узнал, что убит знакомый князь Туркестанов и прапорщик-баронесса Боде в конной атаке на улице Екатеринодара. Говорили, что Корниловский полк потерял много людей. Город еще не взят. У наших не хватает патронов. Артиллерийские казармы взяты без выстрела.

Раскаты орудийных выстрелов все усиливались и усиливались... „Матерь Божья. помилуй и спаси", твердила старушка в каком-то оцепенении, глядя в ту сторону, откуда несся этот страшный, неумолкающий гул.

Солнце уже поднялось и яркие лучи радостно полились сквозь чащу сучьев фруктовых деревьев на свежую зелень, на песчаный двор, на белые соседние хаты.

В узенькой улице показалась между изгородями группа всадников, впереди на высоком донском коне полковник Тимановский, длинный, сухой, жилистый, в кожаной куртке и, как всегда, с трубкою во рту. Следом за ним офицеры, кто в бурке, кто в офицерском пальто, кто в полушубке, в папахах и фуражках. Всадники шагом проехали мимо нашего двора по переулку и скрылись на повороте за деревьями.

Раздались звуки песни. Тех, кто шли, не было еще видно, но их звонкие, молодые голоса весело пронеслись в свежем воздухе утра, вливая бодрящие настроения в душу.

Ребятишки повыбегали из хат, кто карабкался на плетень, кто лез на перекладины. Окна растворялись. Казачки выглядывали на улицу, останавливались у ворот.

Но вот показались и они, не больше сотни, по четверо в ряд. Они шли бодрым шагом. Над головами колыхался ряд штыков, то вспыхивая на солнце, то потухая. Песнь звучала молодым, жизнерадостным задором,

„За царя.. за родину", отчеканивалось каждое слово „…за веру" гремело в воздухе.

И чувствовалась в звонких голосах, в их бодром виде, в загрубелых темно-бронзовых лицах и сила молодости и её отвага. Не было для них ни усталости, ни тяжести двухмесячного похода, а впереди не страшен был отчаянный приступ Екатеринодара.

“3а царя, за родину... за веру", разносилось далеко по станице.

Весеннее солнце радостно светило на белые хаты, на чуть-чуть распускающиеся зеленым пухом ветви деревьев, на пробившуюся зелень муравы вдоль изгороди у дороги, на оживленные лица ребятишек, вскарабкавшихся на плетни, и на сотню молодежи, бодро и весело под звуки песни проходившую в узеньком переулке Елизаветинской станицы.

Прошла рота офицерского полка, последняя остававшаяся на томъ берегу Кубани для прикрытия тыла. Замолкли звуки песни и снова сталъ слышен протяжный гул, как непрерывный раскат грома.

Знакомый артиллерийский капитан в рубашке с расстегнутым воротом, опираясь на палку, зашел к нам в хату. Старушка принесла испеченные ею жирные пышки, каймаку на тарелке, нарезала белого хлеба и поставила кувшин молока на стол.

Капитан Рахманов, всегда бодрый и жизнерадостный, в это утро был как-то особенно в веселом расположении, даже нашу хозяйку он сумел вывести из её постоянной тяжелой думы о сыне.

Сокольницкий был не в духе: невынутая пуля из раны не давала ему покоя. Он на все ворчал. Даже ласковость хозяйки его раздражала.

„Родненькие, родненькие, а придут большевики и тоже будут родненькие", с досадой сказал он.

„Под Кизетеринкой бой шел", стал он рассказывать. Большевики подступали к самому селению. Шрапнели рвутся, пули свистят, а у бабы теленка снарядом убило, так такой вой подняла на всю станицу, хоть все бросай и беги вон.

Ее гонят, а она кричит, с жалобой лезет, требует уплаты".

„Да и не бабы одни", продолжал он раздраженно, „а и мужики и те же казаки не лучше, та же бестолочь. Ни вразумить, ни растолковать им, за что мы боремся, нет никакой возможности.

На пакость, на какую угодно подбить можно. Погромить, поджечь, ограбить сейчас готовы, а поднять их, хотя бы на защиту самих себя, не то чтобы родины, этого никак нельзя.

Вот и извольте за таких людей воевать".

„Как вы думаете, капитан, стоит", спросил он, „за русский народ собой жертвовать или не стоит? Мы вот все с партизаном спорим".

„Да я за русский народ воевать и не намерен", ответил капитан. „Это одна меланхолия".

„А воюю я потому, что если бы я не воевал, то считал бы себя подлецом", решительно глядя на Сокольницкого, заявил он.

„Вот это так", обрадовался Федя Гринченко тому, что капитан выразил то, чего он не умел высказать. “Вот это именно так и есть”.

„Нет для нас ничего. Генерал Корнилов - и баста, и больше ничего знать не хочу".

„Все остальные сволочь и наплевать, пусть сволочью и остаются и мне дела до них нет", кричал партизан.

Славный малый был этот Федя Гринченко с его открытым выражением лица, с наивными карими глазами и с краской, заливавшей все лицо до ушей, когда он волновался.

Я знал его еще в Новочеркасске. Из старшего класса реального училища он ушел в отряд Чернецова, участвовал во всех его удалых набегах, попал в плен вместе со своим школьным товарищем и сумел убежать, сбив с ног ударом кирпича по голове сторожившего их красноармейца и захватив у него винтовку.

Он ушел с нами из Новочеркасска в поход, отличался, безрассудной храбростью и был ранен в ночном штыковом бою под Ново-Дмитриевской.

„Нет, нет, Александр Семенович, что вы там не говорите, голубчик", говорил Федя Гринченко, остынув от пыла своего гнева, „а мы ваших большевиков угробим, хотя бы вся сволочь, какая ни на есть на нас поднялась. А все, что вы говорите, так вы только притворяетесь, первый же на большевиков полезете'',

Среди разговора я увидел в окно, как во двор въехала подвода. На ней лежал, прикрытый шинелью, казак. Женщины выбежали из хаты. Привезли раненого зятя нашей хозяйки.

Я вышел во двор.

„Ох, ох", стонал раненый, когда его стали подымать с подводы и вносить в соседнюю с нами хату.

„Сыне, сыне, а где сыночек мой"? жалобно стонала старушка. „Где он, где сын мой, жив он, жив что ли"? сама не зная к кому, обращалась она.

Какой то казак, стоя у ворот, тихо шептался с нашим возчиком. Они замолкли при моем приближении. На мой вопрос, о чем они говорят, возчик, старый Андрей, смущенно ответил: „Так брешет, генерала убили". Он не назвал Корнилова, но я понял, что речь шла о Корнилове, а не о другом каком-либо генерале.

Пришли два офицера, и отведя меня в сад, передали, что они только что из штаба и узнали, что Корнилов убит сегодня утром снарядом, пробившим стену и разорвавшимся внутри его комнаты на хуторе в трех верстах от Екатеринодара. Тело его уже привезли в Елизаветинскую.

В смущении они передавали слухи о том, что из Темрюка по Кубани плывут пароходы с красноармейцами и с часа на час можно ожидать нападения на совершенно незащищенную станицу. Пришел доктор. По лицу его видно было, что он в полной растерянности. Он стал предлагать разбиться и отдельными группами переправиться через Кубань, а там добраться до горных аулов и через перевал на Туапсе. Он знал дорогу и брался быть проводником.

Доктор говорил шепотом, чтобы его не могли услышать раненые, лежавшие под фруктовыми деревьями. Взглянув в их сторону, он смутился и замолк.

„Сыне мой, сыне", как-то беспомощно стонала старушка. Глядя на нее и мальчик-внученок громко заплакал, утираясь двумя рученками.

Из хаты вышел капитан, опираясь на сучковатую палку и подойдя заговорил с нами своим твердым, бодрым голосом.

„Эх, господа", произнес он укоризненно, „чего вы тут панику разводите, повоевали с Корниловым, сумеем и без него воевать".

Весть о смерти Корнилова распространилась по всей станице. Во всем чувствовалась тревога. У ворот собирались кучки и о чем-то шепотом переговаривались. Прохожие оглядывались в ту сторону, откуда доносился гул орудийных выстрелов. Запрягали лошадей и по улице потянулись одна за другой подводы за ранеными.

Наша старушка хозяйка с соседями стала собираться ехать, чтобы привезти своего сына к себе домой.

В нашей комнате мы сидели молча, избегая разговаривать друг с другом.

Сокольницкий лежал на постели. Гринченко сидел у стола.

Лицо у него было строгое, недетское.

„Мы должны отомстить", сказал он, сжимая кулаки, и опять молчание водворилось в комнате.

В наступивших сумерках огонек в лампаде мерцал на золотых окладах икон, тускло освещая царские портреты, висевшие на стене.

День клонился к вечеру. Звон церковного колокола зазвучал в открытое окно. Вечерний звон после тревожно проведенного дня. Раздались звуки военных труб, игравших похоронный марш. Медный трубный гул, сливаясь с колокольным звоном, разносился в тихом вечернем воздухе и возвещал в глухой казачьей станице о том героическом и роковом, что совершилось в это утро на берегу Кубани. Он возвещал о смерти Корнилова.

***

Я был в церкви. Корнилов лежал в серой тужурке с генеральскими золотыми погонами. Первые весенние цветы были рассыпаны на черном покрывале и внутри гроба. Огоньки восковых свечей. тускло освещали его лицо мертвенно спокойное. Я видел черты его лица типично киргизского, всегда полного жизненной энергии и напряжения, и не узнавал его в мертвенном облике, неподвижно лежавшем в гробу. Точно это не был генерал Корнилов. Отошла служба, офицеры вынесли гроб, а все казалось, что Корнилов не здесь в этом гробу, а там под Екатеринодаром, откуда доносился рев орудийных выстрелов все еще не затихавшего боя.

Корнилова не стало с нами, но пламя героизма, горевшее в его груди, не погасло; это пламя ярко горело в добровольцах, оно то вспыхивало, то тускнело, но не угасало никогда. То вечное, что не может умереть, ожило и в Галлиполи в таких же артиллерийских капитанах и армейских прапорщиках, в таких же добровольцах гимназистах, в том же полковнике, командире 3-ей роты офицерского полка, генерале Кутепове.

„Только смерть может избавить тебя от выполнения долга" - вот, что двигало на подвиг кубанского похода и на тот же подвиг в Галлиполи.

Пройдут годы, и к ныне заброшенному берегу, туда, где утром 31 марта 1918 года был убит Корнилов, придут издалека люди, чтобы видеть и поклониться тому священному месту, где смертью запечатлен героический порыв того, кто первый восстал против лжи и выполнил свой долг до конца.

Н.Н. Львов

Н.Н. Львов – р. в 1867 году в Москве. Из дворян Саратовской губ. Товарищ председателя Государственной думы. Участник 1-го Кубанского похода в армейском лазарете. Во ВСЮР. С 1918 года издатель газеты “Великая Россия”. Умер в 1944 году в Ницце.

 

На главную страницу сайта