Владимир Душкин

“Галлиполи”

“...Не заметили, как вышли в море. Все уснули, усталые и измученные. Уснул и я. Проснувшись (мы все валялись на полу), я увидел у моих ног сидевшего, скорчившись перед зажженной свечой, голого человека в лохматой папахе. Он со смехом щелкал бегавших вшей и считал: 81, 82, 83... В полусне я еще услышал: 240, 242, 244... и совсем отдаленно: 398, 399, 400. Довольно! 401, 402, 403... Далее я уже ничего не помню.

Утром меня отправили в госпиталь на перевязку. Часть ноги онемела, но рана оставалась чистой. После перевязки пошел знакомиться с пароходом. Переполнен. Всюду люди. На корме устроен деревянный помост за бортом. На помосте, держась руками за перила, сидят люди и, спустив штаны, отправляют естественные надобности. К этому месту стоит очередь. Очередь многолюдная, извивается, сворачивает в закоулки, тянется почти до носа. Холодный ветер. Идем в Константинополь...

В один из вечеров вошли в Босфор. Мимо нас проплывали прибрежные селения и множество старинных и современных укреплений, кубические зубчатые башни с изломами уходящих вверх и вглубь зубчатых стен с обеих сторон: европейской и азиатской, множество всех сортов и величин лодок, катеров. Иногда быстро проскальзывали серые миноносцы, дремали на якоре более крупные единицы. Уже ночью перед нами засверкало, заискрилось необъятное море огней Константинополя. Бросили якоря. Течение повернуло суда носом к северу, к милому, родному и теперь чужому Северу. За время перехода по Черному морю я взял в привычку выходить наверх ночью. Очередей почти не было, человек пять-шесть, не больше. Раскидывался на связки канатов и глядел в небо, на черные неподвижные мачты, на Орион, мерцающий сквозь дымку тумана и медленно, ритмично то приближающийся, то уплывающий от мачты. Думал о "нас", о нашем фатальном невезении, о том, что, несмотря на наши ошибки, правы были мы, что, несмотря на победы и удачи, звериная революция была злом, пришедшим с Запада, чуждым всей России, терзающим неискушенные, неподготовленные тело и душу, вливающим яд злобы, зависти, мести в вену одурманенных людей, злом, уничтожающим все лучшее. Думал о себе, недоучившемся студенте, отдавшем все для спасения страны, о бесплодности (о, временной! Хочу тому верить, надеюсь, жду) порыва. О себе я не беспокоился. Был слишком молод. Вера в Жизнь, вера в себя была еще сильна, непоколебима; удары еще не успели ее ущербить...

С рассветом удалось выбраться наверх и остаться, несмотря на давку. Увидел сказочный Царьград. Византия, Олег, его "щит на вратах", православие, крестовые походы, Палеолог, 1453 год, турки, младотурки, Кемаль-паша... Перед глазами раскинулся Золотой Рог. Глаза ищут Святую Софию. Вот она, в дымке со своими шестью минаретами и круглым, непонятно висящим в воздухе куполом. Немного ближе, яснее знаменитая, единственная мечеть...

Множество куполов, минаретов. В дымке - нереальное, сказочное. На воде повсюду, в отдалении, серые глыбы морских мастодонтов. Союзная эскадра "наводнила" Константинополь. И наши суда, поближе к азиатскому берегу. Эта сторона "прозаичнее": здания казенного вида, серые, бесцветные. Впрочем, не изменяет ли мне память? Ведь пишу то, что вспоминаю, свое, личное. У бортов - давка. С трудом протискиваюсь к перилам.

Смотрю за борт и разом понимаю все. Предприимчивые люди, турки, умеют учитывать момент! Пароход облеплен всеми сортами лодок, переполненных хлебом, апельсинами, лимонами, финиками в коробках, фигами в связках. В первый раз вижу настоящих, живых турок в шитых безрукавках-болеро, белых рубахах с широкими рукавами, в широких вверху и узких внизу, кончающихся разрезным раструбом штанах, в туфлях и белых носках, опоясанных широкими красными поясами-шарфами и в круглых и цилиндрических, иногда обмотанных полотенцем фесках. С лодок, вверх к бортам, протягивается густая паутина длинных веревочек. Снизу горланят и машут руками. Сверху кричат и спорят из-за веревочек. Торговля в апогее. Механика простая. Длинная прочная веревочка. Посредине - привязанная к ней глубокая круглая корзинка. Снизу турок бросает вверх один конец веревочки, снабженный небольшим грузом. Тот, кому удается поймать груз, тянет веревочку и поднимает к себе пустую корзинку, кладет в нее свою "плату" и спускает. Турок притягивает корзину к себе и, как бы в раздумьи, как бы высчитывая, кладет то, что ему заблагорассудится, начиная с фунтового хлеба; затем машет рукой, и корзиночка ползет вверх. "Покупатель" оглядывает "покупку", видит, что она стоит десятую часть платы, в лучшем случае - пятую... и, безнадежно покачивая головой, сует по карманам, опускает корзинку и уступает место другому. Иногда ругается, машет руками. Турок разводит руками, желая показать, что плата весьма невелика и кивает головой вверх-вниз. Это в нравах турок - отрицание. Надо было в дальнейшем привыкать. Наоборот, в знак утверждения, согласия турок делает движения влево-вправо, совершенно, как наше "Нет". Впрочем, не только турки, болгары - тоже.

Рядом со мною стоит пожилой полковник. Он здесь на пароходе с семьей: жена, жена сына с двумя девочками. (Ведь пароход - что провинциальный городишко: все и всем известно обо всех). Сын его - офицер - остался в Крыму, но, может быть, погрузился где-нибудь: в Евпатории, Феодосии, Ялте или еще где-нибудь. Я ловлю веревочку. Мне не на что покупать. Гол, как сокол. Передаю веревочку соседу. Он тянет ее, глядит на пустую корзинку, неуверенно шарит в карманах, вынимает массивный серебряный, с золотыми монограммами портсигар, открывает его, вынимает оставшиеся папиросы, захлопывает, смотрит с тоской, смотрит на меня, по сторонам, на портсигар и кладет его в корзинку. Получает два хлеба, коробку фиников, две связки фиг и пять апельсинов. Багровеет, берет хлеб под мышку, рассовывает остальное по карманам, покорно машет свободной рукой и спешит протискаться подальше от борта. А "торговля" идет своим чередом. Люди отдают все. В корзинки ушли обручальные кольца, часы, серьги, серебряные монеты. Кто-то бросил в корзину свой браунинг. Турок закивал головой. Браунинг вернулся. Отдавали лучшее, "подкожное" и почти всегда покорно получали взамен "чечевичную похлебку".

Первое мимолетное видение притягательной и желанной, неизвестной и таинственной "заграницы". И первое предупреждение. Но мы этого не заметили.

На пароходе началось переосвидетельствование увечных, больных, инвалидов. Их объявилось угрожающее опустошить пароход множество. Это были желающие сойти с парохода в Константинополе, а сойти с него могли только такие.

Раненых не было времени перевязывать. Моя нога мне не мешала, и я о перевязке не беспокоился.

Через несколько дней пошли в Галлиполи. Это название было произнесено впервые в Константинополе. А между тем оно было уже знакомо по только что окончившейся войне. Неудачная, катастрофическая высадка союзников около Дарданелл, со стороны Эгейского моря (в его северо-восточной части).

Вышли в Мраморное море и направились ко входу в Дарданеллы. Серый день, серый неприветливый холмистый берег. Вдоль берега - ниточка полуразрушенных домов, серые здания складов. Справа - мрачный "рубленый" куб - старинная тюрьма. На фоне тюрьмы из-за домов высовываются острые паруса укрывшихся в искусственной квадратной бухточке фелюг (фелук). На ближайшем холме - внушительные развалины какого-то дворца и несколько зонтичных сосен, около развалин - казенное здание. На склоне, вдоль улиц, ряды маленьких досчатых сооружений. Справа, у подножия холма, ряд круглых, крытых черепицей куполов караван-сарая. Там - главная площадь. Еще правее - улица, поднимающаяся и уходящая вдоль обрывистого берега. Это все - на фоне уходящих вверх по склонам развалин с редкими сохранившимися домами и нескольких кипарисов. Еще дальше - пологие горы, черные от недавних пожаров. Галлиполи!

Стоит ли рассказывать о Галлиполи? О нем столько уже сказано и написано.

Галлиполи - это год сидения и год ожидания, год последних надежд.

Галлиполи - это "Инжир-паша" - Кутепов - и его чудо: превращение голодных, обовшивевших, деморализованных, готовых стать опасной вольницей людей в дисциплинированную, связанную, монолитную группу.

Галлиполи - это Штейфон с его "губой" и "опричниками" - константиновцами, сергиевцами и другими юнкерами.

Галлиполи - это год жизни впроголодь. Галлиполи - это "американский дядя", майор Дэвидсон, даривший нам белье и полотенца с пометкой большими буквами: USAMD USA. Все немедленно продавалось грекам и туркам ради хлеба, кусочка халвы, пачки табака..

Галлиполи - это выдача ЛИРЫ! Праздник в городе и лагере. Можно хоть раз поесть вдосталь хлеба, халвы, выпить бутылку чудесного самосского вина.

Галлиполи - это рисунки, карикатуры, незлобная насмешка над своей судьбой, добродушная ирония по отношению к себе самому.

Галлиполи - это черный крестик с белой каемкой и надписью: "Галлиполи" по всю ширину его и вверху: 1920, а внизу: 1921.

Наконец, Галлиполи - это тактические маневры в дни особенно острых ссор Кутепова с "союзным" командованием, представленным здесь французами. Маневры вблизи казарм с сенегальцами, маневры с винтовками и специально на этот день боевыми патронами.

Много сказано о Галлиполи, но никто не решился ни сказать, ни написать о самом, может быть, важном. В Галлиполи мы потеряли, похоронили реальную Белую Идею, но приобрели более бесплотную, более недостижимую, очищенную, просветленную Белую Мечту. Я думаю, что поняли мы это все, но не могли, не решались себе в этом признаться. Это казалось изменой.

И параллельно этому мы увидели, почувствовали себя физически, биологически, морально - русскими. Это понятно: в России мы своей "русскости" не замечали, все было русское. А здесь нас окружала чужая, часто враждебная среда. Но конфликта между "белым" и "русским" еще не было. Но об этом позже. И это не так просто.

От самого "сидения" в памяти осталось мало: жизнь текла размеренно и без потрясений. Главной заботой были поиски лишнего куска хлеба, куска сахара, леденца, чтобы с ними пить горячую воду, вскипяченную на бумагах старых турецких архивов. Забота о хлебе заслоняла собою почти все остальное. "Сегодня" и "завтра" мешали думать о "послезавтра". Компенсация? Несомненно! В каждой многочисленной группе совместно живущих людей создаются "ячейки" из двух, трех, иногда четырех более сблизившихся. Случайно или, может быть, по взаимной симпатии и я оказался в одной из таких "ячеек". Первым членом ее был Юрочка Значковский ("тройной", как он себя величал: Значко-Значковский-Галлов) - гимназист, юнкер, гусар 8-го Лубенского, артиллерист и одессит... При получке лиры покупали и продавали все вместе. Когда ничего не оставалось, я рисовал карандашом портреты греческих жандармов, живших в казарме над нашей конюшней (мы жили в старой конюшне), получал от них лепты и драхмы, иногда тарелку фасоли с оливковым маслом. На лепты покупали в греческой лавчонке леденцы и с леденцами пили "чай".

Иногда к нам присоединялся Всеволод Северин, равнодушный ко всему, кроме еды, скептик, студент Харьковского университета и артиллерист. Звали его почему-то "Вотя". Вотя был у нас чемпионом. Он неизменно выигрывал состязания, заключавшиеся в следующем. Стоит ли повторять, что вся наша забота, все наши помыслы сводились прежде всего к еде и хлебу. Конечно, темой всех состязаний был хлеб. Группа, вполне определенная и постоянная, из пяти человек получала один хлеб. Надо было делить его так, чтобы не было обиженных. Этого было очень трудно достигнуть. Мне кажется, я был первым, нашедшим верное и неоспоримое решение. Во всяком случае, в нашей артшколе (Офицерская артиллерийская школа). Твердо устанавливалась очередь между пятью участниками. Номер 1-й резал и делил хлеб. Номера 2-й, 3-й, 4-й и 5-й выбирали по очереди куски. Номеру 1-му оставался последний кусок. В следующий дележ все передвигалось на одного человека. Таким образом, за пять дней каждый делил и каждый выбирал по порядку. Иногда, в предвидении состязания, хлеб делился на шесть частей. Шестой кусок хлеба был призом. Надо было съесть, проглотив хлеб в заданный отрезок времени. Выигравший получал право спокойно переваривать проглоченный хлеб, получая свою регулярную порцию. Проигравший лишался своей. Вотя выигрывал неизменно, несмотря на "повышение норм", то есть сокращение срока, доведенного до 30 секунд.

Изредка присоединялся к нам Сергей Николаевич Любченко, мой прежний знакомый. Когда-то в Киеве мы учились в одном реальном училище. Он был на два класса старше меня. В 1915 г. я перебрался в Харьков кончать среднюю школу, а он остался в Киеве. Встретились в Галлиполи. Студент последнего курса Киевского политехнического института, всегда мрачный, недовольный, он считал себя несправедливо обиженным судьбою и людьми. Презирал все и всех. Губы всегда выражали обиду и презрение. Звали его "Валерьяныч" и "банкир". Его редкие появления в нашем "кругу" были неслучайны: ему нужен был я. Целыми днями сидел он на своей кровати перед самодельным столиком и кропотливо, внимательно, медленно вырисовывал карандашом все узоры и завитушки, буквы и цифры на листке гербовой бумаги, взятой в архиве. Он копировал греческую двухдрахмовую ассигнацию, сидел над ней по три-четыре дня.

Я был ему нужен для изображения на ассигнации бюста Перикла. Ему это не удавалось. Я садился за стол и, в свою очередь, начинал "гравировать" острым твердым карандашом нужный бюст Перикла, всем известную бородатую голову с открытыми "слепыми" глазами и в шлеме с поднятым забралом с двумя миндалевидными дырами для глаз. Затем "кредитка" вымачивалась в очень крепком чае, что придавало ей нужный желтый цвет, после чего безжалостно маралась. Такая процедура делала ее похожей на настоящие, такие же мятые и грязные. Валерьяныч уходил, а мы сидели вокруг котелка с закипающей водой и ждали. Приходил он почти всегда очень скоро. Это значило, что "покупка" хлеба удалась в первой булочной. При малейшем сомнении коммерсанта он обижался и шел в другую булочную. Так почти до отъезда никто его государственного преступления и не заметил. Кто-то рассказал эту историю грекам, и результат оказался неожиданным. Греческие коммерсанты начали искать повсюду "банкировы" драхмы. Они стали фетишами, за них начали платить выше обозначенной стоимости. Греки понимали, что "драхмы" безобидны: ведь год нашего пребывания их нежданно-негаданно обогатил, у них мы оставили и лиры, и белье "американского дяди", и все, что у нас оставалось. А за 2 драхмы, то есть четыре дня работы, можно было купить всего один килограмм хлеба.

Все, о чем пишу, конечно, делалось в свободное время, ибо, в сущности, мы были очень заняты почти целый день. Рано утром - общий подъем и поверка в строю. Затем занятия "воинским артикулом" - упражнения в командовании строем. Затем "словесность" и теоретические познания по артиллерии, по ее устройству, ведению, командованию взводом, батареей, "практическая" стрельба из пушек с декорациями, хлопьями ваты на проволоке, корректированием "стрельбы". Занимались мы также сборкой и разборкой пулеметов (пулеметы у нас были) и их "задержек": у "максима", "виккерса", "льюиса". Словом, дела было много. И, кроме того, наряды: по гарнизону, по хозяйству, за продуктами, в горы за хворостом. В свободное время можно было читать: была довольно обширная корпусная библиотека, была устная газета. Были матчи в футбол. Так родилась и воспиталась сборная 1-го корпуса, ставшая впоследствии командой "Галлиполи", победившей болгар с астрономическим счетом, позже перебравшаяся в Чехию и с честью выходившая из встреч со славными чешскими командами. В памяти остались имена: Богемский, Органовский, Мартынов, Рыбак, Рощупкин. Были у нас и школы - гимнастики и фехтования.

А вечером был театр, правда, далеко не каждый вечер, о чем очень жалею. Корпусной театр был расположен совсем невдалеке от нашей конюшни. С другой стороны развалин дворца, у его подножия. Конечно, под открытым небом. Сцена хорошо оборудована, хорошие декорации, тяжелый занавес, со вкусом расписанный фасад. Уложенные рядами каменные кубы играли роль кресел. "Зал" оборудован слева высокой стеной, отделяющей театр от улицы, а справа - глухой, очень высокой стеной, как бы упором, базой развалин. Сзади - тоже стена. Мест в театре много, и он всегда полон.

Ставились, конечно, "Ревизор", "Горе от ума", Чехов, Островский или Стриндберг, и еще, и еще... не помню уже. Изредка в пьесы врывались пение и крики, шедшие из публичного дома, стоявшего на той же улице, поближе к порту, но это не мешало, к этому привыкли. Были концерты певцов. Пели несравнимая, недостижимая Плевицкая, Браминов, Невский.

Мне нет надобности идти в театр. Между глухой стеной и собственно развалинами есть площадка. Сидя на камне, у среза стены, можно с удобством, как из хорошей ложи первого яруса, видеть всю сцену и слышать каждое слово. Так я присутствовал на всех театральных представлениях. Пьесы, актеры, их игра "уводили". Забывалось обо всем, даже о голоде. Пожалуй, это были лучшие моменты моей жизни в Галлиполи. Даже не "пожалуй", а наверное.

Желая "увековечить" наше присутствие в Галлиполи, командование решило соорудить памятник. Каждый "галлиполиец", каждая "галлиполийка" должны были принести к нашему кладбищу (а оно все росло и ширилось) удобный для постройки камень. Горы камней получились внушительные, и к тому же кое-кто совершил "паломничество" несколько раз. Кладбище находилось у подножия пологого холма, вдали от города, около долины, шедшей к виноградникам на склоне. На этом месте в годы беспрестанных войн запорожцев с султаном закапывали умерших и замученных казаков. Достоверность этого подтверждалась каждый день. При рытье могил на свет Божий появлялись кости и черепа прежде зарытых во множестве. Пленных запорожцев свозили в Галлиполи. Сидели они в казематах "кубической" тюрьмы, той самой, что я увидел с парохода, подходя к Галлиполи. (Кстати, наше командование превратило "куб" в "губу". Таковы судьбы и предназначения даже зданий). Вот в память запорожских казаков и был сооружен памятник. А попутно - и в память нашего пребывания.

Цилиндрический цоколь, пологий конус уступами, увенчанный мраморным крестом. На цоколе - мраморная доска с надписью на трех языках: русском, французском и греческом (впрочем, сейчас в этом не уверен, память...). Было торжественное открытие с освящением памятника. На торжестве этом произошло и событие, долго веселившее весь корпус. (Я не присутствовал при этом и не могу утверждать категорически, что событие имело место). Генерал Кутепов наградил специальным орденом за верность и за особые услуги (несомненно, неоценимые услуги, оказанные корпусу) самого известного и популярного персонажа - гречанку Катерину. Катерина была одна из двух женщин, самоотверженно разрешивших острый "женский вопрос" в Галлиполи. Другая женщина была турчанка, маленькая, щупленькая, всегда в черном, с закрытым, как и подобает правоверной, лицом. Ее силуэт тоже знало все русское население Галлиполи. Но турчанка "обслуживала" еще батальон сенегальцев. Поэтому ее заслуги перед корпусом не были признаны достойными ордена. Она принимала в хибарке, на площади караван-сарая. Проходя по площади, можно было всегда видеть очередь терпеливо ожидавших людей. Оптимисты и мечтатели имели возможность насладиться созерцанием братства народов и мирным соседством белых и черных. Катерина же хранила верность русскому корпусу. Принимала она где-то наверху, в районе дома Бекир Бея.

Я думаю, что благодаря этим двум женщинам за год пребывания корпуса в Галлиполи ни одного насилия над женщиной не произошло, будь та гречанкой, турчанкой или русской. Конечно, были и русские женщины: жены офицеров, сестры милосердия, женщины-врачи, но они были табу общепринятое и утвержденное. Бывали, правда, разводы, женитьбы, любовные драмы, дуэли, самоубийства, но это вещи совершенно иного порядка.

На этом фоне коллективной, в сущности, довольно однообразной и монотонной жизни, шел, конечно, и процесс моей личной жизни. Заботы, некоторые события, встречи, выводы изменяли в ту или иную сторону мой внутренний "барометр". Первой и неприятной заботой внезапно оказалась моя раненая нога. В последний раз мне ее перевязали у Константинополя. А затем, затем о ней забыли. Нога меня не беспокоила, забыл о ней и я. Дней через десять после последней перевязки повязка как будто начала становиться "тесной". Думая, что это явление случайное, я подождал еще пару дней и, убедившись в том, что давление не исчезает, решился разбинтовать ногу. Сняв бинт и вату, я легко, без малейшей боли, отделил марлю, прикрывавшую рану, и увидел то, во что превратилась эта рана. Она закруглилась. То был огромный, с красными краями кратер. Вокруг кратера сидело множество вшей, из кратера же вывалился ком густой мертво-серой массы. В этой массе копошились черви. Дрожа, я начал разглядывать рану. Кратер уходил куда-то вглубь, конусом, и где-то в глубине розовела нетронутая, показавшаяся мне свежей и здоровой надкостница голенной кости. Вниз от раны шла опухоль до самой ступни, но она была совершенно нечувствительна. Раздумывать уже было невозможно. Забинтовав наскоро ногу, я прямиком направился в только что организованный корпусной 4-й госпиталь. Рассказал доктору о червях. Он долго осматривал рану. "Черви, может быть, спасли вам ногу. Во всяком случае, мы попытаемся ее спасти". Мне стало страшно. Спасение и восстановление ноги длились семь месяцев. Рана медленно затянулась, остался шрам, как и все шрамы множества людей, но перебитые сосуды и нервы сохранили навсегда пониженную чувствительность ноги вниз от шрама. Но это, в сущности, неважно.

Важно то, что нога моя причинила мне первое и острое (может быть, и "острое", ибо "первое") разочарование в людях. Для того чтобы рассказать об этом случае, надо вернуться далеко назад, ибо главное - там, здесь - только следствия. Вообще, говоря сухим языком, моя "реакция" на каждого нового человека была, да и всегда остается, благоприятной. Я люблю людей и ищу в них лучшее. Не задерживаюсь на неприятных открытиях. Мне нужно много, чтобы отвернуться от человека. Приходилось мне слышать от близких и друзей: "Тебе плюй в глаза, а ты - Божья роса". Уродливое преувеличение, но в нем была какая-то совсем маленькая доля правды. Я не любил, да и не люблю обижать.

Был в батарее один полковник (кстати, единственный), очень представительный блондин с шелковой бородой на две стороны - "первое"..."второе". Одет он был "с иголочки", на погонах красовались перекрещенные пушки со рвущейся гранатой посредине, гордился он своей принадлежностью к славным гренадерским батареям, держал всегда в руке, что было весьма необычно, стэк, похлопывая им по блестящему голенищу и непрестанно держал во рту папиросу, вставленную в длинный мундштук. Словом, олицетворение одновременно и героя, и "душки-военного". Командного поста он не занимал, командовали батареей и взводами капитаны. Был он, так сказать, олицетворение штаб-офицерского резерва.

Когда я его встречал и старательно козырял, он величественно "отмахивался". Меня да и вообще всех "вольноперов", он не замечал. Говорю о нем так пространно, ибо именно он стал главной причиной моей внутренней трагедии. Фамилия его была Бантыш. Благосклонно не скрывал того, что род Бантышей записан в "Шестой книге", то есть в книге столбового дворянства. Была даже на Екатерининской дороге станция Бантышево, что позволяло предполагать древнее историческое имя, заставляло предполагать в его носителе что-то рыцарское, крепкое, устойчивое, дуновение величия, верности, прямоты, великодушия, чего-то внутренне возвышающегося над общей массой. Боюсь, что этот представитель имени Бантыш такими качествами не обладал или растерял их в жизни-После ухода с корабля командира и старших офицеров полковник Бантыш автоматически оказался начальником группы, как старший в чине... После моего визита в госпиталь, приблизительно через неделю, мы с полковником Бантышем перебрались в самый дальний угол лагеря и превратились в 4-й взвод 3-й батареи 5-го дивизиона.

Вскоре после переезда в лагерь я получил последний и самый неприятный удар. Полковник Бантыш отправил меня в ссылку, то есть "временно" откомандировал меня в город, в учебную команду Офицерской артиллерийской школы для более близкого ознакомления с воинской дисциплиной и для пополнения теоретических знаний в артиллерии, совершенно "забыв" о моей тяжелой ране. Ссылка показалась мне унизительной и безжалостной. Одним ударом Бантыш оторвал меня от близких соратников, отнял у меня новую семью - ведь сживаешься и близко сживаешься с людьми, с которыми пережил тяготы войны - и превратил в солдатика, в оловянного солдатика не для войны, а для игры в войну. Военным я себя не чувствовал, но добровольно подчинялся тому, что было необходимо для возможности драться. Со временем, помимо воли, автоматически, и я был заражен "военным духом" и до сих пор несу в себе его отпечаток. Не могло быть иначе: "военный дух" меня окружал, меня занимал, был реальной базой, единственной и последней надеждой вернуться в бой.

Один приват-доцент, такой же вольноопределяющийся, как и я, как-то в раздражении проворчал: "Я не солдат, а гражданин, взявший в руки винтовку для того, чтобы драться, а не маршировать. Впрочем, примем и будем ждать". Такую формулу я понимал и принимал целиком... В приказах и в устной газете начало появляться слово "чужбина". Но, говоря честно, чужбина оставалась еще словом. Я еще не чувствовал себя на чужбине. Многое, очень многое можно принять в надежде, что все это временно.

Многое можно еще сказать о пребывании ("сидении") в Галлиполи: ведь там выросла и воспиталась, того не зная, русская военная эмиграция, честная в труде, безупречная морально, пария Западной Европы - русская эмиграция”

Об авторе: Владимир Душкин, бывший студент Киевского технологического института, служивший во время гражданской войны в артиллерийских частях ВСЮР (Первая публикация воспоминаний – “Забытые”, Париж, 1983)

На главную страницу сайта