Пресса и издательства

О русских газетах и журналах в Париже надо сказать, что именно здесь — в Париже — десятилетиями было главное сосредоточие изданий свободного слова русской эмиграции. С начала 1920-х годов и до Второй мировой войны (1940 год) в Париже выходили две большие ежедневные газеты — “Последние новости” и “Возрождение”, ничем не уступавшие французской столичной печати (даже тиражом: “Последние новости” доходили до 40000 экземпляров).

“Последние новости” — республиканско-демократическая газета под редакцией П.Н.Милюкова. В своих статьях Милюков защищал положение, созданного им “Республиканско-демократического объединения”: “сохранение пафоса неприятия советской власти и борьба с ней, а следовательно, и революционное к ней отношение и отрицание всякого рода примиренчества”. В “Последних новостях” писали многие известные политические, общественные деятели и журналисты: П.Н.Милюков (передовицы), Е.Д. Кускова, генерал А.И.Деникин, кн. В.А.Оболенский, М.Осоргин, С.А.Поляков-Литовцев, С.Н.Прокопович, фельетоны (в стихах и в прозе) — Дон Аминадо, литературную критику — Г.В.Адамович, политический репортаж — Андрей Седых (будущий редактор ежедневной газеты в Нью-Йорке “Новое русское слово”), о театре — бывший директор Императорских театров кн. С.М.Волконский, о балете — известный балетный критик Андрей Левинсон, о музыке — Б.Шлецер, о живописи — Александр Бенуа, всех сотрудников перечислить не могу.

“Возрождение” была “органом русской национальной мысли”, издавал ее богатый человек А.О.Гукасов, редактировал первоначально П.Б.Струве, затем — Ю.Ф.Семенов. Сотрудничали: Н.С.Тимашев (передовицы), социолог с международным именем, позднее, в Америке, член редколлегии “Нового журнала”, Ив.А.Ильин, высланный большевиками мой бывший профессор юридического факультета Московского университета, в эмиграции автор многих ценных книг. После прихода Гитлера к власти И.А., как и некоторые другие русские националисты, увидел в гитлеризме “спасение России от большевизма” и писал в “Возрождении”: “Мы не должны смотреть на национал-социализм глазами евреев”. Но довольно скоро гитлеровцы показали Ивану Александровичу, что его “русский национализм” им не только не нужен, но и неподходящ. Ранним берлинским утром гестаповцы арестовали И.А., на полицейском грузовике доставив на допрос в гестапо. После этого “камуфлета” разочарованный И.А. оставил пределы “третьего рейха”, уехав в Швейцарию, откуда глядел на гитлеризм, по всей вероятности, уже некими “глазами евреев”. Писал в “Возрождении” Георгий Мейер, автор глубоких, своеобразных статей о Достоевском. Литературным критиком был Владислав Ходасевич. Острым и лютым фельетонистом был А.Ренников (Андрей Митрофанович Селитренников), старый сотрудник петербургского “Нового времени”. Помню, полемизируя с эсерами М.В.Вишняком и С.М.Соловейчиком, Ренников писал: “Вишняк в цвету, Соловейчик заливается”. Писал в “Возрождении” талантливый былой “сатириконец” Валентин Горянский (Валентин Иванович Иванов), писал Илья Сургучев (“Осенние скрипки” в МХТ), Иван Наживин, всех не перечислить, обрываю.

Надо сказать, что художественная литература (проза и поэзия) в обеих газетах была представлена превосходно: И.А.Бунин, Б.К.Зайцев, Д.С.Мережковский, А.И.Куприн, И.С.Шмелев, М.А.Алданов, А.В.Амфитеатров, Н.А.Тэффи, З.Н.Гиппиус, К.Бальмонт, И.В.Одоевцева, М.И.Цветаева и многие из молодых (уже эмигрантских) писателей.

До моего въезда в Париже выходила еще третья ежедневная (эсеровская) газета “Дни” под редакцией А.Ф.Керенского, а до нее четвертая — “Общее дело” под редакцией В.Л.Бур-цева. Позже выходили многие еженедельные и ежемесячные издания — “Россия и славянство” (П.Б.Струве), “Евразия” (С.Эфрон, Артур Лурье, друг Маяковского, кого Маяковский рекламировал так: “Тот дурье, кто не знает Лурье”, Д.Свято-полк-Мирский, П.Сувчинский, П.Малевич-Малевский), “Звено” (М.Кантор), “Бодрость” (младороссы), “Борьба за Россию” (В.Бурцев, С.Мельгунов, А.Карташев, М.Федоров, П.Рысс, этот журнал предназначался для переброски в СССР), “Мла-доросская искра”, “Новая Россия” (А.Ф.Керенский), “Версты” (Д.Святополк-Мирский, М.И.Цветаева и др.), “Социалистический вестник” (Ф.И.Дан), “Иллюстрированная Россия” (М.П.Миронов), дававшая подписчикам прекрасные приложения, например известную книгу генерала Н.Н.Головина “Русская контрреволюция 1917—1918 гг.”. Выходили — “Военная быль” под редакцией А.Геринга, “Морские записки”, казачий журнал “Родимый край”, интересный литературный журнал “Числа” под редакцией Н.Оцупа, вокруг которого группировалась эмигрантская писательская молодежь, так называемая “парижская нота”, “Завтра” (“утвержденцы”, Ширинский-Шахматов), “Костер” (солидаристы), “Еврейская трибуна”, “Вестник Русского студенческого христианского движения”, “Православное дело” (мать Мария, К.Мо-чульский и др.), “Часовой”, орган связи русского воинства, под редакцией В.В.Орехова; монархический вестник “Двуглавый орел”.

Перейду к “толстым” журналам. Традиционно-русским “толстым” журналом были “Современные записки”, ведомые эсерами Н.Д.Авксентьевым, И.И.Бунаковым (Фонда-минским), В.В.Рудневым, М.В.Вешняком и А.И.Гуковским. И в создании и в длительности существования этого исключительно ценного журнала большую роль сыграл А.Ф.Керенский. В 1920 году А.Ф.Керенский заключил соглашение с министром иностранных дел Чехословакии Эдуардом Бенешом. Это соглашение дало возможность эсерам начать несколько изданий, и в частности “литературный и общественно-политический” журнал “Современные записки”. Отдадим должное редакторам: ничего “эсеровского”, “направленческого” в журнале не было. Были, конечно, статьи редакторов, но журнала не портили. У журнала был очень широкий и весьма разнообразный круг сотрудников. Многие — с мировыми именами.

В отделе прозы и поэзии были напечатаны лучшие зарубежные вещи Ив.Бунина, Бор.Зайцева, Ив.Шмелева, М.Алданова, были вещи Андрея Белого (когда он был еще за границей), Максимилиана Волошина, З.Гиппиус, Евг.Замятина, Вяч.Иванова, А.Куприна, Д.Мережковского, Георгия Иванова, П.Муратова, М.Осоргина, А.Ремизова, В.Набокова, Б.Темирязева (Ю.Анненкова), А.Толстого (“Хождение по мукам”, первый, неизгаженный текст, автор был еще эмигрантом), Тэффи, В.Ходасевича, М.Цветаевой, неопубликованные рукописи Льва Толстого, воспоминания Ф.Шаляпина. Статьи — Н.А.Бердяева, А.Бема, В.Вейдле, Е.Брешковской, К.Бальмонта, Б.П.Вышеславцева, М.О.Гершензона, пушкиниста М.Гофмана, известного адвоката О.Грузенберга, кн. Петра Долгорукова, профессора С.Завадского, профессора С.Загорского, В.Зеньковского, А.Карташева, профессора А.Кизеветтера, неопубликованные письма Вл.Короленко к Луначарскому, Е.Кусковой, А.Левинсона, Н.Лосского, В.Маклакова, П.Милюкова, С.Мелыунова, В.Мякотина, профессора М.Новикова, профессора Б.Э.Нольде, А.В.Пешехонова, Ф.И.Родичева, академика М.И.Ростовцева, Л.Сабанеева, И.Солоневича, Ф.А.Степуна, а.Л.Толстой, Н.С.Тимашева, Г.П.Федотова, Г.В.Флоровского, профессора Д.И.Чижевского, Е.Н.Чирикова, профессора А.А.Чупрова, Льва Шестова, Б.Ф.Шлецера, Е.Юрьевского и многих других. Когда “Современные записки” праздновали выход 50-й книги журнала, на юбилей сочувственно отозвался такой совершенно уж далекий от “эсерства” (когда-то назвавший “народничество” революционным “сифилисом”) П.Б.Струве. Он правильно предлагал заменить в подзаголовке журнала “общественно-политический” на “журнал русской культуры и литературы”. Так, в сущности, это и было. “Современные записки” внесли в русскую культуру разнообразный и ценный вклад. С 1920 года по 1940-й вышло семьдесят толстых книг. Но уже в 30-х годах (приход Гитлера к власти) издавать “Современные записки” стало трудно. Думаю, чехословацкая поддержка оборвалась, не до того было. В 1939 году в журнале остался один редактор — Вадим Викторович Руднев (безвозмездный, никак не могший бросить свое детище). В 1940-м (из-за войны) журнал приказал долго жить, а Руднев с женой Верой Ивановной с трудом пробрались в “свободную зону” Франции и провели некоторое время у нас на ферме в Гаскони, под Нераком. Вскоре в городе По Вадим Викторович умер (об этом я расскажу особо).

В 1937 году начал выходить второй “толстый” журнал “Русские записки” под редакцией П.Н.Милюкова (секретарь — М.В.Вишняк, издатель в прошлом эсер, богатый человек М.Н.Павловский). В заявлении от редакции П.Н.Милюков писал, что “Русские записки” “предполагают перейти от традиционного типа толстого журнала к типу, приближающемуся к обычным иностранным Revues, с подбором статей преимущественно актуального и информационного характера”. Но ни к каким Revues “Русские записки” не перешли, так и оставшись вторым “толстым” журналом, но гораздо более бледным и односторонним. Особенностью “Русских записок” была их подчеркнутая “секулярность”. Поэтому этот журнал и не мог захватить такой широкий спектр сотрудников, как “Современные записки”. Такие писатели, как Бердяев, Федотов, Карташев и многие другие, для атеиста и позитивиста Павла Николаевича были табу. Не зря же А.А.Кизеветтер как-то назвал Милюкова — “семидесятилетним комсомольцем”. В 1939 году из-за военных событий “Русские записки” оборвались на 21-й книге.

В противоположность “секулярным” “Русским запискам” в Париже выходили два серьезных журнала, посвященных религиозно-философским вопросам: “Путь”, орган русской религиозной мысли, под редакцией Н.А.Бердяева при участии Б.П.Вышеславцева, издававшийся русской Религиозно-философской академией и “Новый град” под редакцией И.И.Бунакова (Фондаминского), Ф.А.Степуна и Г.П.Федотова, посвященный, если так можно сказать, христианизации общественной жизни. Участники его были новым явлением в русском мире — русскими христианами-демократами. В № 1 Г.П.Федотов писал: “Против фашизма и коммунизма мы защищаем вечную правду личности и ее свободы — прежде всего свободы духа”. Но эти журналы, как и всю свободную печать русского Зарубежья, безвозвратно и начисто смела Вторая мировая война.

Но насколько в Париже русская печать была широко и разнообразно представлена, настолько русский Париж — в полную противоположность русскому Берлину — почему-то был беден русскими издательствами. Может быть, это вопрос курса франка — не знаю. Но больших издательств, как берлинские “Петрополис”, “Слово”, издательство З.Гржебина, “Медный всадник”, издательство О.Дьяковой и другие, — в Париже не было. Возникали и почему-то быстро умирали: “Франко-русская печать”, “Русская земля”, “Родник”, кое-что издал книжный магазин Я. Поволоцкого, издавало “Возрождение” (преимущественно своих сотрудников) — Шмелева, Чирикова, Сургучева, Лукаша, Ренникова и других. “Современные записки” издали, вероятно, книг полтораста-двести (тоже своих сотрудников) — Бунина, Зайцева, Осоргина, Степуна, Ходасевича, Милюкова, Ростовцева, Нольде, Вишняка, Маклакова, Тэффи, Сирина и других. ИМКА-пресс издавала, но только книги по религиозно-философским вопросам — Бердяева, Булгакова, Шестова и других. Так что в 20-х годах русские писатели-парижане часто издавались в Берлине, Праге, Белграде, Софии. А когда пришли “гитлеровские времена”, везде в Европе русское зарубежное книжное дело резко упало. Въехав в Париж, я застал одно очень скромное, но все-таки действующее издательство — книжный магазин “Дом книги”. Там я и издал две свои книги — “Дзержинский” и “Ораниенбург”. Эта парижская бедность издательствами даже запечатлена И.А.Буниным в шуточной пародии:

Автор к автору летит,

Автор автору кричит:

Как бы нам с тобой дознаться,

Где бы нам с тобой издаться?

Отвечает им Зелюк:

Всем, писаки, вам каюк!

Отвечает им Гукасов:

Не терплю вас, лоботрясов!

Отвечает ИМКА: мы

Издаем одни псалмы!

Русские театры (драма, опера, балет)

Международное имя русскому театру было создано — именно здесь, в Париже — еще до революции, в 1912—1913 годах, “Русским балетом” С.П.Дягилева. В 30-х годах это эхо дягилевскои славы продолжалось, несмотря на неожиданную (на пятьдесят седьмом году) смерть создателя “Русского Балета”, уже эмигранта, С.П.Дягилева. Дягилев умер не в Петербурге, не в Москве, а в любимой им Венеции, на Лидо, в “Отель де Бэн” и похоронен на венецианском кладбище на острове San Michèle. На надгробном камне вырезано по-русски: “Венеция, постоянная вдохновительница наших успокоений”.

Из трех линий театра — драма, опера, балет — за рубежом русский балет был несравненно более долголетен и блестящ. Неудивительно. Природа искусства танца (как и музыка) международней, не связана ни языком, ни национальной почвой — как опера и особенно драма. А зритель танца — интернационален.

В эмиграции Дягилев восстановил свой балет в Монте-Карло в начале 1920-х годов. Выступали у него русские “звезды” первой величины: Тамара Карсавина (сестра замученного в советском концлагере известного философа Льва Плато-новича Карсавина)1, Бронислава Нижинская (балерина и хореограф), Ольга Спесивцева, Екатерина Девильер, Вера Тре-филова, Лидия Лопухова, А.Никитина, Любовь Чернышева, Лидия Соколова, Вера Савина, Фелия Дубровская, Вера Немчинова (потрясшая “весь Париж” в балете “Les Biches”, вызвав восторженную статью “самого” Жана Кокто2, а он в балете был “свой человек” и “понимал толк”), Ида Рубинштейн, которая, впрочем, не столько танцевала, сколько “появлялась” на сцене, но “появлялась” удачно, Александра Данилова, Георгий Баланчин (позднее балетный завоеватель Америки), Сергей Лифарь (позднее руководитель балета парижской Гранд Опера), Леонид Мясин (танцовщик и хореограф), Борис Романов (танцовщик и хореограф), Николай Зверев (танцовщик и хореограф), Анатолий Вильзак, Станислав Идзиковский, Леон Войциковский и другие.

 

О Т.Карсавиной хорошо записано у В.Н.Буниной: “Сегодня были завтрак у М.С.Цетлиной: чествовали Карсавину... Карсавина очень мила, проста той особенной простотой, какая бывает у некоторых знаменитостей, которые тактично не дают чувствовать окружающим — кто ты, а кто я. Карсавина не похожа на балерину...” (“Устами Буниных”, публ. М.Грин, 1981).

 

В своей статье Жан Кокто писал, что когда “эта очаровательная девушка вышла из-за кулис на пуантах ее длинных классических ног, мое сердце забилось. Я был поражен, как чудесно сумела она соединить классические фигуры с новыми жестами и движеньями плеч...”

В.Н.Немчинова рассказывает, что на первой репетиции “Les Biches”, когда она начала танцевать в сшитом для нее длинном муслиновом платье (по рисунку Марии Лоренсен), Дягилев вдруг взял ножницы, подошел и обрезал платье, обнажив тем все ее ноги в трико. Так он предложил ей танцевать. По тем временам это было “неслыханно”. Немчинова говорит, что сначало ей было стыдно, ей казалось, что она танцует почти голая. Но Дягилев знал, что делал. В “Les Biches” Немчинова имела оглушительный успех. Другие “лоретки” танцевали в длинных, необрезанных платьях.

Александра Михайловна Балашова, знаменитая прима-балерина московского Большого театра с 1921 года жила в Париже. Здесь она открыла балетную школу в зале Плейель. В 1963 году директор балетного театра в Страсбурге обратился к ней с просьбой поставить балет “Тшетная предосторожность” Доберваля, в котором в свое время в роли Лизы А.М. выступала в Москве. А.М. согласилась. В постановке Балашовой балет в Страсбурге имел большой успех. Труппа совершила с ним турне по всей Франции. Скончалась А.М. под Парижем в 1978 году.

Надо сказать, что в то время как советский балет Москвы и Петербурга (мне противно, как и Бунину, писать слово “Ленинград”) много больше полувека все топтался (и топчется) на одном “классическом па”, что вызвало бегство на Запад балетной “премьерной” молодежи (Макарова, Нуреев, Барышников, Годунов и др.), — Дягилев в своих художественных и хореографических исканиях шел резко “вперед”, поведя за собой весь балет Запада. В этом ему помогали русские композиторы: И.Ф.Стравинский (“Песнь соловья”, “Пульчинелла”, “Поцелуй феи”, “Аполлон Мусагет”), С.С.Прокофьев (“Стальной скок”, “Блудный сын”), Н.Черепнин, А.Глазунов; из молодых эмигрантов — Н.Набоков (“Ода”), Вл.Дукельский (“Зефир и флора”), Игорь Маркевич; из композиторов-иностранцев — Дариус Мило, Ф.Пу-ленк и другие. С Дягилевым работали художники: М.Ларионов, Наталия Гончарова, Леон Бакст, Павел Челищев, Мст. Добужинский, Сергей Судейкин, кн. А. Шервашидзе, Жорж Якулов, Наум Габо; из художников-иностранцев: П.Пикассо, Ж.Брак, М.Утрилло, А.Дерен, Жорж Руо, Мария Лоренсен и другие; Хореографы: М.Фокин, Н.Зверев, Б.Ни-жинская.

Русскую балетную традицию Дягилева за рубежом подхватили многие: Георгий Баланчин (в Америке), Сергей Лифарь в парижской Гранд Опера, путешествующие по разным странам труппы — князя Церетели и Со1опеГя de Basil (в переводе на русский — бывший полковник Василий Григорьевич Воскресенский), Иды Рубинштейн, маркиза де Куэваса, Леонида Мясина, В.Немчиновой—А.Долина, Бориса Романова, Георгия Скибина и другие. К тому же — время шло. На мировую сцену вышла и молодая русская зарубежная смена: Андрей Еглевский, Борис Князев, Д.Лишин, М.Панаев, Т.Ря-бушинская, Т.Туманова, Ир.Баранова, Л.Черина (черкешенка Чемерцина), В.Блинова, О.Морозова и другие. Это все воспитанники нескольких балетных студий знаменитых русских балерин: в Париже преподавали — М.Кшесинская, Л.Егорова, О.Преображенская, А.Балашова1, так что русская балетная традиция не порывалась. О русском балете за рубежом литература громадна. И мемуары (С.Лифарь, Борис Кохно, М.Фокин и др.) и работы критиков-балетоманов: из русских Андрея Левинсона, а работам иностранцев несть числа! Прав Сергей Лифарь, писавший, что мировой балет всей первой полодины XX века есть создание балетных сил русской эмиграции”. Это не самохвальство, а авторитетное утверждение факта в истории современного искусства.

Русская опера тоже одно время блеснула русскими зарубежными силами во главе с Ф.И.Шаляпиным. Но блеск этот был, естественно, не столь длителен, как у балета. В Париже 20-х, 30-х годов жило много известных оперных и камерных певцов-эмигрантов: М.Н.Кузнецова (из Большого театра), Н.С.Ермоленко-Южина, Лидия Липковская (примадонна театра Зимина), Н.Карандакова, Ян Рубан, Женя Турель, Нина Кошиц, Е.А.Садовень, М.С.Давыдова, А.Е.Яковлева, Лисичкина, бас А.Мозжухин, бас Запорожец (ему, говорят, сам Шаляпин признавался: эх, братец, мне бы твою “октавку”!), тенор Поземковский, тенор Александрович, Кайданов, Г.Гришин и, наконец, гений русской оперы Федор Иванович Шаляпин. Сил для первоклассной оперы было больше чем надо. Тем более, что в Париже жили: и известные режиссеры — А.Санин, Н.Евреинов; и дирижеры — Э.Купер, А.Лабинский; и театральные художники •— И.Билибин, К.Коровин и другие; и такие хореографы, как М.Фокин.

И вот стараниями М.Н.Кузнецовой, при материальной поддержке ее мужа Альфреда Массне, в 1929 году в Театре Елисейских полей (больше двух тысяч мест!) открылись спектакли “Русской оперы” с участием Ф.И.Шаляпина. Режиссеры — Санин, Евреинов; художники — Билибин, Коровин; хореограф — Фокин. В течение шести месяцев эти представления стали неким русским “триумфом”: “Борис Годунов”, “Князь Игорь”, “Русалка”, “Царская невеста”, “Царь Салтан”. Успех — и, конечно, прежде всего ошеломительный успех Шаляпина — по своей художественной силе был равен успеху лучших балетов Дягилява.

Театральный критик “Последних новостей”, бывший директор Императорских театров кн. С.М.Волконский об одном из спектаклей писал: “Русский праздник продолжается. Это было торжество! Кто не видел, не может себе даже вообразить тех зрительно-слуховых видений, которые перед ним проходили... Видевшие московскую постановку в декорациях Врубеля отдают пальму первенства парижской”. Столь же восторженно писали и французы: “Présentation magnifique!.. Véritable manifestation d'art qui ne peut manquer de donner complète satisfaction au spectateur le plus difficile”.1 (“Paris Soir”, 2 / 11.1929). (“Восхитительное представление!... Спектакль подлинного искусства, который не может не удовлетворить даже самого требовательного зрителя”.)

Но долголетия у русской оперы в Париже, разумеется, быть не могло. Через шесть месяцев “Русская опера” отправилась в Южную Америку, где гастролировала с успехом, но потом... распалась. Правда, кн. Церетели удачно дал эти оперы в Лондоне, Брюсселе, Барселоне. Но в Париже русская опера уже не поднялась.

Еще труднее была создать некий “репертуарный театр” русской драмы. Для него, как и для русской оперы, не хватало зрителей. Но попытки создать русский театр начались с самого начала появления во Франции русской эмиграции, ибо известных и больших русских актеров было много. Из МХТ в эмиграцию ушла так называемая “Пражская группа”: гениальный Михаил Чехов, Вырубов, Массалитинов, Лев Булгаков, Варвара Булгакова, Германова, Астрова, Крыжановская, Греч и Павлов, Барановская, Токарская, Вера Соловьева, Николай Колин, Зелицкий. Из студии МХТ — Е.Липовская, Григорий Хмара, Богданов. Из других театров — знаменитая Е.Н.Рошина-Инсарова. Д.Кирова, И.Мозжухин, Рахматов, ЭсПе. В театре “Мадлен” Н.Ф. Балиев с успехом возобновил свою неповторимую “Летучую Мышь”. В театре Шатле открылся “Театр русской драмы”, где Е.Н.Рощина-Инсарова выступала в пьесе Немировича-Данченко “Цена жизни”, выступали В.М.Греч, П.А.Павлов, А.А.Вырубов. В пьесе Гольдони “Хозяйка гостиницы” под режиссурой Рахматова с успехом выступала молодая актриса студии МХТ Е.Липовская. Актриса Д.Н.Кирова основала “Русский интимный театр”, дававший спектакли на улице Кампань Премьер. Актер Эс-Пе основал “Зарубежный камерный театр”. Известный режиссер Федор Комиссаржевский открыл театр-кабаре “Радуга”, вскоре объединившийся с Никитой Балиевым. Большим заслуженным и длительным успехом пользовались Георгий и Людмила Питоевы, дававшие в театре “Матюрен” на французском языке пьесы Поля Клоделя, Жана Ануя, Пиранделло. Из молодых актрис сделала французскую карьеру Елизавета Кедрова (Лиля Кедрова), выступавшая в театре и кино.

Но в дни моего въезда в Париж эти театральные начинания были уже в прошлом (кроме Питоевых). При мне организовался довольно скромный русский театр, главным образом из молодых актеров (всех не помню): Богданов, Петрункин, Бологовской, Чернявский, Загребельский, Карабанов, Бахарева, Мотылева, актрисами со стажем были Крыжановская (из МХТ), Токарская (из МХТ).

Этот театр, дававший пьесы в зале “Журналь” (100, рю Ришелье), был задуман как более-менее “репертуарный”: пьесы шли еженедельно по субботам и воскресеньям. В 1936 году (с января по май) театр дал девяносто представлений. И с успехом. Причем ставились пьесы не только эмигрантов-писателей, но и советских: “Новый дом” Булгакова, “Дорога цветов” Катаева, “Чудеса в решете” Толстого, “Волчья тропа” Афиногенова и другие. Из эмигрантов — “Линия Брунгильды” Алданова, “Крылья Федора Ивановича” Хомицкого, вечер юмора из произведений Тэффи, “Изобретение Вальса” Набокова, поставлен был и мой “Азеф”. Режиссировал его артист студии МХТ Григорий Хмара, в Москве стяжавший успех в пьесах “Потоп” и “Сверчок на печи”.

Сие событие с моим “Азефом” произошло так. В Париже 20-х, 30-х годов большую роль в русской культурной жизни играл Илья Исидорович Фондаминский (Бунаков), мученически погибший в гитлеровском концлагере Аушвиц. Передают, что уже арестованный, в Компьенском лагере (под Парижем) он принял там христианство. А в Аушвице будто бы вступился за избиваемого заключенного и был забит насмерть.

Илья Исидорович был человеком необычайной, как говорят, “кипучей” энергии, что-то юношеское было в этих его вечных беззаветных заботах о деле русской культуры в эмиграции. Он был одним из создателей и редакторов “Современных записок”, где публиковал свою большую историософскую работу “Пути России”, при “Современных записках” создал русское издательство, он же основал “Русские записки”, но по “не зависящим от него обстоятельствам” этот журнал перешел в руки П.Н.Милюкова: издатель, М.Н.Павловский, в прошлом эсер, как и Фондаминский, не пожелал, чтоб “Русские записки” велись фондаминским в христианско-демократическом духе, предпочитая позитивиста П.Н.Милюкова. И.И. Фондаминский от эсерства в эмиграции ушел, став христианским демократом. Оставив “Русские записки” Милюкову, он стал вместе с “созвучными” ему Г.П.Федотовым и Ф.А.Степуном издавать христианско-демократический “Новый град”. Большое участие И.И. принимал в привлечении к эмигрантской литературе молодых (уже эмигрантских) поэтов и писателей. Создал их литературную группу под названием “Круг” и помог издавать альманах того же названия. Будучи человеком состоятельным, И.И. помогал многим материально. Вообще в смысле кипучести, разносторонности, неутомимости и бескорыстия его дел (я думаю) Илье Исидоровичу в эмиграции не было равных.

Вот и “Русский театр” был его созданием. Он сколотил некую “группу содействия” (А.Гурвич, М.Алданов, Н.Тэффи, Н.Авксентьев, В.Зензинов и др.), сбил для театра актерскую группу, преимущественно из молодых и создался “Русский театр”. Я попал в его орбиту после случайного разговора с В.М.Зензиновым о моем романе “Азеф” (“Генерал БО”). Не в пример другим эсерам, усмотревшим в моем романе чуть ли не пасквиль на эсеров (например Брешковская даже запретила, чтобы кто-нибудь приносил мою книгу в ее дом), Зен-зинов (он тоже в романе выведен под его настоящей фамилией, как и другие) никаких “плохих чувств” к роману не питал. Улыбаясь, он сказал мне, что спервоначала подумал, что я написал роман из китайской жизни. — “Почему?” — “Да потому, что у нас никто Боевую не называл — “БО”, всегда говорили “Б.О.” (то есть “Бе.О.”)”. И еще В.М. удивился, что я использовал его воспоминания о Б.О., которые печатались в газете “Форвертс” на идиш. “Может быть, вы владеете идиш?” — улыбаясь, спросил В.М. — “Нет, к сожалению. Но Николаевский дал мне ваши воспоминания на русском языке”. Этому В.М. не удивился, он знал — что только в архив Николаевского ни попадало.

В этом разговоре я и упомянул, что по этому роману у меня написана пьеса “Азеф”. Зензинов заинтересовался: “А знаете, я скажу об этом Илье Исидоровичу, это может заинтересовать "Русский театр"”.

Сказать И.И. было просто, ибо Зензинов жил у Фондаминского. Они были друзья с отроческих лет, к тому же партийные товарищи, эсеры. Вскоре я получил от Фондаминского “пневматичку”, он приглашал меня к нему. Я пришел. Дверь открыл сам Фондаминский. Высокий, хорошо сложенный, красивые черты лица, седоватые волосы; в целом — человек видный, приятного облика. Поздоровались. Провел через ряд комнат в гостиную. Еще недавно, когда была жива его жена Амалия Осиповна, женщина (как говорили) редкой красоты и обаятельности, друг Зинаиды Гиппиус, кому Гиппиус посвятила немало стихотворений, в этой просторной и (вероятно) дорогой квартире Фондаминские давали “чаи”, на которых (как говорил Зензинов) пребывал весь русский литературно-музыкально-артистический и политический Париж: Мережковский и Гиппиус, Бунины, Зайцевы, Шмелев, Тэффи, Аминадо, Ходасевич, балерины Карсавина и Федорова 2-я, художники А.Яковлев, Н.Гончарова, М.Ларионов, В Шухаев, Борис Григорьев, мексиканец Диего Ривера, пианист Артур Рубинштейн; политики: Милюков, Керенский, Струве, Авксентьев, Церетели, Вольский (Валентинов), литературная и актерская молодежь... Теперь квартира носила холостяцкий характер, жили только Фондаминский и Зензинов. Комнаты, через которые мы прошли, заставлены полками с книгами, в одной комнате — стучала на пишущей машинке мать Мария (Скобцова, погибшая в гитлеровском концлагере Равенсбрук). Из другой вышел Зензинов.

Мы сели в гостиной — Фондаминский, Зензинов и я. Фондаминский сразу “взял быка за рога”. Видимо к роману он, как и Зензинов, не относился “в штыки” (как Брешковская). Я коротко рассказал о пьесе, о ролях. Фондаминский спросил, не хочу ли я прочесть пьесу у него всей труппе “Русского театра”. Я согласился. И вскоре чтение состоялось. “Председательствововал” Фондаминский, были: Григорий Хмара и все актеры труппы — Богданов, Петрункин, Чернявский, Загребельский, Карабанов, Токарская и другие.

Когда я читал, я был уверен, что пьеса моя хороша. Только позже я понял, что все “как раз наоборот”. По окончании чтения Фондаминский попросил присутствующих высказываться. Актеры высказывались: и все положительно. Только один (помню) выразился “загадочно”: “Во всяком случае, — сказал он, — пьеса Романа Борисовича не хуже пьесы Алданова "Линия Брунгильды"”. Комплимент довольно двусмысленный, ибо поставленная этим театром “Линия Брунгильды” была, по-моему, каким-то “нагромождением разговоров”. Итак, мой “Азеф” пошел на сцену “Русского театра”.

Теперь-то я знаю, почему моя пьеса была плоха. Потому, что в ней не было никакого “театра”, никакой, совершенно необходимой для сцены, “театральной игры”, никакой “игровой завлекательности”, без чего “театра” нет. Это были “исторические сцены”, быть может неплохие по диалогам, но театра, игры, сцены не было. Правда, когда я прочел левой ногой состряпанную в СССР А.Толстым пьесу “Азеф”, я увидел, что такой халтурищи я, конечно, не написал. Но “Азеф” Толстого и не увидел рампы даже в СССР, сцены которого больше полувека трещат от отвратительной пропагандной халтуры.

Режиссировал “Азефа” Гр.Хмара. Он же взял роль Савинкова, Каляева — Богданов, Сазонова — Петрункин, Азефа — Загребельский, Ивановскую — Токарская, жандармского генерала — Чернявский. Присутствуя на репетициях, я видел, что никакого Савинкова Хмара не сыграет. Савинков слишком для него “тонок”. Эту психологическую “тонкость” Хмара заменял каким-то “надрывным криком”, что было, разумеется, фальшью. Кто был на месте по внешности, так это Загребельский — Азеф. Он вполне мог играть эту роль без всякого грима: вылитый живой Азеф. Но и только. А этого было, конечно, маловато. Кто, по-моему, был хорош, это Чернявский — жандармский генерал и Токарская — старая террористка. Но это были роли эпизодические.

Итак, день премьеры настал. Смотреть свою пьесу на сцене никому не советую. Разве только известным драматургам известных пьес, когда от аплодисментов публики — “рухнул зал и театр застонал”. Но смотреть мне, никакому не драматургу, свою плохую пьесу в плохой постановке — это был с моей стороны “героизм”, совершенная пытка, подлинное мучительство. На “Линии Брунгильды” Алданов не отважился остаться в зале, “не хватило нервов”, ушел в ближайшее кафе, и в антрактах друзья прибегали и “докладывали” ему, как и что. Думаю, привирали, вероятно из “сострадания”. Нервно я оказался крепче Алданова. “Стиснув зубы”, “несмотря ни на что”, решил стать зрителем. Только сел в самый дальний угол самого последнего ряда, а Олечка и двоюродная сестра Ляля остались во втором ряду (авторские места). Театр был полон до отказа. Билеты все проданы. В первом ряду — Вл.Л.Бурцев, И.А.Бунин, И.И. Фондаминский, Б.К.Зайцев с женой, Тэффи рядом с кн. Феликсом Юсуповым (убийцей Распутина), коего я улицезрел впервые, М.Алданов, В.Зензинов, Илья Сургучев, многие знатные россияне, рецензенты газет. Занавес поднялся. И началась моя мука. Я видел: и это не то, и то не так, и это никуда не годится, и то фальшиво. Публика была вежлива. После каждого акта хорошие аплодисменты (конечно, “не переходящие в овацию”, но продолжительные). Стало быть, публика “приняла”.

В антракте из своего “угла” я пошел к жене. И она, и Ля-ля довольны. Только жена сказала, что Бунин из первого ряда все поворачивался и смотрел больше на Лялю, чем на сцену. “Это было совершенно неприлично”, — проговорила жена. Когда же на сцене (при крайней убогости обстановки) Азеф должен был спать и во сне бормотать фразы, могшие его разоблачить, — и тучный Загребельский вместо постели с превеликим трудом улегся на какую-то убогую, куцую для него кушетку, Бунин во всеуслышание произнес: “Недурна картинка!”. И был, конечно, прав.

В этом же антракте я встретил Вл.Л.Бурцева в коридоре, он был в полном восторге. Но вот от чего:

— Господи, да откуда вы выкопали такого Азефа? Ведь это же вылитый, ну вылитый, живой Азеф, а уж я-то Азефа знал!

И это была сущая правда. И я был рад, что хоть этим обрадовал Владимира Львовича. Встречные знакомые говорили мне приятные слова. Но я-то чувствовал полное “авторское отчаяние”, хоть и не показывал вида. Единственно чем я себя утешал — что сбор полный и я получу хорошие авторские. Но, увы, и тут меня постигла неудача. Администратор театра был многоопытный жулик, умевший “остричь” любого автора. Наговорив мне с три короба какой-то чепухи, он сказал, что сейчас не может решительно ничего заплатить: расходы, расходы и расходы. Этим и кончилась для меня “премьера”. Отзывы русских газет о спектакле были положительные. “Последние новости” похвалили, они всегда поддерживали “Русский театр”. Но и младоросская “Бодрость” (30. 3. 37) отозвалась доброжелательно: “Пьеса смотрится с неослабевающим интересом... Хороша г-жа Токарская в роли старой революционерки, очень неплохо переданы Петрункиным и Богдановым — Сазонов и Каляев. Остальные артисты дружно поддерживали общий темп пьесы, прошедшей с несомненным успехом”. В “Возрождении” (22. 5. 37) Илья Сургу-чев дал большой отзыв, меня слегка удививший, ибо Сургучев имел несомненное отношение к театру, его “Осенние скрипки” прошли в МХТ (правда, кажется их провел Вл.И.Немирович-Данченко при большом сопротивлении К.С.Станиславского, но все же, как бы там ни было — прошли!). “Пьеса г. Гуля — писал Сургучев, — не пьеса, собственно, а скорее — ревю, обозрение, в котором кружится ряд зловещих, окровавленных покойников. Театр хорошо сделал, напомнив о том зловонном дне, на которое упала большая политическая партия, наделавшая России много труднопоправимых бед. Пусть молодежь поймет, что нет ничего легче, как бросить топор в воду; попробуйте его вынуть. Спектакль будет полезным и для молодежи... г-н Загребельский отлично "взял" Азефа с его низким лбом, бычьей шеей и кувшинным рылом. Очень хорошо задумана его "спина" в начале первого акта. Роль еще эскизна, но наличность большой театральной находки несомненна. Хорошо, отчетливо и тоже в масштабе большого рисунка сделан Савинков у г. Хмары. Если бы у автора хватило сил по-настоящему сделать жандармского генерала, то г. Чернявский мог бы дать фигуру, стоящую на уровне Порфирия из Достоевского... Гг. Богданов, Петрункин, Новоселов, Кононенко, Карабанов, чета Бологовских высоко несли знамя русского театра... Поставлена пьеса очень хорошо и тщательно, иногда — в манере "Гран-Гиньоля"”.

Ну, насчет “Гран-Гиньоля” это, конечно, от лукавого. Ничего, разумеется, похожего на “Гран-Гиньоль” в пьесе не было, да и быть не могло. “Гран-Гиньоль” переживал я, в самом дальнем углу последнего ряда.

“Азеф” прошел четыре раза. И все разы “с аншлагом”. Публика шла. Отмечу, что Вл.Л.Бурцев смотрел “Азефа” все четыре раза, сидя в первом ряду. Вероятно, будил в себе “заснувшие страсти” и “прошлую славу”. Но я за все “четыре страдания” от администратора-жулика так никакого “утешения” и не получил. А когда, возмущенный, сказал об этом Григорию Хмаре, тот, иерихонски расхохотавшись, проговорил: “Да разве вы его не знали? Он — живоглот, он так жаден, что носки стирает в одном стакане воды, а второго ему жалко”.

После четвертого представления “Азефа” сняли с репертуара, но не потому, что не делал сборов. Снятию предшествовало заседание у И.И. Фондаминского. Председательствовал Н.Д. Авксентьев, кратко сказавший, что при начавшихся преследованиях евреев в Германии он считает, что давать пьесу “Азеф” — “unzeitgemàss”. Почему-то Авксентьев так и сказал по-немецки: “unzeitgemàss”. Я знал, что он обучался наукам в Гейдельбергском университете. Не думаю, чтоб Авксентьев был прав. На эту тему правильно когда-то сказал первый президент Израиля Х.Вейцман: “Разрешите и нам иметь своих мерзавцев”. Но так или иначе, моя “драматургия” кончилась. И никогда других пьес я не писал, поняв, что я не драматург. И вообще театр, как таковой, не моя стихия. Я не театроман, не балетоман. Духовно и душевно для меня ничего нет более непринимаемого, чем, скажем, “театрализация жизни” Н.Н.Евреинова или “нарочитая снобистика” В.Набокова. Мне первоценно в жизни то, что немцы хорошо называют “das Elementare” (первозданное, первопричинное, стихийное). Я люблю реалию жизни, люблю “пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужиков”, а не Жизель, которая, умирая, “дрыгает ножкой на сцене лунно-голубой” (по Ходасевичу).

Русские во французском кино

Хочу хотя бы вкратце отметить работу русских эмигрантов во французском кино. Пожалуй, даже не работу, а “вклад”, если согласиться с известным французским кинорежиссером Жаном Ренуаром (сыном знаменитого живописца-импрессиониста), писавшего о фильме Ивана Мозжухина и Александра Волкова “Пылающий костер”: “Зал свистал и рычал, шокированный этим зрелищем, настолько отличавшимся от обычной банальщины. Но я был в восторге. Наконец-то я увидел хороший фильм, созданный во Франции. Правда, он был сделан русскими, но — в Монтройе, во французской атмосфере, в нашем климате”. А историк французского киноискусства Марсель Лапьер писал о кинорежиссере А.Волкове, поставившем фильм “Гений и беспутство” (по роману А.Дюма-отца “Кин”): “Фильм чрезвычайной кинематографической напряженности и должен быть отмечен во всех антологиях немого искусства”.

После такого “французского эпиграфа” полагаю себя вправе помянуть добрым словом русских деятелей французского кино 20-х и 30-х годов: актеров, художников, режиссеров, продюсеров. Упомяну лишь главных, дабы не начал зевать и скучать “от перечня” мой читатель.

Начнем с актеров, но с некой печальной оговоркой: фильмы со знаменитыми русскими актерами Иваном Мозжухиным, Николаем Колиным, Валерием Инкижиновым шли во всем мире. Этих чудесных “немых актеров” знал мировой кинозритель, но... но только до первого говорящего фильма, то есть до 1931 года. Когда “великий немой” неожиданно заговорил, международные карьеры “немых” знаменитостей вместе с баснословными гонорарами, мировой рекламой и беспечной жизнью оборвались. Утешеньем могло служить, что такую же судьбу разделил “сам” Чарли Чаплин. Утешение малое.

Во времена “немого” кино наиболее блестящим зарубежным русским актером во Франции (а стало быть, во всем мире) был Иван Ильич Мозжухин. В Париже я встретил его раз, но мельком и во времена уже “говорящего фильма”, когда Мозжухин был в полном упадке. В мировой славе я его лично не знавал. Но помню его со стародавних времен, ибо Иван Мозжухин — земляк, как и я, пензяк, “толстопятый”. Только разница в возрасте была большая. Я — в первом классе Первой гимназии. А Мозжухин — в восьмом классе Второй гимназии. Но уже тогда Мозжухин часто выступал на сцене в любительских спектаклях и спектаклях смешанных из актеров и любителей. Помню его в пьесе Островского “Лес” в Зимнем театре Вышеславцева (в Пензе было два репертуарных театра — Зимний и Летний). В “Лесе” Мозжухин играл “Алексиса”. Богатую пожилую помещицу Гурмыжскую играла наша близкая знакомая — Арсеньева (запамятовал имя и отчество), а недоучившегося гимназиста, за которого она выходит замуж, Алексея Буланова, “Алексиса”, играл Мозжухин. И играл превосходно, по крайней мере — я его запомнил.

В Пензе гимназист Мозжухин был необычайным франтом, таких тогда звали “пижонами”: в обтянутых брючках со штрипками, в фуражке с крошечными полями (мода тех времен), в шинели с иголочки. После гимназии пошел на сцену и выдвинулся сразу в каком-то драматическом театре в Петербурге и в первых тогдашних кинофильмах (помню, очень хорошо играл “Отца Сергия” по одноименному рассказу Льва Толстого).

За границей же, в эмиграции в Париже начался “блеск”: фильмы “Буря” (1921), “Дом тайны” (1922), “Казакова” (1922), “Пылающий костер” (1922), “Белый дьявол” (по “Кавказскому пленнику” Лермонтова, 1922), “Кин” (по роману Дюма, 1923), “Мишель Строгов” (по Жюль Верну, 1925), “Сержант Икс” (1932), “Моналеско, король грабителей”, “Хаджи Мурат” (по Льву Толстому) и многие, многие другие. Кроме актерства Мозжухин был и режиссером вместе с А.Волковым. Слава и деньги лились рекой. Но все это... до 1931 года, до тех пор пока “немой” не заговорил. Тогда для талантливейшего русского актера Ивана Ильича Мозжухина началось угасанье: угасанье славы, безденежье, ибо ничего не копилось, а по-русски все пролетало: “гений и беспутство”, “однова живем!”. И наконец — заболевание (туберкулез, кажется) и тяжкая смерть в нужде, в безденежьи, в чужом Париже. Хоронить Мозжухина было не на что. Друзья актеры, художники, музыканты вскладчину похоронили на Пер-Ла-шез пензяка Ивана Ильича Мозжухина.

В советской “Театральной энциклопедии” — ни одной строки нет о талантливейшем И.И.Мозжухине. Как правило, в совизданиях об эмигрантах (актерах, художниках, певцах) раньше ничего не давалось. Теперь стали давать несколько строк. Но только о работе до революции. В советском Энциклопедическом словаре (1980) о Мозжухине есть “две строки”. Так что полная память о нем только и осталась в истории французского “немого” кино.

Столь же знаменит во французском немом кино был Николай Колин, об игре которого французы писали восторженно — “великий Колин”! Он действительно был актер Божьей милостью. Николай Федорович Колин начал актерскую работу в 1-й Студии МХТ вместе с Ричардом Болеславским, в эмиграции ставшим большим режиссером в Голливуде, поставившим множество фильмов. Десять лет Колин был бессменным членом правления 1-й Студии. В МХТ с подлинным блеском выступал в “Двенадцатой ночи” Шекспира, в “Гибели "Надежды"”, “Ведьме”, “Юбилее”, “Сверчке на печи”, в “Селе Степанчикове” и многих других пьесах. В 1-й Студии с учениками консерватории поставил оперу “Евгений Онегин”. Уже в России у Колина было настоящее большое имя. В МХТ он играл те же роли, что и Михаил Чехов. О своей работе в 1-й Студии МХТ Колин пишет: “Я не выходил из студии, разве когда был занят в самом МХТ. А почему не выходил? Очень просто: я жил в студии. Спал на диване (он так и назывался "колинский диван"), в комнате, где гримировался мужской персонал”. В кино в России Колин не снимался (запрещали Константин Сергеевич и Владимир Иванович, оба не признававшие кино настоящим искусством).

Став эмигрантом, в Париже Николай Колин начал сниматься в кино и создал себе во Франции большое имя. Особенно известны его фильмы: “600 тысяч в месяц”, “Втихомолку”, “Парижский тряпичник”, “Пылающий костер”, “Кин” и многие другие. В “Кине” и “Пылающем костре” Колин выступал вместе с Мозжухиным. Вот что Николай Федорович пишет об Иване Мозжухине в письмах к режиссеру К.Е.Аренскому, которые я напечатал в “Новом журнале” (кн. 113): “Заметьте, многие киноартисты кончают жизнь нелепо. Мозжухин, краса и гордость русского кино, снимался без передышки, гонорары имел аховые, а на похороны собирали деньги по подписке. Куда ушли деньги, непостижимо, он и сам не знал”.

А о себе Колин пишет: “Мой жизненный монтаж тоже был сделан плохим сценаристом. Бум! Трах! Бах! Фейерверк на весь Париж. Потом говорящий фильм, который нас всех по башкам... Да, Париж... Париж город сверхъестественный. Прожил в нем почти 20 лет, сжился с ним, полюбил его всеми фибрами души. Здесь начиналась и кончилась моя кинематографическая карьера (немой фильм). Достиг высот необычайных и с приходом говорящего фильма тихо спустился вниз. Сказка кончилась”.

Русские актеры (по крайней мере настоящие, прежние, свободные) — люди совсем иной породы. Европейские и американские “звезды” сходят со сцены нормально: с хорошим капиталом и комфортабельно доживают свой век (Чаплин, Джон Вейн, Жан Габен, Гари Грант, Грегори Пек, Мэри Пикфорд, Грета Гарбо, Марлен Дитрих и пр.). Русские же “звезды” почти все — “с исступлением чувств”, и конец их часто трагический. У Мозжухина было беспутство и сорил деньгами без удержу. У Колина тоже был “порок”: никак не мог оторваться от тотализатора. Даже на старости лет (семидесяти девяти лет от роду), уезжая из Европы в Америку, пишет Аренскому: “Теперь о самом главном: где в Америке существуют бега? (это значит лошадки бегают...) Не смешайте со скачками, хотя и скачки меня тоже интересуют. Не случайные бега, а регулярные, то есть летом и зимой и во всякую погоду. Это моя вечная страсть”. Кстати, та же страсть разорила знаменитого Никиту Балиева и вместе с ним его “Летучую мышь” (не мог оторваться “от лошадок”).

В 1956 году Н.Ф.Колин приплыл из Европы в США. Тут под Нью-Йорком, в Наяке, и скончался в 1973 году девяноста пяти лет от роду. Жил в бедности. Друзья собирали для него деньги вскладчину. А он писал Аренскому: “Раскрываю книгу, моя "святая святых", которую берегу как зеницу ока. Это все рецензии о 1-й Студии МХТ... И везде Колин, Колиным, о Колине... Рецензии такие, что реву белугой, когда читаю их...”

Видное место среди русских киноартистов на Западе занимал Валерий Инкижинов, советский актер, сотрудник Вс. Мейерхольда, получивший известность исполнением главной роли в советском фильме “Буря над Азией”. В середине 20-х годов, будучи на Западе, В.Инкижинов “выбрал свободу”, став эмигрантом. Исполнял главные роли в фильмах “Безрадостная улица” с Гретой Гарбо, “Амок”, фильм Ф .Оцепа (советского режиссера, тоже “выбравшего свободу” и ставшего эмигрантом), “Пираты рельс”, фильм Кристиана Жака, “Волга в огне”, фильм В.Стрижевского, “Триумф Строгова”, фильм В.Туржанского, “Дочь Мата-Хари”, фильм Э.Мерузи, и во многих других.

Наталия Кованько, киноактриса, получившая известность еще до революции, в Париже играла главные роли в фильмах В.Туржанского “Прелюд Шопена”, “Песнь торжествующей любви” (по Тургеневу), “Тысяча и одна ночь”, “Замаскированная дама” и во многих других. Наталия Лисенко, киноактриса тоже известная еще до революции, в Париже выступала в главных ролях в фильмах “Тревожная авантюра” Я.Протазанова, “Дитя карнавала”, “Кин” — фильмы А.Волкова, “Афиша”, фильм И.Эпштейна, “На рейде”, фильм Кавальканти, и во многих других. В письме К.Аренскому Н.Колин пишет о ней то же, что и о Мозжухине: “Лисенко, красавица, одевалась в лучших мезонах Парижа, сорила деньгами, никаких счетов в банке не имела и теперь кончает жизнь в старческом доме под Парижем без единого сантима” (письмо от марта 1962 г.). Сандра Милованова, ученица Анны Павловой, стала киноактрисой, играла в фильмах: “Тревожная авантюра” Я. Протазанова, “Мимолетные тени” А.Волкова, “Призрак Мулен Руж”, “Жертва ветра” — фильмы Рене Клера, “Мишель Строгов”, фильм В.Туржанского, и во многих других. Поликарп Павлов, известный артист МХТ, играл в фильмах “Раскольников”, “Шехерезада”, фильм А.Волкова, “Панама”, фильм Н.Маликова, “Идиот” (по Достоевскому), фильм Г.Лампена, “Анастасия”, фильм А.Литвака, “Монпарнас, 19”, фильм Ж.Беккера, и во многих других. Николай Римский (актер Юга России) в Париже выступал в кино — “Роковой срок”, фильм А.Волкова, “Тысяча и одна ночь”, “Эта свинья Морена”, “Замаскированная дама” — фильмы В.Туржанского, “Счастливая смерть”, “Белый негр” — фильмы Надеждина и во многих других. Владимир Соколов, артист московского Камерного театра, играл в Париже в фильмах: “Опера за 4 гроша”, фильм Пабста, “На улицах”, фильм В.Триваса, “На дне” (по М.Горькому), фильм Жана Ренуара, сценарий Евг.Замятина, “Мейерлинг”, фильм Литвака и во многих других. Григорий Хмара, артист 1-й Студии МХТ, играл в фильмах “Распутин”, “Человек, который убил” (по Клоду Фарреру), “Один раз в жизни”, “Друг придет вечером”, фильм Раймона Бернара и во многих других. Ольга Чехова — в России начинающая, но известная уже актриса, выступала в Париже в фильмах: “Соломенная шляпа” Рене Клера, “Мулен Руж”, фильм Э.Дюпона, и во многих других. Федор Иванович Шаляпин в Париже играл Дон Кихота в фильме “Дон Кихот” (по Сервантесу), Аршавир Шахатуни выступал в фильмах: “Мишель Строгов” В.Туржанского, “Наполеон” А.Ганса, “Угроза” Ж.Бертена, “Андроник” и в других. Обрываю перечень, который совсем не полон, но для очерка “Русский Париж”, думаю, достаточен.

Перейду к русским художникам, работавшим во французском кино, из которых многие имели большое имя, а другие создали себе имя в кино. Названий фильмов не указываю, ибо это отяжелит перечень: А.Андреев, Мих.Андреенко, Юрий Анненков, А.Бакст, А.Бенуа, Н.Бенуа, Борис Билинский, А.Божерянов, К.Бруни, Г.Вакевич, М. Добужинский, И.Лошаков, Л.Мейерсон, П.Минин, Н.Ремизов, Петр Шильдкнехт и многие другие. Обрываю.

Как фильмовые режиссеры в Париже работали: А.Волков, А.Грановский, Г.Лампен, А.Литвак, Вяч.Туржанский, Вл.Стрижевский и другие. Как “продукторы” — ветеран русского кино, начавший еще в России, И.Н.Ермольев (“Тревожная авантюра”, режиссер Як.Протазанов, “Роковой срок”, режиссер А.Волков, “Денщик” (по Мопассану), режиссер В Стрижевский). Ермольев поставил много фильмов, имевших большой успех. Еще больше фильмов выпустил А.Б.Ка-минка (“Прелюд Шопена”, режиссер В.Туржановский, “Кармен”, режиссер Жак Федер, “На дне” (по Горькому), режиссер Жан Ренуар, “600 тысяч в месяц”, “Песнь торжествующей любви” (по Тургеневу), режиссер В.Туржанский “Цвет папоротника”, фильм марионеток Вл.Старевича (кстати, режиссер и оператор В.Старевич был первым, выдумавшим в кино театр марионеток). В своем обществе “Альбатрос” А.Каминка поставил великое множество разнообразных фильмов. Интересные фильмы ставил и А.Р.Гурвич в обществе “Луна-фильм”: “Собака Баскервилей”, по Конан Дойлю, главную роль играл артист МХТ Георгий Серов из Студии МХТ, выступавший и во французском театре Шарля Дюлена. Умер Серов на сцене от разрыва сердца. Стоит отметить, что “собаку” (баскервильскую) “играла”, если так можно выразиться, сестра поэта Ю.Терапиано. Она так выла, что у зрителей шли мурашки по коже. В “вытье” и была ее роль. В “Луна-фильм” вышли: “Вдова повешенного” с югославской артисткой Итой Риной, “Драма Маттерхорна”, оперетта “Только не в губы”, музыка Мориса Ивена, режиссеры Н.Римский и Н.Евреинов, “Управляйте мной, мадам!”, “Любимица батальона”, музыка польского композитора Казимира Оберфельда, “Дядя из Пекина”, режиссер Никита Гурвич под псевдонимом Жак Дармон. Много фильмов выпустил известный продуктор Григорий Рабинович, раньше работавший в большом немецком фильмовом обществе “Уфа”: “Набережная в тумане”, режиссер М.Карне, “Я была авантюристкой”, режиссер Р.Бернар, “Биение сердца”, режиссер А.Декуэн, “Травиата”, “Фауст”, “Маскарад”, “Божественная каста” и многие другие. С годами во французское кино пришли русские “эмигрантские дети”, “почти французы”: Роже Вадим (Племянников), Марина Влади (Полякова-Байдарова), Натали Натье (Н.Беляева). Но это уже много лет спустя после моего “въезда” в Париж. И к моей теме не относится.

Русские художники в Париже

Тема о русских художниках в Париже “объемна”, как говорят теперь по-советски. Не знаю, дам ли я в кратком наброске достаточно для общей картины “русского Парижа”?

Общеизвестно — Париж всегда был столицей мировой живописи. Помню мое парижское уличное удивление, которого не пережил ни в одной стране, ни в одном городе. Сидит на площади (или на улице) на каком-то “треножнике” художник, пишет пейзаж. Вокруг плотным кружком стоят разные люди (остановившиеся прохожие) и молчаливо, внимательно, заинтересованно следят за его мазками по полотну. Стоят долго. И я вижу, что все они относятся к работе художника, как к настоящему делу.

Русские художники подолгу живали в Париже и до революции. А после нее наводнили Монпарнас, Монмартр, Сан-Жермен-де-Пре, став парижанами. Тут были все: реалисты, мирискусники, предметные символисты, импрессионисты, экспрессионисты, абстракционисты, кубисты, дадаисты и так далее. Основоположник “Мира искусства” Александр Бенуа; Юрий Анненков, иллюстратор “Двенадцати” А.Блока, рисовальщик портретов Ленина, Троцкого и автор двухтомных воспоминаний “Дневник моих встреч”; Наталия Гончарова и Михаил Ларионов (“Бубновый валет”, “Ослиный хвост”), о них убитый чекистами Н.Гумилев писал: “Восток и нежный и блестящий / В себе открыла Гончарова, / Величье жизни настоящей / У Ларионова сурово”. Иван Билибин, Константин Богаевский, Мстислав Добужинский, Борис Григорьев (“Расея”), Константин Коровин, Н.Миллиоти, Зинаида Серебрякова, Константин Сомов, Сергей Судейкин, Дм.Стеллецкий (когда Дягилев в Париже предложил ему написать декорации к какому-то балету, показавшемуся Стеллецкому кощунственным, отказ свой художник объяснил так: “Во-первых, я дворянин, во-вторых, я русский дворянин, в-третьих, я русский православный дворянин”; Стеллецкий расписал церковь на Сергиевском подворье в Париже); Ф.Малявин, П.Мансуров (ученик Малевича), Н.Калмаков, много работал для театра, приобрел большую известность, С.Иванов, П.Шмаров, А.Лаховский, Н.Исцеленов (архитектор и скульптор), кн. А.Шервашидзе, П.Нилус, Ксана Богуславская, А.Грищенко, Ростислав Добужинский (сын Мстислава Добужинского), Альберт Бенуа (акварелист и архитектор, по его планам построена часовня в Сент-Женевьев-де-Буа), Г.Пожидаев (театральный художник и пейзажист), А.Алексеев (знаменитый иллюстратор Достоевского, Гоголя и др.), Е.Ширяев, Л.Бенатов, А.Блюм, А.Минчин, Б.Гозиансон, Хана Орлова, П.Трубецкой, Андрусов, Артемов, Гурджиан, Аронсон, Цадкин и др; А.Яковлев (участник двух экспедиций, устроенных Андре Ситроеном, — “Черный поход” через Африку и “Желтый поход” через Азию, — давших Яковлеву сотни полотен, рисунков, эскизов, выставлявшихся в Париже); Василий Шухаев (вернувшийся в 1935 году в СССР и за сию глупость получивший пятнадцать лет концлагеря, как “вредитель”; работал пятнадцать лет на лесоповале); Леон Бакст — столп “Мира искусства”, портретист и театральный художник, оказавший влияние на декоративное искусство Франции; Сергей Чехонин, делавший чудесные, смелые костюмы и декорации в балете Немчиновой—Долина и в “Летучей мыши” Никиты Балиева; Иосиф Браз (известный портретист, портрет Чехова), приехал в Париж в 1930 году после десятилетнего заключения на Соловках Иван Лебедев стяжавший у французов известность как гравер и иллюстратор; бежавший от Гитлера знаменитый отец абстракционизма Василий Кандинский, автор книги “Духовное в искусстве”; не менее знаменитый Марк Шагал, живописец летающих местечковых евреев, зеленых хасидов, мистических иллюстраций к Библии, сделавший плафон для парижской Гранд Опера; Георгий Лукомский, известный иллюстратор книг многих городов (“Киев”, “Московский Кремль” и др.), Хаим Сутин, Конст.Вещилов, Григорий Шильтян, Дм.Бушен, А.Серебряков, Иван Пуни, Константин Терешкович, Сергей Шаршун, Леон Зак, Ник.Исаев, Ник. Бенуа (театральный художник, сын Александра Бенуа), Р.Пикельный, Мих.Андреенко, Дм. Меринов, Любич, Леонид Кремень, Борис Билинский (театральный художник), А.Андреев (театральный художник из МХТ, во Франции работал для кино), С.Лисим, Борис Шаляпин (сын Ф.И.Шаляпина). Обрываю перечень, хоть знаю, что многих пропустил. Отмечу еще только четырех, попавших в эмиграцию совсем “зелеными” и сделавших себе международное имя: Андрей Ланской, Николай де Сталь, Павел Челищев и Сергей Поляков (из известной цыганской семьи Поляковых). О их творчестве много написано. Их работы — в музеях Европы и Америки.

Русская музыка в Париже

Общеизвестно, что болыпевицкие псевдонимы выбросили из России за рубеж цвет русской культуры во всех ее областях: в философии, в науке о праве, в экономике, истории, социологии, археологии, в точных науках, в адвокатуре, в литературе, в театре, балете, опере, в живописи, в музыке. Конечно, кто-то из представителей старой русской культуры остался и в Советской России (либо не хотел уйти в изгнание, либо не мог). С годами оставшиеся были уничтожены: одни физически, другие приведены к молчанию. Были и такие, кто пошел в услужение к псевдонимам, покончив, так сказать, духовным “самоубийством”.

Можно утверждать, что русская музыка в Париже 20-х и 30-х годов была явлением не русским, а мировым. С 1920-х годов до 1939-го в Париже жил Игорь Федорович Стравинский, создавший себе мировое имя. В СССР музыки Стравинского в эти годы не существовало, ибо это был “сумбур вместо музыки”, и в течение десятилетий Стравинского там успешно заменял... Тихон Хренников. Говоря о творчестве И.Ф.Стравинского, упомяну лишь некоторые его композиции, созданные за рубежом: одноактная опера “Мавра” по поэме Пушкина “Домик в Коломне”, хореографическая кантата “Свадебка”, мелодрама-балет “Персефона” (по А.Жи-ду), “История солдата”, “Русская песнь”, “Байка про Лису, Петуха, Кота да Барана”, “Фавн и пастушка”, балеты “Песнь соловья”, “Пульчинелла”, “Поцелуй феи”, “Апполон Муса-гет”. В 1926 году в Италии, в Падуе, на праздновании 700-летия св. Антония Падуанского с атеистом-эстетом Стравинским “что-то произошло”, что мы точно не знаем. Стравинский “обрел веру”. И с тех пор его музыка обогатилась религиозными темами. Он создал “Отче наш”, “Верую”, “Богородице Дево радуйся”. В 1939 году Стравинский переехал в США. Скончался в 1971 году. Похоронили знаменитого русского композитора, по его желанию, в Венеции на кладбище “San Michèle” недалеко от могилы Дягилева.

Столь же громкое мировое имя приобрел за рубежом Сергей Сергеевич Прокофьев. Его вещи — скомороший балет “Сказка про шута, семерых шутов перешутившего”, “Любовь к трем апельсинам” по Карло Гоцци, опера-сказка “Огненный ангел” по Валерию Брюсову, балеты — “Стальной скок”, “Блудный сын”. Кроме того, пианист Прокофьев концертировал во всем мире и везде с “бушующим успехом”. Но в 1932-м он возвратился в СССР. Думаю, из-за своей природной “экстравагантности”. И что же? Как пишет советская театральная энциклопедия, “Прокофьев занял почетное место в ряду активных строителей (ну конечно же “строителей”, а как же иначе?!) музыкальной культуры”. Ведь в СССР трудящиеся шестьдесят пять лет строят социалистический “хрустальный дворец с золотыми уборными”. И С.С.Прокофьев “включился” в строительство, создав оперу “Семен Котко” по халтурной повести В.Катаева “Я сын трудового народа” и оперу “Повесть о настоящем человеке” по халтурной повести Б.Полевого. За двадцать лет “строительства музыкальной культуры” С.С.Прокофьев шесть раз был “удостоен Сталинской премии” (“Иван Грозный”, “Александр Невский”, “На страже мира”, “Здравница” и пр.). Но умер Прокофьев неудачно: 5 марта 1953 года, в один день со Сталиным. Смерть прошла незамеченной (народ оплакивал великого вождя народов). Но посмертно новые вожди наградили Прокофьева Ленинской премией! И о когда-то свободном, дерзком, насмешливом, экстравагантном композиторе Прокофьеве казенные органы писали, что в СССР у Прокофьева произошел “поворот к подлинно реалистическому искусству, проникнутому глубокой человечностью”. Эта “глубокая человечность” прилагалась и к Ленину, и к Сталину.

Жил и работал в эти годы в Париже Александр Константинович Глазунов, бывший директор Петербургской консерватории, в 1922 году даже — народный артист республики. Но Глазунов променял эту “золотую уборную” на трудную, свободную жизнь за рубежом. Упомяну его прежние произведения: балет “Раймонда”, музыка к пьесе “Саломея” Оскара Уайльда, к драме Лермонтова “Маскарад”, восемь симфоний. В Париже А.К.Глазунов написал эпическую поэму для Французской академии изящных искусств. А как Глазунов относился к “золотым уборным” СССР — приведу цитату из воспоминаний Анны Кашиной-Евреиновой (жены Н.Н.Евреинова). Вот разговор Н.Н.Евреинова и А.К.Глазунова в мон-мартрском кафе.

“Николай Николаевич, объясните мне, почему мы с вами здесь? Зачем? Вы — русский деятель театра, я — русский композитор. Зачем мы здесь? — говорил уже подвыпивший Глазунов.

- А вам разве ТУДА хочется, Александр Константинович?

— Ой, что вы, что вы! — испуганно замахал руками Глазунов. — Когда и во сне-то вижу, что я ТАМ, так просыпаюсь в холодном поту!”

Скончался знаменитый русский композитор А.К.Глазунов в Париже в 1936 году. В Париже Глазуновым созданы: “концерт-баллада” для виолончели, концерт для саксофона с оркестром, элегия для струнного квартета, 7-й квартет, “прелюд и фуга” для органа, “фантазия” для органа, романсы и др. Для церковного хора — знаменитый распев “Да воскреснет Бог”.

Жил в Париже Александр Тихонович Гречанинов, написавший здесь музыку к “Женитьбе” по Гоголю (декорации С.Судейкина, 1950), детскую оперу “Кот, петух и лиса”, “Литургию доместика” с участием оркестра, исполнявшуюся во многих католических храмах, “Римские сонеты”, сюиты для фортепиано и виолончели, а также вокальные произведения. Я познакомился (и, можно сказать, даже подружился) с Александром Тихоновичем уже в Америке, в Нью-Йорке. Он был милый человек и интересный рассказчик о прошлом, но, к сожалению, обремененный навязчивой идеей: “Чем я хуже Рахманинова, а вот его повсеместно исполняют, а меня замалчивают, да, замалчивают”, — то и дело говорил Гречанинов. Незадолго до кончины А.Т. подарил мне книгу своих воспоминаний “Моя жизнь” и хорошую, большую фотографию: он снят в нью-йорском Сентрал Парке, сидит у какой-то скалы.

Приведу небольшой отрывок из этой книги.

“В 1937 году в Париже был объявлен конкурс на сочинение католической мессы и пяти мотетов для четырехголосного смешанного хора и органа. Я решил принять участие в этом конкурсе. Он был открытый, то есть имя автора не скрывалось под каким-либо девизом. У меня было мало уверенности в том, что, будучи православным, я смогу конкурировать с католическими композиторами в этой области, а потому, написав один мотет, я послал его аббату Henri Delepin'y, директору издательства, объявившему конкурс, чтобы знать, стоит ли мне участвовать в конкурсе, могу ли я иметь какой-нибудь шанс на получение премии. В ответ на мое письмо ко мне приезжает сам аббат и выражает восторженные похвалы этому мотету и советует писать дальше. Все пять мотетов написаны, отосланы аббату, — “писать ли мессу?” — спрашиваю.

Конечно, писать, — отвечает аббат.

Написана и месса. Опять приезжает ко мне аббат, новый мой поклонник, и уверяет, что все написанное мною так хорошо, что я получу все десять премий — и за мессу, и за мотеты.

Это было как раз кстати, т.к. я собирался в турне в прибалтийские страны с г-жой Макушиной и мне нужны были деньги, чтобы тронуться в путешествие. Уже будучи в Стокгольме, я получил официальное извещение, что все мои мотеты и месса получили премии (10000 франков). А было у меня тридцать восемь конкурентов католиков — французов и бельгийцев.

Весной того же года, по возвращении моем из Прибалтики, я дирижировал в Париже своей мессой — названной “Missa Festiva”, — в одной католической церкви, а в следуюшем сезоне месса была торжественно исполнена в соборе Notre Dame de Paris хором в двести человек также под моим управлением. Служил кардинал Verdier. Собор был переполнен молящимися”.

Часто наезжал в Париж Сергей Васильевич Рахманинов. Но в 20-е, 30-е годы Рахманинов больше концертировал во всем мире, особенно подолгу — в Америке, и стяжал мировую славу и богатство. Выступал C.B. и как дирижер, и как пианист. Как композитор C.B. работал мало, написал заграницей всего 42—45 опусы. В 1933 году в интервью парижской газете “Последние новости” Рахманинов сказал: “После России мне как-то не сочиняется... Воздух здесь другой, что ли...” За рубежом Рахманинов написал: “Вариации на тему Корелли” (1931), “Рапсодию на тему Паганини” (1934), “Симфонию №3 (1935/36), “Симфонические танцы” (1940). Знатоки его музыки эти произведения считают лучшими достижениями Рахманинова-композитора. В письме к Эм.Карл.Метнеру (брату композитора НЛСМетнера) Рахманинов в 1929 году писал: “Я эстрадный человек, то есть люблю эстраду и в противоположность многим артистам не вяну от эстрады, а крепну...” В том же интервью “Последним новостям” Рахманинов сказал: “В Америке я работаю уже пятнадцатый сезон. За это время я дал около семисот пятидесяти концертов. Я никогда не мог делать два дела вместе. Я или играл, или только дирижировал, или только сочинял”. В сезоне 1929/30 года Рахманинов дал пятьдесят четыре концерта: тридцать в Европе и двадцать четыре в Америке. В Америке не было не только уж большого города, но и маленького городка, где бы ни выступал Рахманинов. И всегда — с ошеломляющим успехом, особенно когда играл свои веши. “Я концертировал в Америке чуть ли не ежедневно подряд три месяца. Играл исключительно свои произведения...” Может быть, никто из русских композиторов и пианистов не завоевал такого — в подлинном смысле — мирового имени, как Рахманинов. И это тогда, когда в СССР Рахманинов всего-навсего был “недобитым белогвардейцем” и его произведения не исполнялись. После смерти Рахманинова — спохватились. Номенклатурщики (это людье), видите ли, “реабилитировали” (перед кем?) великого русского музыканта Сергея Васильевича Рахманинова (какая честь!): и музей его имени, и издание его писем, и исполнение его произведений...

В Париж из Лондона наезжал и другой знаменитый русский композитор-эмигрант — Николай Карлович Метнер, автор ценной книги “Музы и мода”. О нем как музыканте хорошо пишет Рахманинов в письме к его брату: “Я решительно сомневаюсь, были ли когда на свете такие пианисты! Непонятно, как он остается жив, источая такое количество энергии, и какой энергии!” Но Н.К. Метнер в Союзе не “реабилитирован”. Надо понять и номенклатурщиков: нельзя же “реабилитировать” всю Россию, которую они убили.

Жил в Париже композитор Фома Александрович Гартман, автор оперы “Эстер” и балета “Аленький цветочек”, шедшего в свое время в Мариинском театре. Гартмана высоко ценили и Рахманинов, и Шаляпин, В эмиграции Гартман сначала в Константинополе, потом в Берлине организовал симфонический оркестр для пропаганды русской музыки. Потом переехал в Париж и здесь стал профессором Русской консерватории. Написал балет “Бабетта”, поставленный в 1935 году в Ницце, четыре симфонии, писал и камерную музыку (романсы на слова К.Бальмонта). После войны переехал в США, скончался в Принстоне (1956).

Своеобычным композитором в Париже был Иван Александрович Бышнеградский, из плеяды “русских модернистов” (А.Рославец, Артур Лурье, Обухов, Литинский). По своему мировоззрению Бышнеградский был близок к Скрябину В Париже он написал свое главное произведение “День Бытия” для симфонического оркестра с чтецом, декламирующим текст. Впервые “День Бытия” был исполнен в 1976 году в Париже. Кроме “Дня Бытия” композитор написал ряд этюдов и прелюдий. Писал Вышнеградский и статьи по теории музыки, давая объяснения своего стиля — трактат “Manuel d'harmonie à quatre de ton”, “Musique et Pansonorité”, публикуя их во французском журнале “Revue Musicale”. Зарубежный музыковед Андрей Лишке в некрологе Вышнеградского пишет, что любимым словом композитора было “Всезвучие” (Pansonorité), и приводит фразу из его статьи, которая, по мнению Лишке, дает исчерпывающее определение художественного мировоззрения Вышнеградского: “Музыка есть умение наилучшим образом отражать Всезвучие при помоши музыкальных звуков”. Произведения И.А. Вышнеградского исполняются во Франции, Западной Германии, США, Канаде. Правда, А.К.Глазунов так отозвался о музыке Вышнеградского: “Вчера слушал музыку Вышнеградского на изобретенном им готовом четверти то ином пианино. От этих "четвертей" у меня разболелась голова”.

Из преподававших в Русской консерватории композиторов я ничего не пишу о Вл.Ив.Поле (муж известной камерной певицы Ян Рубан), А.К. Требинском и Л.Л.Сабанееве. Владимира Ивановича Поля я часто встречал в Париже, но совсем не по “музыкальной” линии, а по другой (о чем речь будет дальше). Композиций Поля, к сожалению, не знаю, так же как не знаю, к сожалению, творчества А.К. Требинского и Л.А. Сабанеева. Я читал много статей Л.Л.Сабанеева по вопросам искусства, и всегда с интересом, ибо Л.Л. был большим знатоком во многих областях искусства.

Жили в Париже известные композиторы, отец и сын Черепнины. Николай Николаевич Черепнин был первым директором Русской консерватории имени Рахманинова, Композитор и дирижер Н.Н.Черепнин, как и А.К.Глазунов, в России был профессором Петербургской консерватории, был Дирижером в Мариинском театре. За рубежом создал оперу “Ванька Ключник” (1935), балеты “Вакх” (1922), “Сказка о царевне Улыбе” (1922), “Роман мумии” (1924), редактировал оперу М.Мусоргского “Сорочинская ярмарка”, аранжировал для балета оперу Н.А.Римского-Корсакова “Золотой петушок” (1937, Лондон), выступал как дирижер и пианист. Александр Николаевич Черепнин (его сын), композитор и пианист, много дал русской музыке за рубежом. Как пианист концертировал во Франции, Англии, Германии, Австрии, Канаде, США, во всем мире. Ему принадлежат опера “Оль-Оль” (1928), “Свадьба Зобеиды” (1933), “Трепак” (1938), “Легенда о Разине” (1941). Черепнин оркестровал и завершил неоконченную оперу М.Мусоргского “Женитьба” (1937).

Другими молодыми композиторами Зарубежья были Н.Д. Набоков (балеты “Ода”, “Юнион Пасифик”, оратории “Иов”, “Лирическая симфония” и др.) и Влад-Дукельский (п Париже — балет “Зефир и Флора”, в Америке, под псевдонимом Вернон Дюк, Дукельский сделал себе имя в области “легкой музыки”).

Жил в Париже композитор А.А. Бернарди, бывший дирижер в Мариинском театре в Петербурге, в молодости друживший с членами “Могучей кучки”, особенно со знаменитым М.А. Балакиревым. В Париже А.А. был профессором Русской консерватории имени Рахманинова. Музыкальное наследство А.А., к сожалению, мало известно широкой публике. Во французском журнале “Revue de Musicologie” (1982) об А.А.Бернарди помещена статья Андрея Лишке. Из произведений А.А.Бернарди мы знаем сюиту “Кружевной век”, “Вариации на тему Янки Дудль”, кантату “Лес” на слова Кольцова. Скончался А.А.Бернарди в 1943 году в Париже.

Столь же мало знаем мы о другом зарубежном русском композиторе и дирижере Юр. H и к. Померанцеве. В России Ю.Н.Померанцев был автором балета “Волшебные грезы”, оперы “Покрывало Беатриче”, многих романсов на слов;! А.Фета и А.К.Толстого, Был дирижером сначала в театре Зимина, потом — В Большом. На концертах выступал совместно с Н.К. Метнером. Б Париже Ю.Н.Померанцев был директором Музыкальной школы при Русском народном университете. Музыкальное наследство Ю.Н.Померанцева еше ждет исследователя.

Совершенно особое место в русской музыке за рубежом занимает глубокий знаток и историк богослужебного пения русской православной церкви Иван Алексеевич Гарднер, автор капитального двухтомного труда “Богослужебное пение русской православной церкви”. Музыке православного литургического пения посвятил себя и зарубежный композитор Иван Семенович Лямин, окончивший Парижскую национальную консерваторию с отличием первой степени. Чтобы существовать с семьей, И.С. писал музыку к многочисленным фильмам: “Les Cathédrales de France”, “Alpinisme”, “Ski de printemps”, “Dessins animés”, “Au clair de la lune” и многим другим. Но это был лишь “хлеб насущный”, за подлинный художник “единым хлебом” не живет. Приведу выдержку из письма И.С.Лямина к своему другу (от 1937 года), опубликованного в статье М.Ковалевского “Композитор И.С. Лямин” в парижской “Русской мысли”: “Работа у меня совсем не интересная, и делаю я ее механически, ни головой, ни сердцем в ней не участвуя... Это я говорю, конечно, о "настоящем" творчестве, нужном не для меня, не для людей, а вообще так, как бы для выявления и прославления истины — вне зависимости от чего бы то ни было... Вот не знаю, суждено ли мне когда-нибудь приобщиться к этому... А ведь только это и интересно, только то и ценно, что никому не нужно, а нужно только "истине" и через нее... нужно всем...”.

В 1944 году в день освобождения Парижа от немцев И.С. Лямин был убит шальной пулей, влетевшей в окно. Друзья И.С. Лямина стараются обнародовать церковные песнопения, созданные этим интересным человеком и композитором: “Господи сил с нами буди” для смешанного квинтета, “Благослови, Душе моя, Господа”, “Заповеди блаженства”, “Херувимскую песнь- для большого смешанного хора, и другие. Дай Бог им удачи!

Перечислю русских зарубежных дирижеров, пианистов, скрипачей. Мировую известность как дирижер завоевал С.А.Кусевицкий, начавший выступления в Париже, а с 1924 года, переехав в Америку, — в Бостоне. Большую известность приобрел Игорь Маркевич, одно время дирижировавший в знаменитых концертах Ламуре в Париже, основавший школу дирижеров в Зальцбурге. Выдающимся дирижером был и Н.Малько, Как пианист в Париже выступал Владимир Горовиц, позже в Америке ставший мировой знаменитостью. Как всегда с большим успехом в Париже выступал известный дирижер и пианист Исай Александрович Добровейн. По заказу известного общества Пате И.А. проделал громадную музыкальную работу, зарегистрировав всю оперу “Борис Годунов” Мусоргского с Борисом Кристовым в главной роли. Лжедмитрия пел Николай Гедда. Регистрация происходила в парижском Театре Елисейских полей под тщательнейшим руководством Добровейна и является до сих пор самой лучшей музыкальной записью этой оперы. Из пианистов надо отмстить; А.Браиловского, Н.А.Орлова, А.Боровского, Сулима Стравинского (сына И.Ф.), Кс.Прохорову. Из скрипачей - Цецилия Ганзен, Н.Мильштейн, А.Андреев, М.Эльман, Е.Цимбалист. Из виолончелистов: Гр.Пятигорский, Дмитрий Маркевич. Обрываю. Вероятно, кого-нибудь пропустил, да простят мне “пропущенные”.

Пиша этот набросок о “русской музыке в Париже”, я знаю, что делаю не свое дело, ибо в музыке я всего-навсего “любящий слушатель”. О музыке в “унесенной России” должен написать книгу кто-нибудь из зарубежных музыковедов, например Андрей Лишке, не только знающий эту музыку как должно, но и лично знававший многих знаменитых зарубежных композиторов и музыкантов.

Хоры, цыгане, Вертинский, Плевицкая

Очерк о русской музыке в Париже был бы неполон, если б я не сказал о русских хорах. Эти зарубежные русские хоры пели не только для русских: гастролировали во всем мире с неизменным успехом. Русский народ — певческий: чего-чего, а поют русские от природы хорошо.

В эмиграции первым создался хор знаменитого еще по России хормейстера А.А.Архангельского. Архангельский создал свой хора Праге в 1923 году из ста двадцати человек. Но через год Архангельский скончался, управление хором перенял известный А.Г.Чесноков, но ненадолго: переехал в Париж, и хор самораспустился.

В Париже выступало несколько русских зарубежных хоров: Хор донских казаков Сергея Жарова, воспитанника (если не ошибаюсь) Московского синодального училища. Этот хор (с “плясками и свистом”) имел международный успех, гастролируя во всем мире. Вокально соперничавший с ним был хор имени атамана Платова, руководимый Николаем Кострюковым. И этот хор успешно объездил весь мир.

Но если хоры русской народной песни в Париже успешно делали ставку на “русскую грусть” и “русскую удаль” с залихватскими плясками, то знаменитый (так вполне можно сказать) парижский церковный хор Н.Афонского был хором тонкой и сложной художественности исполнения как церковных песнопений, так (иногда) и светского пения. Хор Афонского выступал (в концертах) вместе с Ф.И.Шаляпиным. Н.Афонский был не только выдающимся регентом, но и композитором церковных богослужебных песнопений. Говорят, что Шаляпин считал хор Афонского “лучшим в мире”. Похвально и лестно отзывались о хоре Афонского — Гречанинов, Черепнин, Рахманинов. А им и книги в руки!

Большую вокальную русскую ценность за рубежом представлял знаменитый квартет Ник.Ник. Кедрова. До революции его квартет знала вся музыкальная Россия. Н.Н.Кедров был профессором Петербургской консерватории и руководителем придворной певческой капеллы. Став эмигрантом, п Париже в 20-х годах Н.Н.Кедров восстановил квартет и объехал с ним весь мир, имея везде успех. Н.Н.Кедров был не только “душой квартета”, но и композитором церковного пения, он автор “Вселенской литургии” и “Отче наш”, до сих пор исполняющихся в зарубежных русских православных церквах. Много духовных концертов квартет Н.Н.Кедрова давал в католических храмах. Умер Н.Н.Кедров в 1940 году. Сменил его, как “душу квартета”, Н.Н.Кедров-младший (его сын).

Говоря о русских хорах, не могу не сказать о зарубежных цыганах. В России цыганская песня, как нигде (может быть в Венгрии, в Румынии?), навсегда переплелась с русской. Кто только не был страстным “цыганоманом” из русских писателей: Лев Толстой, А.Пушкин, Н.Некрасов, Аполлон Григорьев, А.Апухтин, Н.Лесков. Н.С.Лесков изумительно передал самую суть цыганщины, этого “достигательного”, как он говорил, пения. Приведу цитату из “Очарованного странника”: “Вот цыгане покашляли, и молодой взял в руки гитару, и она запела. Знаете... их пение обыкновенно достигательное и за сердца трогает, а я как услыхал этот самый ее голос... ужасно мне понравилось! Начала она так, как будто грубовато, мужественно эдак: "Мо-о-ре во-оо-ет. мо-оре стонет". Точно в действительности слышно, как и море стонет, и в нем человек поглощенный бьется. А потом вдруг в голосе совсем другая перемена, обращенье к звезде: "Золотая, дорогая, предвеща-тельница дня, при тебе беда земная недоступна для меня". И опять новая обратность, чего не ждешь. У них все с этими обращениями, то плачет, томит, просто душу из тебя вынимает, а потом вдруг хватит в другом роде и точно сразу опять сердце вставит... Так и тут она это "море"-то с "челном" всколыхнула, а другие как завизжат всем хором:

Джа-ла-ла, Джа-ла-ла,

Джа-ла-ла, прингала...”

Почему цаганская песня могла так действовать на русского человека? По-моему, потому, что в славянах вообще, а в русских особенно, живет некая тяга к исступлению чувств. Пример тому — страстный жизнелюб Аполлон Григорьев, обессмертивший себя “Цыганской венгеркой”. Это тоска по стихийности, по первозданности, по этому самому “das Elementare”.

В молодости, в России, я любил цыганщину. Но послушать настоящих цыган живьем довелось только раз. Зато этот “раз” я навек запомнил. Было это, к сожалению, не у “Яра” и не с загулом. А был это чинный большой концерт в Благородном собрании в Москве в 1915 году всего цыганского хора от “Яра” во главе с незабываемой Настей Поляковой. Концерт давали цыгане в пользу раненых на войне солдат и офицеров, лежавших в московских госпиталях.

Как сейчас помню, чудесный зал Благородного собрания — битком. На сцену выходят яровские цыгане и цыганки в разноцветных, своеобразных, ярких одеяниях с монистами. А когда этот очень большой хор заполнил эстраду, под бурные аплодисменты зала, вышла и знаменитая Настя Полякова: одета в ярко-красное (какое-то “горящее”) платье, смуглая, как “суглинковая”, статная. А за ней два гитариста — в цыганских цветных костюмах. Настя встала в середине эстрады, впереди хора, гитаристы — по бокам. И началось. Чего только Настя Полякова тогда не пела: “Ах да не вечерняя” (любимая песня Льва Толстого), “В час роковой”, “Отойди, не гляди”, “Успокой меня неспокойного, осчастливь меня несчастливого”... А гитаристы на своих “красношековских” гитарах (гитары все в лентах) такими переборами аккомпанировали, что “закачаешься”.

А потом? А потом — всего лет через семь-восемь — Настя Полякова с цыганским хором (уж не таким большим, но хорошим) пела в дорогом ночном парижском ресторане {кажется, в “Щехерезаде”). Хором управлял ее брат Дмитрий Поляков, в хору и соло пели, ей полетать, знаменитые цыганки — Нюра Массальская, Ганна Мархаленко, пел и ныне здравствующий (девяноста пяти лет) знаменитый Владимир Поляков, ее племянник, пели чудесные цыгане Дмитриевичи.

Наездами в Париже бывал знаменитый исполнитель цыганского романса — Юрий Морфесси. “Правнук греческого пирата”, как он говорил о себе. Успех у него всегда бывал небывалый. Такой же, как и во всей России до революции. В России Морфесси пел даже перед государем на яхте “Полярная звезда”, за что получил царский подарок — запонки с бриллиантовыми орлами. Еще любимцем цыганщины у русских парижан был бывший летчик Н. Г.Севе реки и, большой друг Морфесси, сын знаменитого до революции певца.

Настя Полякова концертировала во Франции, в Германии, в Америке — пела даже в Белом доме перед президентом ФА-Рузвельтом. Но вряд ли Рузвельт “понял” что-нибудь в этом “исступлении чувств* (это специальность русская, а никак уж не американская). Теперь все эти знаменитые зарубежные цыгане ушли в лучший мир (остался один-одинешенек Владимир Поляков). Настя Полякова умерла в Нью-Йорке в бедности.

В былой России цыганшина жила как у себя дома. В Москве — Поляковы, Орловы, Лебедевы, Панины. Б Петербурге — Шишкины, Массальские, Панковы. Сколько цыганок вышло замуж за русских дворян и купцов. Цыганское пение было на высоте. Русский эмигрант, парижанин, в былом известный театральный критик, А.А.Плещеев в книге воспоминаний “Под сенью кулис” рассказывает, как во время “загула” у яровских цыган знаменитый композитор и пиянист Антон Григорьевич Рубинштейн рухнул вдруг перед хором на колени и прокричал: “Это душа поет, душа говорит! Слушайте!!! А я? Что я? Инструмент играет, а не я! Я не должен играть перед вами!” Вот как понимали цыган такие музыканты, как Рубинштейн!

Известно, что Ленин и Гитлер физически истребляли цыган, как таковых. Ленин потому, что кочевое, таборное “фараоново племя” не укладывалось в “Марксову теорию” и к пресловутому “пролетариату” никак не подходило. Поэтому цыгане “массовидно” уничтожались. Гитлер потому, что не считал цыган “арийцами”, хотя таинственное “фараоново племя” к истинным арийцам было, вероятно, гораздо ближе, чем австрийский ефрейтор. Но в начале тридцатых годов в СССР произошла некая “реабилитация” (после того, как цыган, как племя, уничтожили). В 1931 году в Москве (для привлечения иностранных туристов и выкачивания из них валюты) даже открыли “советский цыганский театр "Ромэн" при Главискусстве Наркомпроса РСФСР”, причем задача театра определялась так: “театр должен пропагандировать переход цыган к оседлой трудовой жизни”. Художественным руководителем театра стал М.И.Гольдблат (не цыган). Потом С А. Баркан (не цыган). Эмигрант “третьей волны” рассказал мне такой анекдот о театре “Ромэн”, Кто-то будто бы спросил Баркана: “Скажите, пожалуйста, сколько у вас в театре настоящих цыган?” На что Баркан будто бы ответил: “Кроме меня и Рабиновича, остальные все евреи”. Это, конечно, “хохма”. В театре “Ромэн” есть цыгане, но их “кот наплакал”. Мне называли фамилии цыган: цыганский премьер Н.Сли-ченко, Тимофеева, Волшаниновы, Жемчужина, Шишков, Ту-манский, кто-то еше. Исторический же факт: цыгане, как племя, в СССР уничтожены.

Отмечу двух знаменитых эстрадных певцов русского Парижа. Александр Вертинский и Надежда Васильевна Плевицкая. До революции у обоих в России гремело “всероссийское имя”. В Париже Вертинский выступал и в своих концертах, и в благотворительных для русских зарубежных организаций. Сначала его пение “делало сборы”. Вперемежку со старым он пел и новое: “Хорошо мне в степи молдаванской”, “И стоят чужие города, / И чужая плещется вода”, положенное им на музыку, чуть измененное стихотворение Георгия Иванова “И слишком устали, и слишком мы стары / Для этого вальса, для этой гитары”. Но, конечно, за рубежом публики для Вертинского было маловато. К тому же некоторые эмигранты относились к нему подозрительно-недружелюбно. Один знакомый как-то сказал мне: “У Вертинского красные подштанники!”, намекая на какие-то советские связи. Не знаю, были связи иль их не было, но когда Вертинский вернулся в СССР, встречен был с распростертыми объятиями. Актеры часто, увы, — не граждане. В Париже Вертинский пробовал петь по-французски — не вышло, “не оценили”, пришлось оставить. Перенес свои выступления в русские ночные кабаки. Но это мало давало. И из Парижа А.Вертинский уехал на Дальний Восток, а оттуда в СССР.

В связи с Вертинским вспоминаю Эренбурга. Правда, это относится не к Парижу, а еще к Берлину. Как-то на концерте Вертинского мы с Олечкой оказались в зале совсем рядом с Эренбургом и его женой Любовью Михайловной. Близко к эстраде: Эренбурги в первом ряду, мы во втором. Вертинский — “в своем репертуаре”. Тут и “Бразильский крейсер”, и “Пей, моя девочка”, и “На смерть юнкеров”, и “Концерт Сарасате”. Пел по-своему хорошо, голос приятный (и довольно большой, к удивлению), жест выразительный, актерское исполнение тонкое. Конечно, это не “Критика чистого разума” и не “Диалоги Платона”, мы знали, для чего сюда пришли. И Эренбург все это, конечно, прекрасно понимал. Но сидя перед нами, вел себя нагло, нахально, невоспитанно. После каждой вещи начинал демонстративно хохотать, так что и Вертинский мог это заметить с эстрады. Такое отношение к выступлению артиста (любого) мне было противно. И я невольно вспомнил, что ведь совсем еще недавно этот же Эренбург подражал именно Вертинскому, изо всех сил пиша стихи “под него”, но гораздо хуже. Вот эти перлы Эренбурга:

Иль, может быть, в вечернем будуаре,

Где ровен шаг от бархатных ковров,

Придете вы ко мне в небрежном пеньюаре,

Слегка усталая от сказок и духов.

 

Портьеру приподняв, вы выйдете оттуда,

Уроните в дверях свой палевый платок,

И, обойдя кругом тяжелые сосуды,

Дадите мне вдохнуть неведомый цветок.

Тут, по-моему, очень хороши: и какой-то “палевый платок” (почему он палевый?), и совершенно непонятные “тяжелые сосуды” (вызывающие странные ассоциации). У Вертинского все было и легче, и милее, и веселее: “А когда придет бразильский крейсер, / Капитан расскажет вам про гейзер”, “Хорошо мне в степи молдаванской... И российскую горькую землю / Узнаю я на том берегу”. По сравнению с беспомощным стихом раннего, “томного” Эренбурга это просто отдохновение.

Когда после “въезда” в Париж я пришел в один книжный магазин, владельца которого я знал по Берлину, он сказал мне, что после заметки в “Последних новостях” о моем аресте и заключении в концлагерь Ораниенбург в магазин к нему пришел как-то Эренбург. Он говорит Эренбургу: “Илья Григорьевич, слышали, Романа Гуля гитлеровцы арестовали и заключили в концлагерь”. А Илья Григорьевич “с презреньем”: “И хорошо сделали, пусть там и сидит”.

В это время Эренбург был уже “маршалом советской литературы”, раньше отвратительно беззубый — вставил белоснежные протезы, раньше грязный и “тухлый” (по выражению Алексея Толстого) — теперь в дорогом новом костюме, чистый, отрастил большое брюхо. Только походка у Эренбурга осталась та же: ходил по-бабьи, неприлично крошечными шажками, как гейша.

Знаменитую исполнительницу русских народных песен Н.В. Плевицкую я слыхал многажды. И в России, и в Берлине, и в Париже не раз. Везде была по-народному великолепна. Особенно я любил в ее исполнении “Сумеркалось. Я сидела у ворот, / А по улице-то конница идет...” Исполняла она эту песню, по-моему, лучше Шаляпина, который тоже ее пел в концертах.

В Париже Н.В. со своим мужем генералом Н.Скоблиным жили постоянно. Но не в городе, а под Парижем, в вилле в Озуар-ля-ферьер. Концерты Н.В. давала часто. Запомнился один — в пользу чего-то или кого-то, уж не помню — но помню только, множество знатных эмигрантов сидели в первых рядах: Милюков, Маклаков, генералы РОВСа, Бунин, Зайцевы, Алданов (всех не упомню). Надежда Васильевна великолепно одета, высокая, статная, была, видимо, в ударе. Пела “как соловей” (так о ней сказал, кажется, Рахманинов). Зал “стонал” от аплодисментов и криков “бис”. А закончила Н.В. концерт неким, так сказать, “эмигрантским гимном” (не знаю, кто писал слова и музыку)1:

Замело тебя снегом?Россия,

Запуржило суровой пургой.

И одни только ветры степные

Панихиду поют над тобой!

 

1 Р.В.Плетнев сообщил мне, что написал эту песню в начале XIX века в Сибири революционер Забайкальский. Так, песня не знает своей судьбы.

И со страшным, трагическим подъемом: Замело! Занесло! Запуржило!..

Гром самых искренних эмигрантских аплодисментов. “От души”. Крики искренние — “Бис!” “Бис!”. И кому тогда могло прийти в голову, что поет этот “гимн” погибающей России — не знаменитая белогвардейская генеральша-певица, а самая настоящая грязная чекистская стукачка, “кооптированная сотрудница ОГПУ”, безжалостная участница предательства (и убийства!) генерала Кутепова и генерала Миллера, которая окончит свои дни — по суду — в каторжной тюрьме в Ренн и перед смертью покается во всей своей гнусности.

Как сейчас слышу ее патетические ноты, как какой-то неистовый, трагический крик:

Замело!.. Занесло!.. Запуржило!..

Монпарнас

С юности (по книгам) я, конечно, знал, что в Париже (каким невероятным представлялся из Пензы Париж!) среди прочих “чудес” есть Монмартр и Монпарнас. Там общаются знаменитые художники, писатели, “бьет” какая-то особая, сверхъестественная жизнь всемирной богемы. Но тогда в Пензе я никак не мог бы себе представить, что русская революция, бросая меня из страны в страну, сделает меня и “парижанином”, выбросив именно почти что на самый Монпарнас.

Тут же после нашего вселения с Олечкой на рю Олье, 16, я, конечно же пошел на эту самую всесветную знаменитость — на Монпарнас. Прошел рю де Вожирар, возле которой жил, свернул на бульвар Пастёр, а с него — вот он и батюшка бульвар Монпарнас! И я уже на всемирно знаменитом пупе земли — на Монпарнасе, как раз на пересечении бульвара Распай и бульвара Монпарнас и двух улиц — Бреа и Деламбр. А в широкие бульвары втекают еще какие-то улички, так что все вместе образует некую как бы площадь, по окраине которой и расположены знаменитые кафе — “Ротонда”, “Дом”, немного подальше — “Селект”, “Купель”, какие-то еще. Столики со стульями стоят прямо на широком тротуаре, заполнены разными, красочными по одежде (а иногда и по цвету кожи: японцы, индусы, мулаты) людьми. Тут спившиеся гении, и гениальные неудачники, и проходимцы, невропаты, и признанные художники, и всякий сброд, не относящийся к искусству.

Сначала я стал обходить и осматривать эти кафе внутри. И вот, когда я подходил к “Купель” (довольно неприятное большое буржуазное, а не богемное кафе-ресторан), из-за крайнего столика мне навстречу вдруг поднялся человек и с широко раскрытыми объятиями пошел прямо на меня. Я без труда узнал его. Это был Владимир Евгеньевич Татаринов, тот сотрудник берлинской газеты “Руль”, по заявлению которого десять лет тому назад всех сотрудников газеты “Накунуне” (в том числе и меня) исключили из Союза русских писателей и журналистов в Берлине.

— Роман Борисович! Господи! Как я рад, что вы вырвались из этого проклятого концлагеря! — проговорил он, обнимая меня. Надо сказать, что с Татариновым в Берлине я лично даже не был знаком. И тем приятнее была мне эта неожиданная дружеская встреча. Мы облобызались, сказали друг другу несколько дружеских фраз. И я пошел на другую сторону бульвара, взглянуть, что это там еще за кафе “Селект”. Но из всех монпарнасских кафе понравился мне больше всего угловой “Дом”. Там я и воссел за столик. Лакей меланхолично, больше для вида, обмахнул столик какой-то тряпкой, я заказал знаменитый “кафэ-крем” за двадцать сантимов. За этим грязноватым стаканом кофе с молоком вы могли тут сидеть и день и ночь, никто вас не побеспокоит платежем — это традиция, естественно установленная безденежными завсегдатаями Монпарнаса. Позднее я узнал, что некоторые из них иногда сидят тут за кафэ-кремом до тех пор, пока какой-нибудь приятель не подвернется и не заплатит эти двадцать сантимов.

Надо оговориться. Я “одним боком” всегда любил и люблю богему. А “другим боком” — не очень, не чересчур. В качестве классического “монпарно” (так французы называли завсегдатаев Монпарнаса) я не мог бы проводить тут ночи и дни, как проводили многие русские эмигранты — литераторы, художники, актеры. Почему я не мог превратиться в “монпарно”? Да наверное потому, что по нутру я человек земский, “толстопятый пензенский” и никак не превратим в эдакую “столичную штучку”. Я невольно “любил и лелеял” эту свою природную земскость.

Но я все-таки любил поболтаться на Монпарнасе в “Доме”. Оттого, что тут можно было удобно предаться некой “творческой лени”. Кажется, у Льва Толстого где-то сказано что-то вроде того, что лучше всего думается тогда, когда ни о чем не думается. Вот — Монпарнас и был именно местом такого душевного состояния. Конечно, тут я встречал иногда кое-кого из приятелей. Но любил больше сидеть один. Помню, как-то сижу один у самого прохода, и вдруг кто-то кладет мне руку на шею и говорит: “Вот сидит дикий Гуль”. Оглядываюсь, а это Ваня Пуни, знакомый еще по Берлину, улыбается, проходя дальше, кого-то разыскивая. В Париже Пуни как художник сделал себе большое имя. И его, и его жену Ксану Богуславскую я любил: милые были люди!

Запойными “монпарно” из русской богемы были многие. Например, одареннейший поэт Борис Поплавский. Но в Париже я его никогда не встречал. А в Берлине была одна “как бы встреча”. И характерная (для него). Но сначала приведу “Розу смерти” — одно из лучших его стихотворений:

В черном парке мы весну встречали.

Тихо врал копеечный смычок.

Смерть спускалась на воздушном шаре,

Трогала влюбленных за плечо,

Розов вечер, розы носит ветер,

На полях поэт рисунок чертит,

Розов вечер, розы пахнут смертью

И зеленый снег идет на ветви.

Темный воздух осыпает звезды,

Соловьи поют, моторам вторя,

И в киоске над зеленым морем

Полыхает газ туберкулезный.

Корабли отходят в небе звездном.

По мосту платками машут духь,

И сверкая через темный воздух,

Паровоз поет на виадуке.

Темный город убегает в горы.

Ночь шумит у танцевальной залы,

И солдаты, покидая город.

Пьют густое пиво у вокзала.

Низко, низко, задевая души,

Лунный шар плывет над балаганом.

А с бульвара, как орган тщедушный,

Машет карусель руками дамам.

И весна, бездонно розовея,

Улыбаясь, отступая в твердь,

Раскрывает темно-синий веер

С надписью отчетливою: смерть.

А вот единственная (но запомнившаяся) “встреча” с Поплавским. Было это в 20-х годах в Берлине. Мы тогда вели молодую, беспутную, беспечную и не всегда сытую жизнь. По субботам своей компанией (я, Офросимов, Иванов, Корвин-Пиотровский) собирались в пивной около Штутгартерпляц у легендарной фрау Утеш. Фрау Утеш легендарна была своим гостеприимством. Полнотелая, дебелая, молодая, типичная немка-берлинка, фрау Утеш была большой любительницей выпить (даже “врезать как следует”) вместе с гостями. И когда у нас не хватало денег, милая Утеш записывала “в долг”, долг позднее погашался, а иногда и не погашался, на что фрау Утеш не очень обижалась. Она нас любила за веселье, за беззаботность, а меня почему-то неизменно называла не иначе, как Fiirstchen (князек, князенька), как я ни уверял ее, что никаким “князьком” не являюсь.

Так вот. В ее пивной обычно бывало полным полно: русские студенты, болгарские студенты (чудесные ребята — Зубов, Гумнеров, уж не знаю, где они, живы ли, тоже хватили горя через край!), бывали начинающие литераторы (вроде нас), всякая богема. И вот однажды сидим мы за столиком вчетвером. А неподалеку с кем-то за столиком наша приятельница поэтесса Татида (по фамилии Цемах, уверявшая, что ее род идет прямехенько от царя Соломона!). У Татиды (близкой подруги по Крыму Макса Волошина) — оригинальное, очень узкое лицо с большим прямым (скорее греческим, чем еврейским) носом. Наружностью она обращала на себя внимание.

И вот среди пивного веселья, хохота, криков вдруг — всеобщее замешательство. Сидевшие, как пружинные, повскакали с мест. Сначала мы не могли понять, в чем дело, из-за чего весь сыр-бор? Оказывается, сидевший за соседним (с Татидой) столиком совершенно неизвестный ей молодой человек, странный, неопрятно одетый, вдруг встал, подошел к Татиде и ни с того ни с сего дал ей пошечину. Татида вскрикнула, упав на стол головой. Все вскочившие бросились на странного молодого человека. Схватили, кто за шиворот, кто за руки, вывернув ему их за спину, и с шумом потащили к выходной двери, где (буквально) вышвырнули на улицу с трех-четырех ступенек.

Я подошел к рыдавшей Татиде. Она рассказала, что в жизни никогда не видела этою молодого человека и не знает, кто он, почему на нее так пристально смотрел, а потом, подойдя, ударил ее по лицу. Это был Борис Поплавский, позднее автор “Розы смерти” и других прекрасных стихов. Те, кто сидели с ним, тоже ничего не могли объяснить в этом его “безобразии”. Один сказал, что он — Борис Поплавский, студент художественной школы. Причем, постучав пальцем по лбу, добавил: “Борис немного того-.”

У Достоевского Николай Всеволодович Ставрогин проделывал такие же “эксцентричности”. Бедного губернатора Ивана Осиповича вместо того, чтобы прошептать ему что-то на ухо, — “он вдруг прихватил зубами и довольно крепко стиснул в них верхнюю часть его уха. Губернатор задрожал, и дух его прервался: "Nicolas! Что за шутки!" — простонал он не своим голосом”. А Петра Павловича Гаганова, любившего ко всему приговаривать: “Нет-с, меня не проведут за нос!” — • Николай Всеволодович, стоявший в стороне один, вдруг подошел к Петру Павловичу, неожиданно, но крепко ухватил его за нос двумя пальцами и успел протянуть за собой по зале два-три шага. Злобы он не мог иметь никакой на господина Гаганова. Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется, непростительнейшее, и однако же рассказывали потом, что он в самое мгновение операции был почти задумчив, "точно как бы с ума сошел", но это уж долго спустя припоминали и сообразили”. Вспомнил я эту единственную “встречу” с Поплавским потому, что она говорила о его серьезном душевном “неустройстве”. О том же говорили и многие его стихи и “декадентский” его дневник, опубликованный уже после смерти поэта. О Дневнике интересную статью написал тогда “сам” Николай Александрович Бердяев.

Поплавский был несчастнейшим “монпарно”. Носил почему-то черные очки. Приведу еше одно его упадочно-интересное стихо:

Снег идет над белой эспланадой.

Как деревьям холодно нагим.

Им. должно быть, ничего не надо,

Только бы заснуть хотелось им.

Скоро вечер. День прошел бесследно.

Говорил; измучился; замолк.

Женщина в окне рукою бледной

Лампу ставит желтую на стол.

Что же Ты на улице, не дома,

Не за книгой, слабый человек?

Полон странной снежною истомой.

Смотришь без конца на первый снег.

Все вокруг Тебе давно знакомо.

Ты простил, но Ты не в силах жить.

Скоро ли уже Ты будешь дома?

Скоро ли Ты перестанешь быть?

Борис Поплавский (этот “царства Мои парнасского царевич”, как сказал о нем Николай Оцуп) умер в своем “царстве” страшной смертью: от чрезмерной дозы героина и кокаина.

Конечно, среди русских поэтов-монпарнасцев Поплавский был исключением. Он нигде не работал. “По убеждению”. Жил в полной нищете, которой не тяготился, а даже ею бравировал. Вот запись из его “Дневника”: “В совершенном покое, до отказа "выкатив" коричневую грудь, прохожу я одною ногою по воде (левая подошва пьет воду), другою ногою в огне (правый, резиновый башмак греет), нарочно усиливая, сгущая нищету своего лица (не бреюсь) и своего платья (люблю рванье) тогда, когда я победил всякую жажду и усомнился в счастье Иисуса...”

По смерти Поплавского литературный критик “Последних новостей” Г.В.Адамович назвал его “гениально вдохновенным русским мальчиком, нашим Рембо”. Я никогда (с юных лет) не был поклонником этих самых “русских мальчиков” Достоевского. В тургеневском “Рудине” Лежнев так говорит о типе “русских мальчиков”: “В глазах у каждого восторг и щеки пылают, и сердце бьется. И говорили мы о Боге, о правде, о будущем человечества, о поэзии...” А наш старший современник Влад.Мих.Зензинов, которого я хорошо знал и в Париже, и в Нью-Йорке, в своих “Воспоминаниях” так пишет на ту же тему: “С юности с меньшим, чем счастье всего человечества, мы не мирились”. В юности и молодости я знавал таких “русских мальчиков”, но меня почему-то не только не притягивал их душевно-духовный мир (пусть и искренний, и внутренне-честный), но, отталкивал, как некий болезненный вывих, некое никому ненужное уродство. Мне казалось, что они проходили мимо своей собственной жизни, мимо своей особи. А она-то и была мне всегда дорога. Я никогда не хотел “переделывать мир”, мне хотелось “переделывать себя”. Конечно, примененное Г.Адамовичем к Поплавскому наименование “русский мальчик” было и неверной и неуместной литературной болтологией. Поплавский к категории “Белинских” никак не принадлежал. Его природа была совершенно иной, ставрогинско-декадентской. А вот что он внутренне, вероятно, был весьма схож с Артюром Рембо, это, конечно, верно. Но вряд ли мыслимо “впрячь в одну телегу” автора “Пьяного корабля” и “русского мальчика”. Рембо был чисто “французский мальчик”. Кстати, у Поплавского есть хорошие стихи о Рембо и Верлене.

Монпарнасская группа молодых русских поэтов, названная тем же Поплавским — “парижская нота” была разношерстна и по составу, и по дарованиям. Кроме вопросов поэзии и литературы, толковалось о “проклятых вопросах”, о Боге, о Маркионе, о судьбе человечества, о вечности и гробе и т.п. Мне все эти РАЗГОВОРЧИКИ были совершенно чужды, я их не только не любил, но находил какой-то безвкусной кощунственной болтовней. Нормально, если человек думает о Боге, нормально, если человек пишет о Боге, нормально, если человек проповедует Бога. Но душевно противно, когда на каком-то собрании люди РАЗГОВАРИВАЮТ о Боге. “С кем же вы?! — кричал разнервничавшийся Мережковский на одном из таких собраний с этой монпарнасской молодежью (собрания эти у Мережковских назывались “Зеленая лампа”), — с кем? С Христом или с Адамовичем?” Думаю, что “Монпарнас” был много-много ближе к Адамовичу, чем к Христу.

Помню, однажды сижу я в “Доме”, подходит художник Сергей Шаршун, я его знавал по Берлину. “Что, говорит, вы один сидите? Там же, — он показал на дальний угол кафе, — вся литературная братия”. Я в шутку говорю: “Не люблю толпы, Сергей Иваныч”. — “Аааа...” — засмеялся Шаршун и пошел к “братии”. Позже поэт Перикл Ставров, вместе с французом Ланье переводивший на французский моего “Дзержинского”, рассказал, что моя фраза о “толпе” была принята “братией” не то как заносчивость, не то как поза. Я же на самом деле никогда не любил так называемое “общество литераторов”. Поэтому в Париже знавал большинство монпарнасцев издалека.

Молодых русских поэтов и прозаиков тогда в Париже было много. И все они (в противоположность Поплавскому) днем работали, кто окномоем в магазинах, кто телефонистом, кто на фабрике, кто таксистом, кто маляром, кто в автомобильном гараже. Счастливчиками считались те, у кого жены хорошо зарабатывали в “модных домах” (как портнихи или манекенши). О их мужьях по Монпарнасу даже ходило некое двустишие:

Жена работает в “кутюре”.

А он, мятежный, ищет бури!

Таланты многих эмигрантских поэтов-монпарнасцев я ценил. В противоположность декаденту Поплавскому Владимир Смоленский писал ясную, неусложненную поэзию, иногда сильную. Вот его очень эмигрантское стихо, заслужившее известность:

Над Черным морем, над белым Крымом

Летела слава России дымом.

Над голубыми полями клевера

Летели горе и гибель с севера.

Летели русские пули градом,

Убили друга со мною рядом.

И ангел плакал над мертвым ангелом,

Мы уходили за море с Врангелем.

Об этом неожиданно удачном ассонансе — “ангелом — Врангелем” кой-кто из поэтов говорил с нескрываемой завистью: “большая удача!”. Но гораздо мужественней и цельней на ту же тему написал Николай Туроверов, поэт-казак, редко появлявшийся на Монпарнасе. Занимался он больше “донскими” делами. Создал “Казачий музей”. Вот его стихо — “Конь”:

Уходили мы из Крыма

Среди дыма и огня,

Я с кормы, все время мимо,

В своего стрелял коня.

А он плыл изнемогая

За высокою кормой.

Все не веря, все не зная.

Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы

Ожидали мы в бою.

Конь все плыл, теряя силы,

Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо.

Покраснела чуть вода,

Уходящий берег Крыма

Я запомнил навсегда.

Типичным представителем “парижской ноты” (по Адамовичу) в своей простоте, ясности, лаконичности стиха был молодой Анатолий Штейгер, рано умерший от туберкулеза. Его единственная книжка коротких стихов осталась в эмигрантской поэзии — “томов премногих тяжелей”.

У нас не спросят вы грешили?

Нас спросят лишь: любили ль вы?

Не поднимая головы.

Мы скажем горько: да, увы!

Любили... как еще любили!..

Я, разумеется, не пишу никакого обзора эмигрантской поэзии. Это задача большой книги. Но упомяну хотя бы имена парижан поэтов-эмигрантов, “унесших Россию”. Жили тогда в Париже уже известные в России: К.Бальмонт, И.Бунин, З. Гиппиус, Георгий Иванов, Н.Оцуп, Вл.Ходасевич, Марина Цветаева, И.Одоевцева, мать Мария (Скобцова), С.Маковский. Из начавших писать только в эмиграции: А. Величковский, Т.Величковская, В.Злобин, И. Кноринг, Ю.Софиев, Д.Кнут, Г.Кузнецова, Ант. Ладинский, В.Мамченко, В.Набоков, Ю.Одар-ченко, Б.Божнев, К.Померанцев, Б.Поплавский, А.Присманова, АТингер, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Мандельштам, И.Ставров, Е.Таубер, Л. Червинская, Ю. Терапиано, А.Штейгер и другие. Как всегда при таких перечислениях, я, наверное, кого-нибудь пропустил. Да не разгневаются пропущенные.

Кстати, о “молодости” этих поэтов Владимир Варшавский, смеясь, рассказал как-то анекдот, сочиненный Тэффи. “Иду, говорит Тэффи, ночью по Монпарнасу, вдруг из какого-то кафе гуськом, один за другим, выходят евреи средних лет. Спрашиваю спутника: "Кто это? Что за люди?" — "А это, говорит, Союз русских молодых поэтов"”. Конечно, Тэффи, как во всяком анекдоте, “нажимает педаль”. Среди русских поэтов были евреи (Кнут, Гингер, Раевский, Ю.Мандельштам), но отнюдь не в большинстве. А вот насчет “средних лет”, это, пожалуй, тонко.

В “Последних новостях”

Я знал, что ничего из этого не выйдет: “все места заняты”. Но все ж, думая что-нибудь подработать, поехал в “Последние новости”. Все-таки газета напечатала несколько отрывков из “Прыжка в Европу”, сообщала о моем аресте и освобождении (в № 4490 в июле 1936 года “Последние новости” дали заметку: “Роман Гуль: После почти месячного заключения в концентрационном лагере Роман Гуль, об аресте которого в Германии мы в свое время сообщали, освобожден”). Стало быть, мой приход не будет уж так “ни с того ни с сего”. С П.Н.Милюковым я познакомился еще в Берлине. Обменялся письмами. К тому же я хотел просить Милюкова, как и Гучкова, и Бурцева, и Церетели, помочь мне их подписями под прошением о въездной визе во Францию из Германии моей семье.

Я созвонился с Павлом Николаевичем. Он назначил приехать в редакцию к шести вечера. И захватив с собой (на мой взгляд сенсационную) статью “Кто убил генерала И.П. Романовского”, поехал. Об убийстве генерала Романовского точных сообщений в печати не было. А на меня “упал некий апельсин”. У Я.Б.Рабиновича я познакомился с его другом, русским ученым-египтологом, автором труда “Термины, обозначающие "сердце" в египетских текстах”, А.Н. Пьянковым. Он изучал тексты на фараоновых гробницах Египта. Был он собеседник интересный: блестяще образованный, иронически-живого ума, острослов уайльдовского типа. По душе человек хороший. И когда за чайным столом у Я.Б. я рассказал, что поеду на днях в “Последние новости” поговорить о помещении литературных статей, А.Н. перебил: “А хотите, Р.Б., я вам дам такой материал, какой они у вас с руками оторвут?” — “Очень хочу”. Пьянков рассказал, что у него есть собственноручное письмо убийцы генерала Романовского — поручика Харузина о том, как он убил генерала, есть официальные документы о личности Харузина и даже его фотография. Это действительно была “сенсация”, ибо ни фамилия убийцы нигде никогда не называлась, ни точные обстоятельства убийства не были рассказаны. Оказывается, Пьянков и Харузин были друзья детства, вместе учились в гимназии в Москве, и когда после убийства генерала Романовского Харузину нужно было куда-то скрыться (скрылся он неудачно, его где-то кто-то тоже убил), он пришел к старому другу и оставил ему весь этот материал в большом конверте, запечатанном сургучом, с просьбой, если он, Харузин, погибнет, — вскрыть. Через много лет Пьянков вскрыл конверт, а сейчас предложил мне все опубликовать.

Редакция “Последних новостей” помещалась в центре Парижа, на 26, рю Тюрбиго, на втором этаже. В первом — какое-то грязноватое бистро, Dupont (“chez Dupont tout est bon”), куда сотрудники газеты спускались пить кофе, пиво, закусывать. Вошел в редакцию. Помещение многокомнатное, но весьма непрезентабельное. Встретил меня сидевший у телефона высокий, довольно невыразительный человек. Я уже знал, что это талантливый поэт Антонин Ладинский.

О чем ты плакала, душа моя,

Вздыхая за решеткой бытия?

Куда рвалась, как пленница в слезах,

Искала выход голубой впотьмах?

В какие небеса взлетала ты

Из этой непроглядной темноты?

Я знал, что Ладинский тяготился работой телефонного мальчика и первого, принимающего посетителей. Он меня сразу спросил о цели моего прихода. Я назвал себя. Он сказал, что меня знает. Я сказал, что знаю его. Поздоровались. Он добавил, что Павла Николаевича еще нет, но он доложит обо мне его помощнику И.П.Демидову. Войдя в какую-то комнату, он тут же вернулся, проговорив:

— Проходите, пожалуйста, сюда. Игорь Платонович вас примет.

Я вошел. Комната большая, полупустая, в конце за столом сидит необычайно худой и очень смуглый пожилой человек, сразу же мне не понравившийся. А стиль, в котором он меня принял, показал, что человек и не очень умен, и не очень хорошо воспитан. Увидев меня, Демидов, как-то по-чиновничьи поджавшись, поднялся в струнку и нарочито сухим тоном недовольно произнес:

Чем имею честь вам служить?

“Ах, вот ты какой, — подумал я, — так ты, стало быть, еще и дурак!” И совершенно в том же тоне я ему ответил:

Позднее, когда я читал воспоминания А.В.Тырковой-Вильямс (“На путях к свободе”), я понял, почему Милюков взял к себе в помощники такого Демидова. Очень близко знавшая Милюкова Тыркова писала: “Он подбирал свое ближайшее окружение, привлекая людей не столько крупных, сколько услужливых, преданных”. Таким “услужливым” явно был и Демидов.

Я сел на самый близкий к выходу из комнаты стул. Тон неумного Демидова мне был ясен: сменовеховец, человек из концлагеря, Бог знает за что там его посадили, вообще может быть, какая-то темная личность. Раскрыл газету, стал читать, не обращая на Демидова внимания. Мимо двери проходили разные сотрудники, некоторые бросали на меня “взгляд не без любопытства”. Наверное Ладинский сказал обо мне в редакционной комнате, подумал я. Так прошел, бросив “взгляд”, А.А.Поляков, я его знал по виду. Других не знал. Но вдруг в дверях остановился М.А.Алданов и сразу подошел ко мне. Его я, хоть и поверхностно, знавал по Берлину. Алданов поздоровался и отозвал меня в коридор. Тут он сразу стал расспрашивать о концлагере. Я ведь тогда был единственный человек в Европе, кому удалось побывать в гитлеровском кацете. Алданов расспрашивал подробно, как “историческому романисту” и подобало. Вдруг он спросил:

— А вас били?

Вопросом я был поражен. Ведь Бунин называл Алданова “последним джентльменом русской эмиграции”, а вопрос был “верхом бестактности”. Ведь если б меня и били, неужели я стал бы рассказывать об этом Алданову? Но меня не били. И своим “нет” я даже, кажется, разочаровал его. Алданов расспрашивал меня долго обо всем. А я, глядя на него, думал, как он изменился за десять лет: потолстел, обрюзг, ни следа былой элегантности и красивости. Когда же я сказал ему, что привез статью об убийстве генерала Романовского, Алданов тут же повел меня к главному “махеру” газеты А.А.Полякову. “Это по его части, а Павлу Николаевичу он уж покажет”.

Старый газетчик А.А.Поляков, сотрудник еще сытинского “Русского слова” в Москве, а потом в Петербурге, кажется, “Биржевых ведомостей”, сидел за столом, заваленным рукописями, корректурой, вырезками. Но когда Алданов сказал ему о теме моей статьи, он сразу, как хорошая гончая, заинтересовался, по нюху почуяв, что это действительно сенсационный, подходящий материал. Я дал ему и статью, и подлинники документов, и фотографию Харузина. Все это он бегло просмотрел, скрепил скрепкой, сказав: “Да, это может быть интересно”. Я просил его (Христом-Богом) об одном, чтоб по напечатании статьи он вернул мне оригиналы документов и фотографию. Поляков, конечно, уверял, что вернет. Но это была неправда. Ни одного подлинника документов он так и не вернул: “Куда-то забозлал, не нахожу!”, — довольно грубо отговаривался он. Слава Богу еще, что я получил назад фотографию Харузина, которая в газете не была напечатана. А документы Поляков, видимо, присоединил к собственному архиву как уникальные.

Моя статья “Кто убил генерала И.П.Романовского” появилась в “Последних новостях” очень быстро. И так как это убийство почти не было освещено, я считаю правильным привести ее полностью, как исторический документ. Вот она:

КТО УБИЛ ГЕНЕРАЛА РОМАНОВСКОГО

5 апреля 1920 года в Стамбуле, тогда еще Константинополе, в биллиардной комнате русского посольства выстрелом из револьера был убит начальник штаба Добровольческой армии генерал И.П.Романовский.

Это таинственное убийство русского генерала русским офицером, происшедшее под конец борьбы Добровольческой армии, ошеломило тогда не только русскую эмиграцию, но и иностранцев в Константинополе.

Попытки выяснить, кем было подготовлено это позорное для русских убийство, кто были его вдохновители и, наконец, кто был тот “офицер в светлой шинели мирного времени”, фактический убийца генерала Романовского, — остались тщетны.

Прошло без малого шестнадцать лет. Но ответы на эти вопросы представляют и посейчас бесспорный общественный и политический интерес.

Недавно мне переданы лицом, заслуживающим абсолютного доверия, документы, до известной степени приподнимающие покров над этим загадочным преступлением. Лицо, передавшее документы, хорошо знало русские константинопольские круги, в которых вращался убийца генерала Романовского, а самого убийцу знало с гимназических лет. Этому лицу убийца и оставил приводимые здесь документы и сам рассказал, как он убил генерала Романовского.

4 апреля 1920 года, после сдачи главного командования генералом Деникиным генералу Врангелю, от берегов Черного моря отошел английский миноносец, увозя на своем борту покинувшего Добровольческую армию ее бывшего главнокомандующего и его бессменного начальника штаба генерала И.П.Романовского.

В сопровождении английского генерала Хольмана А.И.Деникин и И.П.Романовский плыли в Константинополь. За английским миноносцем шел французский, на котором были адъютанты и офицеры свиты.

О прибытии генералов Деникина и Романовского в Константинополь официально ничего не сообщалось. Вероятно, из предосторожности. Даже русский военный агент в Константинополе, генерал Агапеев, узнал о приезде бывшего главнокомандующего и его начальника штаба только в самый последний момент от военно-морского агента, капитана 2-го ранга Щербачева.

Но это — официальные круги. Тайная же крайне-правая монархическая организация, группировавшаяся вокруг русского консульства в Константинополе, уже наметившая своей жертвой генерала Романовского, прекрасно знала, кого везет на борту английский миноносец.

Это подтверждается тем, что взявшийся за выполнение убийства член этой организации, поручик из информационного отделения отдела пропаганды при особом совещании при главнокомандующем, убил Романовского сразу же по приезде его в Константинополь.

Было ли обставлено убийство тщательной конспирацией? Нет. Главнокомандующий английскими войсками в Константинополе, генерал Мильн, после убийства вызвавший к себе генерала Агапеева, в резкой форме упрекал последнего за непринятие им мер к охране генерала Романовского, заявляя: “О большом заговоре на жизнь Романовского знали все!”.

Если об этом знали англичане, то, разумеется, русские могли знать еще лучше. Тем не менее, никаких мер охраны принято не было, ибо, как сообщает генерал Агапеев, он узнал о приезде Деникина и Романовского в последний момент.

О том, что это убийство “висело в воздухе”, говорит и тот факт, что как только английский миноносец с генералами Хольманом, Деникиным и Романовским прибыл к пристани Топханэ, генералов, одновременно с военным агентом Агапеевым, встретил и офицер английского штаба, пытавшийся предупредить о грозящей опасности.

Об этом предупреждении генерал Деникин пишет так: “Англичанин что-то с тревожным видом докладывает Хольману. Последний говорит мне:

Ваше превосходительство, поедем прямо на английский корабль.

Англичане подозревали. Знали ли наши? Я обратился к генералу Агапееву:

И генералы Деникин и Романовский поехали в русское посольство. Но перед зданием посольства, ожидая Романовского, уже прохаживался высокий худой поручик “с желтым лицом”, одетый “в светлую шинель мирного времени”. Это и был член тайной крайне-правой организации, вынесшей смертный приговор Романовскому.

Когда Деникин и Романовский подъехали, у здания посольства собралась группа офицеров, их жен, здесь же были сложены чемоданы. В группе стоял и поручик-убийца, с заряженным парабеллумом в кармане.

Генерал Романовский вошел в помещение русского посольства. Офицер “в светлой шинели мирного времени” пошел за ним. Обстановка для убийства складывалась благоприятно. Романовский вошел в биллиардную комнату, в которой не было решительно никого. За Романовским вошел в биллиардную и высокий офицер, нагоняя генерала. И когда Романовский был почти уже у двери, офицер окликнул его: “Генерал!”.

Романовский обернулся. В этот момент, выхватив парабеллум, “офицер в светлой шинели” с двух шагов разрядил его в Романовского. Романовский упал, обливаясь кровью. А офицер бросился назад к двери. Но тут произошла частая в подобных случаях странность. Вместо того чтобы бежать к выходу, убийца почему-то бросился наверх по лестнице посольства (он сам этого не мог объяснить). Первая дверь, которую он попробовал растворить, оказалась заперта. Тогда убийца бросился этажом выше, но здесь прямо ему навстречу вышла неизвестная дама (она была единственным свидетелем, видевшим убийцу). Увидев перед собой даму, убийца пришел в себя и, вместо того чтобы бежать дальше наверх, овладев собой, спокойно спустился с лестницы, вышел, сел на подходивший в этот момент трамвай и уехал к себе на квартиру, находившуюся в Шишли.

Так рассказал обстановку убийства сам убийца, поручик Мстислав Алексеевич Харузин, служивший в информационном отделении отдела пропаганды особого совещания при главнокомандующем вооруженными силами на юге России.

Вот его удостоверение:

“УДОСТОВЕРЕНИЕ № 352

Дано сие поручику Мстиславу Алексеевичу Харузину в том, что он действительно состоит на службе в константинопольском информационном отделении отдела пропаганды особого совещания при главнокомандующем вооруженными силами на юге России, что подписью с приложением казенной печати удостоверяется. Константинополь, 6 сентября 1919 года (н.ст.). Вр. и. д. начальника отделения

Г.Курлов

Секретарь (подпись неразборчива)”.

Рассказ М. Харузина об убийстве почти целиком подтверждается и результатом следствия, сообщаемым генералом В.П Агапеевым в статье “Убийство генерала Романовского”. Из сообщений же генерала А.И Деникина можно добавить, что Романовский пошел через биллиардную комнату, дабы, в отсутствие адъютантов, самому распорядиться о подаче автомобиля, ибо ни Деникин, ни Романовский не могли оставаться в помещении русского посольства, так как русский дипломатический представитель (г. Якимов? — Р.Г.), несмотря на приглашение генерала Агапеева, в помещении генералам Деникину и Романовскому отказал.

Дальнейшие события в связи с убийством известны. Оно вызвало необычайное возмущение в кругах союзного командования, особенно у англичан. Предполагая, что со стороны этой же организации может произойти покушение и на жизнь генерала Деникина, генералы Мильн и Хольман ввели немедленно английские войска в здание русского посольства для охраны генерала Деникина.

В тот же день генерал Деникин перешел на английское судно, а на другой день отплыл на дредноуте “Мальборо” в Англию.

 

Лица, прекрасно знавшие тогдашнюю константинопольскую обстановку, говорят, что установить личность убийцы не представляло, конечно, решительно никакого труда. Но английское следствие, не пролив света на убийство, оборвалось потому, что англичан детальное расследование этого дела не интересовало — не их территория, не их жертва, не их убийца.

Русское же следствие тоже оборвалось, но, вероятно, по другим мотивам.

И “где-то наверху” было решено дело потушить, а убийцу скрыть, отправив его из Константинополя. Такая отправка Харузина была тем более легка, что он был очень близок к русскому константинопольскому консульству.

Консульство быстро помогло Харузину получить “командировку” к Кемаль-паше в Анкару для “установления связи с начинающимся кемалистским движением”. Но и с этой командировкой Харузин не торопился. Он выехал только через месяц после убийства генерала Романовского.

В это время Кемаль-паша отбивался от греков. Путешествие в Анкару представляло большой риск. Возможно, что лица, посылавшие Харузина, учитывали этот риск, полагая, что из этой поездки “на тот свет” Харузин, может быть, и не вернется. Так и вышло. Харузин действительно не вернулся. (От какой пули погиб убийца генерала Романовского, от греческой ли, турецкой или просто бандитской, неизвестно).

Вещи Харузина оставались на квартире в Шишли. Прошел месяц, два, три, полгода. Сначала о Харузине в офицерских кругах появлялись легенды, что он действует у Кемаль-паши под именем Кару-Зен. Но легенды таяли. И, наконец, выяснилось, что Харузина нет в живых.

Тогда лежавший в его вещах конверт, запечатанный сургучной печатью, был вскрыт. В конверте был лист бумаги, на котором рукой Харузина было написано следующее:

“СООБЩЕНИЕ

Сообщаю, что 5 апреля 1920 года, в 5 ч. 15 м. дня, в биллиардной комнате русского посольства в Константинополе из револьвера системы “парабеллум” мною убит двумя выстрелами генерал Романовский. Подтвердить могут лица, видевшие факт и узнавшие о нем немедленно.

Мстислав Харузин”.

Зачем писал Харузин это “сообщение”? Но тут мы уже переходим к психологии убийцы и спускаемся даже в подвалы некой “достоевщины”.

Мстислав Алексеевич Харузин родился в 1893 году в состоятельной интеллигентной семье. В 1912 году он окончил в Москве гимназию имени Медведниковых. Его отец, человек крайне правых, “черносотенных” убеждений, был сенатором. По окончании гимназии Харузин поступил в Лазаревский восточный институт, где посвятил себя изучению турецкого языка и Турции. Занимался он также археологией. Увлечение Востоком заставило Харузина в 1914 году поехать в Египет. Война застала его в Константинополе. Вернувшись в Россию, он поступил не в строевые части, а в отряд Красного Креста. В 1915 году Харузин поступил в Михайловское артиллерийское училище, которое и окончил перед революцией.

В Добровольческой армии Харузин все время работал во всевозможных “секретных”, “особых” и “разведывательных” организациях, принадлежа к распространенному типу тыловых “контрразведчиков”. Убивший боевого генерала Романовского, участника мировой войны, участника “ледяного похода” и всей последующей борьбы Добровольческой армии, Харузин сам никогда на фронте не был и войны не видел. Его жизнь проходила в тыловой атмосфере конспираций, подпольщины, заговоров и интриг, ведшихся самыми темными закулисными элементами армии. Бот еще одно удостоверение Харузина:

“Начальник отдела генерального штаба

военного управления.

10 ноября 1919 года.

№ 942 (оу), г.Ростов-на-Дону.

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Предъявитель сего, поручик Харузин, действительно командирован особой осведомительной организацией в города Северного Кавказа (Владикавказ, Грозный, Темир-Хан-Шура, Петровск, Дербент) для ознакомления с положением горских народов. При нем следует Махамед Акуджи. Начальник военного управления просит оказывать ему содействие. Что подписью и приложением казенной печати удостоверяется.

За начальника отдела генерального штаба, генерального штаба полковник (подпись неразборчива).
За начальника особого отделения генерального штаба
полковник (подпись неразборчива)*.

Как владеющий восточными языками, Харуэин отправлялся не только на Кавказ, но и в Туркестан и в Турцию. Турцию Харузин особенно любил и даже “считал себя турком”', действительно собираясь стать мусульманином.

Работа во всяческих тайных организациях, разумеется, давала и неуравновешенности, и всем странностям Харузина богатую пищу. Близко знавшие Харузина отмечают в нем крайнее позерство и манию величия, хотя бы геростратову. Никогда не видавший боев, Харузин нередко высказывал близким желание “попробовать волю” — “убить”.

Для тайной террористической монархической организации, в которой состоял Харузин, он был сущий клад. Этот обремененный “маниями” человек был чрезвычайно подходящ для роли выполнителя террористического акта. Наряду со многими завиральными идеями, Харузин считал также необходимым "бороться с жидомасонством”. А так как, свалив генерала Деникина, крайне-правые генералы И поддерживавшие их группы пустили в оборот примитивную агитку, относя все поражения Добровольческой армии на счет генерала Романовского, “продавшего армию жидомасонам”, то естественно, что этими организациями генерал Романовский и был выставлен как мишень для пуль одержимого Харузина, Харузин же этим “актом” служил не только “идеям” своей тайной организации, но и удовлетворял свое давнее желание “попробовать волю”.

Много, много позже, уже в Нью-Йорке, у меня завелась эпистолярная дружба с интересным человеком — Каролем (по русскому отчеству Михайловичем) Вендзягольским. Он жил, как польский эмигрант, в Бразилии, в Сан-Пауло, где и умер. Вендзягольский — родовитый шляхтич, с молодости — русский революционер (с.р. правого толка), друг Б.Б.Савинкова, в Первую мировую войну был комиссаром Временного правительства 8-й армии. После Октября он и Савинков пробрались на юг к генералу Л.Г.Корнилову выяснить, могут ли они в Добровольческой армии вместе бороться против большевизма. Но их разговор с Корниловым был ни то ни се, хотя он и просил их остаться в армии. После Корнилова они разговаривали с И.П.Романовским. Бендзягольский дает сжатую характеристику этого убитого Харузиным генерала.

“Начальник штаба Главнокомандующего Добровольческой армией Иван Павлович Романовский был не только выдающимся офицером генерального штаба. Это был глубокий, умный человек, отличавшийся от прочих генералов точностью понимания действительности, очень современным взглядом на сущность революции и на задачи и цели контрреволюции, которая должна была состояться во имя высоких целей возрождения страны и государства.

Генерал Романовский был убежденным монархистом, но, будучи внимательным и умным свидетелем происходящего, он согласовал свои убеждения, чувства и даже вкусы с современностью. Поэтому он стремился глубоко обосновать контрреволюцию. Он понимал, что не физическое уничтожение революционеров дает контрреволюции фундамент, а только пробуждение в массах контрреволюционного духа и может и должно дать истинное возрождение родины. Всех тех контрреволюционеров, которым казалось, что революцию надо лишь схватить за горло и прикончить посредством нагана и нагайки, Романовский считал неврастениками и авантюристами, вызывающими опасения...

Романовский внимательно слушал мысли Савинкова и очень нерадостные выводы из них. Когда же Савинков спросил генерала в упор, что он думает о нашем присутствии здесь и о сотрудничестве, Романовский коротко и твердо сказал:

— Уезжайте отсюда безотлагательно. Послезавтра может быть уже поздно. Помогайте нам извне. Здесь ваши враги сильнее ваших друзей, потому что они являются здесь стихией...

И вот этот замечательный человек, блестящий генерал старой русской армии, консерватор и европеец с благородным мистическим уклоном, характерным для русского, был застрелен в Константинополе каким-то преступным дегенератом и глупцом”. (“НЖ”, кн. 70).

Харузин — убийца генерала Романовского, Таборицкий и Шабельский-Борк — убийцы Набокова и люди сходного им “душевного склада” в Белой армии были именно стихией, которая губила и погубила Белую армию, лишив ее духа народного восстания. После “ледяного похода” я ушел из Добровольческой армии, чувствуя именно эту отталкивающую меня стихию.

У П.Н. Милюкова

Когда я приехал впервые в редакцию “Последних новостей”, у Милюкова в кабинете задержался недолго. Я сказал Павлу Николаевичу, что передал Полякову статью об обстоятельствах убийства генерала Романовского и соответствующие документы. Милюков ответил: “Это интересно, я прочту”. Но когда я начал говорить о том, что был бы ему благодарен, если б он, так же как Гучков, Бурцев и Церетели, поддержал во французском министерстве внутренних дел мое прошение о въездной визе из Германии для моей семьи, он ответил: “Видите, здесь я очень занят редакционной работой и не могу об этом с вами говорить. Зайдите ко мне на дом, утром, часам к десяти, и мы об этом поговорим”. Признаюсь, меня этот ответ удивил, ибо у Милюкова была репутация человека предельно холодного, относившегося к отдельным людям без всякого интереса. И тут он вполне мог мне отказать, он не знает моей семьи, а меня видит второй раз в жизни. Нет. Милюков написал свой адрес, 17, рю Лериш, второй этаж, послезавтра в десять утра.

Жил Милюков недалеко от Гучкова, в том же, переполненном русскими эмигрантами, 15-м арондисмане. Рю Лериш в двух шагах от нашей рю Олье. Такая же неопрятная, неприглядная улица с облезлыми старыми домами. Ровно в десять я вошел в дом № 17, поднялся на второй этаж (лифта в доме не было) и повернул в двери старомодный звонок. Раздался громкий звоночный звук, и тут же дверь открыл сам Павел Николаевич. Поздоровавшись, он провел меня в свой “рабочий кабинет”. Но, господи, что это был за кабинет! Милюкова, историка и политика, знал весь мир. Его “Очерки по истории русской культуры” переведены на все главные языки. Как ученый, он награжден был званием доктора honoris causa Кембриджского университета. Но вряд ли кто мог предположить, что этот выдающийся русский ученый работает в такой бедной комнатенке, затопленной потопом книг, газет: и на полках, и на столе, и на полу. Он сел за заваленный всяким рабочим материалом стол. Я — рядом на стуле.

Милюков был сед как лунь (сед до полной белости). Волосы коротко подстрижены, такие же белые подстриженные усы, все лицо ровно розоватое. Говорят, что в кадетской партии у П.Н. было прозвище — “каменный кот”. В таком прозвище было что-то удивительно меткое. Говорил П.Н. старым московским говором. Вместо “восемнадцать” говорил “осьмнадцать”. Но в разговоре П.Н. не было того, что сразу привлекало в А.И. Гучкове: какой-то заинтересованности в собеседнике. Милюков был предельно деловит. Возможно более коротко я рассказал ему о трагическом положении моей семьи в Германии, которой просто нечем было жить, и просил его подписать мое прошение в министерство внутренних дел, как это уже сделал Гучков и обещали сделать Церетели и Бурцев.

— Я, конечно, подпишу, — проговорил Милюков, — но вы, вероятно, не знаете нравов французских чиновников и этих учреждений. Их ничем не прошибешь, и я сомневаюсь, чтоб из этого “демарша” что-нибудь вышло.

Я ответил, что меня поддерживает наш бывший посол в Швеции, К.Н. Гулькевич, работающий теперь в Лиге Наций в отделе помощи беженцам. К.Н. Гулькевич выхлопотал мне небольшую ссуду на аренду фермы, на которой поселится моя семья.

— Хорошо. Старайтесь. Понимаю вас и подпишу, — с этими словами Милюков взял ручку и прошение, подписав там, где в скобках было напечатано по-французски его имя, фамилия и “ancien ministre”. Подписав, П.Н. добавил: Вот если б они могли переехать в Чехословакию, я, вероятно, мог бы помочь, у меня хорошие личные отношения с Бенешем, а в таких делах личные отношения очень важны.

После этой фразы я понял, что Милюков совершенно не похож на Демидова. Я поблагодарил П.Н., но сказал, что в Чехословакию семья, к сожалению, перебраться не может. И не желая его задерживать, поблагодарив еще раз, простился. Милюков проводил меня до двери.

У В.Л. Бурцева

С той же просьбой я был и у Владимира Львовича Бурцева. С ним я в свое время познакомился в Берлине, но при весьма “странных” обстоятельствах, о которых стоит рассказать. Звонит мне как-то по телефону Б.И.Николаевский и говорит: “Р.Б., в Берлин приехал Владимир Львович Бурцев, был у меня и говорил, что очень хочет встретиться с вами”. Мой роман “Азеф” (тогда — “Генерал БО”) давно уже вышел вторым изданием. Имел успех. И мне стало сразу как-то неловко: может быть, Бурцев недоволен тем, как я вывел его в романе? Я спросил Б.И.: “На какой же предмет он хочет со мной встретиться?” — “Не знаю, он ничего не сказал, но вашего “Генерала БО” очень хвалил”. — “Хорошо, дайте мне телефон Владимира Львовича, я ему позвоню”. Б.И. дал, добавив: “После свидания расскажите, что это за "конспирация"” (Б.И. был большим любителем собирания всяких “фактов”). Итак, с Вл.Льв. я созвонился, сказав, что его просьбу о встрече передал мне Б.И. и я буду ей очень рад. Бурцев был любезен и тут же назначил встречу на завтра в кафе на Виттенбергпляц, около которого жил. Человек я (всю жизнь) очень точный (пунктуален, “как Ленин”) и ровно в назначенный час вошел в кафе, где в углу сразу узнал сидевшего, седого, в очках, сгорбленного Бурцева. Я пошел прямо к нему.

Мы уселись за столиком в углу кафе. И так как я был приглашен не знаю зачем, я предоставил инициативу разговора Владимиру Львовичу. Сам же только разглядывал его, находя, что в романе я описал его наружность вполне точно (по портретам).

Ну, вот, — заговорил Бурцев, — рад с вами познакомиться. Конечно, читал ваш роман и могу сказать вам комплимент: никаких неточностей в фактах, в его теме у вас нет. Я то уж знаю все это дело и иногда даже удивлялся, как хорошо все документировано.

Я сказал, что в документации меня поддерживал такой “дока” в истории революционного движения, как Борис Иванович, да еще Сергей Григорьевич Сватиков из Парижа, в распоряжении которого, как комиссара Временного правительства при посольстве, был весь архив царского парижского посольства.

Да, да, я это знаю. Документаторы у вас были знающие, но вот в мелких деталях у вас есть большие ошибки.

Я невольно насторожился.

Вот, например, в описании моей наружности.
Мне стало неловко.

Вы пишете, что у меня большие, выставленные вперед зубы..

Мне стало еще более неловко.

И это может быть правильно. Но вы добавляете- прокуренные....

Мне стало совсем уж неловко.

А я уверяю вас, что никогда в жизни не выкурил ни одной папиросы.

Тут уж мне не оставалось ничего, как начать извиняться и говорить, что в следующем издании я все это выправлю. Но Вл.Льв. естественно и просто остановил меня:

Не волнуйтесь, ничего тут особенного нет. Ну, эка важность, что сделали меня курящим, да еще каким! Завзятым! Ну “прокурил” зубы, ну, пустяки, — улыбался Бурцев.

И я почувствовал по его тону, что Бурцев “хороший человек” и на такие пустяки внимания не обращает. Потом в нашем разговоре наступила некая пауза, по которой я понял, что Вл. Льв. захотел встретиться со мной вовсе не из-за “прокуренных” зубов. Паузу эту я заполнял незначащими вопросами, надолго ли он в Берлине? Почему выпускает “Общее дело” так нерегулярно? Вл. Льв. на все это отвечал, но я чувствовал, что к главной теме нашего свидания мы еще не перешли. И наконец Вл. Льв., как бы невзначай, сказал:

Нет, Вл.Льв., такого знакомого никогда у меня не было и даже не слышал о таком. — И чтоб выявить какую-то явную нелепость этой темы, я добавил: — Да, одного доктора Калиниченко я действительно знаю “за глаза”, но и вы его, Вл.Льв., наверное знаете. Я в газетах часто встречал объявление: “Калефлюид” доктора Калиниченко восстанавливает силы и т.д.”. Эта моя шутка явно подействовала. Я видел, что Вл.Льв. вполне уверился, что никакого доктора Калиниченко я не знаю.

— Нет, к сожалению, ничем вам тут помочь не могу.
Вскоре мы вышли из кафе. Я хотел проводить Вл.Льв. в
пансион, где он остановился, но Бурцев сказал:

И мы вместе пришли в “Петрополис”. Там и А.С.Каган и Я.Н.Блох были обрадованы такому приходу: еше бы — автор романа вместе с его знаменитым персонажем! И тут же захотели нас вместе сфотографировать. Вл.Льв. ничего не имел против. Я тоже. И нас сфотографировали на дворе около издательства.

Возвращаясь домой, я думал об этом смехотворном розыске через меня какого-то доктора Калиниченко. И решил, что кто-то из “работавших” с Бурцевым людей (а с ним с некоторых пор стали “работать” лица, весьма сомнительные по советской агентуре, хотя бы генерал Дьяконов и другие), пытались провести его по какому-то ложному следу, измыслив “доктора Калиниченко”. Когда я рассказал об этом Борису Ивановичу, он засмеялся и со мной вполне согласился: “Да, в Париже его сейчас окружают весьма подозрительные типы...”

И вот теперь, через много лет я шел в Париже к Владимиру Львовичу на 13, рю де Фелантин в 5-м арондисмане, чтоб попросить его поддержать мое прошение, ибо имя Бурцева французы прекрасно знают.

Былой редактор “Былого” и “Общего дела”, былой разоблачитель Азефа, чье имя тогда обошло газеты всего мира, жил на первом этаже в не просто бедной, а нищенской крохотной квартирке: комнатушка с кухонькой. Беспорядок и неубранность в квартирке были несусветные. Книги, газеты, пачки “Общего дела” заваливали все. Владимир Львович занимался одним: борьбой с большевизмом, пусть даже в одиночку! Статьи Бурцева в “Общем деле” всегда кончались заклинательно и с восклицательным знаком: “Проклятье вам, большевики!” Тогда многим это казалось маниакальной идеей, смешным донкихотством. Но жизнь показала, что бурцевское “проклятье” было провиденциальным. Уже захватившие полмира большевики не заслуживают ничего кроме проклятья.

Меня Владимир Львович принял очень дружески. Хвалил моего “Дзержинского”. С грустью разводя руками, говорил, что “мир не видит страшной опасности большевизма и преступно попустительствует его распространению, за что страшно расплатиться”.

Прошение он, конечно, подписал. Рассказывал, что в свободное время от борьбы с провокацией и большевизмом по-прежнему (всю жизнь!) пишет книгу о Пушкине. “А издать, — Бурцев грустно развел бледными руками, — негде! А самому — не на что!”

Умер Вл.Льв. Бурцев, этот замечательный по своей душевной чистоте человек, в Париже, оккупированном немцами. Андрей Седых в своих воспоминаниях “Далекие, близкие” рассказывает, что умер Бурцев от заржавленного гвоздя, которым была прибита дырявая подметка его башмака (может быть, сам и прибивал?). Гвоздь поранил ногу, началась гангрена, общее заражение. Бурцев лежал в каком-то городском госпитале, редко приходя в сознание. В минуту проблеска, в полубреду Владимир Львович слез с кровати и пошел было к двери.

“Прыгайте, гражданин!”

Разумеется, Милюков оказался прав. Прошение о визах для семьи, подкрепленное подписями трех “бывших министров” и В.Л.Бурцева, не возымело никакого действия. Об этом мне лично сообщил, вероятно, сам заведующий отделом таких виз мсье Бланшар с той безукоризненной французской вежливостью, которая хуже грубости. На эту “ледяную вежливость”, свойственную французским чиновникам (в особенности когда дело касается “метеков”), я нарывался не раз. А положение семьи в Германии становилось поистине трагичным. Брат, работавший чернорабочим на прокладке какого-то шоссе, оказался безработным, и на его “пособие по безработице” семья прожить не могла. Поэтому каждый второй франк, что мы с женой зарабатывали в Париже (а зарабатывали скудно), переводили в Фридрихсталь, но заработки наши были ничтожны. И надо было предпринять все, чтоб как-то перетащить семью на ферму во Францию. Работать на земле, крестьянином — это была давняя мечта брата.

И вот я метался в поисках этой растреклятой визы, иногда приходя в отчаяние, ибо предчувствовал превращение гитлеризма в войну, так же как теперь предчувствую страшность большевизма, который ввергнет человечество в еще большую катастрофу и духовное вырождение.

Все эти беды с визами мы обсуждали всегда с Б.И.Николаевским; он, как мог, старался помочь. Какие пороги я не обивал! Был у сенатора Мориса Виолетт, бывшего министра в кабинете Клемансо. В его роскошную квартиру на рю де Гренель сопровождал меня С.И.Левин, которому я и передал за “демарш” Мориса Виолетт сто франков. Но — провал, отказ. Ездил к каким-то французским “шишкам” с бывшим служащим царского посольства Тюфтяевым, вечно пьяным, которому тоже что-то платил из своих грошей. Но правильна русская пословица — “свет не без добрых людей”. И я нашел двух: бывшего русского посла в Швеции К.Н.Гулькевича, которого Фритьоф Нансен пригласил в Лигу Наций работать в отделе помощи русским эмигрантам, и французского адвоката, мэтра Александра Тимофеевича Руденко; он (разумеется, совершенно безвозмездно!) стал помогать мне в моих непосильных хлопотах с визами.

К.Н. Гулькевич, которого я никогда в глаза не видал, а только переписывался, был, видимо, исключительным человеком. Вот, кстати, его характеристика в воспоминаниях И.В.Гессена “Годы изгнания”: “Отрадным моментом в Стокгольме была встреча с бывшим посланником нашим К.Н.Гулькевичем, которого я знал в Петербурге директором департамента министерства иностранных дел. Его благородная скромность, строгая корректность и чарующая благожелательность не были принадлежностью дипломатического обличья, а служили проявлением прекрасной души и свидетельством лучших дворянских традиций”. Вот с этим Константином Николаевичем у меня и завязалась сердечная переписка. В первом ответном письме он писал, что читал мои книги, что вполне понимает трагическое положение “разорванной семьи” и сделает все что может. И Гулькевич сделал. Несмотря на то, что денежные пособия эмигрантам в Лиге Наций были отменены, он выхлопотал мне ссуду для аренды фермы во Франции. И на эту ссуду я поехал в город Ажен, в департамент Лот-и-Гаронн, чтобы арендовать ферму. А это Давало “шанс” на получение визы, ибо в этом департаменте тогда было много бросаемых и брошенных ферм. Поездка по чудесной Гаскони началась у меня из городка Генриха IV — Нерак. Поездка была великолепна. Я действительно нашел русского фермера Кайдаша, который бросал свою небольшую ферму, но хотел ее продать, а не сдать в аренду. На это денег у меня, конечно, не было.

Мэтр Александр Тимофеевич Руденко был старый парижанин, работавший с известным французским адвокатом и депутатом палаты, “другом русской эмиграции” Мариусом Муте. Жил Руденко, как сейчас помню, на 25, рю Пьер Де-мур в 17-м арондисмане. Толстый, добродушный, приветливый Руденко был оптимист и уверял, что как ни трудно, а визы эти мы получим. Он говорил обо мне со своим другом, видным социалистом и членом палаты депутатов Полем Рамадье (впоследствии недолгим премьером Франции) и направил меня к нему, дружески напутствуя: “Вы, Р.Б., не смущайтесь, по виду Рамодье очень замкнутый, суровый человек, но у него не только доброе, а добрейшее сердце...”

У Рамадье меня поразила скромность его небольшой квартиры по сравнению чуть ли не с музейной роскошью квартиры Мориса Виолетт. Рамадье обещал написать о моем деле в отдел виз министерства внутренних дел. Написал. Но и тут все уперлось в “вежливый отказ” мсье Бланшара. Я был в отчаяньи, а Руденко уговаривал не “терять нервы”. Мне казалось, Милюков прав: “французских чиновников ничем не прошибешь”.

В это время вызвал меня Б.И.Николаевский обсудить “ситуацию”. Я пришел. Б.И. говорит: “Я о вас и вашем деле вчера говорил с Мануилом Сергеевичем Маргулиесом. Он очень видный масон. Когда я ему рассказал о ваших хлопотах и трагическом положении семьи, он сказал, что мог бы помочь по масонской линии, что депутата от Лот-и-Гаронн, Гастона Мартэн, он знает как масона и мог бы к нему обратиться, но для этого, говорит, надо, чтобы Роман Борисович вступил к нам в ложу.

Наступила пауза. Такого “оборота” я никак не ожидал. А Б.И. улыбается: “Ну как? Маргулиес к вам очень хорошо относится, лестно отзывался о вас как писателе, и я понял, что он заинтересован, чтобы вы вступили в его ложу”.

На улыбку Б.И. я ответил не сразу.

Я взял записку.

Дома поговорили с Олечкой. И я решил — “прыгнуть”!

У М.С. Маргулиеса

Мануил Сергеевич Маргулиес — до революции известный петербургский адвокат. Во время гражданской войны — министр торговли, народного здравия и снабжения в эфемерном (как оказалось) Северо-Западном правительстве при генерале Юдениче.

Жил Маргулиес на рю Верди в 16-м арондисмане, в прекрасной барской квартире. Приехал я к завтраку. Принял меня Мануил Сергеевич исключительно любезно. По виду был импозантен. Высокого (почти громадного) роста, мощный, полный, грузный. Лицо красивое, правильных черт, небольшие седые усы, бритый. Вообще — барин, интеллигент.

Стол накрыт на две персоны. Завтрак прекрасный. Подавала прислуга. Вообще, никакой “эмигрантскости”, как у Гучкова, Милюкова, Бурцева, не было и в помине. Сначала М.С. попросил меня рассказать о деле с визами. Я рассказал. Он посочувствовал. И сразу перешел к “предмету”.

Мануил Сергеевич был умный человек и совсем не мистик, а практик. Никаких проповедей (как Баздеев Пьеру Безухову) “о внутреннем самоочищении”, “о Боге, постигаемом жизнью”, “о масонстве как достижении истины”, “о праотце Адаме” он не говорил. Как опытный адвокат, он, вероятно, чувствовал “клиента”. И нажимал главным образом на политическую, антибольшевицкую линию и на помощь в деле с визами. По всему тому, что и как он говорил, я видел, что ему действительно хочется вовлечь меня в “свои сети”: как-никак у меня “биография”, некое литературное имя, книги и по-русски, и по-французски, и я уж не такой петый дурак, не какая-нибудь орясина.

После завтрака, когда мы пили чай, я сказал Мануилу Сергеевичу:

Простились мы сердечно. Приехав домой, я рассказал все Олечке. Сказал, что по всему тому, что говорил М.С., думаю — ничего неприятного тут не будет, а в визах Маргулиес мне поможет (кстати, в этом я ошибся, ничего он сделать не мог). Олечка подвела итог: “Что же, попробуй!”. Поехал к Николаевскому, тот меня по-прежнему “подталкивал”, говоря, что у Маргулиеса большие связи во французском мире. Помню, при этой встрече Николаевский вытащил из какого-то чемодана голубую, золотом шитую ленту через плечо и такой же голубой с золотом, довольно большой передник. И на мой удивленный вопрос: что это такое? — сказал, что это масонские одеяния, он их получил от семьи одного умершего масона. Николаевский все собирал “для архива”, для “архива” и меня “подталкивал”. Сам же, как атеист, марксист, разумеется, в масоны не вступил бы.

Кто из русских были масонами

Местом зарождения ордена вольных каменщиков были, как известно, Франция и Англия, точнее Ирландия (“О, Ирландия! океанная, мной невидимая страна!”) и Шотландия. В 1725 году была основана “Великая Ложа Ирландии”. В те времена католические священники совмещали и церковь и масонство. В 1736 году в Шотландии была основана “Великая Ложа Шотландии”. Наиболее видным шотландским масоном был известный поэт Роберт Бернс.

Во Франции первая масонская ложа была основана в 1721 году в Дёнкерке. Французские вольные каменщики внесли в масонство тенденцию антиклерикализма. Как известно, вольным каменщиком был Вольтер и, казалось бы, не очень с ним схожий Филипп Эгалитэ, до революции — великий мастер “Великого Востока Франции”. В революцию Филипп Эгалитэ отказался от сего поста и своим голосованием отправил своего кузена Людовика XVI на эшафот. Это, конечно, плохо увязывается с масонской “любовью к людям как братьям”. Впрочем, и сам былой “великий мастер” отдал свою голову тому же эшафоту на той же Гревской площади. Очень быстро масонство распространилось в Германии. И в Россию пришло с Запада.

Кто же из знаменитых и известных людей России, в XVIII и начале XIX веков, были масонами?1 А.С.Пушкин2, посвящен в ложе “Овидий”, А.С.Грибоедов, посвящен в ложе “Объединенные друзья”, барон А.А.Дельвиг (“Меня зовет мой Дельвиг милый, / Приятель юности моей”) — ложа не указана, генерал-фельдмаршал М.И.Голенищев-Кутузов, князь Смоленский, посвящен в ложе “К трем ключам”, член ложи “Овидий” и “Три знамени”, граф М.М.Сперанский, член ложи “Северная Звезда”, А.П.Сумароков, указан в списке великих мастеров, но ложа не указана, генералиссимус А.В.Суворов, князь Италийский, граф Рымникский, член ложи “К трем звездам”, граф Ф.П.Толстой, президент Академии изящных искусств, известный медальер и скульптор, член ложи “Камень истины”, вел. кн. Константин Павлович, наследник престола, член ложи “Объединенные друзья” и “Астреи”, М.М.Херасков, автор масонского гимна “Коль славен наш Господь в Сионе”, музыка Бортнянского. Обрываю перечисление, опуская Новикова, Радищева, Рылеева и многих других. Отмечу только кажущееся “курьезом” масонство любимца императора Николая I, шефа жандармов графа А.Х.Бенкендорфа (ложа “Объединенные братья”) и начальника III отделения Е.И.В. канцелярии полковника Л.В.Дубельта (ложи “Объединенные братья” и “Палестина”).

Известно, что в первой половине XIX века масонские ложи в России были закрыты. И все же кое-какие масонские организации существовали, и участвовали в них весьма видные люди. Так, например, перед тем, как появиться в царском дворце роковому Распутину, о чем так хорошо писал Н.Гумилев:

 

1 См. Tatiana Bakounine. Docteur de l'Université de Paris. “Le Répertoire biographique des francs-maçons russes” (XVIII et XIX Siècles). Bruxelles: “Petropolis”. S. D. — 655 p.

См. масонские стихи Пушкина “Генералу Путину”, основателю ложи “Овидий”.

В гордую нашу столицу

Входит он, Боже, спаси!

Обворожает царицу

Неодолимой Руси.

И не упали, о, горе!

И не сошли с своих мест

Крест на Казанском соборе

И на Исакии крест.

— перед этим, в 1901—1902 годах “в гордую нашу столицу” не вошел, а въехал некий француз мсье Филипп, известный “лионский целитель”, которого официальная французская медицина считала человеком не только “не имеющим права практики”, но и “подлинным шарлатаном”. Но этот “сверхъестественный” человек, обладавший даром “внушения” и “целительства”, легко проник к царице и царю. И как пишет В.Э.Мишле в книге, вышедшей в 1937 году, “через Филиппа последний русский царь был... посвящен в мартинизм”, доктрина которого покоилась на мистическом утверждении, что “человек в себе имеет божественный свет, о котором не подозревает”. П.Б.Струве в журнале “Освобождение” (№ 8 от 2/15 октября 1902) по поводу Филиппа писал: “В петербургских кружках, близких ко дворцу, много говорят про настроения Государя. С весны нынешнего года на него имеет большое влияние некий г.Филипп, гипнотизер и оккультист... Без Филиппа, говорят, не принимаются никакие решения, г.Филипп дает советы по важным вопросам как семейной жизни, так и государственной. Он вызывает тень покойного императора Александра III, внушающего те или иные решения. Влияние Филиппа — неоспоримый факт”. В переписке императора Николая II и императрицы Александры Федоровны императрица упоминает мсье Филиппа семь раз. Приведу хотя бы две выдержки. В письме от 6 сентября 1915 года: “Скоро праздник Пречистой Девы — 8-го числа. Это мой день — помнишь m-r Philipp'a — и Она нам поможет”. В письме от 14 декабря 1916 года: “Глупец тот, кто хочет ответственного министерства, писал Георгий (вел. кн. Георгий Михайлович. — Р. Г.). Вспомни, даже m-r Филипп сказал, что нельзя давать конституцию, так как это будет гибелью России и твоей...” Пребывание мсье Филиппа при дворе кончилось скандалом и удалением этого “мартиниста” из России. И его “посвящения”, вероятно, отпали.