Эрик Бредт
Моя жизнь,
любовь
и невзгоды
на Ставрополье
Записки
немецкого
актёра - военнопленного
1916 – 1918г.г.
Эрик Брэдт
1890 –
1965
Предисловие
заметки,
записи, наброски все больше побуждали его
написать обо всём пережитом.
В 1926 году в издательстве «Matthes», в Лейпциге, появился первый том его книги «Пахарь поневоле», а в 1927 году второй том.
О книге много и хорошо говорили,
успех воодушевил моего отца. Наряду с работой в театре, он решил и далее
посвятить себя писательской деятельности.
В 1932 году он приехал на работу
в Гамбургский театр. В Гамбурге только что была основана радиокомпания.
Новое средство массовой информации - радио - его очень заинтересовало. Он писал пьесы для молодого
радиовещания, также радиоспектакли для детей и подростков и выступал, как
актер, во многих радиопередачах. Я помню
две передачи, темами которых были русские произведения (легенды): «Чудотворные нищие» и «Святой сапожник».
В 1935 году он написал пьесу о полярном исследователе Фритьофе Нансене,
которая была поставлена в Данциге в 1936 году.
В 1935 году мой отец женился на моей матери - актрисе Еве Бишофф (Eva Bischoff), игравшей в Гамбургском театре.
1940г.- родился мой брат Йоханес (Johannes).
1941г.- родилась я – Эрика (Erika).
Страшные годы войны 1939-
В конце 1945г. вся маленькая
семья снова была вместе, переживая голодные послевоенные годы. В 50-х годах
все нормализовалось, и мы, дети, могли
расти в любящей, теплой атмосфере.
Вспоминаю отца, сидящего на кухне с нами, своими детьми, и рассказывающего. Он никогда
не говорил о войне. Он рассказывал о жизни в деревне, с лошадьми и коровами, о
пахоте в степи, о хороших русских людях, и как трудно пасти стадо овец.
Он также рассказывал, как однажды одна русская крестьянка подарила ему
синюю рубаху в белый горошек.
Я слушала эти рассказы, как сказки.
Мой отец не мог забыть ужасных, но порою и прекрасных лет в России.
Снова и снова
он возвращался к своим воспоминаниям о Лежанке и Насте.
И, спустя
тридцать лет, он решил рассказать всё еще раз, совсем по-другому, гораздо более
подробно, чем в «Пахаре поневоле», более реалистично, рассказать от
первого лица. Даже название будущей книги было изменено. Второе издание должно было называться: «Настя. История моей
жизни, любви и невзгод в Лежанке».
В 1965
году мой отец умер.
Рукопись не была напечатана, и в течение десятилетий
оставалась обычной пачкой
бумаги.
Да, прошло
много времени, пока я, наконец, прочла рукопись и с изумлением поняла: Лежанкой
же называется «Средний Егорлык»! Эта Лежанка – Средний Егорлык – существует на самом деле!
Теперь я, наконец, могла найти на
карте России это степное село, южнее города Ростова, и в августе 2009 года я
поехала туда в первый раз.
Я показала страницы из книги моего отца в школе учителям Татьяне Владимировне Стецюре, Раисе Акимовне Поляковой и
обнаружила открытые сердца и тёплый
интерес. Николай Фёдорович Ватутин показал места, где жил и работал мой папа.
На Рождество
2011 года Николай Фёдорович
Ватутин прислал мне свою книгу «Человек и малая родина», в которой он также
писал о моем отце и упомянул о моём визите. Я была вне себя от радости.
Мы связались друг с другом и очень
быстро сошлись в одном: рукопись моего отца обязательно должна быть переведена и издана книгой!
Книга принадлежит Лежанке, она принадлежит истории этого
места, она ближе и роднее жителям Лежанки , чем людям в Германии.
Николай Фёдорович Ватутин переводил два тома «Пахарь поневоле», которая напечатана
готическим шрифтом, для
сравнения событий и редактирования рукописи и подобрал иллюстрации. Преподаватель Ростовского университета, Дикалова Татьяна Александровна, сделала перевод первой части
рукописи. Ватутин Николай Фёдорович перевёл вторую
часть. Елена
Петровна Ватутина оформила текст на
компьютере.
Таким образом, в результате совместного немецко-русского сотрудничества, возникла эта книга.
Я благодарю всех от всего сердца, и желаю книге моего отца найти много
заинтересованных читателей в Лежанке и России.
Эрика Корделия Моос-Брэдт (Erika
Cordelia Mohs-Brädt).
г. Кассель.
Часть первая
Настя
В степи
Прежде чем в этом году наступила Пасха, я уже полных три недели ходил за плугом
всеверокавказской степи.
Наконец наступил канун пасхи –
день, который я ждал, как никакой другой.
Я проснулся задолго до рассвета. Степь
вокруг ещё лежала неподвижно, выдыхая туман в спокойном сне. За мной, в обозе,
били копытами лошади, а в остальном и там ещё было тихо.
Я лежал на спине и смотрел на звёзды. На войлочной подстилке лежал
я посреди степи, но завернувшись в овчину, которую здесь называют тулупом.
Небо искрилось жизнью. Поэтому я не хотел больше засыпать. К тому же меня сильно занимала мысль о начинающихся завтра праздниках. Из-за них-то мне уже сегодня не
нужно было больше пахать. Я должен был только
запрячь лошадей для моего хозяина
и кормильца, чтобы вместе с ним ехать
домой.
Домой - это значит: в деревню, в наше степное село на реке Средний Егорлык, лежащее в сорока верстах от нашего полевого стана.
Там я надеялся, всё-таки была пасха,
наконец-то встретить товарищей, всех моих
друзей, которых я не видел уже несколько недель. Но одно я знал точно: во время праздников мы что-нибудь предпримем - я ещё не знал, правда, ЧТО.
Потому что мы все были «здесь, внизу», ещё
довольно чужими.
«Здесь, внизу» - это значит на юге.
Познакомились мы «здесь, вверху», в
Сибири, в одном из многих зимних лагерей для военнопленных.
Последний был в Мамадыше,
провинциальном городке, населённом преимущественно татарами, лежащем на реке
Вятке, примерно там, где она впадает в
Каму. Это 140 верст на восток от Казани.
Но, как обычно в лагерях, а они
отличались лишь особенностями: или много блох, или мало еды - последнее (мало еды) - было в Мамадыше, где,
к сожалению, паёк выдавали один раз в день.
Так как зимой было мало работы, считалось, что мы не должны
были пиршенствовать. Пустили по кругу
список, где каждый мог себя вписать, чтобы весной уехать из Мамадыша на работы в поле, далеко на юг, «здесь внизу».
Это звучало очень заманчиво, да и
географическиюг был болеe привлекателен. Но не каждый из нмог
надеяться на «апельсины и финики».
Я лежал и ждал, когда мой хозяин, Павел
Павлович, проворчит мне: «Вставай, Гриша!» Он всегда вставал первым.
Достаточно было только на востоке
блеснуть одной полоске света из тёмно-синей ночи - и он уже бодрствовал.
По его мнению, это было именно то время,
чтобы 12 наших лошадей впрячь в два
тройных плуга и загнать в борозду.
Тулуп
заслужил положительную оценку: учитывая, что спали без палатки и крыши, под
открытым небом, а кто имел такой тулуп - не ощущал холода и мороза. И если
ночью шёл снег или дул восточный ветер с Каспийского моря («калмык») - я не чувствовал холода.
Эти апрельские ночи ещё не отпускало
зимнее настроение. Иногда мы просыпались и видели себя покрытыми слоем снега. Но длинные тулупы
отменно держали в тепле даже наши подошвы. Высокий воротник окутывал голову, а
своим размером тулуп мог в особом случае согреть и защитить от холода ещё
одного спящего.
Было приятно лежать и слушать, как лошади
позади меня трутся головами по опустевшим кормушкам и грызут их,
выбирая остатки корма.
Рассвета пока ещё не было
заметно. Была глубокая ночь.
Погрузившись снова в полусон, сквозь
полуопущенные веки я наблюдал за всем, что делал хозяин, который уже поднялся с
лежанки. Я уже знал, что свои еженощные работы
он делал всегда один, без
посторонней помощи.
Рослый, поджарый человек с чёрной
бородой пробирался между повозками и
плетёными стенами из тростника, служившими защитой от ветра, из которых был устроен наш ночлег.
Чтобы дать лошадям первое подкрепление для
утренней работы, он брал две большие корзины и шёл, громко топая под звёздным
небом, к повозке, где лежала мякина. Её сгребали и поднимали в корзины
огромными вилами с закруглёнными зубьями.
Что касалось меня - это было не тяжёлое
рабство: лежать, вытянувшись здесь в тепле, в то время как хозяин тащил всё,
чего ждали двенадцать лошадей, фыркающих и шаркающих копытами.
Павлу Павловичу стоило только задеть
меня носком сапога и сказать: «Вставай, Гриша, и замешай корм лошадям!» Но он
этого не делал. И я мог его понять.
Это ночное кормление было для него
священнодействие или, по крайней мере, особенно ответственное дело, которое он
без помощи других доводил до конца. Другие могли быть небрежными, «халтурили». И только то, что
делал он сам, было хорошо.
Он нёс полные корзины к кормушкам, где
стояли лошади, и опорожнял их. Потом наполнял из бочки водовозки полные вёдра
водой, приносил их к корытам и начинал замешивать.
Для этого нужно было взять отруби из
мешков, которые стояли за защищёнными от ветра стенами. Лошади начинали уже с
нетерпением, настырно, сопеть. Вкусная смесь из отрубей, воды и мякины,
замешанная ручными вилами до готовности, была приятна для их мягких лошадиных
губ.
Пока челюсти «россинантов» перемалывали
и, скрепя зубами, пережёвывали пищу, а наевшись, некоторое время стояли - была
ещё ночь. Постепенно
в небе показалась сумеречная полоска, предвещавшая утро.
И теперь уже ничего не мешало всеобщему
пробуждению.
Первыми, кого хриплым голосом будил отец,
были Колька и Ванька, два сына Павла Павловича, в возрасте четырнадцати и
шестнадцати лет.
«Вставайте и запрягайте!» - Это
был приказ, который сегодня меня не
касался.
Предварительно вечером мне были названы две
лошади, которых я должен был запрячь в повозки, чтобы ехать домой.
«Вставай, Гриша, повесь один хомут! Белого коня возьмём с собой».
Работника, жившего до меня у Васильева, звали Гриша, и поэтому ему было очень
удобно и меня называть также.
Это было
как с именем «Фридрих» в немецких заезжих дворах: работники, в чьи
обязанности входило будить гостей, чистить и ставить обувь перед дверью, имели имя «Фридрих» и всех их
преемников также называли «Фридрихами».
Выскользнув из тулупа и надев
лёгкую меховую куртку, я взял и повесил
на изгородь хомут. Все спали одетыми и только иногда снимали сапоги.
Празднично-неспешный ритуал
одевания был невыполним, так как Павел Павлович неустанно поторапливал. При
этом каждый подгонял друг друга; всё происходило быстро – «галопом».
«Умыванием» считалось, если кто-то между делом зачёрпывал хотя бы пол-кружки
воды и брызгал в лицо.
Белого коня я привязал позади к повозке.
Ох, бедняги Колька и Ванька, они должны были сегодня до вечера пахать, а потом
ночью ехать домой. Как они смогут быстро
запрячь столько
лошадей без моей помощи?
Но моя помощь не входила в воспитательные
планы хозяина; они должны были сами это уметь делать - для этого он считал их достаточно взрослыми.
И они, сами не позавтракав, погнали своих хорошо накормленных помощников
в сумеречный рассвет, к покинутому вчера месту, где стояли плуги.
Чуть позже, хотя не было ещё хорошей видимости, юные пахари далеко протянули
туманно-коричневую борозду.
И только теперь на горизонте степей
начал вырисовываться свод раскалённой округлости солнца.
Я смотрел им вслед. Каждое утро, неделя за неделей, я тянул с ними такие же борозды.
Чтобы борозда была сделана до конца поля, проходил целый час. Обратно, с
новой бороздой, было не быстрее.
После двух часов работы, сидя на мешках и соломенных тюках, мы с
удовольствием позавтракали. Хозяин заварил чай в ведре для лошадей, на костре,
между полевыми камнями.Чаю было много, хлеба тоже, и к нему лук.
Надежда
была на то, что скоро еда будет разнообразнее. С наступлением пасхального
воскресенья Великий пост подошёл к концу.
Домой, в Лежанку
У Ваньки и Кольки был ещё старший брат,
который в это время сражался в окопах против немцев. Примерно там, где раньше
был я. Теперь я здесь занял его место.
Пахари уже исчезли в бесконечной дальности
полей, когда Павел Павлович и я сели в повозку и поехали в противоположную
сторону. Мы гнали лошадей в основном по
непаханой, целинной, степной земле, хотя были и накатанные дороги, похожие на
наши полевые дороги дома - разъезженные
и ухабистые. Степь была иногда
волнистой, с лёгкими, холмистыми возвышениями; то там, то здесь балочные
промоины - больше ничего. Не было видно ни одного дерева, ни одного заезжего
двора, ни слегка покрытых пастельными красками церковных куполов или
расплывчатого намёка на отдалённые
поселения. Но здесь не
хотелось говорить ни о чём
другом, как о степях.
Конечно, эти степи можно в любое время сделать
плодоносными, и так оно и будет.
Пройдёт немного времени и
всё будет в степрасти в изобилии;
даже там, где земля лежала целиной, невспаханной, без семян. Казалось, посей - и всё взметнётся ввысь из этой роскошной земли. Она
манила своим теплом и красками, соблазняла и ждала прихода своего часа. После долгих часов поездки,
проехав, наконец-то, эти степные районы, перед нашим взором раскинулось большое
село Средний Егорлык, получившее своё название по реке, которая протекала между
двумя балками (Молоканкой и Каменкой), превращенными в пруды, впадающие в реку
на восточной окраине села.
Мы преодолели речку по деревянному мосту. Лошади сами по себе
ускорили свой ход. Конь, привязанный сзади повозки на верёвке, радостно заржал.
Да, дорогой, в домашней конюшне будет уютнее, чем под резким восточным ветром.
Местные
жители село в разговорной речи называли – «Лежанка». Географически–почтовое
название Средний Егорлык было непопулярно и в ежедневном обиходе не
применялось. И это вопреки тому, что три реки (Малый Егорлык, Средний Егорлык и
Егорлык), объединившись, впадали в озеро Маныч. В других, дальних губерниях, знали и употребляли также «Лежанка».
С населением в 15 тысяч это богатое село расположилось на большой равнине между
городами Ставрополь и Ростов-на-Дону. Оно принадлежало к Медвеженскому
уездуСтавропольской губернии.
Лежанка – означает место для
лежания на печи, либо широкая скамья. До основания села на правом берегу возле
моста находился карантинный пост и бараки для двухнедельного карантина
паломников и купцов из азиатской части. Отсюда мост и посёлок справа от моста
по правому берегу на местном наречии назывались Карантирский и Карантир.
Пройти Лежанку пешком поперёк - это растянется на целый час, а вдоль – на
два.
Мы были почти рядом с домом; только
несколько улиц разделяло нас. Павел Павлович
остановил повозку, не доезжая до дома. Мне было приказано спрыгнуть с
повозки, отвязать коня. Отвязав коня, я получил
инструкцию к дальнейшим
действиям.
«Отведи коня домой и скажи женщинам: хозяин
придёт позже. Хозяин - это я! Понимаешь?
У меня ещё есть кое-какие дела,- скажешь ты,- понял?»
Удаляясь всё дальше, он продолжал
повторять: «Только не забудь, Гриша, скажи бабам правильно, что у меня есть
дела и я приду чуть позднее, понял,
Гриша!»
Он быстро помчался на повозке или на
местном наречии - «улепётывал». Я уже
догадывался о его «делах», так как там, на пашне, несколько раз видел, как он
покидал стоянку на пашне и весь день больше не показывался.
Где он так долго пропадал? Можно
прежположить, что он где-то встречался со знакомыми, любителями выпить,
возможно, в одном из соседних пахотных лагерей или в одном из дальних хуторов.
Во всяком случае, он называл эти поездки
деловыми встречами, хотя при каждом возвращении его одежда и дыхание издавали
сладковатый запах самогона. И тогда, вытянувшись, он часами лежал, блаженствуя,
в мирном оцепенении.
Я взял коня и, держась середины деревенской улицы, побрёл по дороге вперёд. Позади себя я услышал громкое тарахтение приближающейся
повозки, к которому примешивался
жестяный звук. Обернувшись, я увидел приближающийся экипаж деревенской пожарной команды.
На передней повозке, кучером,
восседал немецкий фельдфебель Кольб, который, как и я, прошлой зимой был в лагере Мамадыш. Головным убором ему
продолжала служить его прусская пехотная
каска. Крепко завязанная под подбородком впереди, широкая металлическая
оправа с императорским гербом орла, украшала этот остроконечный
колпак. Кольб ни за что не хотел с ней расставаться.
Кучер водовозки был длинный,
близорукий Хинденберг, которого мы прозвали «миллионер». В его родном городе
Кольберг он был руководителем
Отцовской водочной фабрики, а в
будущем стать её владельцем и, мы так думали, несомненно, миллионером. Вместо
этого «миллионер» руководил движущимся
водяным чаном «лежанской» пожарной
охраны.
Кучер третьей телеги, с пожарной
лестницей, был довольно почтенный, немногословный гамбуржец, который оставил
себе светлую бороду, и по неизвестным причинам был назван «главным инженером».
Мы узнали, что по профессии он был пекарь, но в наших глазах он выглядел так,
как должен был выглядеть и вести себя главный инженер.
Меня, ведущего коня
на поводу, одетого в овчинный
тулуп и ушанку, друзья узнали в последний момент.
Фельдфебель Кольб широко раскрыл
глаза, взмахнул кнутом и прокричал, как протрубил, командирским голосом: «Фрёлихе
Остерн!» (хорошей Пасхи!). Я закричал ему вслед: «Где мы завтра встретимся?» Промчавшийся на водовозке «миллионер»
продублировал его ответ: «Место встречи
- большая чайная на базарной площади, сразу после обеда».
«Куда вы сейчас едете?» -
прокричал я. «На учение!» - ещё более громко отвечал «главный инженер». Он
высоко взмахнул кнутом с короткой ручкой, и повозка прогромыхала дальше по
улице.
Жестяные звуки раздавались
уже вдалеке.
Я зашагал дальше в своих,
стоптанных о пашню, сапогах.
Конь уже потерял терпение. Он знал все дома на улице лучше, чем я, и
торопился в своё решётчатое стойло в родной конюшне.
Васильевы
Жена Павла Павловича и сноха стояли у ворот, когда я подъехал ко двору.
Они услышали шаги коня и, радуясь встрече, сказали: «Добро пожаловать! Как поживаешь,
Гриша? Как твоё здоровье? Ты привел коня? А где хозяин?».
«У него ещё дела»,- сказал я,
кивая головой.
Мы завели коня под крышу; втроём
сразу намешали корм. После этого женщины уже беспокоились только обо мне.
Меня тотчас же заставили прийти
на кухню, чтобы покормить.
Они видели меня только в первый
день до отъезда на пашню. Теперь их разбирало любопытство, желание
познакомиться. Я должен был рассказывать, но мой русский находился в самой
начальной стадии развития.
Когда же я, приложив усилия, стал
рассказывать, как далеко мы с плугами прошли, меня, к сожалению, стали часто
перебивать. Дамы уклонялись от темы. Они задавали мне совершенно неподходящие к
разговору вопросы, вдоль и попе
Поперёк,как им нравилось. Я
должен былпостоянно концентрироваться и почти не ел.
Нет, они были слишком любопытны!
Как бы мне от них улизнуть?
По дороге Павел Павлович
перечислил, какую работу я должен сделать во дворе после обеда, в то время как
любезные болтушки не отпускали меня от себя.
Мне нужно было от них
освободиться, но я не хотел этого делать без уважительной формы извинения.
Однако мне не хватало знания
соответствующих речевых оборотов. Поэтому я вёл беседу в виде пантомимы: с
большой игрой рук, пожиманием плечами, смехом и даже поклонами. За это всё,
сопровождаемое примитивными выражениями
на ломаном языке, я получил бурное женское одобрение.
Никакая цирковая публика не
смогла бы так благодарно и весело выразить свои эмоции перед выступающим
клоуном. А когда я кое в чём повторялся и немного преувеличивал в поклонах -
женщины заливались от смеха и визжали.
Молодая невестка пыталась
соответствующими жестами превзойти меня. Наконец, обе милостиво отпустили меня
во двор. Хотя некоторые залпы их бойкой речи продолжали ещё трещать мне вслед.
На улице мне пришлось долго
хлопотать. Прежде всего, я принёс мякину в свободно стоящие кормушки. А когда
хозяин с лошадью и повозкой приедет
домой, нужно было только долить туда воды.
Были ещё и другие дела; помимо порученных, везде находилось что-то
для работы, и время проходило быстро. Наконец, мне пришла в голову мысль, что в
хлеве для лошадей всегда должно стоять закрытым полведра муки. Павел Павлович
любил, чтобы коню подсыпали её иногда в корм.
Итак, я наполнил нужное
количество в закрома и вошёл, держа мучное ведро в руке, в конюшню.
Недалеко от места, где стоял
конь, я увидел кого-то лежащим. Мой нос учуял
помадно-сладкий «аромат», и я всё понял.
Но где оставил Павел Павлович
повозку и лошадей?
Подготовка к Пасхе
Я вернулся назад в кухню, не
упоминая о конюшне, и сел к женщинам. Они были рады моему приходу и, болтая,
замешивали тесто для пирогов, раскатывали его и пекли всякую всячину к
предстоящему дню. Я тоже получил кое-что, разумеется, постное и обезжиренное.
«Ты пойдешь, завтра в церковь?» -
спросила меня Рыбка. Это была молодая, бойкая жена старшего сына, фронтового
солдата. «Рыбка» было её прозвище с
детства, это означало по-немецки «
Фишхен». «У меня нет приличного костюма»
- ответил я.
«О, Гриша, мы найдём тебе один»,-
сказала хозяйка. « У «Рыбкиного» мужа, который на войне, есть красивый, голубой
сюртук - ты оденешь его».
Речь шла о праздничном, длинном
жакете деревенской моды, который был мне
предложен. Но хозяйка, с живой помощью Рыбки, предлагала мне больше: я должен
был примерить блестящие, праздничные сапоги их зятя.
«Они подходят тебе по размеру. Я
вижу это; ты должен хорошо выглядеть при посещении богослужения. Когда ты
уходишь, к которому часу? Мы, женщины, идём вечером. Пойдём и останемся в церкви до рассвета, потому что
еда должна быть освящена: сало, холодец, творог, яйца, пасха, куличи, хлеб».
«Ты, Гриша, пойдёшь рано утром,
перед завтраком, с Павлом Павловичем, хозяином нашим!
Только где же он, Рыбка? Он
заставляет нас ждать, а если он придёт уставшим от дел...»
«Он уже здесь», - сказал я. - «Очень
устал и лежит в конюшне».
«О, Господи! Лежит в сарае! Ладно, пусть
немного поспит. Тогда вечером
будет отдохнувший и сможет пойти с тобой, Гриша, в баню».
Рыбка сказала: «Матушка, ты
положишь Грише свежую рубашку, чтоб он взял её с собой в баню? А здесь яйца, чтоб мужчины могли в бане
волосы помыть».
Яйца? Волосы мыть яйцами? По
какой это методике?
Рыбкина свекровь быстро выбежала
- в конюшню, куда же ещё?
И тут Рыбка начала снова заманивать меня в западню своими вопросами,
из которых я не мог выйти.
«Освящают у вас, в Германии, на
Пасху хлеб, сало, сметану?»
«У вас целуются и обнимаются на
Пасху?»
«У вас перекатывают крашеные яйца
на кладбище через могилу и тогда узнают, кто в этом году умрёт?»
«У вас идут с чайником, в котором
святая вода, мимо спальных дверей и окропляют их?»
«Приветствуют у вас тех, кого
встречают, словами: «Христос воскресе!?»
«И получают в ответ: «Воистину
воскрес!»
До того, как она меня полностью
расспросила, выручила её свекровь, жена Павла Павловича, просунувшая голову в
дверь.
«Слушай, Гриша, иди скорей через
огород до первой улицы, где двор Винокуровых, ты знаешь - да, в котором немец с чёрной бородой служит.
Посмотри, там ли лошади и повозка хозяина стоят. Иди скорей и приведи их! Так
как он сам, видишь ли, хочет ещё поспать!»
Я пошёл и в указанном месте нашёл повозку и лошадей,
привёл их в наш двор и распряг. Когда я поставил лошадей к кормушкам, я увидел
Павла Павловича, медленно и шатаясь выходящего из сарая, и идущего к двери
кухни. Там он остановился и сказал: «Гриша, это хорошо, что ты лошадей привёл!
Оставь их, пусть едят. Возьмём наши
рубашки и пойдём в баню». В бане хозяин
дал мне яйцо, которое было предназначено для меня, о применении которого я
ничего не знал.
Мы стояли, нагнувшись, в
дьявольски горячем воздухе, в низком домике. Встроенный медный котёл выдавал
пар в потолок. Внизу под котлом полыхал огонь.
В тлеющем красноватом свете
керосиновой лампы, в пару, мы выглядели как черти в аду.
Сначала мы хлестали друг другу
наши голые тела вениками из вишни и полыни. Веники, хлопая со свистом по телу
до пяток, ускоряли ток крови, и наступало лёгкое бодрящее ощущение всего тела. И
вот пришёл великий момент моего обучения: я увидел, как хозяин, разбив яйцо,
втёр желток в волосы.
«Это хорошо против вшей, Гриша»,-
сказал он
оживлённо, заметив мою
нерешительность; я
последовал его примеру. Это был здешний
обычай. А вот обтирать тело насухо было
не принято. О полотенцах не было и речи. Мы влезали влажными и горячими в
свежее бельё, одевались и выходили.
Праздничнее и чище нельзя было и
быть! Между прочим, Павел Павлович снова
стал трезвым.
Когда мы вернулись домой, он
подал мне праздничные сапоги своего старшего сына. Затем дал примерить длинный,
крестьянский, зелёно-голубой сюртук. Сапоги оказались немного узкими. Однако я
не мог устоять перед их зеркальным блеском, и мне так захотелось одеть их на
Пасху.
Появилась мысль: в то время как я в этих сапогах иду в церковь, лежит
хозяин этих сапог в проклятых окопах, где немцы стреляют в него. Возможно, мы
оба: муж Рыбки и я, уже и раньше лежали друг против друга. Я - с намерением
сделать Рыбку вдовой, он - забрать у меня шанс выиграть «когда-нибудь» любовь
какой- либо «Рыбки».
Праздник
После того, как на следующее утро
я в роскошном костюме своего врага и в его узких, но зеркально- лакированных
сапогах посетил пасхальное богослужение, выйдя из церкви, мы продолжали стоять
перед порталом, на церковной площади.
Павел Павлович Васильев
встретился здесь со
своим братом, которому
принадлежало соседнее хозяйство.
Братья были не похожи друг на
друга. Тот, что был с соседнего двора, показался мне намного дружелюбнее, чем
мой. Пока мой хозяин представлял меня ему, я заметил за его спиной кого-то,
стоящего в точно таком же зелёно-голубом, как и я, сюртуке, в высоких сапогах,
не менее блестящих и лакированных, а на голове такая же, немного набекрень
сидящая фуражка.
Это был Бруно.
Я снова узнал в нём моего старого
друга из зимнего лагеря Мамадыш. Как я вообще узнал Бруно? Он никогда так не выглядел, как сейчас!
Мы были с ним похожи, как
зелёно-голубые братья - близнецы. И когда бородатые, крестьянские братья
приветствовали друг друга по-восточному, мы следовали их примеру.
«Христос воскресе!» - «Воистину
воскресе!»
Русские целовались, миролюбиво
клали руки друг на друга.
«Христос воскресе!» - прокричал
Бруно.
«Воистину воскресе!» - сказал я.
Мы не целовались и не обнимались,
У католиков и протестантов это не принято.
Братья предложили идти вместе с ними домой. Братья шли впереди.
Я узнал от Бруно, что сын брата, Свирид
Васильев, ещё недавно лежавший в окопах, сейчас в безопасности.
«Почему?» - «Он в немецком
плену! Работает недалеко от Аахена, на
мельнице» - сказал Бруно.
Мы носили пасхальный гардероб
этих русских солдат, и желали, чтоб Свириду было на мельнице хорошо, и мужу «Рыбки»
было хорошо.
Так как церковь, из которой мы
вышли, стояла на краю посёлка, мы долго маршировали назад. По дороге Павел
Павлович обернулся и сказал: «Идите и заходите в дома, парни! Там вам дадут пироги, яйца. Только
говорите всегда: «Христос воскресе!». Или отвечайте « Воистину воскресе! Потом
приходите домой - кушать!»
Мы не стеснялись, зашли в первую
же лучшую хату и поздравили с Пасхой. Нас щедро одаривали, и мы неспешно шли
дальше. Ещё из нескольких домов мы выходили с медовыми кренделями, пирогами и
яйцами, а иногда и с поцелуями.
Запретная чайная
С главным жандармом Лежанки,
называемым здесь урядником, шутить было нельзя.
Мы это знали. И ещё знали, что
заходить в большую чайную, на базарной площади, нам было запрещено. Но это не
меняло дела, так как именно туда нас и тянуло. Эта чайная заполнилась на Пасху
после обеда преимущественно военнопленными.
Здесь было так: на столе стоял
кипящий самовар, а под столом, по кругу ходила бутылка водки. Казалось. хозяин
не черта не боялся.
Думается, что он со стражником был в хороших
отношениях, но от этого опасность для
нас, разумеется, не снижалась.
Сначала мы вели себя осторожно и поставили
смотрящего у двери, наблюдать за входящими с
базарной площади в чайную.
Если он заметит приближающегося
усатого урядника, в длинной шинели, с саблей, то даст сигнал нам, а мы должны
были куда-то прятаться.
Наша компания расселась вокруг стола.
Но первоначальную тишину выдержали не долго.
Постоянные добавки водки привели к тому, что Бруно начал говорить
пространно и громко. Он пробовал даже петь, а точнее, реветь.
Фельдфебель Кольб выставил две
бутылки. На следующую бутылку уговорили «миллионера». Он оставался трезвым,
сидел не во главе стола, а в стороне. Постепенно он начал нервничать, ситуация
становилась для него жуткой. Он снимал свои медового цвета очки, протирал их,
иногда вытирал ребром ладони пот со лба. Стало понятно, что эта ситуация ему не
по нраву. Он боролся с желанием
подняться и уйти.
Многие другие тоже теперь
отделились, за что были прозваны «трусами».
Один Лео, польско-силезский земляк, чувствовал своё особое превосходство
над теми, кто боялся. В плане языка у него были лучшие возможности интеграции,
в то время как мы были абсолютно чужими. Он вроде бы слышал, что урядника
вообще нет в селе.
«Чего вы все так боитесь урядника?»
- кричал он с польским акцентом. - «Из-за немного выпитой водки?.. Урядник не
придёт! Уехал в другое село!»
Однако, кто хотел уйти - не
задерживался из-за реплик Лео. Это пасхальное удовольствие для некоторых было непривычно шумным.
Кольб и Бруно, сидя со мной во
главе стола, пылко разговаривали друг с другом, перебивая один другого. У
Кольба багрянцем горело всё лицо, его красная бородка, казалось, искрилась огнём.
«Вильгельмовская» остроконечная
каска, которую он почти никогда не снимал, сползла на затылок.
Несмотря на напряжение, висевшее
в воздухе, Лео всё делал так, будто он имел законное основание находиться в запрещённой для него чайной.
Он останавливался иногда у нас за
столом, рассказывая пикантные «лежанские» сплетни; они касались любовных
отношений между пленными и сельскими женщинами. Мы охотно слушали такие
рассказы поляка Лео; это был пересказ прекрасных снов, волшебное представление,
и все переживали эти любовные истории. Это были старые прошлогодние истории,
когда нас ещё не было в селе. Лео уже начал обживаться в селе.
Так, например, дочь одного богатого
крестьянина (имя неизвестно) назначила свидание любовнику ночью в своём
таинственном саду, в котором был источник или колодец. Ференц, молодой венгр,
как говорят, получил от той молодой «русалки» несколько сотен рублей в
благодарность за любовь.
Этот счастливчик смог сбежать, и
каким-то таинственным образом вернуться на родину. Один лежанский почтовый
служащий, как уверял Лео, подтвердил ему, что из Будапешта в Лежанку приходила
почтовая открытка. Но имени адресата служащий разглашать не имел права.
Все охотно слушали эту историю
Лео; это была чудесная мечта, волшебное представление - а вдруг повезёт встретить такую «русалку».
Подобная история произошла и с
Виктором Вигдором из Зальцбурга. Он тоже получил деньги от доброй неизвестной
дамы, и тоже через полгода оказался дома.
Почему Лео внезапно встал и вышел из-за стола? Почему он исчез?
Я заметил, что «миллионер» тоже,
быстро надев свою красно-жёлтую меховую шапку,
исчез в дверях.
Стало ясно, что теперь только я
нахожусь в компании Кольба и Бруно сильно набравшихся. Утащить отсюда обоих я
не мог, так как сам неуверенно держался на ногах.
Тут открылась дверь! Наблюдатель
крикнул с улицы: «Осторожно, урядник!»
Дверь снова закрылась. Мы
вскочили и встали посреди чайной. За стойкой хозяин нам успокаивающе подмигнул,
при этом он смеялся, значит - ничего страшного. Кольб пролепетал: «Плохая
шутка! Да-вай-те за-кан-чи-вать.»
Мы разлили остатки, которые были
ещё в бутылке, в три маленькие стопки, поставленные хозяином. Потом чокнулись,
чтобы ещё раз сказать тост, но в этот момент раздался топот тяжёлых полицейских сапог, и мы
услышали звон сабли, парализовавший нас. Так мы и стояли неподвижно посреди
чайной, с поднятыми рюмками в руках и не шевелились.
Вошёл урядник и стремительно подошёл к нам. Мы уже представили грубые руки жандарма на наших лицах.
Но тут Кольб почувствовал, что
кто-то обнял его и неожиданно поцеловал в губы
«Христос воскресе!» - сказал
урядник.
Так как Кольб не сразу ответил
по-русски, я тихо сказал за него: «Воистину воскресе!»
Теперь и я почувствовал, как руки
урядника обняли меня. Когда он поцеловал меня, у меня возникло такое ощущение,
будто всё
человечество оказалось в моих
объятиях. После того, как я и Бруно получили свойпасхальный поцелуй,
стеснительно вытерев рот, урядник ушёл от нас к буфету, обниматься с хозяином
чайной.
Мы поставили стопки и быстро
смылись.
Проклятый Гриша
На второй день Пасхи я навестил
Бруно. Это было сразу же после обеда. Мы сидели внутри зернового амбара, в
тихом закуточке, где никакой стражник не мог нас найти.
Там мы выпили бутылку водки, которую припасли заранее.
На этот раз, когда водка начала
действовать, именно я начал громко
разглагольствовать перед Бруно, болтать всякую чепуху и строил чудесные планы
на будущее.
Но неожиданно я почувствовал
скуку, усталость. Что-то недовольно бормотал вполголоса сам себе под нос. Это моё бормотание чем-то обидело Бруно. Он
обиженно прогнусавил: «Слушай, ты, не болтай ерунды!» и через минуту уснул. Я
последовал его примеру.
Проснулись мы только поздно
вечером. Уже несколько часов тому назад я должен был быть у Павла Павловича во дворе - мы же должны были вечером выехать, чтобы
продолжить пахать дальше, и взять с собой пару лошадей с повозками. Всё это я
знал. Совесть моя была нечиста.
Что Павел Петрович мог подумать?
Что мог он сказать?
Не ожидая ничего хорошего, я
выскользнул из амбара и направился домой. Да и Бруно уже искали, но мы ничего
этого не слышали.
Павел Павлович бушевал, когда я
пришёл. Он час за часом откладывал отъезд.
Меня повсюду искали.
Хозяин не хотел ехать - для него ещё была Пасха.
Я должен был ехать с
шестнадцатилетним Ванькой, который приехал с пашни в субботу вечером.
Колька, младший, остался на пашне
с казачонком из соседнего лагеря.
Было уже почти девять часов
вечера. Павел Павлович, наверно, подумал, что я сбежал от него.
Четырёх лошадей, уже готовых к
отъезду, Ванька должен был снова распрячь - всё это из-за меня. И тут, наконец,
пришёл я.
Хозяин, будучи в крепком подпитии, крыл меня матом и
угрожал.
«Веди лошадей во двор!» - орал он
мне.
«Вы тотчас выезжаете! Сию минуту!
Завтра рано утром вы будете пахать! Ванька, Николка и ты!»
Я молча направился к конюшне, но
хозяин закричал: «Не туда, слышишь? В большой конюшне только конь! Другие стоят
в маленькой!»
Он показал рукой в направлении,
где в темноте стоял маленький, каменный сарай, который он имел в виду.
«Скорее! Надень им хомуты!» -
кричал он с нетерпением.
В густой темноте я шёл неуверенно.
Подойдя к маленькому сараю, я открыл
дверной засов. В это время Павел Павлович, шатаясь, пошёл в дом, чтобы привести
Ваньку, который потягивался, уже почти
раздевшись, на печи. Отец наорал на него: «Почему не готов к отъезду?»
- «Почему? Ведь Гриши нет?»
- «Проклятый Гриша пришёл, он
запрягает лошадей!»
Отец остался стоять у печи, чтобы
сын поскорее оделся. Но нетерпение, водка и ругань со мной сделали его ещё
злее.
Я пробрался в абсолютно тёмную
конюшню и отвязал лошадь, стоявшую последней в заднем ряду. После того, как я
крепко завязал верёвку на её шее, я оставил её стоять.
Затем я отвязал трёх других,
стоявших ближе к двери. Поводья от всех троих я крепко держал в кулаке.
Я шагал впереди лошадей и тянул
их за собой к выходу. Свободно стоявшая лошадь, как я мыслил, должна была
следовать за мной сама.
Таким образом, я хотел за один раз,
как можно быстрее, вывести всех четверых к двум повозкам, чтобы скорее запрячь. Важно было как можно скорее
уехать с подворья.
Но всё шло иначе, чем я
предполагал: три лошади сзади меня начали тесниться на выходе: две пошли вместе
вперёд, как бы споря за первенство, вместо того, чтобы спокойно идти друг за
другом; третья вклинилась между ними.
Несколько секунд они не могли
двинуться дальше: ни вперёд, ни назад. Я пробовал ударом кулаком в лоб
заставить лошадей идти назад. Но все они прочно застряли в дверях.
Неожиданно все одновременно, сильным рывком двинулись вперёд. Они
вдавили деревянные балки дверной рамы
справа и слева в каменные стены, и... строение начало шататься.
С шумом посыпались кирпичи, куски дерева и штукатурка на спины лошадей.
Как это ни странно, все остались
невредимы, я же готов был провалиться сквозь землю.
В любую минуту должен был
появиться Павел Павлович.
С проклятиями, я быстро вытащил
несчастных кляч из-под ночной бомбардировки и сразу повел их к телегам. В
темноте я никак не мог узнать, что же, собственно говоря, я натворил; да и не хотелось
знать. Я поставил пару лошадей к Ванькиной повозке, а другую пару к моей.
Когда я искал хомуты, около меня
бесшумно, как призрак, появился Павел Павлович. Его взгляд насквозь прожигал
меня.
«Чтоб ты сдох, сатана!» -
пробурчал он. Не находя других слов, он снова и снова качал головой. Наконец,
он зашаркал к Ванькиной повозке. Помог запрячь и что-то бормотал себе под нос.
«Будь, Ванька, осторожен с
немцем!», - пробурчал он.
«Это сатана! Мы получили у бога сатану в дом, нечистую силу!»
«Посмотри на него – разве не
сущий сатана!»
«Ты же видишь, что он натворил!
Он сломал конюшню, проклятый..., конюшню, Ванька!..»
«О, чтоб он сдох!»
Я был не согласен с приписываемой
мне ролью. Скорее, какой-то злой рок вложил мне в руки верёвки, чтобы погубить
меня.
«Паутина ада оплела тебя!» -
услышал я издевательский голос.
Мой, всё ещё опьянённый мозг,
приближал меня к мысли как можно скорее
уйти в ночной воздух степи.
Едва я закончил запрягать,
появился Павел Павлович и прошипел: «Собери свои вещи!»
Я рванул в дом. Взял там тулуп,
медовые кренделя и яйца с первого дня Пасхи, которые были засунуты в льняной
узелок, который я всегда и везде возил с собой. В этом узле были всякие другие
ценности: старые, любимые письма, которые я пронёс через всю войну, и зашнурованный
пакет с рукописями.
В зимние месяцы моего сибирского лагеря мне в голову
приходили внезапные мысли – результаты вынужденного безделья, из которых потом
получались милые, короткие истории. Они были близки моему сердцу. Я даже
надеялся, что после войны они, возможно, позволили бы мне вести лучшую жизнь.
Подбежав к повозке, я забросил
узел между поклажей, состоявшей из сена и мешков, надел тулуп и сел на место
кучера. Павел Павлович пошатнулся и прохрипел: «Скорей, скорей!»
Я заблудился
Ванькина повозка уже выехала из
ворот. Я прижал вожжи и кнут к себе и погнал своих лошадей галопом в темноту
деревенских улиц. Ванька гнал лошадей,
как только мог. Спешил доехать и выспаться.
Долгое время повозку невозможно
было догнать. Я слышал Ванькину повозку мчащейся впереди, но не видел её. В
этой части света ещё не знали о повозках с фонарями. А я не мог подражать езде
русских молодцев, так как не различал среди ночи очертания местных улиц.
Только когда мы проехали мост
через речку, и бесконечные степи распростёрли свои руки диким ночным ездокам, я
ударил кнутом по лошадям, чтобы постепенно приблизиться к Ваньке. Но его лошади
вихрем понеслись вперёд.
Ванька, конечно, знал, что его
бессмысленная скачка будет раздражать меня. Но он хотел насладиться своей
местью ко мне, немецкой сатане, который украл у него ночной покой.
Я был у него в руках, и я не мог
осмеливаться отставать. Этот почти бездорожный кусок я проезжал только один раз
и то днём. Теперь я должен был следовать за этим сумасшедшим, так как у меня не
было никакого желания одному, как перст,
скитаться без света в этой бесчеловечной глуши.
Когда прошло немного времени,
мальчишка неожиданно поехал медленно. Я подъехал к его повозке сзади, вплотную.
Перекидываться с ним словами мне не хотелось.
Его лошади постепенно перешли на ленивый и неторопливый шаг. И тут я заметил,
что мальчишка спит.
Да, он задремал!
Я приветствовал это
его состояние, так как сам был готов заснуть в любую минуту. Мои глаза,
горевшие от сильного ветра и быстрой езды, закрывались.
Это было
последствием двух алкогольных дней, которые так стремительно втянули меня в
сон. После того, как тяжёлые веки упали, я не мог сопротивляться. Моей
последней мыслью было: Ванька тоже спит, он один ответственный.
А потом я
провалился в сон, а когда проснулся, то
увидел, что уже взошла луна. Мои лошади стояли тихо, с опущенными головами, в
степи, и щипали траву.
От Ваньки и его
повозки след простыл.
Я спустился с
повозки вниз, освободил ноги лошадей от упавших вожжей и поехал просто прямо,
куда глаза глядят. Окрестность теперь была холмистой, дорога шла в гору, но я
не мог вспомнить, проезжал ли я здесь когда-либо.
Развернул лошадей и
поехал обратно. Ехал в ночь, на «авось».
В течение пятнадцати минут в окрестности ничего не изменилось. Не было видно ни
дороги, ни отметки. Меня охватил ужас при мысли, что я слепо еду в неправильном
направлении и, возможно, сейчас окончательно сбиваюсь с пути.
Остановился и
предпринял новую попытку, описывая круги по спирали, всё больше и больше -
напрасно. Поиск дороги по звёздному небу был тоже иллюзией.
После жуткого
времени безнадёжной, сбивчивой езды, я принял решение ехать до тех пор,
пока не увижу что-то, что не будет
выглядеть, как степь. Ну и как же? По-другому!
И тут, над
землёй, поднялось что-то тёмное,
торчащее из земли – колодезный журавль.
Подъехав к колодцу,
я обнаружил дорогу, проходившую мимо. Наступило огромное облегчение. Сразу
решил дать лошадям воды. Да и мне захотелось погасить собственную жажду и
съесть забытый ужин. Меня обуял зверский аппетит.
Ценная потеря
Потянулся за
котомкой, в которой были медовые кренделя и яйца. Но котомки больше не
существовало!
Ощупал всё сено,
мешки и весь груз, но пришлось самому
себе признаться: котомка упала неизвестно где; возможно, во время езды.
В ней лежали мои
старые любовные письма вместе с бесценными манускриптами, которые невозможно
было найти в ночной, бездорожной степи.
Я не мог себя
заставить поверить, что эти вещи
действительно потеряны. И снова поехал по скудно освещённому луной
ландшафту.
«Искать котомку!» -
твердил сам себе. «Котомку искать!» Вновь началась невменяемо - сумасшедшая езда по кругу.
Всё больше нарастал
страх - страх за свою пропажу; не
верил, что смогу пережить эту утрату.
Соскакивая с
повозки, бегал вокруг неё, затем снова вскакивал на повозку; переводил дыхание
и вновь возбуждённо искал вокруг,
надеясь на счастливый случай. Мои глаза осматривали всё вокруг,
высматривая, как ночная хищная птица, останавливаясь, видя что-то белевшее или
необычное.
Самая большая
вероятность: льняная котомка была
потеряна в начале нашей поездки, когда
Ванька, как бешеный, погнал вперёд.
Я метался, как
римский возница по арене, только ночной.
Продолжением было
то, что единственная примета - колодец - была утеряна. Его невозможно было
больше найти: я удалялся от него всё дальше и дальше.
Без дороги и
надежды стоял я на высохшем, невспаханном лугу и не знал, куда ехать.
Наконец стало ясно: нужно дождаться утра, прежде чем
искать дорогу к полевому лагерю.
Выпряг из телеги
лошадей, ломая себе голову, ища выход из ситуации.
Конечно, необходимо
искать котомку. Разве было что-то важнее? Да и лагерь наш нужно найти. Мне не
хотелось снова раздражать Павла Павловича.
Заканчивалась ночь.
Моя повозка уже долго стояла спокойно на том же месте. Сидел на кучерском месте
и чувствовал приближающуюся волнами боль смутного отчаяния. Я не верил больше в
хороший конец этого происшествия.
Старался не думать,
что Павел Павлович хотел бы увидеть меня на пашне как можно пораньше.
Ситуация была
довольно безнадёжной.
Ссора
с Ванькой
Издали донёсся шум
едущей телеги. Прислушался внимательно и
услышал, что это было позади меня. Шум приближался. Быстро запряг лошадей,
развернулся и проехал в направлении, из которого слышался шум колёс.
Начал громко
кричать:
«Ванька! Ванька!»
Да, это был Ванька.
Его телега приблизилась и остановилась возле моей. Барабанная дробь
раздражённой, бранной речи, слетавшая с Ванькиного языка, сопровождала его
прибытие.
Упрёки, которые он
мне делал, я отражал.
- Ты не поехал за
мной!
- Ты первый заснул!
- Потому что ты не
повернулся, чтоб посмотреть, где я!
Каждый обвинял друг
друга. Мы ругались по-русски и по-немецки.
- Германский чёрт!
Ты сатана!
- Обезьянья голова!
- Немецкий
пивохлёб!
- Бульдожья морда,-
сказал я. – «Ширококоносый».
- Бакенбард!-
закричал Ванька, повернувшись ко мне.
- Да нет у
меня никакой бороды. Даже усов нет!
Но он зациклился на
слове «бакенбард». Наверное, в этом слове было что-то особенно обидное.
С перерывами
ругаясь, мы ехали своей дорогой.
Ехали ещё долго,
всё время в одном направлении, и без особой спешки. Лагерь находился вовсе не
так уж близко, как я думал.
Ванька теперь
умолк. Он должен был внимательно следить за тем, чтобы не сбиться с пути.
Заканчивалась ночь.
В восточном небе, из темноты, уже появилась светящаяся полоска и сформировала
первую, светлую кайму «денницы» на роскошном платье утра.
Наконец мы прибыли
на стоянку.
Конфликт на пашне
В этот день над
степью стояла сияющая, солнечная погода. Мы пахали под ярким солнцем.
Жаворонки, заливаясь пением, парили в высоте, а ящерицы шныряли везде, куда
только ступали лошади. Ещё рано утром
оставил свой короткий полушубок в конце борозды - настолько тепло было
сегодня. Я шёл рядом с плугом, держа кнут в руке и перекинув вожжи через спину
лошадей.
К плугу крепился «чистик»,
чистящая лопатка. Она отдыхала, так как сегодня мне не пришлось
беспрестанно прыгать между глыбами
земли, сталкивая липкую землю с плуга: за время Пасхи земля хорошо
просохла.
Сегодня пахать было
легче: лошади шли самостоятельно, со скрытым удовольствием и радостью делая
свою работу. Около полудня пришла настоящая, удушливая жара.
Возле двух камней
мы наткнулись на змею. Колька и Ванька забили её до смерти.
Между плугами часто
шуршали зелёно-золотистые ящерицы. Они были значительно большего вида, чем я
когда-либо видел - маленькие
крокодильчики с острыми зубами. Это я почувствовал после того, как схватил
одну. Она сильно укусила меня за средний палец. Надо было обладать ещё одним
навыком - суметь её быстро отбросить. Палец долго кровоточил. Мальчишки смеялись. Они
предупреждали меня, крича: «Она кусается!» Но я им не поверил.
К обеденному
перерыву мы сварили полведра чая. Все ели пасхальный хлеб, яйца, сметану и
сало. Я поел немного, недалеко прошёлся от лагеря вперёд, лёг на нагретую
солнцем землю.
Спать было жарко,
да и обеденный перерыв был короток.
Пахать мы начали не
до восхода солнца, как от нас ожидали, а несколькими часами позднее. Поэтому
пришлось отказаться от попытки ещё раз
найти мои «потерянные рукописи“.
Лошади были
накормлены, запряжены и подведены к борозде. Они шагали своей привычной
походкой дальше, час за часом, с обеда до вечера. Я шёл рядом и сзади них,
следя за плугом и делая одну ходку за другой, с запада на восток и обратно.
Солнце постепенно клонилось к земле.
Хлопцы развернулись
в конце борозды и были уже готовы делать новую, в то время как я находился ещё
на старой борозде.
Всё своё внимание я
должен был сосредотачивать на том, чтобы
в подходящий момент не пропустить подъём плуга. А пока у меня было время, мои
мысли блуждали далеко в другом направлении.
Но тут борозда
закончилась. Очнувшись внезапно от своих мыслей, я прыгнул, чтобы схватить
железный рычаг, поднимающий лемех.
Сделал это и
схватился за узду, чтобы повести лошадей вдоль края ещё невспаханного
промежутка. Передо мной, как из-под земли, вырос Павел Павлович.
Ещё до того, как он заговорил, я
увидел: его трясёт от ярости, а губы полностью
белы. Они жутко протянулись через чёрные заросли бороды.
Кто не
испугается такого явления?
Молниеносно стянул «чистик»
с плуга и положил его на плечо. Это неожиданное движение произошло
рефлекторно. Бессознательно я сделал то,
что было необходимо для своей защиты.
«Злодей» быстро
сделал шаг назад. «Чистик» в моей руке призвал его быть осторожным. Вместо
действия он разразился бранью в мой адрес.
- Сукин сын! Дрянь!
- Где ты ездил всю
ночь?
- Почему так
загнаны лошади?
- Почему вы так
мало вспахали?
- Что?
- Потому что начали
на два часа позже?
- Потому что вы спали до завтрака. И ты виноват.
Ты!
- Ну, погоди!
Лошадей я не
держал. И главное - больше я не хотел оправдываться и выслушивать его яростную
речь.
- Оставь меня в покое!- крикнул я по-немецки.
Сосредоточил
внимание на новой борозде, твёрдо нажал на рычаг и начал пахать дальше.
Спокойными
шагами шел по полю, держа «чистик» в
руке, не оборачиваясь. Позади меня ещё
продолжали слышаться угрозы и проклятия хозяина.
- Ну, подожди,
собака! Подожди, пока я протрезвею! Тогда найдётся для тебя оглобля, которой я
тебя убью!
Я громко смеялся. С
«чистиком» на плече я твёрдым шагом шёл
вперёд. Позади меня затихала злобная брань.
Ярмарка
Как только стала
приближаться Троица, в Лежанку пришло время многодневной ярмарки.
Второй день ярмарки
был воскресным и поэтому все после сенокоса поехали в село.
Павел Павлович со
своей семьёй, все люди, которые работали
на сенокосе.
Собрав собственный
урожай, Павел Павлович с лошадьми и рабочими нанялся в новое хозяйство с
обширными лугами, далеко от Лежанки, в районе донских казаков.
Бруно тоже вернулся
домой; ещё вечером мы договорились с ним о посещении ярмарки. Само собой
разумеющимся было и то, что это народное гулянье перед Троицей мы возьмём «под контроль».
Лежанка бурлила от
возбуждения. Это выглядело, по сравнению с обычным крестьянским днём, чем-то невообразимо забавным и
необычным. Казалось, что
предстоящее событие удовлетворит самые смелые желания.
Основная местность, где проходила
ярмарка,
лежавшая на западном выходе из села (за рекой начинались
земли Области Войска Донского), входила в состав общинных земель села. На
большой площади, типа пастбища, на местном наречии «выгоне», вытянувшейся между «Курбатовкой» и огородами
Церковной улицы, стояли высокие льняные
палатки, всякого рода будки, лотки, к
которым присоединились карусели и качели-кораблики.
Когда Бруно и я, воскресным утром, покормив
лошадей, встретились по дороге к этому «Луна - парку», наши карманы не были
пусты. Каждый получил свои положенные шесть рублей - месячный заработок.
Это состояние было
очень соблазнительным: мы чувствовали себя богатыми, и это делало нас
легкомысленными.
Придя на базарную
площадь, смешавшись с людской толпой и увидев первые прелести, мы решили, что
точно не пойдём домой на обед, а здесь, на ярмарке позволим себе всё, что
только возможно.
Сначала мы стояли
только около продавцов икры и торговок раками. Красно-жёлтая икра, наполненная
в большие, коричневые бумажные пакеты, продавалась дёшево; всё это удовольствие
стоило всего лишь десять копеек. Конечно, мы купили эту отличную икру. Потом
съели фруктовое мороженое, красивое,
но не особенно вкусное. Затем продавец-грек,
стоявший за мокрым деревянным столом,
смешал нам греческое вино с водкой в высоком пивном стакане, который мы выпили
на двоих.
С этим напитком
внутри мы хотя и не видели в каждой
красивой девушке Лежанки эллинку, однако отважная храбрость уже гнала нас
нанести визит в, должно быть, самое дорогое заведение - большую палатку с напитками и едой, которая
предстала перед нами в виде четырёхугольного строения, обтянутого парусиной.
Запах жареной рыбы
возбуждал в нас аппетит и непреодолимо
манил внутрь.
Да, и сто раз да,
мы хотели быть здесь гостями; не безбилетными зрителями, а платящими за обед
гостями.
Мы вошли в этот
храм, где нас удостоил взглядом настоящий официант, официант городского пошиба,
который - бёдра на русский манер обтянуты белым фартуком - с перекинутой через
руку салфеткой обслуживал своих местных гостей. С большого разноса он подавал
заказанные блюда.
Мы чувствовали себя
смущённо, выбирая подходящий столик. Благоразумнее было бы, по возможности,
незаметно занять место в глубине палатки.
Одно наше появление
здесь могло дать повод острого обсуждения для местных любопытных.
Нам же не хотелось пополнять лежанские сплетни:
чем мы занимались в палатке, что ели, за что платили и давали ли мы «чаевые»
официанту или нет.
Ещё на улице мы
заметили маленькую пристройку, принадлежавшую большой палатке. Осмотрев потом
всё внутри, можно было легко понять, что соседнее помещение было отделено от
палатки натягивающимся занавесом.
Внутреннее
убранство этого кабинета состояло из двух стульев и отдельного стола, который
был накрыт белой скатертью. Именно этот особый кабинет мы удостоили чести нашим
появлением; сели и сделали, усердно обихаживающему нас официанту, заказ - не
стесняясь; неважно, сколько это будет стоить.
Нам подавали
вкусное запечённое филе рыбы,
выловленной в Чёрном или Каспийском море, название которой было написано в меню кириллицей, непонятной нам.
Ели ли мы только севрюгу, белугу, стерлядь или ещё что-то заказывали - об этом наши мнения
разошлись, хотя всё было превосходно вкусно. Бруно же твёрдо настаивал на
севрюге, так как он ранее ел севрюгу. А
я, ради мира между нами, согласился с ним, не разделяя его мнения, но и не
желая ссориться.
Поев, расплатились по-барски,
оставив с большим размахом чаевые. Мы были очень довольны, когда со стороны
официанта были
награждены многочислеными
поклонами и даже поцелуями рук.
Однако после этого
нам пришлось пережить шок.
Снаружи, перед
занавесом послышались два голоса, к которым примешивался голос только что
выбежавшего официанта - голоса гостей, желающих войти, и постоянно
повторяющееся: «Уже занято!» нашим носителем фартука и ручных поцелуев,
удерживающих гостей.
О, волшебство двух
пятидесятикопеечных чаевых! И в тоже время: увы! Эти, для нас такие фатальные, голоса снаружи.
Один мы установили
сразу, как принадлежавший уряднику, знакомому нам ещё с Пасхи. Другой голос, с
низким басом, мог принадлежать только старшине волостной управы. С ним было
лучше не иметь дела. Мы, пленные, всегда его боялись, так как при малейшей
ошибке должны были являться к нему «на ковёр».
Официант пришёл к
нам ещё раз, чтобы убрать со стола. На вопрос: «Есть ли в этом кабинете ещё
забронированные места?», он наивно ответил: «Да, для почётных гостей общины,
для здешнего старшины, для урядника и других таких же».
До появления урядника мы уже узнали, как можно молниеносно
ускользнуть, будучи незамеченными.
Судьба хранила нас.
Но вместо того,
чтобы быть благодарными ей, мы задумали одно плутовство.
Недалеко от ярмарки
находилась «пожарка» - из соображений безопасности. Там служили наши товарищи:
фельдфебель Кольб, «миллионер» и «главный инженер».
Мы мигом добрались
до служивших там товарищей и порекомендовали посетить как можно скорее
палаточный ресторан, сказав, что там, специально для военнопленных, приготовлен отдельный кабинет. Точно описав
доступ к нему, мы спокойно ожидали
результата нашей лжи.
Для того, чтобы нас не
мучила совесть, вернулись обратно, и
предались легкомысленным действиям, которыми нас соблазняла эта прекрасная
ярмарка.
Окрылённые
напористым задором и ещё немного водочкой, от которой мы и на этот раз не могли
отказаться, мы подошли к наполовину поющему, наполовину зовущему мужчине,
соорудившему около себя раёк, высотой в человеческий рост, с несколькими
увеличительными линзами. Раешник,
возвещавший охрипшим, надорванным голосом, показывал последние новости с
фронта.
«Большое
отступление немцев!»
«Подходите и
смотрите это на картинках!»
«Большая битва!»
«Всё в цвете, в
цвете, в лучших красках!»
«Видно, как немцы
пришли в отчаяние, потому что у них нет больше оружия. Ни винтовок, ни пушек!»
«Они бросаются
камнями. Подходите и смотрите, подходите сюда!»
«Смотрите, как
победоносно наступают казаки и как немцы защищаются камнями!»
Это вызвало желание
повеселиться. Мы сочли необходимым немного объяснить раешнику
показанные юмористические сценки. Бруно
делал это в насмешливой форме. Раешник, с короткими промежутками, слово в слово,
повторял свою речь, мы каждый раз выжидали место о немецких «камнеметателях»
Как только этот
кадр приближался, мы начинали реагировать жестами и гримасами, корчась от
сильно преувеличенного смеха. Этим, разумеется, мы действовали на нервы бедному
мужчине.
А тут уже и пара
молодых русских, стоявших неподалёку, обратили внимание на меня и Бруно. Они начали бросать недружелюбные взгляды, мы
отошли от райка и пошли дальше. Пара шла за нами по пятам. Стоило остановиться
и оглянуться на них, они тут же останавливались.
Пришли к каруселям.
Рядом с ними стоял фотограф, который снимал крестьянских девушек и солдат,
прибывших на побывку. Как и каждого проходящего, он схватил нас за руки и
мягкими усилиями заставил встать перед
его аппаратом. Без особого сопротивления мы согласились стать рядом друг с
другом в живописной позе.
Пока
мастер-фотограф старался, подоспели молодые, враждебно настроенные русские. Они
шумно требовали, чтобы их тоже сфотографировали - только раньше нас.
«Немедленно! Сию
минуту! Немецкие колбасные обжоры должны уступить место!»
Но мы не
подчинились. Мы уже заплатили, фотограф
был с нами солидарен. Он был нездешний.
Скверное поведение
этих лежанских молодцов разозлило его; это вредило его делу.
В этот момент
нарушители спокойствия начали инсценировать потасовку между собой, с
намерением нас задеть и вытеснить.
Фотограф был готов
охотно продолжать съёмку, но как только он собирался щёлкнуть, один из шустрых
юнцов прижимался между мной и Бруно или кто-то другой вставал перед нами.
При таком
притеснении мы стали искать глазами поддержку; мы знали, что большая часть наших остальных
друзей, кроме троих, которых мы послали в ресторан-палатку, тоже была на
ярмарке. И вот маленькая группа наших друзей в нужный момент появилась недалеко
от нас и подошла ближе. Это укрепило нас в том, что мы должны в любом случае
отстоять свою позицию.То, что мы
находимся в окружении, пришедшие заметили сразу. Осторожно подали им знаки.
И вот стоим мы все,
объединённые чувством локтя, перед площадкой фотографа.
Из группы, уже
издалека, выделялся своими жгуче-красными волосами Генрих Флигеншмидт,
работавший в Берлине официантом.
Русские прозвали
его «Лисовин». Рядом с ним был Отто Шёнеманн, тоже берлинец, на год старше,
рабочий-металлист, бывший в пожарном
ополчении и всё так же не расстававшийся со своей каской, дерзко сдвинутой на
ухо. Группу дополнял некий Леманн, которого мы называли «народным представителем»;
также, как и маленького Адольфа Блюма, получившего необычную кличку «Хольде
блюм - верность мужчин».
Но, займи наши «освободители» жесткую позицию -
это бы принесло мало пользы. Их тактика была лучше: вместо резких криков в ответ - вести разговор
с Бруно и мной громко, по-немецки. Одновременно делая вид, будто господ задир
вовсе не существовало.
Противник, похоже,
растерялся. Ему было ясно только одно, что колбасные обжоры, получивв
подкрепление, не
реагируют на их посягательство,
а вместо этого сделали ставку на
иноязычную болтовню, непонятную для русского уха; чем эти германцы, судя по
всему, очень забавлялись.
Сам чёрт не знал,
что говорили эти колбасные обжоры.
Обсуждали и
обговаривали же они что-то?
Лежанские парни
стояли и вначале слушали наши разговоры. С наивно удивленными лицами они
смотрели каждому говорящему в рот, смущённо и забавно кивая головами.
Слушать людей,
стоящих рядом и говорящих на дурацком языке, без того, чтобы их кто-то в
Лежанке понял! Не находите ли вы это забавным?
Так продолжалось
некоторое время.
К сожалению, ни мы,
ни наши противники не знали, что будет дальше и какой найти выход.
Но тут произошло
то, что спасло нас.
На небольшом
расстоянии от нас, перед палаткой, где обедали Бруно и я, образовалась толпа
людей, к которой стремилось всё больше и больше любопытствующих.
Тут-то юнцы
прекратили вражду и оставили нас. Мы видели их, бегущими через ярмарочную
площадь, к ресторанной палатке. Фотограф продолжал делать свои снимки.
Только значительно
позже Бруно и я узнали причину скопления людей вблизи палатки.
Дело было в том,
что трое немецких пожарников потребовали особый кабинет для трапезы. Все были
возмущены, их обругали и выставили молниеносно за дверь.
Семена раздора
взошли на пользу мне и Бруно.
Именно
изгнание жертв нашего розыгрыша стало
причиной скопления народа перед палаткой, и прогнало возмутителей спокойствия.
С большим
наслаждением и разочарованием мы
покинули ярмарку и вернулись в наши дворы.
Лежанская ярмарка
хорошо запечатлелась в нашей памяти.
Инициатива
наказуема.
Во второй половине
дня Бруно пришёл в наш двор. Теперь мы были обычные работники. Мне понадобился
помощник в лечении больной лошади. Бруно - мастер на все руки, мог стать мне
отличным ассистентом. Не обучавшись ничему конкретно, он с детства брался за
любую работу, и при этом запоминал всё, что он ранее не умел делать.
В Берлине, недалеко
от Александер - платц, он работал подмастерьем у гробовщика. Помогая лекарю - «знахарю»,
он обрёл навыки лечения. Но он мог и шить, чинить сапоги, готовить кондитерские
изделия и даже гадать на картах. Что касается гадания, то в селе у него уже
была клиентура из женщин и девушек, которые пользовались его «провидческим
даром».
Они приходили к
нему домой. К полному изумлению самого Бруно, одно из его пророчеств, которое он рискнул сделать,
уже сбылось. Одной молодой женщине - её звали Мотя - он нагадал, что её муж
попадёт в плен. Буквально через неделю Мотя получила письмо: Миша в плену. Вся
Лежанка удивлялась и радовалась.
Но вернёмся к нашей
лошади. Я занялся её лечением по собственной инициативе. У неё слева на шее от
хомута появилась потёртость, которая превратилась в рану. Такое же было и у
других лошадей, именно сейчас, во время пахоты.
В кровавых ранах
копошились черви.
Так как ни Павел
Павлович, ни другие не обращали на это внимания, я сам несколько раз за день очищал раны.
Деревянной палочкой
выковыривал червей. Обмывал водой. Бруно носил воду, и смазывал рану гусиным
пером, окунув его в масло.
К нам подходит
Павел Павлович; став рядом, он безучастно наблюдает.
Бруно, не привыкший
к такому равнодушию, в отличие от меня начинает злиться. Не сдерживаясь, он зло
бросает старику:
«Отлично выглядит
кобыла, не так ли, господин?».
«Это черви», -
говорит Павел Павлович.
«Да, мы видим, что
черви. Черви, что же ещё! Почему у вас так мучают животных? Ты знаешь, что бы с
тобой за это сделали в Германии?».
«Ну и что же?» -
голос хозяина закипает от злости.
«Тебя бы посадили в
тюрьму».
У старика нет слов,
чтобы ответить, ярость кипит в нём. Наконец грубо отодвигает меня от кобылы: «Что
ты так долго мажешь, хватит!»
Берёт лошадь под
уздцы и ведёт к конюшне.
В это время
большая, чёрная дворовая собака прыгает в стаю копошащихся кур и начинает гонять
их, играя, с весёлым лаем. Взгляд вышедшего из конюшни хозяина падает на молот,
валяющийся у его ног.
Поднимая молот, он
злым голосом зовёт собаку; пёс, явно испуганный, подползает к нему. Град ударов
обрушивается на визжащего от боли и ужаса пса.
«Видишь, проклятый»,
- с облегчением произносит убийца, - «не будешь гонять кур».
Провожая Бруно со
двора, я заметил: «Это предназначалось одному из нас».
«А может, обеим», -
ответил Бруно.
Всю ночь слышалось
тихое повизгивание умирающего пса. Утром я увидел его холодный вытянувшийся
труп на навозной куче.
На молотьбе
Был полный разгар лета. Всё, что
было нполях, поспело. Что было скошено - проглочено пастью молотилок в жаркие
дни. Работа повсеместно, и я был при этом везде. Васильевы молотили далеко посреди наших полей. Там
жужжала и свистела машина, которую Павел Павлович вместе с другими мужиками
одолжил у одного крупного землевладельца.
Машина неуклюже
восседала на фундаменте, как на троне, посреди жнивья, где только что колосилась пшеница.
Она была скошена и
превращена в снопы, которые потом поставили. Они в моих фантазиях преображались то в статуи на аллее героев, то в скульптуру Лаокона. Но это попав в пасть молотилки, станет зерном, а
затем мукой и хлебом.
С молотилкой меня
объединяло глубокое чувство дружбы, потому что она была немецкая. На одной
стороне у неё висела металлическая табличка, на которой стояло:
Шютте-Ланц-Манхайм. Приходя утром, я никогда не забывал посмотреть на табличку,
и старой тряпкой натереть её до блеска.
Сорок человек
работало на этой машине, однако табличку прочесть мог только я. В табличке
было изречение написанное рунами. Его
интерпретировать было дано только мне и никому другому.
В молотьбе
проходила неделя за неделей. Мы молотили не только для себя, но и для других
крестьян, которые помогали нам
раньше. Большая
часть колосьев уже превратилось в
огромную гору зерна.
После девяти часов
вечера, когда машина переставала гудеть, я ел и выходил из жнивья. Присаживался
за полем, на пригорке, накинув на плечи
куртку. Сидел и смотрел на раскалённое красное сияние на горизонте, поднимавшееся
из-за далёких молотилок, о существовании которых днём никто не подозревал. Из
труб и топок в ночь устремлялись жар и искры. Я сидел и любовался хороводом
огненных колец, кружащих надо мной в вышине.
Колодец
ненависти
Итак, пришёл день,
когда все крестьяне покончили с молотьбой.
Разобрали лагерь,
находившийся около рабочего места. Семьи отправлялись в обратный путь.
Первыми от нас
поехали Ванька, Колька и Рыбка. Они повезли последнюю телегу, нагруженную
мешками с зерном, домой. Павел Павлович придержал меня, сказав, что мы поедем
позже. С поля нужно было ещё забрать косилку, которая стояла на пару вёрст
дальше, и тащить её
домой.
Прежде чем мы
осуществили свои намерения,
среди крестьян была устроена ещё
совместная прощальная выпивка, празднование
окончания молотьбы. И тут Павел Павлович пал глубоко в бездну водочного ада.
Таким, едва стоящим
на ногах, я его никогда не видел. Когда лошади были запряжены, он появился
передо мной. Я заметил его неуверенность, помог ему взобраться в повозку, а сам
сел на место кучера и поехал. Сзади повозки была привязана ещё маленькая
тележка. На ней стояла бочка для питьевой воды, которую возили с собой на все
места работы. Старик решил по пути домой остановиться у колодца, вода которого
славилась особенно приятным вкусом. Отсюда надо было полную бочку взять с собой
в Лежанку. Вода в колодце дома была, как и во всём селе, солоноватая. Нашу
домашнюю потребность в хорошей воде мы всегда покрывали из чужих дворов,
хозяева которых заложили цементированные цистерны, в которых хранили
хорошую, дождевую, либо издалека
привезённую воду.
Мы тряслись по
стерне к оставленной косилке. Подъехав к ней, мы отцепили тележку с бочкой и прочно привязали косилку к
повозке. Тележка с бочкой была последней в связке и слегка виляла из стороны в
сторону, в то время как весь «состав» качался и тарахтел.
Теперь, конечно, о
лихой езде нечего было и думать. «Состав» неуклюже тащился по дороге. Наш путь домой
растянулась надолго и над нашими головами стояла невыносимая жара летнего дня.
Покачиваясь, с «тяжёлой» головой, Павел Павлович сидел на мешке, сзади меня, и
был близок к засыпанию.
Прежде чем он
заснёт и его невозможно будет разбудить, - думал я,- я должен у него спросить,
когда же, наконец, он будет готов купить мне сапоги, которые обещал ещё весной.
Мои старые
солдатские сапоги ещё во время пахоты развалились. Я носил с того времени
опорки, которые бело-жёлтыми шнурками завязывались под коленом. Впрочем, мне дали ещё одну пару
большущих, старых, кожаных ботинок, которые сваливались на каждом шагу. Правда,
по воскресеньям я получал взаймы, за комплименты, длинные хромовые сапоги Рыбкиного мужа.
Рыбка благоволила
ко мне, и ей было приятно, когда я
хвалил сапоги. Они действительно
были красивые; такие я бы хотел иметь на каждый день, особенно теперь,
поскольку скоро приближалась осень.
«Господин,- сказал
я,- когда ты сапоги мне купишь?»
«Что ещё за сапоги?»
- пробурчал он, наполовину во сне.
«Сапоги, которые ты
мне обещал, ты же знаешь! Ещё полгода назад».
«Ах! - проворчал
он, - кожа сейчас дорогая».
«Дорогая или нет,-
сказал я.- скоро начнётся осень. Это тоже недолго длится, а там и зима».
«О,- закричал он
вдруг, - ещё далеко до зимы».
«Купи сапоги! -
заорал я в ответ. «Да, я знаю уже, ты не
хочешь. Не хочешь тратить деньги на меня... Но ты должен!».
Сон у него как
рукой сняло.
Я его разозлил.
«Что ты говоришь,
дурак?»
«Ты говоришь,
должен?»
«Разбить твой
поганый рот я должен!»
«Глупость какая. Ты
чёрт!.. Ах!.. Немецкий хитрец! Должен! Чуму на твою голову я должен!»
«Прекрати ругаться,
мой дорогой!» - закричал я. - «Завтра я буду в управлении и пожалуюсь на тебя!
Всё расскажу старшине! Как ты свои обязанности не выполняешь, меня плохо
одеваешь! Военная администрация обязала тебя кормить меня и одевать за то, что
я у тебя работаю».
Эти слова несколько
смутили его.
«Ох, - выдохнул он,
- «для тебя работаю! И что ты делаешь. Ты бездельник. Послушайте его, как он
себя хвалит! Как он задаётся! Он, с каплей работы, которую он так плохо делает,
как не знаю кто в России!»
«На тебя работаю,
говорит он».
«Для тебя работаю!»
Я давно уже для
себя решил - не уступать ему ни в чём,
когда чувствовал, что прав. Я возненавидел его, когда он прибил собаку, а его ненависть ко мне была давней. Между
нами уже случались перепалки.
Однажды даже шло к тому,
что он сдержит своё слово об оглобле. В тот раз моё мастерство фехтования
вилами заставило его отступить.
Ссорясь из-за
кожаных сапог, мы приблизились к степному колодцу, и Павел Павлович приказал
остановиться.
«Тпру!» - крикнул я
лошадям всё ещё во взвинченном состоянии. Лошади всхрапнули и остановились,
всем видом показывая, как радуются воде.
Теперь я взял ведро
с повозки и привязал его к верёвке, так как колодец был без «журавля». С трудом
вытащил я лошадям пару вёдер воды.
В это время Павел
Павлович отвязал тележку с бочкой и толкнул её к колодцу. Я понял - это был
колодец с вкусной водой. Но если у него нет «журавля», то пусть сам немецкий
чёрт достаёт воду.
За неимением «журавля»,
это требовало большого напряжения - черпать много раз тяжёлым ведром, вытягивая
его на верёвке руками, чтобы наполнить бочку.
Хозяин
собрался помочь мне, однако выбрал себе,
конечно, лучшую часть работы: он взобрался на дощатую окантовку колодца и взял
на себя переливание воды в бочку. Верёвка, за которую он брался, свободно
скользила у него между пальцев, но врезалась в мои руки и предоставляла мне
одному всю тяжесть полного ведра. Только когда ведро прибывало наверх, Павел
Павлович наклонялся, чтобы взять его, но при этом часть воды выплёскивалась на
меня.
Ещё раньше, в
других местах, я получал с Павлом
Павловичем удовольствие насладиться таким разделением труда, но до сих пор меня
это не очень сердило. Сейчас было не так. Мне казалось, будто прерванная ссора
из-за сапог безмолвно продолжалась дальше, и я в этой молчаливой борьбе
проиграл. В этом смысле, я видел хозяина победителем, взявшим верх надо мной.
Он чувствовал свою силу и выплёскивал на меня воды намеренно больше ... умышленно.
И я, я не мог
ничего против него предпринять!
Ведро как раз опять
поднялось наверх. Тяжело поднимаю его через край и вижу лицо хозяина, скалящего
зубы надо мной.
Только захотел я
ему крикнуть, чтобы он не плескался, и тут увидел, как он, нетвёрдо стоявший на
ногах, быстро покачнулся и верхней частью туловища сделал глубокий наклон вперёд.
Правда, в считанные секунды хозяин снова пришёл в равновесие, но в этот же
момент завизжали и затрещали уже трухлявые доски колодца. Я увидел, как старик
в ужасе хватается руками за воздух и ... падает.
Быстро, чтобы
спасти хозяина от падения в глубину, я отпускаю ведро. Павел Павлович дико
хватается вокруг и секунду остаётся висеть, зацепившись шубой за обломанный
брус. Пытаюсь ухватить старика, но в
руках остаётся только шуба. При этом
вижу, что потерпевший ногами и руками ищет опору на внутренней стороне
колодца.
Тут шуба рвётся.
Хозяин вскрикивает, падает ещё раз и повисает прочно, на метр глубже, на этот
раз на выступающее деревянное стропило,
служившее для того, чтобы влезать в колодец.
Я наклонился низко
вниз и сумел схватить моего хозяина. Теперь
он оказался висящим ногами вверх. Я схватил его правую ногу. Правда, деревянные стропила уже тоже провалились. Но
старику ещё во-время повезло вцепиться в какой-то зазор деревянной обшивки, и я
держал его за пятку.
Так парил он между
небом и водой. Он был теперь лицом вверх, так как во-время перевернулся, и
видел перед собой только лицо своего «немецкого чёрта». Глядя наверх, не имея
возможности уклониться, он находился лицом к лицу со мной, и я чувствовал, как
ужас парализовал его.
А теперь? Что будет
с ним теперь? Чего ждал Павел Павлович? Что его отпустят и толкнут вниз головой
в колодец?
«Держись крепко,
господин! Я должен схватить верёвку! Верёвку от ведра! Она висит здесь, на
одном бруске. Осталась висеть, как и ты, господин! Держись крепко, господин! И
жди!»
Одной рукой держа
ногу хозяина, я дружескими словами уговаривал его. В другую, взяв кнутовище,
которое было засунуто за ремень, я, к счастью, подцепил им верёвку и вытащил её
наверх.
Крепко держа
верёвку в руках, я вытянул ведро и отвязал его, а верёвку опустил на уровень
шеи. Хозяин вцепился в неё мёртвой хваткой, не переставая стонать.
«Быстрее, быстрее,
ну, быстрее же!»
Благодаря помощи «проклятого
германца», он, частично ползком, частично волоком, выбрался наружу.
Со смертельно
бледным лицом что-то бурчал себе под
нос, но ни одного слова обо мне. Совсем
один, хозяин толкал повозку с водой от колодца, и укрепил её снова к косилке.
Потом он сел на место кучера, приказал мне сесть сзади и сам взял вожжи. Он
ехал медленно, без единой остановки до Лежанки.
Дома он не обмолвился о
случившемся.
Новая служба
На следующий день
он отвёз меня в управление и сказал, что для осени и зимы ему работник не нужен. С той малой работой, что у
него есть, он может справиться сам.
Он заплатил кассиру
то, что должен был, в рублях. Рассчитался со мной за последние месяцы, и я
получил то, что полагалось. Он не смотрел больше на меня, не пожал мне руку, и
вышел из управления.
Мне сказали, чтоб я
вышел в коридор и ждал, пока меня позовут.
Там я сидел на
одной скамейке с крестьянами, которые пришли ходатайствовать и отдать налог;
так проходил час за часом.
Как ни странно, но
у меня было подавленное настроение.
Был ли я униженным
и выброшенным на улицу?
Как странно! Стало
быть, я был не в состоянии понять своего счастья, освободившись от Павла Павловича?
Я же получил
свободу, за которую боролся.
Свобода? Ну, это
слишком! Я же был только холоп, раб, которого должен был взять новый хозяин. Каким он будет?
Представить себе
нового хозяина я не мог и, видимо, это было причиной моего недовольства.
Нужно было всё
опять начинать с начала, под другой крышей и опять, как чужой...
Но холоп не должен
падать духом!
В конце концов,
привыкаешь ко всему, даже к самому дурному, самому плохому.
Когда-то однажды
просто привыкаешь.
Ведь привык же я в
какой-то степени к трудно переносимиму Павлу Павловичу, во всяком случае, я мог
его терпеть. Я должен был принимать его
таким, каким он был.
Так сидел я на
скамейке, и мне было, в общей сложности, всё равно, что вокруг меня
происходило. Из канцелярии монотонно доносился стук пишущей машинки.
Меня позвали. Я
вошёл в комнату и встал перед заместителем старшины Аникеевым. Он сказал, что
нашёл для меня новое место работы и я, вместо службы у господина, переписан на
службу к госпоже. Рабочие обязанности начинаются тотчас.
Он назвал мне имя
вдовы купца - Мария Дмитриевна
Самойлова, которая жила на Базарной площади, и потребовал прибыть туда без
опоздания.
У
Самойловых
Дама, к которой я
пришёл, вела прекрасный дом. С красивым и изящным соприкасался даже я, будучи
всего лишь работником; это было заметно
даже по предметам быта в комнате прислуги. Там ели вилками, а вместо общих
деревянных мисок для супа, из которых ели в простых семьях, каждый имел свою
собственную фарфоровую тарелку. Иногда здесь даже появлялись и всеми читались
газеты. У простецкого Павла
Павловича этим и не пахло.
Неожиданным было
то, что у Самойловых я встретил двух военнопленных, парней с Рейна, Юппа и
Доминика, старых знакомых, с которыми я в сибирском лазарете, в Мамадыше,
голодал и лежал в лихорадочном бреду.
Длинный
четырёхугольник базарной площади лежал как раз посередине нашего села. Она была
окружена домами, принадлежавшими владельцам купеческого сословия и
интеллигенции. Рядом с Самойловыми было солидное жильё богатого хозяина
маслобойни; следующий дом принадлежал директору почты, по соседству с которым
жил поп самой большой церкви (Архангела Михаила).
На другой стороне
улицы поселился аптекарь-еврей, недалеко от него доктор Реутский, практикующий
врач и акушер (выигравший свой дом в карты у владельца экономии Масловского).
Напротив дома доктора - дом ямской почты Петрова и дом одного из богатейших
крестьян села - Неделькина.
Через дорогу
напротив церкви был большой фруктовый сад производителя ситро, Петренко.
Как раз посреди
этой, вытянувшейся в длину, базарной площади, был ряд магазинов и лавок,
владельцы которых принадлежали к большинству зажиточных жителей села.
Умерший муж Марии
Дмитриевны Самойловой тоже принадлежал к ним.
В самойловское
владение удавалось пройти через большие сводчатые ворота. Вокруг жилого дома
ширился двор с сараями, кладовыми, такими же, как у Павла Павловича.
Для большинства
базарных участков было характерно, что они, хотя и не были крестьянскими владениями,
должны были иметь въездные ворота и дворы с тем, чтобы и здесь могли
курсировать подводы с урожаем и сельскохозяйственные машины.
Немного земли,
чтобы обеспечить себя собственным хлебом, возделывали также владельцы магазинов
и средние служащие.
Хотя торговый
магазин старого Самойлова не существовал больше со времён его кончины, над
круглой дугой наших ворот всё ещё висела длинная, изогнутая металлическая
вывеска, написанная когда-то цветными буквами, и указывавшая на «Товары Дмитрия
Ильича Самойлова». Между тем состояние
её хозяев медленно и непрерывно таяло; вывеска год от года становилась более ржавой и прогнутой. С тех
пор, как я уже несколько недель принадлежал дому Самойловых и лучше узнал его, выцветшая вывеска над
воротами представилась мне, как
сравнение, поскольку я видел, как
хорошая репутация этого дома получила вмятину, и начала постепенно ржаветь, и
что авторитет семьи, с её высокоуважаемым именем, становится всё бесцветнее и
блекнет.
Юпп и Доминик,
которые уже не были в доме новичками,
очень быстро познакомили меня с семейными взаимоотношениями.
Два сына этого
дома: Илюша, 23-х лет, и Никишка, которому едва исполнилось 19, вели разгульную
жизнь, на оставленные рублики отца.
Денежная копилка не таяла - она была израсходована. Уже давно было слышно, что
Самойловы занимают деньги то тут, то там, где только могут их получить. Теперь
у них были долги. Поздним летом, после урожая, деньги, правда, стали приходить
с продажи зерновых, однако большая часть уходила кредиторам.
Несмотря на приближающуюся
бедность, Самойловы были не очень настроены, менять свой образ жизни - во
всяком случае, сыновья точно нет. Они
оставались при дорогом вине, папиросах и всём, что между тем обременяло их
бюджет, в то время, как нужно было оплачивать постоянные сверхрасходы младшей
сестры Лизаветы, в частности, платья. Мария Дмитриевна, и подавно, не
хотела выйти из своей знатной оболочк
все пытались жить, как и раньше, «по-господски»
(в лежанском говоре: «па-хасподски»).
Я был странным
образом вовлечён в самойловские дела, когда речь заходила о том, что дочь
необходимо куда-нибудь выгодно выдать замуж, и спасти семью от весьма
стремительного
Капризная
Лизавета
Мать и братья уже
давно прилагали усилия пристроить
девушку, однако прежние попытки были безуспешны. Совершая длительные поездки по
округе, присматривались, надеясь найти зажиточного мужчину для брака с
Лизаветой. Однако слух о неутешительном
положении самойловского имущества распространился повсюду.
Мои
соотечественники, Юпп и Доминик, находились по отношению к Лизавете в стадии
перманентного раздражения. Их точка зрения была такая: эта высокомерная,
разбалованная дочь не имеет права нам приказывать. Как военнопленные, они
исполняли каждое распоряжение Марии Дмитриевны или замещающих её сыновей.
Но что
противоречило их гордости - это быть личными слугами Лизаветы.
Как могла эта
капризная, избалованная штучка требовать от них лакейские услуги?! Она что,
была владелицей имения? Она что, была работодательницей?! Как могла она каждые
пару дней им приказывать чистить весь запас её туфелек и сапожек?! Это же их
дескредитация!
Юпп и Доминик
начинали себя чувствовать как особы «униженные
и оскорблённые». Почти ежедневно были громкие споры, скандалы и крики, как
только их пути пересекались с Лизаветой.
Ещё неполные три
дня я находился на моём новом месте и работал как раз в конюшне, у лошадей, как
стал свидетелем отказа чистить
Лизаветину обувь.
Громкие голоса,
доносившиеся из жилого дома, побудили моё любопытство выглянуть из двери
конюшни во двор.
На пороге дома
стояла Лизавета среди многочисленных полуботинок и сапожек, стоявших и лежавших
вокруг. В двух шагах от неё, в возмущённых позах, ругаясь дуэтом, Юпп и Доминик выкрикивали свои забастовочные
тезисы.
Юпп: Это барахло мы чистить не будем!
Доминик: Чисти их сама!
Юпп: Мы не позволим тебе из нас дураков
делать!
Доминик: Никогда!
Юпп: Я что тебе, камердинер? Женщина, кем
ты себя воображаешь?
Доминик: Мы не чистильщики обуви!
Юпп: Наше дело лошади... двор....
Доминик: Двор - вот наша работа!
Юпп: Двор с навозом, но не ты... баба!
Тем временем
Лизавета свирепела над сваленной кучей
обувью, и начала метать весь свой хлам во двор, пара за парой, куда
попало. Юпп и Доминик издевательски уклонялись от нацеленных на них «снарядов».
В этот момент из дома пулей выбежала
госпожа Мария Дмитриевна. Поток вульгарнейших выражений вытекал из её светского
рта. Это ошеломило меня, поскольку до сих пор я знал её
сдержанное поведение как дамы,
главы семейства.
Её всегда ровная открытая
доброжелательность по отношению к моей скромной персоне придавала ей в моих
глазах нечто аристократическое.
А теперь я видел, как она, словно ведьма, металась по двору и орала.
Но, как я узнал позднее, она
просто исполнила свой ставший необходимым выход, к которому относился и этот
крик. Лизавета была представлена грубо обиженной; что это значило - обидчикам:
Юппу и Доминику - было сообщено в самых грубых выражениях.
Всё это, в конце концов,
оказалось всего лишь высказыванием своего мнения, не больше и не меньше.
Насколько эмоционально Мария Дмитриевна появилась на сцене, настолько тихо она
её покинула. Новый выход, который случился через четверть часа, был полной
противоположностью предыдущему. Мы увидели сударыню, в прекрасном спокойствии,
идущей по двору между конюшнями и амбарами, чтобы отыскать нас, своих
чужеземных работников, и позвать на завтрак в дом.
«Пойдёмте, мальчики! – кричала
она нам, - Эй, немцы, вы слышите? Ну, пойдёмте, дети, пить чай!»
Её голос звучал обольстительно.
И мы охотно последовали её зову.
Обидчики Лизаветы не хотели
нарушать вновь завоеванное расположение хозяйки, поэтому завтрак затягивался. Я
же, со своей стороны, сидению в людской предпочитал пребывание во дворе и в
конюшне. Наша обычная беседа за завтраком была не очень оживлённой; да и не
стремился я к особой разговорчивости. Там в конюшнях и дальних углах двора я, при желании,
разговаривал сам с собой. Там я был сам себе господин и собеседник.
Как я уже говорил, из-за
Лизаветы часто случались ссоры. Если ей хотелось показать Юппу и Доминику свои
господские замашки, она в мгновение ока провоцировала скандал.
Меня она щадила. Это было странно. Со мной она ведь
тоже имела дело; но она сдерживала себя. Казалось, что она не решается идти против
меня. Во всяком случае, всякий раз, когда я был поблизости, она не показывала
свою заносчивость и капризы. Надолго ли?
Если это случится – говорил я
себе – если эта господская дочка захочет поиграть со мной, я буду
сопротивляться. Со мной такие номера не пройдут. Я не позволю ей мне
приказывать!
Да, здесь нужно было быть
грубым. Прежде всего я считал, что должен быть солидарен с Домиником и Юппом.
Но девушка не трогала меня, и
такое её поведение мне тоже не нравилось прежде всего потому, что я не понимал
причины её такого отношения. Почему Лизавета оставила всяческие попытки
заставить и меня выполнять её барские прихоти?
Почему она не звала меня для выполнения лакейской работы – повесить за неё
бельё на верёвку, сходить с ней к портнихе с какой-либо нуждающейся в переделке
блузке, помочь почистить её обувь, ну и всякое такое? Она приходила ко мне только по поручению матери,
чтобы передать её задание; была при этом отстраненной и деловитой, без этого высокомерного вызывающего тона в голосе,
которым она имела обыкновение говорить.
Короче говоря, у меня не было
повода с ней сцепиться, так как я это себе представлял. Такого
случая мне не представлялось. Но представился другой.
Однажды вечером я возился в
курятнике, прибивал доски. Уже была поздняя осень и многое в доме и во дворе
нужно было починить и подготовить к зиме. Я работал здесь уже несколько часов.
Острой лопатой очищал доски и брусья от
толстого слоя серо- белого
налёта, который обычно нарастает в птичьих квартирах.
Моих приятелей в деревне не
было. За день до этого они с Ильёй, старшим сыном, уехали на Самойловский хутор, лежащий далеко в степи. Этот
хутор, довольно большая усадьба с кирпичным жилым домом, конюшнями и сараями,
несмотря на все их долги, был ещё во владении семьи, отсюда руководили полевыми
работами. Осенью здесь было много дел.
Один из нас должен был, конечно,
остаться дома. Жребий выпал мне. У меня на правой руке появился нарыв и с
каждым днём становился всё больше и больше. Я мог выполнять только лёгкую
работу, поэтому я и оказался в птичнике.
И вот я делаю свою работу,
прибиваю, чиню, вытаскиваю ржавые гвозди из досок, и вдруг слышу, что кто-то
приближается к курятнику. Дверь открывается…
Передо мной стоит Лизавета.
Что нужно Лизавете?
Я перестаю стучать, поворачиваюсь к ней. Она
открывает рот и что-то говорит. И первое, что меня поражает – она обращается ко
мне на Вы и употребляет такие слова, как «пожалуйста» ( это совсем не принято в «наших кругах»).
«Пожалуйста, идите ужинать!»
«Ужинать?» - говорю я - «Прямо
сейчас?»
«Да» - отвечает она - «Ещё
рано, но …»
Что «но»? Она запинается. Ну?
Она растеряна, так как не знает, что ей сказать, ведь ещё не темно и солнце и
не думает ещё садиться, и никто так рано не зовёт к ужину. Ну, фройляйн
Лизавета, разве вы не смутились слегка? И правда, какой-то момент она кажется
смущенной, но вновь берёт себя в руки. Что же в ней в это время происходит?
«Дело обстоит так», - говорит она, – «Знаете,
мама ушла в гости, и я сама сегодня готовлю ужин. Я как раз закончила… Вы
придёте?»
Не дожидаясь ответа, она
торопливо уходит. Я заканчиваю со своей работой, в конском ведре ополаскиваю
лицо и руки и иду в дом. В людской всё уже стоит для меня на столе. Ну, хорошо
– тогда я могу спокойно садиться и начинать. Ведь она всё это приготовила для
меня. Почему бы и не попробовать? Только потому, что я решил ей во всём
противиться? Во всяком случае … Но случай, который здесь, сейчас? – Что это
вообще за случай?
И как раз в самый разгар еды
входит она, Лизавета. Да, Лизавета…, которая сегодня вечером одна в доме. Мне
кажется, она хочет испробовать, как это быть – одной в доме. Но одной со мной.
Чего она хочет? А мне какая от этого польза?
Она вьётся вокруг меня,
улыбается…
Она хочет проверить, всё ли она
сделала правильно, накрывая на стол. Я молчу. Она тоже молчит.
Но то, что она хочет завязать
разговор, я чувствую. Но – она не находит темы.
Но когда она замечает, что я
хлебаю суп левой рукой, её взгляд останавливается на моём фурункуле…
«О, Ваша рука! Это очень плохо», - вскрикивает она. – «Фурункул!
Нужно приложить свежий капустный лист и завязать. Нужно…»
И вот у неё есть всё, что нужно,
есть тема. И я, я тоже у неё в руках. Теперь я принадлежу ей. Сейчас она со
своей услужливостью и говорливостью присосётся ко мне… а я подожду, куда это
приведёт.
Но я не проявляю никакого
интереса, изображаю напускную гордость, которая должна показать, что я и без
чужого сочувствия справлюсь со своим нарывом. Так как мне ничего не
известно о лечебном действии капусты, я
называю предложение Лизаветы глупостью.
Она же, с дружелюбным упрямством
– у неё же есть цель – возражает мне, высмеивает меня. Она, держа мою руку за
локоть, ещё раз направляет свой докторский взгляд на фурункул, который теперь
хорошо виден, так как рукав рубашки закатан.
«А теперь мы позаботимся о том,
чтобы он поскорее вскрылся», - говорит она, - чтобы вышел гной».
Она выбегает из комнаты, и в то
время как я доедаю свой ужин, возвращается обратно с бинтами и кочаном капусты.
Из его середины она выбирает самые нежные листья, накладывает их один на другой
на фурункул, и осторожно всё забинтовывает.
«Будет тянуть. Натянутая кожа
лопнет и она вытянет всю болезнь. Завтра утром он вскроется, и я приду проверю».
Ну – я поблагодарил. Не особо
активно, но всё же …
«Лизавета», - сказал я, когда
она стала убирать со стола. «Вы настоящая «сестра милосердия».
Это русское выражение я часто
слышал. И запомнил его.
«Настоящая сестра милосердия» - повторил я.
И я слегка растерялся, когда она
вдруг, повернувшись ко мне от стола, воскликнула: «А я думала, что вы меня
терпеть не можете. Вы думаете обо мне так же, как ваши товарищи Иосиф и Доминик? Дураки, да –
они плохо говорят обо мне».
«Потому что фройляйн Лизавета
хочет, чтобы они её обслуживали», - сказал я.
Девушка засмеялась. «Да, им
нравится больше обслуживать лошадей, чем молодую девушку. Лошадей - о да. Они
ничего не понимают в хороших манерах. И их ничему нельзя научить. Они просто
холопы».
«И я такой же», - сказал я.- «Просто холоп».
Она стояла с полным подносом
посуды посреди комнаты и не слышала, как открылась дверь и вошла Мария
Дмитриевна. Я поклонился, приветствуя её.
«Иди, детка, иди» - строго
сказала вдова. «Что ты стоишь? Накрывай чай!»
Лизавета торопливо повернулась к
матери – и несколько смутившись, как мне показалось, покинула комнату. Мама вернулась из гостей
раньше, чем ожидалось. Может быть, она была не совсем уверена в Лизавете.
Трудный ребёнок, от которого, оставшегося в одиночестве дома, всего можно было
ожидать
неожиданности. Но боже мой, чего
же? Чего-либо неприличного?
То, что мама начнёт её сейчас
выспрашивать, почему у Гриши такой ранний ужин, рассерженной Лизавете было
абсолютно ясно.
Но её совесть была чиста. Или
нет?
Любовная
угроза
Ранним утром следующего дня,
поработав во дворе не больше часа, я вошёл в дом. Я только хотел немного
согреть руки, так как утро было холодным.
И тут трудная дочь уже вновь
появилась в людской со свежими капустными листьями и новыми льняными полосками.
Я не очень обрадовался её появлению; но она, нисколько не смущаясь, сразу же
занялась мной и принялась разматывать повязку. Она делала это очень осторожно,
бережно, спрашивая меня постоянно, как мои
дела, как я спал ночью. Её голос звучал нежно, взволнованно и призывно, но она
меня не обворожила.
Все эти усилия завлечь меня в
своего рода магический круг, не действовали. Волшебство
было недостаточно сильным. Я сопротивлялся ему, так как всё ещё не преодолел то
коллективное предубеждение, которое сделало меня, вместе с Юппом и Домиником,
её врагом.
Нарыв под компрессом из капустных
листьев вскрылся. Утром я уже не чувствовал той пульсирующей боли. Какой успех
для Лизаветы! Как она радовалась, как она была довольна мной. Мной, собой,
всеми. Всё ещё смеясь, она вновь начала накладывать капустные листы и
бинтовать. Я не вмешивался. Во время бинтования она спросила меня, хочу ли я на
завтрак чаю. Она поставит для меня самовар. Она с вечера припасла для меня
яблочный пирог; люблю ли я его.
Это разозлило меня. И я сказал,
что тогда она должна предложить чай и
пироги и Юппу с Домиником.
«Нет, им нет!»
Обиженно и резко она отвергла
мою просьбу.
«Я не требую ничего особенного»,-
сказал я холодно.
Повязка ещё не была закончена,
но Лизавета, злая и недовольная, остановилась. Упрямо она смотрела перед собой. От гнева у неё даже
слёзы выступили. Топнув ногой, она бросила повязку и выбежала из комнаты.
Она больше не вернулась. И я не
получил ни чая, ни пирогов.
Но вечером, едва я вошёл в
комнату, она вновь появилась и снова завертелась вокруг меня. Она усадила меня
на большой сундук, а сама стояла передо мной и делала новую повязку.
Но снова, как вчера, неожиданная
помеха нарушила план трудного ребёнка -
посвятить себя мне, как она этого хотела.
Из коридора, который вёл из
двора в людскую, послышались мужские шаги, и в открывшейся двери появился брат
Илюша – явно в хорошем настроении, достигнутом, вероятно, с помощью водки.
Его сопровождал Йозеф Юпп, который
скромно держался за ним.
Они приехали с хутора, двора в
степи. Доминик остался там, сторожем. В
полдень они запрягли лёгкую самойловскую парадную повозку и отправились домой,
в Лежанку.
Что же заставило их это сделать?
Сначала они нам об этом ничего
не сказали.
Нет, сначала Илюшка
поиронизировал над увиденной им сценой. Сестричка Лиза, «сударыня», как он её
торжественно назвал, перебежала, по его словам, на сторону врага и была
застигнута при оказании помощи раненому немецкой армии.
И то, что ему, как и мне вчера,
не пришло в голову ничего лучшего, как сравнить её с сестрой милосердия,
испортило мне настроение. Сравнение, как оказалось, было не очень-то и
оригинальным.
Сравнение её с перебежчицей
Лизавете очень не понравилось.
«Из наших героев-мужчин на
фронте тоже многие перебежали», - возразила она насмешливо.
Юпп попытался пошутить на другую
тему. «А что же будет с моим нарывом?» -
спросил он Илюшу.
«Как? У тебя тоже нарыв?» -
прикинулся удивленным Илюша.
«Уже давно… Спроси сестричку, не
перевяжет ли она и меня?»
«Чёрт тебя перевяжет», - прошипела сестричка.
Она быстро сделала узел на
повязке и велела мне идти.
И тут Илюша вспомнил, что он и Иосиф долго были в
пути и проголодались.
«Принеси чего-нибудь, милостивая
госпожа. Мы долго ехали. Юпп, вероятно, чтобы что-то рассказать мне о жизни на
хуторе, подтолкнул меня к скамье у общего стола и сел рядом.
И так как Лизин брат тоже
попытался усесться на лавку, она спросила его:
«Ты будешь здесь есть? Не у
мамы?»
«Я ем здесь», - сказал Илюша.- «Здесь с парнями!»
Это был его жест благосклонности
по отношению к нам. Хозяйский сын за одним столом с работниками. Прекрасный
образец патриархального единства.
Едва сестра покинула комнату,
Илюша подвинулся ко мне и прошептал: «Ну что, Гриша, любит она тебя?»
Юпп, услышав это, засмеялся.
Илюша тоже засмеялся, но
продолжал что-то шептать, бубнить и хлопать меня по
плечу.
«Не бойся, Гриша, не бойся!
Успокойся! Завтра приедет кто-то, кто тебя от неё освободит. Ей-богу, Гриша!
Жених … Избавит тебя от неё, Гриша, … избавит!
Я при всём этом молчал и
реагировал только мимикой – совершенно нейтральной – да пожимал плечами.
Больше Илюша ничего не сказал,
так как вошла сестра, накрыла стол, и мы молча начали есть.
Но как только Лиза снова
удалилась, он откинулся от стола. Его взгляд рассеянно и беспокойно бродил по
комнате. После нескольких ложек борща он встал и нервно сказал, что вообще-то
он не голоден. Пожелав нам спокойной ночи, он вышел из людской; он уже довольно поиграл в благосклонность. Теперь ему
нужно было в комнату Марии Дмитриевны, показаться дамам. На них, сидящих за
чайным столом, эта новость, которую он, болтая, уже частично сообщил нашим ушам, должна была оказать своё действие.
Казалось, от того, что на него свалилось, ему было как-то не по себе: его
нервозность позволяла сделать такой вывод. И пока мы с Юппом, одни за столом,
ели квашеные помидоры с хлебом, он коротко рассказал мне об обстоятельствах
дела. Там в степи Илюша подцепил жениха для Лизаветы. Завтра он должен был
появиться у нас в Лежанке и – как говорится – попросить руки и сердца.
В двух-трёх верстах
от Самойловского хутора находился точно
такой же двор, а там сын хозяина, желающий жениться, очень состоятельный, да и
лицом приятный. Он и его семейство считали своих соседей богатыми, как это было
раньше. Очень редко кто-нибудь из этих степняков наезжал в Лежанку, так что ничего
плохого о положении Самойловых до них ещё, очевидно, не дошло.
И Илюшка сумел этим
воспользоваться.
Но Юпп рассказал
мне всё это не сразу; он постоянно отходил от темы, так как вспоминал о чём-то
другом. А потом его обстоятельное
повествование было нарушено, так как с господской половины к нам стали
доноситься возбужденные голоса. Они
разносились по всему дому в этой вечерней тишине. Мы прислушались. Собственно, слов мы не понимали. Слышались
громкие голоса Илюши и матери, которые,
однако, не заглушали гневно возбуждённый голос Лизаветы. Потом, нам показалось, что Лизавета
заплакала.
«Я умираю от смеха»,
- сказал Юпп, - «Что хочет эта злюка, собственно говоря? Появился кто-то, кто
хочет жениться, и вот он ей, видите ли, не подходит. Нет, тут можно только покачать головой».
Я поднялся и встал
у печки. Может быть, Лизавета ещё
вознаградит нас своим появлением, эдаким наказанием, в присущем ей стиле. Тогда я хотел лучше умереть стоя.
Ну вот, где-то в
комнате хлопнула дверь. Потом скрипнули петли второй – эту мы знали, это была
дверь кухни. И вот, громко открывая и
закрывая ещё другие двери, приблизилась хозяйская дочь и переступила через
порог, её лицо было красным. Она принесла тарелку с яблочным пирогом и
поставила её туда, где обычно за столом сидел я.
Возбуждённо, зло,
дрожа от гнева, она бормотала какие-то слова.
«Только для Гриши!»
- сказала она. - «И больше ни для кого».
Затем, резко
повернувшись и взмахнув юбкой, громко хлопнув дверью, она как фурия покинула
помещение.
И весь вечер, через короткие промежутки времени, в доме
слышалось громкое хлопанье дверей.
Следующий день был
самым нерадостным из всех, что я провёл в этом доме. Ожидаемый жених всё-таки
предпочёл не появиться. Хлеб и соль
стояли на столе целый день – но напрасно. Вечером прошёл слух, что жених
Лизаветы был в селе, но после обеда уехал.
Его, наверное, просветили.
Илюша бродил в
ужасном настроении, Мария Дмитриевна вообще не показывалась.
Лизавета, которая
всё это время пребывала в ужасном волнении,
появилась поздним вечером в дверях людской. Когда она увидела, что Иосиф уже улегся спать,
она, в приказном тоне, вызвала меня на улицу.
Якобы лошади в конюшне начали
кусаться; я должен был навести порядок.
Я сделал вид, что
недоволен, ругался и сказал Юппу: «Ну вот, теперь она и мной пытается
командовать. Что эта девица себе
воображает! Пусть попробует! Неслыханное нахальство...»
Но я уже
догадывался, что за этим «неслыханным нахальством» скрывалось что-то другое.
Когда я выходил,
Юпп подкалывал меня:
«Ну, не так вяло,
мой милый! Марш, марш! Соберись с силами! Выполняй бабский приказ! За это потом
получишь яблочный пирог».
Когда я в конюшне
хотел зажечь свет, мне его кто-то задул.
И вот я стоял в
темноте и чувствовал, как меня крепко обнимают.
Меня обхватили
мягкие руки.
Короткий всхлип
быстро затих.
Лошади всхрапывали
время от времени, как они это обычно делали, а вообще было очень тихо. Мы долго
стояли так, застыв в объятии, стояли молча. Так пролетел, наверно, час.
Потом я осторожно
освободился от маленькой фигурки, так тесно прижавшейся ко мне. По какому-то внутреннему толчку я сбросил маленькую
руку, которая меня так крепко держала. И пошёл, не говоря ни слова, через двор
в дом. Вскоре я уже снова лежал на своей овчине, потушив свет.
Но это приключение
в конюшне занимало мои мысли до самого рассвета.
Было ли хорошо,
что со мной произошло? Боже мой,
впутаться здесь в отношения, опасные и безнадёжные, нет, маленькая Самойлова,
для этого ты не подходила.
Лизавете
ищут мужа
В следующие недели праздничную повозку часто запрягали. И
мы видели, как то один, то другой брат вывозил мать и дочь, празднично
разодетых, куда-то.
Они выезжали
куда-то далеко и возвращались, самое раннее, на третий день. Ходили слухи –
подчёркивалось, что сведения абсолютно точные, куда с визитами они ездили.
Назывались самые отдалённые посёлки и дворы. Речь шла о каких-то дальних
родственниках. Нити старых связей вели их
то туда, то сюда, везде нужно было показать Лизавету. И везде, где она появлялась, Лизавета
вызывала немалое восхищение. У молодых мужчин, для которых, собственно, и
проводилась эта кампания, она вызывала явное беспокойство. Каждое её появление
производило впечатление, ведь она
появлялась такая роскошная, юная, в своих модных нарядах, как можно было
оставаться равнодушным?!
Нерешительность же
потенциальных женихов всякий раз объяснялась катастрофическими Самойловскими
долгами.
От двух
потенциальных женихов мать и дочь добились обещания нанести им ответный «визит»
в Лежанку, где окончательно должны были договориться. Когда же, после возвращения домой, с часу на
час ожидаемые посетители так и не появились, как и тот, со степного хутора, у
всех в доме погас последний лучик надежды, что удастся избежать грозы, нависшей
над Самойловыми. Срок запланированных
визитов прошёл, никто не приехал.
А как я сам молил,
чтобы женихи приехали! Разве меня это не касалось? О, я ведь достаточно
страдал, когда пытался защищаться от отверженной отчаявшейся невесты, когда она
по вечерам своего унижения, ища утешения, висела у меня на шее, а я ничем не
мог ей помочь.
И тот факт, что
удивленно прислушивающиеся лошади при этом поворачивали к нам головы, наводил
на мысль, что они делали это не из любопытства, а скорее из сочувствия, из
участия по отношению к Лизавете. Может быть, это так и было… Я хотел остаться с этой иллюзией. Ведь есть
очень тонко чувствующие лошади. Да и
всхлипывала Лизавета очень убедительно.
Юпп и Доминик –
исходя из своей очень субъективной точки зрения – обвиняли Лизавету в
злобности, мстительности и коварстве и говорили, что она тиранизирует их ещё
больше с тех пор, как её обманул последний жених. Да и мать с братьями не
скрывали, что дитя с каждым днём становилось всё невыносимее. Я воздерживался от жалоб, и это злило моих
приятелей и, прежде всего, для всех перестало быть секретом то, как хозяйская
дочь относилась ко мне. Она сама выдавала
себя на каждом шагу и постепенно перестала это скрывать. Я почувствовал это на
себе. Во мне стали видеть виновника всех домашних неприятностей.
Уже явно чувствовалось,
что вскоре, по этой причине, быть мне в немилости…
И вот – долго ждать
не пришлось – волна недовольствия накрыла меня.
В опале на хуторе
Поздней осенью,
утром, я получил приказ: Собираться на
пашню! Отправляться тотчас… в степь. В
помощники я получил 12-летнего мальчика, погонычем – больше никто со мной не
едет. Вся подготовка свидетельствовала о ссылке надолго.
«Вы будете пахать,
и жить на хуторе, пока не выпадет снег. Потом мальчик вернётся назад. А ты,
Гриша, останешься там».
«Надолго?»
«Посмотрим»
Ссылка! … Овидий в
опале … Отправлен в Пантикапею… к полудиким людям… А впрочем: Пантикапея? Да она у меня рядом. Чёрное море. – В чём
была твоя ошибка, Овидий? Ага, ты
написал эту ужасную книжку «Искусство
любви». Вот видишь.
Но я?
А что касается
Лизаветы - категорическое расставание со мной. Никакого прощания.
Да мне же ещё и
лучше
И вот я жил в степи
и пахал. Совсем один с этим мальчишечкой 12-ти лет жил я на
хуторе.
Проходили дни, из
них складывались недели.
Братья Самойловы
неоднократно приезжали ко мне. Они
приезжали обычно всего на один день и привозили провиант мне и мальчику.
И вот наступил
ноябрь, однажды в полдень снова приехали братья, после их прибытия небо
потемнело, пошёл снег.
Они сказали: «Скоро
снег кончится, Гриша; и вы снова будете
пахать. Через неделю всё растает и
высохнет. А пока мы возьмём мальчика с
собой. Ты останешься один. Ну, бывай!»
Сказав это, они
рассмеялись.
«Жди нас!» -
крикнули, они уезжая.
И я остался один на
один с собой.
Хутор, с
прилегающими к нему полями, лежал глубоко в степи, в стороне от дорог и
поселений. Где-то вдалеке виднелись очертания другого, более крупного хутора. Это
были владения отца того молодого человека, который пообещал приехать для
знакомства с Лизой, но больше не давал о
себе знать.
Общение с соседями
было прекращено. Я не мог съездить туда
в гости, пока жил здесь, да и оттуда никто не приезжал. Хотя стоп, я забыл про свинопаса, который на
четвёртый день моего не совсем полного одиночества, гнал своё стадо мимо. Он заглянул ко мне, так как надеялся
разжиться табаком. У меня был с собой запас, и я поделился с ним пачкой «махорки».
Свинопас страшно растрогался. Он уверял
меня – и готов был даже поклясться – что ему этого хватит на целых 3 недели.
Целый пакет «махорки»! Такой щедрости он ещё никогда в жизни не
встречал. Поэтому в будущем он обещал никогда
больше не просить у меня табака.
Дом на хуторе
состоял только из одной комнаты и кухни, к этому добавлялись подвал и чердак.
Невдалеке от дома были конюшни, сараи, амбары, кормушки и, конечно, колодец.
Сейчас у меня было
не так много обязанностей. И всё
делалось как-то само собой; я уже поднаторел в уходе за скотиной и
сельских работах.
По утрам, едва
светало, я уже был на ногах и шёл в главную конюшню. Выпускал 14 лошадей. Среди
них был слепой конь. Для езды верхом я
использовал бурую кобылу, она оставалась во дворе; остальным я спутывал
передние ноги и выгонял табун в степь, где, под тонким снежным покровом, ещё
было достаточно корма.
О лошадях в течение
дня я больше не заботился. И только где-то за час до захода солнца я скакал в
степь, чтобы пригнать их обратно. Табун на много вёрст удалялся от хутора;
зачастую уже наступала ночь, когда я с ними возвращался домой. Я их поил и
кормил во дворе кормом, который готовил
им заранее. Когда кормушки пустели, запирал их в конюшне, где у них в яслях
было сено. Этим исчерпывались мои обязанности.
Неделя, о которой
говорили Самойловы, прошла. Никто не приехал, да я на это и не рассчитывал.
За это время опять
прошёл лёгкий снег, пахать было невозможно, так что мальчика везти им было не
нужно.
Но как медленно
теперь тянулось время! Да и двигалось ли оно вообще вперёд? Я мучился от
одиночества.
Хоть бы свинопас
ещё раз заглянул!
Целыми днями я был
совершенно свободен; но не происходило ничего, что меня хоть как-то бы
развлекло.
Я садился в комнате
у окна, облокачивался на
подоконник, и смотрел. Я сидел часами,
сидел и смотрел, как тающий снег на улице постепенно исчезает в земле.
Иногда мне
казалось, что за окном возникает узкое девичье лицо Лизаветы.
Его выражение не
всегда было одинаковым. То на нём была милая нежная улыбка, а то вдруг
появлялось невыносимое высокомерие, которое мы так не любили у дочери хозяйки.
А то вдруг это лицо
появлялось печальным и заплаканным, и
видны были только большие грустные глаза.
А я-то думал, что
распрощался с девушкой навсегда.
Иногда же я
представлял себе, как она вдруг появляется здесь, на хуторе, из Лежанки, совсем
одна, просто чтобы увидеть меня.
О, на это она была
способна. Разве не в её характере было – несмотря на гнев матери и братьев –
брать то, что ей не давали?
Меня раздражало то,
что эти фантазии преследовали меня, и иногда я просто не мог от них избавиться.
Но, чёрт возьми, так дело не пойдёт. Я протягиваю искусителю мизинец, а он
хочет целиком руку.
И я вспомнил, как
уже на второе воскресенье моего пребывания здесь, сидя у окна в хате, я вдруг
нахлобучил свою меховую шапку, схватил перчатки. Ничто не могло удержать меня
взаперти. Я хотел на волю.
И снова это видение
за окном часами держало меня в плену.
Эти фантазии сейчас способствовал тому, что всё, связанное с Лизаветой,
преображалось, становилось всё более возвышенным.
Девичье лицо Лизы,
в реальной жизни – зеркало её капризной сущности - являлось теперь трогательным
ликом, без каких-либо следов высокомерия, злости или чего-то подобного. Теперь
на нём присутствовало выражение святости.
Лизавета,
страдалица, преображённая…
И кому
предназначался упрёк в её страдальческом взгляде?
Только мне - одному
мне.
Ах, страдалица,
святая Лежанки – это было уже чересчур.
Оседлав во дворе
кобылу и взяв с собой собаку, я поскакал
в холодную степь, на простор.
Три дня назад
наступили холода; земля превратилась в камень. Теперь я выпускал лошадей только
в середине дня, покормив их перед этим.
Каждый день надеялся на приезд Самойловых. То, что пахать было больше
невозможно, мог понять любой дурак.
Я чертыхнулся,
пришпорил лошадь, и «умчался на ней» - мог бы я, наверное, сказать - если бы
попытался говорить о моей кобыле возвышенно, если бы попытался идеализировать
эту простую степную клячу; примерно так,
как я проделывал это с маленькой Лизаветой, которую я – вообщем-то
невоспитанную и заносчивую – наделил какими-то неземными чертами, и вознёс её, преображённую,
в облака.
Кобыла скакала; её
не нужно было подгонть. Размашистый галоп доставлял удовольствие, этого мне
было достаточно.
Наконец я замедлил бег лошади. Окинул
взглядом ширь степи, невероятная тишина вокруг успокоила меня окончательно.
Постепенно наступал
вечер, смеркалось. Но у меня не было желания возвращаться. Снова в дом? Длиные вечера в доме иногда наводили на меня смертную
тоску.
Иногда моя голова
становилась тяжёлой и клонилась вниз.
Я торопливо
повернул и направил лошадь в обратный путь. Но вскоре опять слегка притормозил, подумав,
к чему эта спешка?
Чтобы завести коней
в конюшню, времени было достаточно. Когда
уезжал, видел табун недалеко от
дома и не было причин для беспокойства.
Но нечто
неожиданное заставило меня заволноваться. Когда я так беззаботно трусил домой,
откуда-то из глубины степи послышался долгий странный звук, наполовину воющий,
наполовину лающий, какого я никогда раньше не слышал. Кобыла испуганно вздрогнула,
собака зло зарычала, но не залаяла.
Кобыла сама по себе побежала быстрее, у меня тотчас мелькнула мысль: волки!
Самойловы недавно
говорили о том, что когда ударит мороз, в округе появятся эти хищники.
Теперь мы понеслись
так быстро, как только могла лошадь, и вскоре были на хуторе; дрожащих лошадей
я нашёл стоящими у конюшни. Они пришли сами. Их пригнал волчий вой. Я сразу
заметил, что нет слепого коня, которого
я звал, Шиммель. Как и предчувствовал.
Озабоченный испугом животных, быстро открыл двери конюшни, впустил их. Затем
запер двери.
Слепой мерин
Взяв с собой теперь
уже двух собак, я вновь вскочил на кобылу, прихватив с собой вилы.
Первый круг,
который я сделал вокруг хутора, ничего не дал.
Нигде не видно ни малейшего следа
от коня. Это несчастное животное уже и
раньше заставляло меня понервничать.
Табун его не терпел, его кусали и лягали, когда он приближался к ним.
Приговоренный к одиночеству, он иногда забредал довольно далеко.
Вероятно, и сейчас
слепец был где-нибудь на дальнем выпасе, куда не добрался табун.
Остановившись перед
хуторским двором, я стал размышлять, в каком направлении мне направиться
сейчас. И так как мне предстояла теперь
более дальняя поездка, я решил сначала погреться в доме и чего-нибудь съесть.
Привязав лошадь на
её место в конюшне у яслей с сеном, я вошёл в дом. Раздул огонь, вскипятил чай, так как
закоченел от долгого пребывания в степи.
В эти ночные часы было особенно
холодно.
И только сейчас,
сидя в тепле, услышал, как на улице завывает
ветер. И теперь снова в степь на холод?! Я бы мог придумать что-нибудь лучше. Но делать нечего. Бросить в беде слепца?
Чтобы самому сидеть в тепле?… Нет, дорогой, ты на это не способен!
Только собрался
сделать первый глоток чая, как мне почудилось, что где-то вдалеке раздались
выстрелы. Я прислушался. Показалось? Нет,
вот снова! Я же слышу очень отчётливо. Стреляют.
Все собаки
взволнованно залаяли. Я подошёл к двери,
я уже не слышал никакого завывания ветра.
Кто же это был, кто стрелял?.. Это могли быть люди с того большого
хутора. Может быть, они уже застрелили
волка… Было бы неплохо.
С мыслью, что моих забот поубавилось, и слепой конь каким-то чудесным образом
гораздо быстрее окажется дома, чем я предполагал, вновь вернулся в комнату. Одну из собак и вилы я взял с
собой.
Сначала выпить чаю;
потом ехать будет легче! Да, да, это верно …
Чёрт! Вновь у двери
раздался собачий лай, а потом послышался и конский топот, приближающийся к
дому. Кто-то пытался успокоить собак.
Едва я успел
отодвинуть чашку и подняться, как в дверь уже заколотили. Я отодвинул
засов. Вошёл свинопас.
В то время как я
снаружи должен был успокоить собак и привязать коня «божественного свинаря», с
которого он только что спрыгнул, мой
посетитель готовил для меня скверное известие.
Едва я вновь вошёл
в дом, как был буквально засыпан вопросами, которые мне стал задавать пастух.
«Ну, немец, как у
тебя дела? Хочешь послушать новости?»
«Например?» -
сказал я. - «Например?»
«Например, что
касается твоего коня, Или ты его не ищешь?»
«Конечно, я его
ищу…»
«Ну, попробуй, найди!
… Знаешь что, дай-ка мне ещё пачку
махорки, так как тебе понадобится моя помощь, это касается коня».
«Но где конь? Ты
что-нибудь знаешь о нём?»
«А то я знаю о нём,
что папаша волк благословил его, и он больше не бродит среди нас, блаженный
слепец, а - если так можно сказать - находится в небесном лошадином царстве. Но
я, немец, буду так добр и сниму шкуру с твоего коня, потому что ты ведь не умеешь.
А шкура тебе нужна; за неё можно получить 90 рубликов, мой дорогой…»
Я дал ему горсть
табака и пошёл, чтобы взять кобылу. Пока я ходил, он из газетной бумаги свернул
себе самокрутку, потом мы сели на лошадей и поехали.
У меня было не
лучшее настроение. Чёрт возьми, этот слепец не должен был уходить далеко! Такая
неприятность для меня. Что на это скажут Самойловы?
Пока мы ехали, я
спросил своего благодетеля, что же с волком. «Его застрелил кто-то из вас?
Стреляли-то знатно».
«Мы задали ему
жару, но он ушёл. Он кружил вокруг нашего двора, а твой конь был
неподалеку. Всего за версту от нашей
пашни они встретились. Ну не для заранее
оговоренного свидания, один из них ведь был слепой».
Мы направлялись к
участку, который мой провожатый называл «наш последний вспаханный кусок»,
вскоре в темноте показалась группа мужчин на лошадях, с ружьями на плече.
Они стояли вокруг
чего-то и жестикулировали. Когда я подъехал ближе, я увидел лежащего перед ними
коня. Он лежал с перегрызенным горлом и не двигался.
Они засмеялись,
когда я появился.
Один сказал: «Самойловы
богаче, чем нам говорили. У них есть даже лошади для волков».
«Да, Петро», -
сказал другой, - «если бы ты женился на Лизавете Дмитриевне, мы бы поели на
свадьбе жареной конины».
Смеясь, они
уехали. Свинопас начал снимать шкуру.
Как дикие звери,
две собаки, увязавшиеся за нами, набросились на труп. И когда я потом, взяв
шкуру, поскакал обратно, они не сдвинулись с места.
Ночью на пиршество
собрались и другие собаки с обоих дворов. На следующий день подбежали ещё чужие
собаки издалека, и утром на второй день лежал лишь чисто отполированный скелет.
Отъезд
Лизаветы и моя отставка
В понедельник утром
перед моими окнами неожиданно остановилась подвода с Юппом и Домиником. Друзья
поздоровались, и мы очень порадовались
встрече - хотя мне было совсем некстати радоваться появлению Самойловых, о
котором сообщили Юпп и Доминик. Они должны были появиться здесь через четверть
часа.
Но сначала мне
сообщили новости, целый ворох новостей.
В то время когда
все остальные были дома, а меня оставили
пропадать на хуторе, Лизавета устроила парочку истерик.
«Ты же знаешь эту
девку», - сказал Доминик - «У неё начинается зуд, если что-то делается не по ней».
Дома случился
невероятный скандал, и после недельного заседания семейного совета строптивицу
просто вывезли из Лежанки.
«Куда же, господи,
боже мой?»
«К родственникам во
Владикавказ. Илюша отвёз её туда на поезде.
Четыре дня на это потратил».
«Это было как раз
для него», - объяснил Юпп.- «Полные карманы денег. Развлечения в большом
городе. Так легко выйти за рамки дозволенного».
«Что он и сделал»,
- добавил Доминик, - «вернулся домой без копейки денег».
«Илюша?» - спросил
я. – «Он на это способен? И много денег было у него с собой?»
«Всё, что у них
было. Мы можем тебе открыть тайну: в
доме абсолютно ничего не осталось».
«И что они теперь
делают?»
«Чешут в затылках.
Думают, что бы такое продать, чтобы получить деньги. Да - Продать! Легко
сказать, да трудно сделать, Слушай, ну и заварили они кашу. А знаешь, что за
речи они ведут? Они всё это ещё и находят забавным. Никишка, младший
бездельник, вчера сказал: «Нам, наверно, нужно убить старую лошадь, а шкуру
продать. Покупатели найдутся…»
«А что говорит
Илюша по поводу этой идеи?» - спросил я, как бы между прочим.
«Ах, Илюша», - ответил
Юпп. - «Ты думаешь, он возражает? Он считает эту идею блестящей, потому что
тогда люди не будут говорить, что Самойловы опять продают лошадь. Люди будут
говорить, что лошадь сдохла или её задрал волк».
Ой, это был бальзам
на мою душу. Волк её задрал!
«Они это сказали?»
- спросил я.
«Они, правда, об
этом болтали».
«А сколько денег
принесёт хорошая конская шкура при сегодняшних ценах? Они это знают?»
«Да, они это знали,
как будто уже заранее поинтересовались. Восемьдесят рублей, говорили они».
Восемьдесят рублей!
Свинопас оценивал её даже в девяносто.
Но Юпп сообщил мне
ещё кое-что.
Тяжёлое финансовое
положение вынуждало Самойловых уволить одного из нас. Конечно, меня. Официально
об этом ещё не говорили, но слухи просочились; на семейном совете это уже было,
очевидно, решено.
А тут как раз
показались и Самойловы. Легко катился их тарантас по покрытой снежным настом
степной земле.
«Ну, Гриша,
здравствуй! Долго тебе пришлось
ждать? Ты ещё жив!»
«Я жив», - сказал
я, - «но угадайте, кто умер!»
«Что это значит?» -
закричали они. «Кто-то сдох?»
«Не сдох, но здесь
был волк. Приходил в гости. И ему в голову пришла мысль перегрызть нашему
белому коню горло».
«Слепому?»
«Слепому».
Как они повернули
головы друг к другу! Как многозначительно посмотрели друг на друга. Казалось,
были скорее озадачены, чем испуганы.
Разве не должны они
были лопнуть от злости?
О, этого мне ждать
было не нужно.
«И что дальше,
Гриша? Рассказывай!» - сказал заитересованно Илюша. - «Он его не сожрал?»
«Нет. Шкура в
наличии Её сняли по всем правилам».
«Слава богу! Это
был умный волк!»
Ну вот! Самойловы,
что один, что другой, казалось, были довольны полученным отчётом.
«Это хорошая шкура»,
- добавил я. «При сегодняшних ценах за неё можно получить восемьдесят, а то и
все девяносто рублей».
«Покажи её нам!» –
сказали они.
И хотя обещающая
денежки шкура оказалась хозяевам так кстати, а я удачно выпутался из этой
волчьей истории, избежать упрёков в плохом исполнении своих обязанностей мне не
удалось. Илюша сказал, что они больше не нуждаются в моих услугах, доверие ко
мне подорвано, поэтому зарплату за последний месяц они вычтут.
В действительности
же это была тень, которую всё ещё отбрасывала Лизавета, и которая и решила мою
судьбу. Эта тень пала на всех нас; я для них был теперь нежелательной персоной.
После обеда сразу
же поехали в Лежанку. Последнюю ночь я ещё провёл в доме на Базарной площади, а
уже утром узнал, что братья Самойловы - не смотря на все свои сомнения, уже порекомендовали меня.
«Будь после обеда
дома! За тобой приедут. Идти в
контору за новым назначением не нужно»,
- сказала Мария Дмитриевна.
Она объяснила мне,
что теперь я буду служить у богатого земле- и скотовладельца Кондратия
Артёмовича Дорохова, на другой стороне реки, с которым они, Самойловы, давно
дружат и которому они обязаны.
Речкой «Средний
Егорлык» Лежанка делилась на две части; и я теперь с северной части переезжал в
южную.
И вот сижу я утром
совсем один в доме, по которому больше не носится Лизавета, и не устраивает
скандалов, сижу в людской, собрав в пакет своё бельё и пожитки, и жду.
Мария Дмитриевна
ушла на рынок, Илюша и Ники продают шкуру, немцы уехали на мельницу.
Новый хозяин
Слышу шум колёс; к воротам
подъезжает тележка. Через окно я вижу, как она въезжает во двор. Это он, новый
хозяин, как здесь называют главу семьи и хозяйства.
С тележки сходит
крупный мужчина. Добродушное лицо окружено длинной седой бородой. Какой
представительный теперь будет у меня хозяин! Широкая шуба, в которую он одет,
делает его похожим на гунна. Но на его бородатом обветренном лице читаются
достоинство и добродушие.
Он слезает с телеги
и идёт к двери. Выхожу ему навстречу. Он сразу понимает, кто перед ним, и
смеется.
«Эй, тебя зовут
Гриша, или как?»
«Меня называют
Гриша».
«Это ты - пленный,
который уходит от Самойловых?»
«Да, это я».
«Ну, садись! Садись
на телегу! Поедешь со мной».
А сколько сердечной
теплоты было в его голосе! Ох, уж эти бесчувственные молодые Самойловы!
«Мария Дмитриевна
дома?» - спросил он.
«Ушла на рынок за
покупками».
«О, за покупками.
Ну, пусть скупается. Нам она не нужна. -
Послушай, Гриша! Мы, я и Самойловы, договорились. С сегодняшнего дня ты
служишь у меня. Они уже сообщили тебе это? Хорошо. Они были так любезны уступить тебя мне. Я им за это благодарен.
Ну, пошли! Нам
далеко ехать. Это на другом
берегу речки. Большое хозяйство, Гриша. В пять раз больше, чем здесь. И в
полном порядке! – Ну, пошли? Или ты должен ещё попрощаться с Марией Дмитриевной
и мальчиками? Тогда мы подождём, пока они вернутся».
«Нет», - сказал я. «Мы
можем ехать. Я только возьму свой узелок».
Я так быстро
побежал в дом, как будто хотел как можно быстрее покинуть этот двор. Ну да,
служба у нового хозяина - это была, в любом случае, новая жизнь; изменялись
кругозор и окружение – в ту или другую сторону – я был готов ко всему. Здесь же
они во мне больше не нуждались; я нужен был только Лизавете, а её они отправили
прочь.
Во время сбора
последних мелочей мне в руки попала книга, старый русский роман, какие читала
Лизавета. Она пару раз пыталась уговорить меня, его почитать: «Любовный роман!»
- сказала она многозначительно, не глядя мне при этом в глаза. Я должен был
потом, когда «царь объявит о заключении мира» и я поеду домой, взять его в
качестве сувенира с собой на «вечную память» о Лизавете.
Я на секунду задумался,
не взять ли мне книгу с собой. Но желание взять её на вечную память оказалось
невелико.
Я бросил книгу на
лавку в людской. И в следующую минуту уже сидел рядом со старым Дороховым на телеге,
которая катила к воротам. Я даже не обернулс
Вскоре после того
как я переселился в хозяйство Дороховых, в свои права вступил всерьёз и надолго
«батюшка Мороз», с резким восточным ветром и почти не прекращающимися
снегопадами.
Но всё это не
мешало тому, чтобы сегодня один, завтра другой из моих лежанских друзей вечерком
не навестил меня у Дороховых.
Друзья служили в
основном в маленьких хозяйствах и заменяли там полностью или частично отсутствующего
сына или зятя. Им было позволено сейчас, зимой, быть в кругу семьи. Я же - по
их мнению – находился у Дороховых в подчиненном положении. Что я вообще
представлял собой в этом кулацком хозяйстве?
Должен ли был подчиняться многочисленным, долгое время работающим у
хозяина русским подёнщикам? И должен ли был находить общий язык со всеми членами многочисленного
семейства Дороховых?
Такие вопросы задавали себе мои друзья, и приходили сюда, чтобы получить ответ на все
эти вопросы.
Вечера у Дороховых
Сегодня вечером
пришёл Бруно.
В то время как на
улице крепчал мороз и твёрдый снег скрипел под ногами, а резкий ветер щипал за
нос, мы, дворовые работники, уже закончили работу и поставили свои вилы в
пристройке к людской. Сидя спиной к
большой кухонной печи, грелись её теплом и теплом изнутри от горячего борща,
которым нас кормили.
Всякий приходящий
гость – сейчас это был Бруно – тепло принимался в круг. Усаживался на
предоставленное ему место за столом и получал миску борща. Именно так это было
у Дороховых и не иначе, и вначале все -
я имею в виду работников - были равны.
Дядюшка Митрофан, самый
старый за нашим столом, маленький и согнутый от тяжестей и своих 74 лет, был
при этом ужасно придирчив и сварлив. Он постоянно выказывал своё недовольство.
И сейчас он ворчал по поводу неудачного места, которое предоставили Бруно.
Будучи молодым неженатым человеком, он не должен был сидеть на углу стола. А
это получилось потому, что Бруно пришёл позднее обычного, из-за этого нарушился
порядок за столом.
«Подвигайся,
Бронка, подвигайся, место есть. Как ты можешь, скажи мне, молодой и неженатый,
сидеть на углу стола?! А? Ты хочешь, чтобы у твоей будущей жены были веснушки?»
«Почему веснушки?»
- спросил Бруно.
«Что почему? Это же каждый знает!
Кто сидит на углу стола, у того будет жена в крапинку… Веснушки или оспины – во
всяком случае, она будет помечена; это старое поверье. Не так ли, Настя? … Ты
как думаешь?»
Настя, молодая
женщина, выполнявшая обязанности кухарки, была невысокого мнения о суевериях
старого Митрофана.
«Оставь немцев в
покое, дядя Митрофан! Они умнее, чем ты; они не верят твоим глупым россказням»
«Опа!» - дядяшка Митрофан вспыхнул. - «Это где же
глупые россказни? Ты, Настя, говоришь о глупых историях … когда речь идёт об
истинной правде? О правде, я тебе говорю. О природных явлениях, какие наблюдает
человек. – Да вот и намедни, когда мы говорили о леворуких, ты, Настя, не
хотела соглашаться со мной».
Настя улыбнулась.
«Да не могла я
согласиться», - сказала она дружелюбно,- «что все левши – плохие люди».
«А это так и есть»,
- вспылил старик. - «Кто левой, а не правой рукой ест и работает, тот не может
быть хорошим человеком».
Все засмеялись.
Рядом с Бруно сидел тоже уже поседевший Исайя, высокий пятидесятилетний мужик,
временами очень остроумный, во всяком случае, не такой наивный и твердолобый,
как старый Митрофан.
Исайя слегка
толкнул Бруно.
«У старика свои представления.
Он даже верит в чудеса, которые кто-то может сотворить. Это от возраста: в
старости веришь во многое. Он верит в существование магии и духов. А как у вас? У вас дома тоже во всё это
верят?»
«Магия и духи?» -
сказал Бруно, морща нос. В этот момент он, вероятно, почувствовал себя таким
великим в окружении этого российского суеверия. Но он, к сожалению, быстро
утратил своё величие, когда ответил следующее:
«Как мы в Берлине
можем верить в такую чепуху!? Мы ни во что не верим. У нас даже есть люди,
которые и в бога не верят».
«Вот как?» -
удивленно сказал Исайя. Ему больше ничего не пришло в голову, что ещё сказать.
«Действительно?» -
продолжил он после долгой паузы. - «Ну, это уж чересчур. У нас такого ещё нет».
Высказывание Бруно
поразило и других присутствующих. Наступила какая-то задумчивая тишина, которую
нарушил стройный собачий лай всех Дороховских собак. Это означало, что кто-то
чужой пробирался к нам через огромный двор. Из-за собак его, очевидно, провожал кто-то из
господского двора, находившегося рядом с въездными воротами.
Впрочем, было
понятно, что этот кто-то пришёл ко мне и Бруно. Бруно сообщил, что за нами
придут, чтобы забрать на, запланированную на сегодняшний вечер, встречу в новом
клубе, который недавно появился в Лежанке. Он находился на выезде из села. На
повестке дня стоял всего один вопрос: уже давно объявленный рождественский праздник, подготовку к которому
нужно было начинать.
Открылась дверь на
кухню, и мы сначала увидели Марфу Кондратьевну, младшую дочку Дорохова. Как
обычно, закутавшуюся, так как её лицо
было обезображено оспой. В обществе, за
порогом дома, она показывалась очень
редко.
Рядом с Марфой
Кондратьевной топтался Леманн, народный представитель.
Да и кого ещё могла
к нам привести Марфа, как ни одного из
нас, нашего духовного предводителя Леманна, который и во время сегодняшнего
заседания, вероятно, хотел задавать тон. А почему бы и нет? Я и Бруно были его
должниками ещё с той ярмарки на Троицу, когда он помог нам выбраться из затруднительного положения.
И без сопровождения
Марфы Леманн смог бы защититься от собак; в каждой руке у него было по палке.
Но так как он плохо ориентировался во
дворе, Марфа проводила его к нам. Нас можно было отыскать, только добравшись до находящегося далеко от улицы в глубине
двора хозяйственного здания.
В предвоенном
Берлине – как охотно рассказывал Леманн – он работал в одном из
профсоюзных комитетов рабочих. Он считал себя талантливым
организатором и уже давно хотел нам это доказать. И чтобы он мог показать, что
никто не может превзойти его в подготовке и проведении праздничного
мероприятия, мы без какой-либо зависти предоставили ему разработку проекта «Немецкий рождественский праздник в чужой
стране».
«Ну, Марфушка, кого
ты нам привела?» - раздался чей-то голос, в то время как головы всех сидящих
повернулись к вошедшим.
Леманн, вошедший из
темноты двора в освещенную полную людей комнату, попал в окружение тепла и
крепкого запаха капусты. Его глаза блестели сквозь слипшиеся от мороза ресницы,
снежинки быстро таяли в его рыжей
бороде.
Марфа сказала: «Он
пришёл к Грише».
Я встал. Бруно тоже
поднялся, но дядя Митрофан велел нам сесть. Он сам - он быстрее всех наедался -
встал и освободил место вновь пришедшему гостю. «Представитель народа» получил блестящую деревянную ложку.
Ему подвинули хлеб и красную острую перчину, и Настя сказала всем, кто ещё
продолжал есть, что готова наполнить миски снова.
«Давай, давай, Настя Фёдоровна!»
- закричали некоторые.
«Да, Настя, давай
горяченького!» - добавил Исайя.- «Немцы
любят горячее. Они мёрзнут в России».
Бруно ухмыльнулся и
попытался на своём русском объяснить, что его греет его горячая берлинская
кровь. Над ним посмеялись.
Но когда Митрофан
спросил Марфу Кондратьевну, которая всё ещё стояла у двери, не хочет ли она
посидеть рядом с работниками и съесть ложечку борща, Исайя поругал его за это.
«Ты же сам знаешь,
Марфа не сидит с работниками. Зачем ты её обижаешь?»
«О, я не обиделась,
Исайя», - ответила Марфа, - «Дядя Митрофан любит пошутить».
Исайя: «С тобой
никто не должен шутить, Марфа. Ты оттуда, из господского дома – а значит, ты лучше, чем мы».
Митрофан: «Ну,
конечно, она такая. И все мы знаем, что она из господ и поэтому рады, что она
зашла к нам, но…»
Исайя: «Ну и что,
но? Что?»
Митрофан: «Ну не
должна же она стоять всё время у двери…»
Исайя: «Это тебе не
нравится? Но в этом как раз и выражается её благородство. В этом и есть её
тонкость, должен я тебе сказать. Ну как бы тебе это объяснить. Ты и я, мы с
тобой простые люди, и мы, приходя куда-нибудь, сразу садимся, если нам
предлагают, а она остаётся стоять. Ты разве не понимаешь, что это благородно.
Если бы ты привык сидеть на мягких креслах, на которых сидят там, «в доме», ты
бы тоже не спешил садиться на старую лавку, если бы мы тебе предложили. Вот
так-то оно: господа - это не слуги. И
различие между господами и простыми людьми никогда не исчезнет. Так всё
устроено. Господь так захотел»
«Ты послушай
только, что они говорят!» - сказал мне Леманн. – «Впору впасть в отчаяние. Они,
чего доброго, и крепостное право оправдают. О, господи, им бы не помешала
хорошая встряска».
В то время как
Леманн, заняв уступленное ему место, приступал к борщу, дядя Митрофан в
соседней комнате в святом углу бил свои три поклона, благодаря господа бога,
что снова дал ему пищу. Потом он из сеней притащил охапку соломы в кухню и
положил её у дверцы печки. Склонившись над печкой, он терпеливо и усердно стал
подкладывать её в печку, в то время как остальные, болтая и смеясь, продолжали
ужин.
Но и занимаясь
своим делом у печки, дядя Митрофан не забывал направлять разговор за столом.
Совершенно неожиданно он вернулся к рискованному высказыванию Бруно и заговорил
о безбожии немцев. При этом он обращался ко мне.
«Послушай, Гриша! Я
уже давно думаю о том, что немцы не верят в бога, иначе они не начали бы войну»
«Они её и не
начинали» - сказал я.
«Не начинали?»
На его лице
отразилось безмерное удивление.
Что другие начали
эту войну, что немцы не начинали её, что, может быть, не они одни её начали –
кто-нибудь вообще задумывался над этим? В то время как дядяшке Митрофану, а с ним и
всему миру, всё было абсолютно ясно по
каждому из этих пунктов.
После того как
старик слегка оправился от удивления, он решительно пошёл в наступление против
меня. Но, в качестве аргумента, он приводил
только свой возраст, который позволяет ему
всё знать лучше. И я, ещё молодой человек, должен был признать, что люди
такого возраста, как он, лучше разбираются в положении дел, неважно, в какой
области.
Чтобы положить
конец этому бесплодному диспуту, я сказал, что есть достаточно немцев, боящихся
бога. Я не знаю, насколько умно это было с моей стороны, в качестве примера я
привёл немецкого Кайзера. Просто в этот момент мне вспомнился текст к
карикатуре, которая однажды появилась на первой странице Мюнхенской газеты «Симплициссимус»: Королевская чета перед ступеньками
Берлинского собора. Он, Вильгельм II, в кирасирской каске и белом кителе, и
она, его жена, в круглой шляпе со страусиным плюмажем – а под этим текст: «Их
высочество отправляются в собор, чтобы
поблагодарить всевышнего».
Повернувшись к дяде
Митрофану, я закончил начатое мной предложение, в котором упомянул Кайзера, и
сказал: «Ну, видишь, он ходит в церковь, Кайзер; даже сам, когда это возможно,
проводит богослужение; а в Иерусалиме, в Святой земле, он построил Церковь Спасителя.
Ты же видишь, дядя Митрофан, он показывает пример, и, как и большинство немцев,
верит в бога»
Моя защита
Гогенцоллернов, конечно, мало помогла. Со всех сторон послышались возражения, и
только Настя, единственный разумный человек, молчала. Мужчины же, старые и
молодые, изображали из себя всезнаек и что-то орали через стол.
Марфа, которой всё
это было, очевидно, совсем неинтересно, совсем закрыла своё лицо и неподвижно
стояла на своём старом месте.
«Что?» - закричал Исайя.
- «Вильгельм? Тот, которому мы обязаны войной? Он верит в бога??»
«Ну, конечно, он
верит!» - вмешался и Бруно. Он ведь должен был исправить свою ошибку. Поэтому
он несколько раз громко повторил: «Уж если кто верит в бога, так это немецкий
Кайзер».
«Но», - вмешался
дядя Митрофан, - «тогда это неправильный бог, в которого он верит…»
«И к тому же», - продолжил он взволнованно, - «как вообще
кто-то, кого зовут Вильгельм, может быть хорошим человеком? Это невозможно».
«Почему невозможно?»
- вмешалась Настя. «Это же просто имя, если тебя зовут Вильгельм».
«Ну и что, ты
назовёшь своих детей Вильгельмами?» - спросил её Митрофан. - «Тогда ты их
можешь назвать также «чёртом» или «сатаной». Я знаю, есть и хорошие, приличные
немцы. Вот Гриша, например, или Бронка.
Приличного немца Вильгельмом не зовут».
И тогда кто-то
вдруг спросил Леманна, как его зовут. Я засмеялся, а Бруно даже вскрикнул от
удовольствия. Леманн сделал вид, что поперхнулся, что ложка была слишком
полной.
«Как его зовут?» -
спросил меня Исайя.
«Его зовут
Вильгельм», - ответил я.
И тогда все
разразились громким хохотом.
Но тут вмешалась
Настя. Она всё ещё стояла с половником у печи, в отверстии которой была видна
железная кастрюля. Оттуда она призвала развеселившихся мужиков к порядку: «Исайя!
Мишка! Как вам не стыдно? Перестань
смеяться, Яшка!»
В момент стало
тихо. Исайя прикрывал рот рукой, всё ещё продолжая хихикать.
Настя подошла к
столу. Она разлила остатки борща в миски и спокойно сказала: «Я ещё никогда в
своей жизни не видела столько дураков. Вы смеетесь над человеком из-за его
имени».
Женщины
семьи Дороховых
Через кухню она
направилась к входной двери к Марфе, чтобы перемолвиться с ней парой слов. Я
наблюдал за ней, украдкой, конечно. Я часто это делал. Мне нравилась её покачивающаяся походка. А что же это было, чем так трогал меня её
низкий голос, как только она начинала говорить? Это могло быть что-то
совершенно неважное, что она говорила – в мелодике её голоса меня привлекали его
спокойствие и какие-то полутона. Но здесь
я и сам не понимал и не могу объяснить, почему в самый первый раз, когда я её
услышал, в самом начале моего пребывания здесь, меня охватило это волнение.
Иногда я думал о
дорогом бокале, который меняет своё звучание, если появляется трещина.
Здесь же не было
никого, кроме меня, кто слышал этот жалобный звук чего-то разбившегося, когда говорила Настя. Да
что я знал о её жизни и судьбе? Ничего.
В сенях послышались
громкие голоса; снаружи открыли дверь кухни, и две другие дамы из господского
дома, Маруся и Мариша, ввалились к нам, громко смеясь и болтая.
Обе остановились у
закутанной Марфы и
начали теребить её, говоря
громко.
«Марфушка! Так вот
ты где!»
«Ой, ты здесь! … А
мы тебя повсюду ищем. Ты что, не пойдёшь домой? Они ждут тебя к чаю».
«Посмотрите на неё.
Ей лучше здесь, с мужиками!»
«О, а кто это тут
сидит? Чужие лица! Это немцы, Настя?»
«Гришины друзья»
«У Гриши есть друзья?»
«Как вон того
зовут? Бронка?.. Красивое имя».
«Он женат, Настя?»
«А дети у него
есть?»
«Ах, Настя, ничего
ты не знаешь. Ты никогда не знаешь ничего интересного»
«О, посмотри-ка на
другого! Какая у него красивая рыжая борода!»
«Нет, ужасная!»
«Эй, эй!» -
закричал Исайя. - «Эй, девушки, прекратите! Что вы кричите все одновременно!
Поздоровайтесь сначала!»
Даже дядя Митрофан
неодобрительно покачал своей головой, с редкими волосами. «Устроили тут галдёж,
чисто утки», - проворчал он.
Сидя на корточках перед
дверью печи, он просовывал и тщательно раскладывал, соломинка за соломинкой,
солому на уже горящий слой, иногда крест
накрест, как в костёр.
Если соломинки
находились слишком близко
друг к другу – или же были
собраны в пучок – то они очень быстро сгорали красным пламенем, превращаясь в
чёрную золу и почти не давая тепла. Раскладывать солому по соломинкам,
постоянно поддерживая белый огонь, заботиться о доступе воздуха – в этом и
состояло это искусство топки, приобретённое в процессе долгого опыта. Оно
позволяло долго поддерживать постоянное тепло без дров, без торфа, за счёт
одного среднего снопа соломы. Я этому быстро научился. Для такой топки нужно
было только время и желание; желательна была и врождённая способность долго
сидеть на корточках.
А между тем бойкие
дамы из господского дома извинились перед Исайей и другими, с опозданием
поздоровались со всеми. Мои друзья с трудом могли привыкнуть к тому, что в
кухне теперь собрались четыре женщины. Нет, это было чересчур, они чувствовали
стеснение.
«Слушай», - стонал
Бруно, - «ну и баб у вас здесь!»
«Прямо-таки хочется
бежать», - бормотал Леманн.
Им было не по себе
не только от любопытства Маруси и Мариши, их смешков, шептания, а потом
неожиданного громкого хохота; сама
привлекательность молодых девушек, которую было трудно не заметить, была
причиной их волнения.
Маруся - высокая,
стройная, с пылающими чёрными глазами и чёрными волосами, ярким красным платком
на плечах, зрелая, даже почти перезрелая в
26 лет; можно представить, как она подавала себя перед мужчинами. Как ни
странно, старшая Дорохова была ещё не
замужем. Мариша, несколькими годами
моложе, немного полнее, чем Маруся, хотя и немножко ниже; полтора года назад
она вышла замуж за одного из Дороховских сыновей, Дмитрия Кондратьевича,
который сразу после свадьбы ушёл на фронт и в отпуск до сих пор не приезжал.
Точно так же и старший сын хозяина Фёдор был где-то на Турецком фронте.
Мариша была
казачкой из лежащей в нескольких часах езды станицы Егорлыцкой. О её происхождении говорило очень
уверенное смелое выражение её лица. Здесь, на Дороховском дворе, она была
лучшей. Любила ходить в красивых
красочных одеждах, которые выглядели слишком празднично. Становиться «работницей»,
как например, Настя, Мариша, очевидно, совсем не хотела. Сидящие за столом
мужчины кричали что-то весёлое девушкам, которые отвечали им тем же; всё стало
ещё веселей, когда и нас троих, не русских, втянули в эту шутливую перепалку.
Девушкам, несколько
фривольно, предложили нас любить и жаловать; как Марише, находящейся сейчас без
мужа, так и бывшей в таком же положении Насте, или же ещё
незамужней Марусе.
Всем это ужасно
нравилось. Маруся и Мариша делали вид, что принимают всё всерьёз. Они засыпали
Настю вопросами о том, что она о нас знает. В то время как все ещё над всем этим весело смеялись, Марфа
сделала несколько шагов к двери, задержавшись на мгновенье.
Все взгляды
обратились на неё, она топнула ногой и бросилась вон из комнаты.
«Она снова ревнует»,
- озадаченно воскликнула Маруся, - «Мы же никого у неё не отнимаем. Да и не
виноваты мы в том, что болезнь изуродовала её. Пойдём, Мариша! Сейчас она будет
жаловаться на нас папаше и мамаше… Настя, а ты?
Ты пойдёшь в дом пить чай?»
«У меня здесь ещё
много работы на завтра; вы же знаете».
Настя сказала это
очень спокойно; это не прозвучало как жалоба. Она вообще редко жаловалась.
«Я, может быть,
приду позже, если вы ещё не будете спать».
С уходом Маруси и
Мариши беседа за столом, начавшаяся с борща, потеряла живость. Удовольствие от
шуток-прибауток, казалось, исчерпало себя. Да и нам: мне, Леманну и Бруно, было
пора.
«У хромой утки»
Я вооружился палкой, как и мои
друзья - мимо чужих дворов трудно было
пройти незаметно от собак.
Шли дальними
улицами, которые были совсем без домов. О том, что это улицы, свидетельствовали
только низкие глиняные заборы, которые окружали огороды и стога соломы.
Быстрым шагом мы
направились к своей цели, почти не разговаривая. Ночь была беззвёздной. Нас сопровождал лёгкий снежок,
который совсем не мешал; и только когда
вновь вышли на застроенную улицу, время от времени то оттуда, то отсюда стали
бросаться собаки и их лай нарушал зимнее
молчание.
Маленький двор,
который мы искали, и который, наконец, увидели, был одним из последних лежанских
домов с западной стороны. Здесь сильно вытянутое в длину село заканчивалось, и
эта его удаленность и была нашим козырем, который мы разыграли в игре с полицией.
Полиция и местные
контролирующие органы, конечно, присматривали за нами, где мы появлялись после
работы, но им это быстро надоело и они оставили нас в покое. Поблизости от них,
в центре деревни, мы не решались устраивать какие-либосборища.
В этом, с некоторого времени, так активно
посещаемом дворе, куда как раз и вошли
сейчас Бруно, Леманн и я, правил Отто Шёнеманн. Его старому добродушному
хозяину было уже за 70, и силы, казалось, уже покинули его. А немец был
полезный и прилежный работник. Он помогал справляться с разными проблемами и бедами – и тот Отто полностью
доверял.
«Ты на двадцать лет
моложе меня», - говорил он, - «Твои плечи ещё многое могут вынести».
И он взвалил на
плечи Отто почти все обязанности. И только одно в немце его не устраивало: его
имя, Отто, не ложилось ни на русское
ухо, ни на русский язык. Имя было не по местному вкусу. Но его можно было легко
переделать в другое, звучащее не так чуждо - например, в
Антона. Так из Отто получился Антон.
Что бы мы делали
без доброты и терпимости хозяина Антона?
Для немца он устроил зимнюю квартиру в
большой, сейчас не используемой кухне, располагавшейся в боковом здании. Здесь
Антон мог по праздникам или вечерами, когда ему захочется, принимать
гостей.
«Всех, кто хочет
прийти», - подчеркнул старик.
Разве не должны мы
были считать его своим благодетелем, покровителем немецкой диаспоры в Лежанке?
Рядом с воротами стояло главное здание, в котором и жил наш меценат, уже
спавший. Антон проследил за тем, чтобы ночное передвижение через двор было бесшумным.
Начиная с наших
первых встреч здесь, Отто Шёнеманн хорошо поработал с дворовыми собаками, чтобы
приучить их к нам. Вскоре они уже знали
немецкий запах и наши тихие шаги. Лаяли,
только если заходил во двор незнакомый человек.
Быстрым шагом
прошли к светящемуся в заднем здании окну. Здесь был вход в кухню, в наше место
сбора.
Мы должны были
сначала постучать условным стуком и
назвать свои пароли. Всё это мы проделывали скорее для создания атмосферы
приключения.
Отто Шёнеманн открыл.
В правой руке он держал бритву; пальцы левой были в пене.
Мы вошли в большую
сумрачную комнату, в которой уже сидело много посетителей. Официант Флиденшмидт сидел, намыленный,
посередине кухни на бочке. Только у Отто была бритва, которой мы могли воспользоваться.
Поэтому по субботам – хотя и не каждую субботу – кому-нибудь из нас здесь
наводили красоту. Присутстующие гости
сидели на корточках или слонялись по комнате, так как, хотя и был большой тяжёлый стол, но всего один
нормальный стул.
Если это помещение
должно было быть жилой кухней, то оно мало походило на неё. И даже широкая,
занимавшая господствующее место печь, ничего не меняла. Своеобразные места для
сидения в огромном количестве, среди них
бочки, плотно набитые мешки и ящики, с которыми могли соперничать только нары и
лавки, придавали комнате вид ночлежки или казармы. И весь этот гротескный
интерьер слабо освещался подвесной керосиновой лампой.
В мой первый приход
сюда мне вспомнилась пьеса Пауля Линдау, содержание которой я и рассказал тогда
друзьям. Действие происходило в сумеречном трактире, который назывался «У
хромой утки».
А потом Отто
Шёнеманн нарисовал вывеску для нашего кабачка и назвал его: «У хромой утки».
Она висела с внутренней стороны входной двери. Так у нас появилось имя для того, что здесь зарождалось, неважно, будет это потом
называться клуб, союз, общество или кружок. Эта «Хромая утка» должны была
помочь нам пережить эти зимние месяцы.
Для субботних
посиделок должна была составляться развлекательная программа. Добровольных
помощников хватало. Бруно сразу же бросился просить записать его для исполнения
песен – «главным образом, весёлых», как он подчеркнул.
Но допускался и «серьёзный
репертуар», в том случае, если заявляли себя более притязательные любители
искусства, или же, если кто-то с помощью песни хотел освободиться от своих
огорчений.
Леманн, «народный
представитель», заявил цикл лекций, в которых он собирался рассказывать о
политической ситуации в России. Прямо-таки – цикл! Справиться бы ему с одним
докладом! Но он не хотел мелочиться.
Нам, вновь
пришедшим, сегодня понадобилась целая вечность, чтобы пожать всем руки: посетителей было больше, чем обычно. От
пожатия руки Генриху
Флигеншмидту, которого брил Отто, мы отказались. Флигеншмидт расхваливал искусную работу Шёнеманна, но Отто
был не расположен пожинать славу.
«Заканчивай,
Генрих! Как будто я профессиональный
парикмахер! … А я - рабочий-металлист и больше ничего».
«Ну, в любом случае»,
- сказал Генрих, - «если я в Берлине снова буду работать кельнером, скажем,
недалеко от станции «Банхор-Цоо» или на Курфюрстендам, и буду обслуживать тебя,
Отто, ты не будешь платить проценты, Отто. Чаевые я у тебя не возьму. Видит бог!»
Мы как раз подошли
к Адольфу Блуму, он был откуда-то с юга Германии, чтобы поздороваться. Он сидел
на полупустом мешке с овсом. Среди нас было несколько шутников, которые,
завидев А. Блума, затягивали песню «Прелестный цветок мужской верности». Они
считали, что это смешно. Но наивный Блум был не в состоянии на это сердиться.
Он был лишён чувства юмора. Он и сам никогда не шутил. Он был, честно говоря,
очень скучным, слишком скучным для этого мира. И хотя он сам никогда ничего не
рассказывал и ни над чем не смеялся – «Хромая утка» расшевелила его. По субботам он был тут
как тут.
Леманн, конечно же,
в качестве приветствия пропел ему «Прелестный цветок мужской верности…». Без
этой серенады служанок не обошлось.
«Прелестный цветок
мужской верности, куда ты пропал…?»
«Пропал? Да я же
вот он», - ответил воспеваемый, и этот ответ для него уже был верхом остроумия.
Имена тех, у кого
были прозвища, были нам не интересны. Мы их или вовсе не знали, или быстро
забывали. Одного звали просто «отец», его никто не называл по-другому. Молодой
австриец, который прибился к нам, был известен как «Фридрих Шиллер». Бруно как раз здоровался с
ним.
«Ну, как там «друзья
прекрасных талантов?».
Австриец мило,
по-венски, улыбнулся. История не сохранила для нас портрета улыбающегося
Шиллера; наш же, даже улыбаясь, был чрезвычайно похож на оригинал. Этот Шиллер
был, для нас, по крайней мере, таким же настоящим, как и реальный. Зачем нам
нужно было запоминать, что его, возможно, звали Райнгрубер или Вайнцель, или
Интердумфингер.
Нет, не мы первые
заметили это сходство! Оно сопровождало
его всю жизнь. Исходя из положения вещей, он даже был вынужден познакомиться с
творчеством поэта, и мы убедились в том, как хорошо он в нём разбирался.
Пользуясь тем, что Бруно был абсолютным «профаном» в этой области, он часто
по-доброму подшучивал над ним.
Ещё как-то давно, в
пьяной беседе с ним, я завёл речь о том, что в действительности у Шиллера были
веснушки и рыжие волосы и – отталкиваясь от оставшихся портретов, договорился
до того, что автор «Разбойников» внешне не был так уж красив. Но именно этим качеством – болтал я – обладает он,
наш Венский Псевдо-Шиллер; вне всякого сомнения, так как он самым идеальным
образом олицетворяет тип современного Шиллера. Он выслушал это – улыбаясь, как
всегда, и сказал: «Да, я знаю, люди считают меня красивым. Но послушай,
дружище, а что человек имеет с этого!? Тебе нужно почитать начало Шиллеровской «Нэнии»:
«И красота должна
умереть! Что вдохновляет людей и богов…»
Я был буквально
сражён этим искусством цитирования. Тут мы ему и в подмётки не годились.
Особенно меня тронуло акцентированное австрийское произношение, с которым он
прочитал строчки из «Нэнии». Но ещё до того, как наше содружество из «Хромой
утки» всесторонне ознакомилось со способностями знатока Шиллера, этого
Райнгрубера, Унтердумфингера или Вайнцирля, ему здесь у нас прямо-таки создали
культ. Его окружало какое-то сияние, этого Шиллера из Вены.
Не менее интересным
был случай с «отцом». Леманн, который составлял наши программы, уговорил его
выступать по вечерам, когда число посетителей было больше семи. По этим вечерам
«отец» пел свою песню, песню, благодаря которой он и получил своё прозвище, «Песню
об отце». Некоторые из нас уже слышали её в лагере в Тюмени, за Уралом или
Мамадыше.
Но это было чистым
лицемерием с нашей стороны уверять «отца», что его пение очень обогащает нашу
вечернюю программу. Наши тайные насмешники и хулители только потому всякий раз
хвалили его сольное выступление, что он невольно давал им повод понасмехаться.
Но ему нельзя было это показывать.
Бруно и я тоже
относились к главным насмешникам, непременно
хотели и в этот вечер продавить выступление «отца». Хотя сегодня должна была
обсуждаться подготовка к Рождеству. Мы указали на то, что нас сегодня много,
поэтому «отец» должен выступать.
Вскоре мы уговорили
Леманна подождать со своей рождественской подготовкой, чтобы дать возможность
спеть «отцу». Будучи человеком обязательным, он взобрался на бочку.
И вот на бочке
стоял худой маленький человечек. Таких пожилых людей его возраста отправляли на
фронт как ополченцев. Мы, молодые, всех ополченцев называли «кривыми»; говорили не задумываясь. «И этот «кривой» хочет
выиграть войну?» - так говорили мы
наедине с некривыми.
На «отце», стоявшем
на бочке, всё ещё была старая форма, выданная ему когда-то в казарме; понятно,
что в ней он выглядел совсем не бравым солдатом.
В его жалостливой
песне, китче военного стихоплетства,
наряду с «матерью и ребёнком», присутствовал и отсутствующий, сражающийся на
войне солдат-отец или отец-солдат, в образе которого певец сейчас видел самого
себя. Жалобные причитания его песни заставляли его изображать глубокую грусть,
которая очень контрастировала с присущей его лицу простецкой хитринкой, к
которой примешивалась определённая порция глупости, если не сказать –
ограниченности.
И вот он пел,
скорее – выдавливал из себя звуки, так как таким народным певцам, как он,
неважно свободное звукообразование; и чем больше он надрывал свою глотку, чем
больше он пищал и сипел, тем больше нарастало напряжение тайно веселящихся
слушателей, которые ждали определённого звука, который и был апофеозом этого
исполнения.
«Отец» пел, на его
морщинистой шее сильно выделялся кадык. Когда он открывал рот, некоторые
волоски его усов начинали ритмично двигаться.
«В тихой комнате
спит дитя.
Шумит море, свистит
ветер.
Над кроваткой
склонилась мать
И, плача, поёт
колыбельную.
И вдруг ребёнок
спрашивает:
Мамочка, а моего
отца всё ещё нет?
Спи, детка, и
молись за него.
Твой отец ушёл на
войну …»
В строчке «А моего
отца всё ещё нет дома?» голос певца поднимался вверх на высокой ноте, которая
как раз приходилась на слово отец, чтобы замереть там в беспощадном тремоло.
Эта высокая нота задумывалась, чтобы растрогать
слушателей. Но многим из нас было трудно справиться с тем, чтобы ожидаемая от
нас дрожь в сердце не превращалась в дрожь в коленях. Начинавшееся от смеха
сотрясение распространялось по нижним частям тела. Оно не успевало успокоиться
после первого куплета, как уже следовал второй. И во втором, и потом в третьем
куплете – каждый раз повторялась одна и та же строчка:
«И снова он
спрашивал: Мамочка,
моего отца всё ещё
нет дома?»
И всякий раз эта
проклятая высокая нота на слове «отец», от которой мы буквально умирали, потому
что нельзя было выпустить на волю.
Когда же в этот
вечер мы всё-таки приступили к обсуждению Рождества, и разгорелась жаркая дискуссия
по разным предложениям, мне пришлось разочаровать Леманна. Он настаивал на том,
чтобы я прочитал Рождественскую
проповедь.
Однажды, в лагере
Мамадыш, по случаю какого-то праздника с богослужением, меня уговорили держать
речь. Мне пришлось самому её составить и произнести. То, что я им предложил,
было, по сути, милой болтовней. Потом я долго размышлял об этом; она мне
показалась слишком театральной – хотя и нашла отклик у слушателей в том
голодном лагере.
Но теперь я больше не собирался поддаваться на такие
уговоры. Потому что в этой Рождественской программе кое-что могло пойти не так,
ведь мы уже знали, что в этот святой вечер у нас будет море водки. Такой совсем
не
рождественский акцент. Но если уж
он должен был быть главным – зачем тогда
проповедь?!
Преимущественное
право русского государства производить водку во время войны постоянно
нарушалось, в Лежанке тоже – как и повсюду. На кого доносили, тот за тайное
изготовление самогона мог несколько дней, а то и недель, провести под арестом в
«каземате». Но это никого не пугало.
Это, при удачном
обороте, довольно рентабельное дело, зависело от молчания соучастников. И этой
зимой в этом качестве особенно ценились
мы, лежанские военнопленные. Каждый из нас снабжал двор, в котором служил, и себя
самого. И наши покупатели совсем не
гнушались получать заветную влагу по более низким ценам от нас, а не от
русских.
Что касается меня,
то дядя Митрофан, Исайя и другие мужики старались поддерживать со мной добрые
отношения из опасения лишиться поставок.
А нашим русским
самогонщикам мы казались более надёжными, чем их земляки. Мы свято хранили
тайну. Доверие за доверие – никто не узнал ни от кого из нас, откуда товар и
как его доставали. Его передавали ночью, в каком-нибудь надёжном месте,
охраняемом от чужих глаз, а потом он шёл своим путём.
Это всё мы находили
довольно забавным. Таким образом, можно было повысить чувство собственного
достоинства маленького человека. Какое замечательное состояние видеть, что
господа зависят от тебя. Всем хотелось испытать это состояние превосходства.
С этим проектом «Национальный
рождественский праздник в чужой стране» Леманн развил бурную деятельность.
Проектом это было, собственно, только для него самого; мы же с большим
удовольствием просто ждали праздника. Но
честь Леманна, честь прирожденного организатора, заставляла его действовать,
планировать, организовывать. Предоставленное в наше распоряжение помещение
было, в общем-то, идеальным праздничным залом; но Леманну его внутреннее
устройство казалось устаревшим. Но то, что Отто Шёнеманн, которому Леманн
посоветовал переделать кухню, с этим согласится, вызывало сомнения. Во всяком
случае, длинный колченогий стол посреди кухни нужно было превратить в
праздничный, покрытый белой скатертью. Но скатерти у кого-то же нужно просить, у Самойловых или Дороховых,
как впрочем, и посуду и приборы.
Флигеншмидт, как
профессиональный официант, должен был обслуживать, его обязанностью было
также изготовить бумажные салфетки. От
этого условия Леманн не отступал. В центре всего его планирования была покупка
целого барана, которого должны были приготовить женщины из дома Шёнеманна и
соседних дворов.
Леманн ходил и
собирал деньги, которые должны были внести поровну все участники праздничного
ужина.
Но в течение вечера
ещё появился список пожертвований. С одним из наших случилась неприятность, он
не сможет быть с нами в праздник; мы, может быть, его вообще больше никогда не
увидим, и Леманн посчитал честью для себя призвать нас к тому, чтобы скинуться
для бедного Лазаря.
Это был, кстати,
фельдфебель Кольб, наш Барбаросса с острой бородкой, который пил с нами в
чайной комнате на пасху, и который первым получил поцелуй стражника. Как мы
слышали, местное начальство решило на следующей неделе выслать его из Лежанки
из-за непослушания и неявки на работу. Что же случилось?
Кольб был замечен
во многих потасовках. Сначала был конфликт между ним и его начальником на
пожарной вахте. Начальник вдруг решил ему приказать убрать немецкого орла с
каски.
Это произошло не
из-за его сильной любви к отечеству, а, скорее, из-за ребяческого желания
самому заполучить этого орла.
Кольб, глубоко
обиженный поступившим требованием, не выполнил его, и случилось так, что этот
самый орёл, отличный экземпляр, ночью тайно был кем-то снят с каски. Когда Кольб
утром заметил это, он в приступе гнева набросился на своего брандмейстера.
Следствием этого
явилось то, что местное начальство сначала лишило его должности. В тот же день
он должен был приступить к работе у одного мясника в качестве подсобного
рабочего и погонщика скота, и сразу же вызвал недовольство хозяина ненадлежащим
исполнением первого задания.
Кольб, бывший на
гражданке секретарём налоговой службы, должен был пригнать трёх быков из
казачьей станицы Егорлыцкой. По дороге два быка у него сбежали, потому что он
не умел управляться с ними, а прежде всего потому, что он всё ещё был зол из-за
пропажи орла и потерял всякое желание вообще
что-либо делать. Проклиная всё на свете, он появился в Лежанке, в криво
сидящей на голове каске без орла, с распущенным подбородным ремнем, подгоняя единственного оставшегося ему верным вола. Так как мясник был чрезвычайно зол на Кольба,
между ними началась ссора, которая перешла в драку, а потом они вместе пошли в
местную комендатуру. Кольба посадили под
арест; его судьба теперь была решена.
Мы хотели успеть
передать ему собранные в «Хромой утке»
деньги, до того, как транспорт с ним
покинет Лежанку.
Здесь, в Лежанке,
были и другие случаи, когда военнопленные дрались со своими хозяевами.
Некоторым из нас было, как сказал Гомер, предназначено богами или «судьбой», найти место работы во дворе
или хозяйстве так называемой «солдатки». «Солдаткой» считалась любая молодая
женщина, которая должна была вести хозяйство без призванного на фронт мужа,
поэтому они в первую очередь получали работников-пленных.
Наш товарищ
Баруссель, упрямец из Граца, был любимцем всех лежанских солдаток; в течение этих двух лет он служил
уже у третьей. Некоторые завидовали ему; но скорее всего всё обстояло здесь не
так просто, с гармонией и нежностями и со всем тем, что представлялось в таких
отношениях с солдаткой. В «Хромой утке» Баруссель имел обыкновение ругать своих
хозяек, называя их сварливыми и властолюбивыми; от него мы узнали также, что со
всеми тремя он время от времени дрался.
Наступивший
рождественский праздник прошёл так, как и ожидалось, как его спланировал
честолюбивый Леманн. Обо всём позаботились, и всё было как надо: скатерти,
жареный баран, очень много «Бражки» и «Кишмишовки» - так назывались любимые сорта
водки; и даже что-то типа ёлки - из акации, с горящими свечами.
В нашу празднично
украшенную комнату пришли несколько русских крестьян, из любопытства – родственники или знакомые
хозяина, и внимательно наблюдали за нами, а потом с ужасом увидели, как немцы поджигают свои сигареты от свечей на
рождественском дереве. Отвращение и непонимание отразились на лицах наших
глубоко верующих посетителей. Крестясь, они стали выбегать из комнаты, чтобы
больше не видеть, как обходились с этими
святыми предметами – ведь это были свечи, которые горели в ночь рождения Христа.
Когда на наших
встречах, последовавших за Рождеством, алкоголь стал главной движущей силой,
было трудно предпринять что-то против падающего престижа «Хромой утки». Вместе
с Бруно я попытался организовывать программы более высоморального уровня, с
еженедельно меняющимися выступлениями. Тексты составлял я, а Бруно пел и читал.
Мы комментировали нашу местную жизнь, изображали иронично и смешно всё, что
было в данный момент актуально и всем интересно.
Всё, что мы
предлагали, находило самый тёплый отклик. Всё, что мы преподносили, находило
благодарный приём. Пьяные оргии постепенно затихли. Совсем они прекратились,
когда в феврале – начале марта 1917 года
всех
разбудила и протрезвила
Петербургская революция. Нас сразу же охватила лихорадка,
лихорадка возвращения домой.
В наивной вере в
немедленное заключение мира нас взволновала иллюзорная надежда - сразу же
уехать домой.
Целыми ночами мы
теперь сидели и обсуждали сообщения и слухи, толкуя их в свою пользу.
О том, что этим
нашим надеждам ещё долго не суждено было сбыться, не подозревал никто из нас.
Весна 1917 года
Наконец пришла
весна, а с ней и весенние работы на дальних полях; на встречи и посиделки в «Хромой
утке» стали приходить совсем немногие. О том, кто больше не появлялся, было
известно, что он на пашне, там, далеко в степи, зачастую на много недель.
Мне до пасхи не
нужно было в поле. Исайя пахал там с дядюшкой Митрофаном, им помогали два подростка.
Я остался один и управлялся во дворе. Дел было
много, хотя волы и лошади большей частью были в поле.
Старик Дорохов
иногда сам делал оставшуюся работу во дворе, а меня с телегой, лошадьми и
мешками с зерном посылал на электрическую мельницу Лосева молоть зерно.
Оставшись один на
большом хозяйстве – и став в некотором роде старшим батраком, я всё больше и
больше сближался с моим окружением. Никому не приходило в голову вмешиваться в
мои обязанности. Доверенная мне работа касалась только меня и никого более. Я
видел, что со мной считаются, разобрался в крестьянских заботах, всё мне было
понятно. Никто лучше меня не мог
управиться с животными, наточить инструмент.
Дядюшка Митрофан, самый большой критик,
не постеснялся прилюдно похвалить меня, когда я носил
Работа и эти
обязанности, которые я отчасти уже готов был полюбить, исполнялись бы с большим
удовлетворением, будь я свободным человеком. Несвободный человек, пленный,
работает для чужих людей, на чужой земле.
Ничего из того, к
чему я привязался, не было моим.
Дороховы, все из
них, кто жил здесь во дворе, обращались со мной очень дружелюбно, я чувствовал,
как растёт их расположение ко мне.
Да к тому же здесь
были в основном женщины.
Мой, вместе с увеличивавшимися обязанностями,
авторитет в доме, сделал моё присутствие
здесь более видимым; следствием чего стало то, что женщины теперь гораздо
больше интересовались мной, чем мне бы этого хотелось.
И только одну из
них, Настю, я хотел видеть всегда, с моего первого дня пребывания здесь до
последнего. В мою жизнь вошла Настя.
Настя
Однажды я с зерном
поехал на электрическую вальцовую
мельницу Лосева. На этой мелнице всё работало от электричества, которое
вырабатывал генератор, вращаемый огромным бельгийским дизелем. Дизель работал
на нефти. Это была самая современная мельница даже по европейским меркам. Там
всё было интересно. У меня было много
работы. День пролетел незаметно. Когда я
ехал домой, было уже темно.
Я поздно появился к
ужину, я был один.
Настя - по отчеству
она была Фёдоровна – в это время была в кухне в людской, стояла у мойки. При
тусклом свете она очищала деревянные ложки, тарелки и ножи – грязную посуду,
которую она принесла с господской половины. Там в доме за семейным столом
поужинали ещё два часа назад. Но она медлила с мытьём посуды, так как знала,
что я допоздна на мельнице. Того, кто так поздно возвращался с работы, нельзя
было заставлять обслуживать себя самому.
Тяжёлый железный «чугунок»
с борщом дожидался меня в печи, но каждая уважающая себя «кухарка» должна была
сама наполнить миску
рабочему человеку, положить хлеб
и перец, да ещё
и сказать доброе слово.
Наконец моя телега с мешками с
мукой проехала, тарахтя, через ворота.
Закончив распрягать лошадей, я медленно пошёл через двор. Медленно и
важно. Мне доставляло удовольствие продемонстрировать свою важность, хотя бы
только перед самим собой.
Конечно, я был
страшно голоден; но в моих ногах была
такая тяжесть, что я так и продолжал идти, не спеша.
Двор, погруженный в
мирную тишину начинающейся ночи, звонко отражал мои шаги. Один раз я
остановился и потянулся. Во всём теле, один бог знает, почему, была какая-то
расслабленность. Была тёплая благоухающая весенняя ночь. Я был буквально пьян
от этих, исходящих от деревенских садов, запахов.
В кухне красновато
светилось окно. Я вошёл в деревянные сени, переступил порог и опустил
щеколду.
«Добрый вечер!» -
сказал я.
«Добрый вечер!» -
ответила Настя.- «С мельницы так поздно, Гриша»
«Да», - сказал я. -
«Поздно»
Она вытащила из
печи круглый пузатый чугунок и зачерпнула из него полный половник борща, что
почти до краев наполнило мою тарелку.
«Ешь!» - сказала
она дружелюбно. - «Если захочешь, положу
ещё жареной картошечки после борща».
Я ел свой борщ и не
был расположен о чём-то говорить.
Ночная кухня была
заполнена молчанием.
В этот момент я
мыслями был не здесь, они заблудились,
отправились куда-то вдаль, туда, где был мой настоящий дом, хотя здесь у меня
тоже был дом. Но за тысячу вёрст отсюда, от этого степного села, там, в моей
стране, моём городе, моей деревне – разве не было, в этот же самый час, таких же кухонь с молча
сидящими в них и ждущими людьми?
Разве не сидели там
в этот же самый час другие матери, старые матери и старые отцы, такие же, как
мои, молча и печально…?
Вдруг Фёдоровна
спросила: «Ты думаешь о своей Родине, Гриша?»
Я удивлённо
посмотрел на неё.
Она отложила
посудное полотенце. И пока я ел, она пододвинула табуретку к столу и села. Ни
слова не говоря, она смотрела на меня. Поставила руку на стол, положила на неё
голову, и молча смотрела на меня.
Я стал есть
медленнее. Что случилось? Бог мой, я больше
не мог зачерпнуть ни ложки!
Когда я поднял
взгляд от тарелки, я увидел большие глаза, в которых был вопрос. Они всё ещё смотрели на меня, мягко и
серьёзно. Я должен был ответить и не
мог. Что мне мешало? Я вдруг
почувствовал, как по спине побежали мурашки. Я ещё никогда не был с Настей
наедине. Сейчас я был с ней наедине, и что из этого? И всё же ложка буквально падала у меня из
рук.
Я вновь опустил
глаза, но чувствовал, что она продолжает
на меня смотреть.
Я думаю, что я
улыбался, мысленно пребывая далеко отсюда.
Через секунду я сам
себе ужаснулся, и украдкой взглянул через край тарелки в глаза женщины.
Она увидела это и
засмеялась. Я тоже засмеялся, и мы почувствовали себя свободнее.
Но и теперь мы не
говорили, ни слова. Подхватили эту игру
в молчанку, и повели её дальше. Это был как уговор: всё говорить через ничего,
через молчание.
Мы смотрели в глаза
друг другу, как будто должны были понять что-то непостижимое.
Была ли это сила
наших сердец, которую мы хотели измерить?
И в то время как
взгляд Насти оставался спокойным, я попытался выяснить то, что хотел. Я смотрел
на неё проницательно и совершенно определённо.
Но её глаза
сопротивлялись мне. В них не происходило никаких изменений; они оставались
милыми и добрыми. Тогда я убрал свой немой вопрос, в то время как волнение моё
росло. Я был
растревожен.
Вновь направил свой
взгляд на пол. Я что же, терял
уверенность в себе? Да – это было так. Что-то заставило меня подумать о
будущем. И там я не нашёл места для меня и Насти.
Она, конечно,
увидела, как омрачилось моё лицо.
Потом я смог выдавить из себя: «Я пленный, Настя».
Ах, как чудесно она
смогла улыбнуться!
«Забудь это!» -
сказала она.
Лицо было спокойным
и ясным, как яркий день в мае. Я отодвинул
тарелку и хлеб и уставился на её губы.
Что - то вспыхнуло внутри меня.
Фёдоровна встала. Убрала
посуду и вытерла стол. Сидя за столом, я
ждал её.
Когда она снова
села, она попросила: «Расскажи что-нибудь, Гриша! Не печалься!.. Ну же?..
Ничего не хочешь мне рассказать о твоих земляках? О твоей земле?.. Как там у вас? Ну? Расскажешь?»
«Расскажу».
«Знаешь, я такая
любопытная», - продолжила она. - «Я бы хотела узнать, как вы живёте там в
Германии. Такая любопытная. Ну? Расскажешь?»
«Я расскажу», -
повторил я и был рад уже тому, что она не покинула меня, что она не ушла в свой
дом, а осталась здесь, на кухне.
Нет, она снова
сидела у меня за столом – как прежде, опершись головой на поставленную на стол руку.
Я, подражая ей, принял такую же позу, и мы сидели, наклонившись друг к другу, как давние друзья.
Но друзьями мы не
были. До сегодняшнего дня мы с Настей не
говорили друг другу никаких других слов, кроме приветствий. Да ещё пару раз я
предложил ей принести солому в кухню. При этом необходимо было сказать всего
лишь: «Солома нужна? Мне взять верёвку?»
Солома
вытаскивалась железным крюком из скирды, стягивалась верёвкой, взваливалась на
плечи и доставлялась к печи.
Вот такими были
наши отношения до сего момента. Больше
предъявить ни той, ни другой стороне было нечего; и вообще мы ничего не знали
друг о друге. И только гораздо позже я узнал Настину историю.
Я узнал, что Фёдор
Кондратьевич, за которого она вышла
замуж, был пьяницей. Фёдор, который
сейчас был на турецком фронте, редко писал домой; который после свадьбы пропил всё приданое, принесённое молодой
женой в семью. Оно было, очевидно, небольшим, и ему понадобилось всего полгода.
К тому же ему удалось в течение последующих лет пропить также всё, что ему
отписал отец, Кондратий Артёмович: всех животных, сельскохозяйственный
инвентарь и наличные деньги.
Я не мог сдержать
данное Насте слово и рассказать ей о моей родине. Как перед этим чувство
собственной неполноценности, точно так в этот момент мною овладело какое-то
возмутительное упрямство, из-за него я взял своё согласие обратно.
«Я не расположен»,
- сказал я, когда она вновь стала меня просить.
Значило её
пребывание здесь только то, что ей меня было немного жалко? Но мне этого было недостаточно. Я не был
готов позволить себя жалеть.
А если то, что из
неё говорило, не было просто дешёвой
жалостью – тогда что это значило?
Я глупец! Если бы я
её мог спросить?!
Вероятно, Настя
почувствовала себя обиженной из-за моего отказа?
Совсем нет. Она
спокойно согласилась со мной.
«Нам не нужно
говорить», - сказала она своим спокойным дружелюбным тоном.
«Пусть между нами
пока остаётся тишина, Гриша…»
Я сам себя не до конца
понимал, она же поняла меня. Говорить
можно всегда, помолчать – нет.
Между нами могла
оставаться тишина, как это уже бывало ранее.
Наступила поздняя
ночь.
В мире были только
звуки нашего дыхания.
Мы сидели, смотрели друг на друга и не шевелились.
Вдруг затрещал
фитиль в черепке с маслом. Пламя
заметалось и стало меньше.
Мы не двигались.
Неподвижность, в
которой мы застыли в наших позах, прибавляла нам сил. Сейчас мы даже не представляли, как они нам будут
нужны.
Настя, наконец,
пошевелилась, чтобы встать; её рука скользнула через стол и взяла мою, тихо, но твёрдо.
«Я пошла», -
сказала она. - «Спокойной ночи, Гриша».
Приподнявшись, она
другой рукой пододвинула ко мне потрескивающий ночник.
«Потуши свет!» -
сказала она. - «Я пошла».
Я тоже встал, держа
её руку, сильно сжав. Я чувствовал, как
дёргаются мои губы.
«Спокойной ночи,
Гриша!»
«Спокойной ночи,
Настя!»
Потрескивавший
фитиль, шипя, упал в масло.
В кухне стало
темно.
«Спокойной ночи,
Настя!» - Я притянул её к себе. Она не сопротивлялась. Я легко коснулся её губ.
Она обхватила мои губы своими, постояла ещё несколько секунд неподвижно, ещё раз
пробормотала: «Спокойной ночи», и пошла через
темноту к двери, за которой и исчезла.
Стоя в той же позе,
в которой она покинула меня, охваченный темнотой, я слушал, как
удаляются её шаги, чтобы совсем
затихнуть в конце двора.
Мария Кондратьевна действует
Яркое солнце
освещало двор Дороховых. Было вербное воскресенье.
Мария Кондратьевна
медленно шла через двор, покачивая бёдрами. Громко и пронзительно она пела
припев какой-то народной песни. Она заводила его снова и снова, пока не
приблизилась к хозяйственным постройкам, чтобы бросить взгляд через окно
находящейся рядом с кухней комнаты. Таким образом, она убедилась, что я в доме.
Теперь она знала, что я сижу с книгой за столом.
Уперев руки в бока,
Маруся пела своим сильным голосом. Распевая, она не спеша двигалась к навесу, в
деревянные сени, где была дверь в кухню.
Золотые и
серебряные нити её яркого платка на плечах, сверкавшие на солнце, погасли в
тени сеней, и, прекратив пение, девушка открыла дверь кухни. Я уже давно
заметил черноглазую. Но я не хотел,
чтобы она мне мешала. Я закрыл уши ладонями, будто заучивал что-то наизусть, не отрывая взгляда от
русско-немецкого словаря.
Но я слишком плохо
знал Марусю. Такие тактические манёвры не могли сработать против её
громкого весёлого
наступления.
Невозмутимо,
сдерживая смех и постоянно хихикая, она закричала мне в ухо: «Гриша! Нет,
Гриша, что это ты тут читаешь в воскресенье? У тебя песенник? Покажи!»
«Это не песенник»,-
сказал я.
«Но это, конечно,
не русская книга? Наверняка, немецкая?»
«Нет, она и русская
и немецкая»
«Что? Всё
вперемешку? Разве такое может быть? наверняка, какие-нибудь глупые истории?»
«Нет, не истории.
Просто слова».
«Слова? Что же ты с
ними делаешь?»
«Я учу некоторые».
«Учишь?»
«Конечно, чтобы
лучше говорить с вами».
«Чего ты только не
делаешь! Чудеса, да и только! Там что, все слова, какие есть на свете?
Покажи!... Покажи мне!»
Она вырывает книгу
из рук и садится за стол.
Я говорю: «Все
слова здесь стоят по порядку».
«Да, верно, верно,
по алфавиту»,- говорит она и листает. - «Но что за ними стоит, нельзя
прочитать. Это по-немецки? Прочитай мне!»
Я читаю ей
несколько слов; она смеётся.
«Как звучит! Вы так
говорите? О, мне тоже нужно научиться, это было бы здорово».
«Ты же можешь
выучить», - говорю я.
«Да, я это выучу.
Мне это нравится. Научи меня, Гриша. Скажи мне слова, как у вас люди говорят, а
я их запомню… Ну, скажи же!»
«Какие слова ты
хочешь знать?» - вынужден спросить я. Мне теперь трудно выпутаться из этой
ловушки, к тому же не знаю, что ещё за
этим может последовать.
«Ну? Какое слово ты
хочешь?» - спрашиваю я.- «Ты же можешь читать по-русски, покажи мне слово, а я
скажу, как это звучит по-немецки!»
Она листала
туда-сюда и искала, водя пальцем по строчкам. Потом она вдруг закричала: «Вот
это, что это?»
Она показывает на
слово и закрывает русские буквы, так что видно только немецкое слово.
«Что это значит?
Читай!»
«Целоваться!» -
читаю я.
«Как? … Как ты
сказал? Прочти ещё раз!»
Я повторяю.
«Целоваться!» - говорю я.
Пытаясь это
повторить, Маруся всё время смеётся.
«Зюх киссэн? Да,
Гриша? Зюх киссэн? Так правильно, да?.. А, Гриша -- »
Она озорно смотрит
мне в лицо. «Что же это значит, Гриша?»
«Убери палец!» -
сказал я. - «Ты пальцем закрываешь, что оно значит».
«Нет, нет», -
кричит она.- «Ты должен мне сказать, что
это значит. Я хочу посмотреть, знаешь ли ты это русское слово».
«Я его не знаю»,-
сказал я, хотя очень хорошо знал, что это значит целоваться.
«О, ты должен его знать. Ты просто мне не хочешь
сказать, что знаешь его».
«А если я действительно его не знаю?»
«Тогда ты глупый, Гриша! Тебе не стыдно, Гриша,
так плохо знать русский?»
И она снова листает книгу.
«Я хочу спросить
тебя о другом слове, Гриша, не знаешь ли ты его тоже».
«Ну, спроси! Я не могу знать все слова».
«Итак -
например», - начинает она и делает вид, как будто ищет какое-то особенное
слово.- «Скажи мне, что значит -
поцеловаться?
«Поцеловаться?» - говорю я.- «Что это? Я не знаю.
Я этого ещё никогда не слышал и не читал».
«Нет? Ты этого не знаешь?»
«Нет».
«Тогда я тебе
объясню».
Она хватает меня за голову. «Иди сюда!»- говорит
она и целует меня в губы.- «Видишь, вот это оно и есть. Так это делается».
Всё это произошло очень быстро. Такой способ
действия – в любой ситуации – был свойственен Марусе. Это обеспечивало ей,
особенно если касалось мужчин, опережение и превосходство. Пока он ещё только
собирался решиться на что-то, Маруся приступала к действию. Именно так это произошло
прошлым летом с сыном псаломщика, которого она попыталась соблазнить. То, что
её застукали с ним ночью во время сенокоса под стоящей телегой с сеном, было
концом этого романа. Деревенские долго и зло болтали об этом. Не всякий роман
кончается хорошо. Маруся надеялась, что следующий закончится лучше.
И действительно, ещё до конца года мы смогли
убедиться в умении Маруси действовать в нужный момент.
Пасхальные подарки
В субботу перед пасхой Кондратий Артёмович сидел в
беседке, перед ним лежали несколько предметов свежего белья, которые он, наряду
с другими предметами одежды, должен был поделить. Этот ритуал, следуя
патриархальной традиции, он выполнял из года в год. Конечно, он отвечал только
за мужское бельё, и так как зятья и старшие сыновья сейчас отсутствовали –
перед ним лежала лишь небольшая кучка вещей. Так как я уже с давних пор был
членом этого дома, мне тоже дозволялось стоять на ступеньках к беседке, чтобы
получить своё вознаграждение. Отчасти удивляясь, я принимал подаваемые мне вещи: красивую пасхальную рубаху, по
деревенской моде с тремя пуговицами слева на планке; какой-то показавшийся мне
неуместным древний жилет; и ещё более странные штаны. Они были сшиты из кожи молодого телёнка,
мехом внутрь.
Как и положено, я поблагодарил и вновь удалился в
свою комнату рядом с кухней. Там я ждал Настю.
И пока её не было, мои мысли крутились вокруг
этих, так обидевших меня, штанов, с помощью которых старый Дорохов хотел
выпутаться из истории, важной для меня.
Зимой я много раз обращался к нему – по поводу
штанов, чтобы заменить старые, вконец износившиеся. Я хотел появляться во
дворе, перед женщинами, и в других местах, в приличной одежде.
«Да, Гриша, да, как только кто-то из женщин пойдёт
на базар, она купит для тебя ткань. Твоё желание будет выполнено».
Так говорил он, изображая великодушие, но не желал
расставаться со своими рублями, как экономный хозяин – и ничем не отличался от
Павла Павловича, который так и не купил обещанные кожаные сапоги, или от
Самойловских братьев, удержавших мою последнюю зарплату.
Мороз и холод уже давно прошли, и вот теперь,
когда солнце день ото дня всё жарче, и работать во дворе можно в рубашке,
старому хитрецу втемяшилось подарить мне эти меховые штаны! Я что, эскимос?
Какую работу я должен был выполнять в этих тёплых штанах? Работать в них в
поле? Такой пасхальный подарок мне казался издевкой».
Но тут передо мной появилась Настя, рядом с
которой гнев и раздражение сразу улетучивались.
Я практически не заметил, как она подошла. Она
всегда появлялась тихо и незаметно. Как
хорошо она умела это делать!
А какие пасхальные подарки она принесла? То, что
она разложила передо мной - это были подарки любви, тайно сшитые ею самой:
красная сатиновая рубашка и светлосерые брюки очень элегантного покроя; о таких
я не мог и мечтать.
Что я на это мог сказать!? Я даже и не мечтал о
чём-то подобном, и поэтому только заключил дарительницу в объятья. Её
прекрасное лицо светилось гордостью и страстью, а также радостью за собственную
работу; она ведь видела, как мне всё понравилось, как тронут я был.
Но всё же нам пришлось расцепить свои объятья. Мы
услышали, что приближались Мариша и Маруся. От этих любопытных дам трудно было
спрятаться. Не прошло и нескольких минут, как они ввалились к нам и, громко
удивляясь, набросились на мои подарки.
«О, всё новое, всё новое!» - кричала Маруся.
«Даже новый жилет!» - смеясь, перекрикивала её
Мариша.
«Откуда у тебя всё это, Гриша?»
«Кто тебе сшил красную рубашку?»
Я спокойно ответил: «Кое-что мне дал Касьян…»
«Да, кое-что, кое-что…», - прервали они меня, - «Но не всё!»
«Нет, Гриша, кое-что здесь от кого-то другого. Не
так ли, Гриша?»
«Да», - сказал я, - «Это так, но это не ваше дело».
«О», - закричали обе,- « можно подумать…»
«Что можно подумать?»
«Красную рубаху тебе подарила девушка».
«Лежанская девушка, голубчик!»
«Потому что красный – значит любовь».
Настя стояла в сторонке и смеялась.
«Уймитесь»,- сказала она добродушно.
«Неужели обязательно говорить так громко и
нахально? Что Гриша о вас подумает?»
Направляясь в сторону кухни, она пыталась
уговорить расшумевшихся подружек немножко помочь ей: ещё ведь было нужно
перенести в дом всё испечённое и нажареное.
«Сейчас, Настенька», - кричали они, - «Сию
минуточку!»
Но они не могли уйти так просто. Мне нужно было
непременно снять куртку, чтобы продемонстрировать им, как мне идёт серая
шёлковая жилетка.
« Почему её?» - спросил я. - «Я вообще не собираюсь
её носить».
«Не будешь носить? Это ещё почему?»
«Ну, она…», - Я искал слова, чтобы сказать, что
она не модная (устаревшего фасона).
Но они уже кричали, что жилетка очень подойдёт
мне; нужно только найти к ней серый галстук. Ведь я, как городской житель, у
себя в Германии ношу, наверное, даже цилиндр и лаковые туфли.
«Да, да, да!» - попытался я их утихомирить. «Но
сейчас я не горожанин. А для двора русского крестьянина шёлковая жилетка ну
никак не годится…»
Я быстро побросал все вещи в свой сундук, только
чтобы избавиться от этих модных советчиц. Я торопливо схватил в сенях вилы и
пошёл кормить скотину.
Хороший наездник
После пасхи, когда закончили пахать, я выехал в
степь. Перед собой я гнал двадцать волов, чтобы передать их там пастуху.
Я ехал целых семь часов.
Поздно
вечером, уже при звёздах, я наконец добрался до пастуха и меня
пригласили поужинать и переночевать. Но я от всего отказался и заторопился
домой.
Я поскакал напрямую по степи, как калмык. Длиную
казачью станицу Роговскую (в Лежанке её называли – Куркулёвка), которую на
телеге не проедешь и за три четверти часа, моя кобыла одолела за 10 минут. А
потом она стала замедлять ход. Я понукал и стегал её безбожно. Но она вдруг
остановилась, как бы возмутившись. Она
могла ещё бежать, но притворилась уставшей, чтобы отдохнуть. Взбешенный, я слез
с неё, осмотрел её внимательно и раскусил её притворство. Меня охватил гнев; я вновь вскочил на неё и стегал её так
немилосердно, что лошадь диким галопом
помчалась дальше, и в мгновение ока доставила меня домой. В полночь я был у
Насти.
Расстались мы, только когда прокричал петух.
Опасность от любопытства женщин
Число церковных праздников, помимо двунадесятых
(главных), здесь очень велико. Кроме того, есть ещё множество церковно -
календарных, которые тоже нужно чтить
Снова звонят в обеих сельских церквях, и снова,
посреди рабочей недели, останавливается работа.
После утренней кормёжки скота я возвращаюсь в моё маленькое убежище рядом с кухней. Я стою у
окна и смотрю на освещённый летний двор, где царит глубокая тишина.
Звонко и не очень мелодично звонят колокола на
колокольнях. В призыве к православным присутствует что-то старательное, призывающее поторопиться.
И вот уже перед
хозяйским домом собираются в маленькие группки некоторые из семьи Дороховых,
нарядно одетые, готовые отправляться в церковь – женщины в своих красивейших
платках, Кондратий Артёмович в праздничном костюме, мягких кожаных блестящих
кавказских сапогах. Некоторые из детей-школьников или только что закончивших
школу присоединяются к взрослым.
Пойдёт ли Настя в
церковь? Она не появилась в кухне, и никто не пришёл ей на замену.
Но вот я вижу
Маришу, казачку, идущую через двор к людской. Если она застанет меня здесь –
хотя она знает, что это мой угол – мне не избежать её любопытных вопросов.
Она прямо, как это
свойственно её характеру, спросит меня, не Настю ли я жду; это было бы самое
малое.
Неужели уже есть
какие-то подозрения, догадки? Невозможно! Никто не может догадываться о моей и
Настиной тайне… Может быть, всё же догадываются, но…
Я уже давно замечаю,
что все женщины в семье не доверяют друг
другу, что каждая предполагает наличие тайны у другой, которую она хотела бы
узнать…
Мне хотелось, чтобы
Мариша ничего не знала. Никто ничего не знал. И никто ничего не узнал…
Беспокойные мысли в
моей голове заставляют меня всё же устремиться к двери. Я хочу избежать встречи
с Маришей, не дать ей повода к дерзким насмешкам. К сожалению, Мариша ловит
меня в сенях.
«Куда, Гриша?.. Ты
разве не видишь, что я сегодня кухарка? Что ты скажешь на это? Ты уже, конечно,
думал, почему это Настя не идёт в кухню? Ну, потому что она пошла молиться в
церковь. Но ждал ты её, а не меня?»
«Я никого не ждал»,
- ответил я.
Был ли в её словах
какой-то намёк или нет? Я не был уверен. Все ведь знали, что место за кухней
принадлежало мне, поблизости от места работы Насти. Почему я не должен был
заметить её отсутствие? И почему я не мог находиться здесь, пришла она сюда или
нет?
В то время, как я
всё ещё стоял у выхода, Мариша уже начала, напевая, двигать туда-сюда горшки у
печи. Она весело посматривала на меня, как будто ожидая, что я останусь, чтобы
поболтать с ней.
Но всё же чувство,
что вблизи Маришы я нахожусь как на минном поле, заставило меня закончить эту
встречу.
«Ах!» - сказал я,
как будто только что вспомнил, что забыл сделать.
«Овцы!» - сказал я.
- «Им нужно положить бурьян».
Бурьян – это
жёсткая степная трава, которую получали овцы, когда не выгонялись на пастбище.
«Мне нужно в
овчарню», - сказал я и поторопился уйти.
Моя осторожность
позволила мне на несколько часов избежать опасности, которую я чувствовал, и
всё же после обеда Мариша застала нас с Настей в том самом уголке рядом с
кухней. Нас подвела уверенность в
безопасности.
В этой сонной
послеобеденной тишине, царившей вокруг, нам казалось, что никто не может приблизиться к нам, чтобы мы этого не
услышали. Никто не мог видеть нас со двора, так как мы сидели, тесно прижавшись
друг к другу, в образованном двумя стенами углу недалеко от двери в кухню. Мы
сидели там, на короткой лавке, как мы делали это и раньше, чтобы не пропустить
ни малейшего шороха, доносящегося снаружи. Слыша приближающиеся шаги, мы уже
знали, кто идёт – так точно определял наш обострённый слух каждый звук.
И вот? Как смогла
Мариша, как будто из-под земли, появиться перед нами? Мы даже не услышали, как открылась дверь из
сеней на кухню.
И как бы резко мы с
Настей не отскочили друг от друга, мы всё же заметили: Мариша испугалась не
меньше нас. На такой эффект неожиданности она сама не рассчитывала. Причём
нельзя утверждать, что она кого-то хотела застать врасплох. Конечно, она могла
тихонько подкрасться, но вовсе не потому, что у неё были какие-то определённые
подозрения. В Дороховском дворе было много женщин. И меня уж она точно
подозревала в тайных любовных похождениях, ей было страшно любопытно, с кем же
она меня застукает. Но что это может быть Настя – нет, этого не было в её
предположениях. Мне было её почти жаль, когда она – совершенно ошеломлённая –
стояла перед нами и с растерянной улыбкой, пыталась взять себя в руки, и казалось,
готова была просить прощения.
Теперь у Мариши в руках была взрывчатка, и она могла в любой
момент взорвать нас с Настей.
Мы очень хотели
как-то сгладить впечатление от увиденного в тот момент, когда она нас так
неожиданно вспугнула.
Настя попыталась
представить всё так, как будто бы она позволила себе пошутить со мной. Я
пытался подыгрывать ей, но во всё это было трудно поверить.
Мариша тоже играла
свою роль, пытаясь показать нам, что то, что она видела, она-то и не
рассмотрела по-настоящему, и вообще,
она пришла только потому, что хотела забрать свою вещь, забытую в полдень на
кухне.
Она некоторое время
поискала эту вещь, якобы нашла её, и быстро удалилась.
Теперь нам нужно
было разобраться. Как распорядится Мариша своим открытием?
Я сказал: « Мариша
будет молчать».
Я сказал это Насте
совершенно спокойно.
«Разве она не твоя
лучшая подруга?» - сказал я.
«Она баба!» -
ответила задумчиво Настя.
Домовой
В следующие дни у
Дороховых был гость. Несколько ночей он
спал в хозяйском доме. Он приехал, чтобы заключить большие сделки, но не
торопился и пол-недели наслаждался почестями и вниманием, которые оказываются
гостям такого рода.
Это был ещё
довольно молодой человек казачьего сословия, как говорили, из какой-то станицы
Донской области. После того как он дотошно осмотрел наших двух- и трёхлетних коров – а у нас их было 120 штук – он всё же
не заключил сделку. Сказал, что ему
нужно вернуться на Дон, получить разрешение отца и вновь приехать в
Лежанку.
Так это и
произошло. Уже в начале следующей недели он снова был здесь и снова поселился у
Дороховых.
И так случилось,
что именно в это время я как-то глубокой ночью возвращался со встречи в «Хромой
утке». Когда я, войдя во двор через
заднюю калитку, шёл через огород мимо высокой скирды сена, то увидел, что, опершись о скирду, тесно обнявшись, стоят двое
влюблённых. Они буквально слились вместе, и хотя мои шаги уже приближались к ним,
они не отрывались друг от друга. Когда же они, наконец, услышали шаги, то
быстро юркнули за скирду. Было темно, я не мог рассмотреть лица женщины – но
всё же мне показалось на секунду, что это
Мариша.
Но так как всё
произошло слишком быстро, я, конечно,
мог и ошибиться.
На следующее утро я
уже об этом забыл. Всё это не казалось мне таким уж важным, а поговорить об этом
с Настей у меня не представилось случая. Мы оба теперь старались не встречаться
днём чаще, чем это было необходимо, хотя наши опасения, что Мариша нас уже
выдала, пока не подтверждались.
А ещё через ночь
меня разбудил шум, когда я спал на печи. В этом не было ничего необычного, так
как у меня был чуткий сон, да к тому же в том же здании, только через стену,
была конюшня. И когда ночью лошади шумели и топали особенно громко, я иногда
вставал, чтобы посмотреть, не отвязался ли какой-либо конь.
Но в этот раз шум и
хлопанье, которое я услышал, вряд ли были вызваны лошадьми.
Эта возня исходила
откуда-то сверху; её источник находился где-то надо мной, а точнее говоря, над
печкой. А что же это было там наверху? Чердак, чулан, сказал я себе и снова
заснул.
Я ещё много раз
просыпался. Всякий раз мне казалось, что меня будит идущий сверху шум. Сонный,
я не мог разобраться, что же это такое.
Когда же – это было
уже ранним утром – в кухню вошла Настя, я рассказал ей об этом.
«Шаркали ногами?» -
спросила она.
«Да, мне кажется,
шаркали и стучали».
«Звук был, как от
цепей?» - выспрашивала она.
«Как от цепей? Да,
мне кажется, один раз это звучало как от цепи. Но это шло совершенно точно не
от лошадей».
«От лошадей? Ты же
говоришь, это было над печкой».
«Да, над печкой».
«Ну, над печкой
находится чердак. А на чердаке под крышей живёт домовой. Это и был он».
«Кто?»
«Домовой. Ты разве
не знаешь?»
«Нет. Кто это?»
«Он иногда ночью
звенит там цепями. Это слышно».
«Но кто это?»
«Он ходит в
лохмотьях. Абсолютно оборванный, он ходит по чердаку и шаркает».
«Да кто это,
однако? Что он ещё делает?».
«Что он ещё делает?
Домовой? А что он должен делать? Я же тебе говорю, он ходит в лохмотьях и
таскает цепи. Он есть в каждом доме. Где его нет, туда приходит несчастье. А у
вас в Германии нет в домах домового?»
«Нет».
«Удивительно!»
«Я в это не верю»,
- сказал я, смеясь.- «Ах, Настя, кто знает, что там шумит над печкой. Может
быть, кошки, или ещё что-нибудь. А домовых не бывает».
«Не бывает?» -
удивление на лице Насти подсказывало мне, что этого мне не нужно было говорить.
Её поразило моё невежество. К тому же моё утверждение её страшно возмутило.
« Гриша», - сказала
она, - « спроси любого человека в России, знает ли он домового. А сколько людей
его видели и, по крайней мере, слышали. А к скольким он приходил ночью и душил.
Он добрый, он заботится о порядке и благополучии, но иногда он приходит и душит
во сне».
Настя ещё не
закончила говорить, как в двери появилась Мариша.
«Вот, спроси
Маришу»,- потребовала защитница домового,- « спроси её, знает ли она его или
нет! Позавчера ночью он был у неё и душил».
«Он вцепился ей в
шею», - убежденно продолжала Настя. - « Вон посмотри! Следы до сих пор
остались!».
Мариша пребывала в
ужасном замешательстве. В первый момент она, вероятно, не сразу поняла, о ком
идёт речь – и ей вспомнилось, как вчера в людской все приставали к ней, чтобы
узнать, кто ей оставил такие царапины на шее. Она назвала домового. Об этом мне
рассказывали дядя Митрофан и Исайя. Но только теперь я понял, в чём дело.
«Ах – вы – говорите
о домовом!» - заикаясь, промолвила она, и я усмотрел случай поставить ей
капкан.
«Да», - включился я
в разговор, - « как я слышу от Насти, домовой ночью и по огороду бродит. А
потом он появляется за старым скирдом соломы, рядом с забором, там, где
маленькая садовая калитка. Там молодым женщинам очень опасно: он прижимает их к
себе и целует – нет, душит их».
А дальше всё
произошло как в «Гамлете», когда король в растерянности покидает разыгранную
перед ним и разоблачающую его сцену, тем самым полностью выдавая себя.
Мариша бросилась
вон из кухни, она что-то бормотала об убежавших из конюшни телятах, которых она
должна поискать.
Её скорый уход был
похож на признание. Настя и я многозначительно посмотрели друг на друга. Теперь
нам не нужно было бояться Мариши, как раньше.
И разве могли мы
завидовать ей с молодым казаком? Они оба знали, что они делали, также как мы с
Настей. И никто не мог избавить нас от ответственности.
Я сказал Насте:
«Может быть, домовой принесёт мир и порядок в наши домашние отношения?»
Но она посчитала
это замечание неуместным, и ничего не ответила. В принципе, здесь одна
легкомысленная игра пересеклась с другой, будь хоть сто раз с каждой
стороны любовь.
И одни только тогда
будут чувствовать себя в безопасности, пока другие будут молчать.
Опасности
любви
Между тем, спустя
несколько дней, вновь проснувшись на своей печи, я услышал тот же самый глухой
шум и возню, что и раньше. После
напряжённого прислушивания я понял, что
это было похоже на беготню и прыжки. Время от времени слышалось шипение.
Последовавшие за этим мяуканье и урчание позволили мне понять, в чём было дело:
и здесь были любовные игры. Участвовали в них, правда, всего лишь наш старый
кот Петя и страстно обхаживаемая им соседская кошка.
Однажды ветреной ночью,
обходя с фонарём конюшни и амбары, старый Дорохов проходил через задний двор и
увидел, как в окне мелькнула тень.
Кто это? Вор,
пытавшийся забраться в окно? Кондратий Артёмович хотел выстрелить из своего
револьвера, но при нём его не оказалось. Он поискал его, не нашёл. Разозлился.
А тень между тем перепрыгнула у бани через забор, отделявший двор от соседнего
подворья, и пропала.
Мне удалось уйти.
За несколько минут
до этого Колька, младший сын, которому едва исполнилось 15 лет, хотел попасть в
кухню, но дверь была заперта изнутри.
Такого никогда не
случалось.
Ночью Колька вдруг
вспомнил, что забыл забрать из кухни поводья, развешанные у печки для просушки.
С ним такое случалось. И вот, удивившись, что доступ в кухню закрыт, он начал
трясти дверь…
Кто-то решил
сыграть с ним злую шутку? И кто же спал там так крепко, что невозможно
разбудить? Гриша? Но он не запирался.
Может быть, Настя,
которая иногда, когда пекла ночью хлеб, оставалась там, пока тесто не подойдёт?
Да, она тогда ложилась на кухонную лавку и с часок дремала – но она делала это,
не запирая дверь.
И хотя Колька вовсе
не собирался застать здесь врасплох влюблённую парочку, ему это почти удалось.
Его разозлила
запертая дверь, и он попытался применить силу. Он, между тем, уже понял, что
дверь была заперта не засовом. Можно
было только предположить, что Настя, опасаясь неизвестно чего, соорудила перед
дверью баррикаду.
Коля нажал изо всех
своих пока ещё не богатырских сил на
преграду. При этом он несколько раз назвал Настино имя; моё он уже называл
перед этим.
Наконец – после
многочисленных попыток – ему удалось получить доступ в кухню.
К своему удивлению,
он нашёл Настю крепко спящей на лавке.
Ну и ладно, он не
стал её будить. Ну и устала же она, должно быть, если даже весь этот шум и
грохот не разбудили её. Придавить дверь квашней! Кого же она боялась?
Он взял свои
поводья и ушёл.
Тайник в лампе
Куда влекло нас это
безумие страстного помешательства? Неужели мы тогда потеряли всякую
осторожность, несмотря на ненадёжность территории, где мы пытались закрепиться.
Мы были дерзкими,
мы стали отчаянными и слепыми.
Как только все,
казалось, засыпали, мы каждую ночь встречались с Настей, где только было можно:
в амбаре, у задней калитки, в бане, в кухне.
На полочке, над
хлебным шкафом, стояла старая, уже не используемая кухонная лампа, примитивный
светильник с треснувшим закопчённым стеклянным цилиндром. Этот цилиндр и
использовался нами, чтобы оставлять записочки, которые мы писали, если днём не
представлялось возможности условиться о месте встречи ночью.
Настя писала:
«Приходи в 11 в кузницу».
Или я писал: «В
половине двенадцатого за жаткой!» -
Да и другие послания доверяли мы этому стеклу. Когда во дворе
становилось тихо, можно было взять лампу с полки и посмотреть, нет ли там
послания. Именно таким образом я однажды вечером узнал, что муж Насти, Фёдор,
находившийся на турецком фронте, написал, что скоро приедет в отпуск.
В тот вечер Настя
постоянно была в хозяйском доме; там всё
время говорили о письме Фёдора, она должна была присутствовать при этом и
ставить самовар.
Но на следующий
вечер я её спросил: «Он пишет, что любит тебя?»
«Он пишет, да
только это ничего не значит. Кого я люблю, ты знаешь».
«Ты любишь меня?»
«Тебя!» -
Но и теперь мы
продолжали вести себя как раньше, из упрямства, отчаяния, страдания. Наши
тайные встречи были сопряжены с большим риском; нередко за них приходилось
платить смертельным страхом. Иногда нам казалось, что нас уже выследили; так ли
это было на самом деле – мы так никогда и не узнали.
Однажды Насте
приснился Фёдор. Он приехал и – после короткой перебранки – убил меня топором.
Она была в ужасе,
рассказывая мне об этом сне, я же заставил себя улыбаться, хотя это мне далось
нелегко.
А следующей ночью
он действительно приехал.
На дворе загромыхали
телеги. Настя крепко спала в моих объятьях. Я же, никогда не спавший крепко,
услышал фырканье лошадей, разбудил её. «Настя!»
«Что?»
«Он здесь… Он
приехал».
Она метнулась
прочь. Это был он. Он приехал в отпуск откуда-то из турецкого Эрзерума, с
фронта, где уже почти не было военных действий
Фёдор
Две недели он был здесь. В
течение двух недель ни разу не был по-настоящему трезв. Когда он узнал, что я
могу достать ему водку, стал просить меня об этом в любое время дня и ночи. Я
выполнял его волю. Я не отказывал ему, я был во власти демона, сидевшего внутри,
и не мог отказаться от Насти.
Так он получал от
меня и кишмишовку, и сливовицу, и бражку, и всё, что хотел – короче, всё, что
опьяняло. Он мог выпить много. Каким бы
он не был пьяным, он всегда оставался дружелюбным.
Настя, Фёдор и я,
мы, как ни странно, прекрасно ладили. В полдень мы иногда сидели втроём за
столом и Настя говорила: «Странно, Фёдор, у меня двое мужчин».
Он пьяно смеялся и
ничего не понимал.
Когда же пришло
время отъезда, я видел, что Настя плачет. Она плакала о нём, когда он уезжал.
Её боль была настоящей, но что она чувствовала по отношению к нему? Беспокоило
её то, что она его обманывала? Пока он был в отпуске, она была весёлой,
внимательно заботилась о нём, обращалась с ним со странной нежностью, как будто
он был её сыном. И в этом не было фальши.
«Бедная Марфа»
и искушение
С одной из сторон
выходящего на улицу хозяйского дома, в его тени, был маленький садик, в который со двора невозможно было
заглянуть. В нём было что-то таинственное.
В зелёной изгороди
из различных кустов была маленькая калиточка, через которую, как я иногда
видел, проходили одна или другая из
Дороховских женщин и девушек.
Мне самому никогда
бы не пришло в голову пойти в этот садик, если бы не Маруся, которая однажды
послала меня принести кувшин воды из
бассейна.
Как оказалось, в
тенистом уголке сада был бассейн для питьевой воды. День был очень жарким,
женщины работали на заднем дворе, где работала веялка, было пыльно, а очищенное
зерно нужно было насыпать в мешки.
Работающие испытывали жажду.
Когда я через калиточку
вошёл в эти заросли, то увидел рябую Марфу, стоящую спиной ко мне среди ярких
садовых цветов. То, что она там, я знал
от Маруси, и поручение мне было не очень приятно. Маруся,
передавая мне пустой кувшин, не преминула шепнуть: «Берегись Марфы, Гриша!».
Но я должен заметить, что пару дней назад, Марфа, как
всегда плотно закутанная, проходя мимо меня во дворе, прошипела мне в ухо:
«Послушай, Гриша, что я тебе скажу! Берегись Маруси!».
Нежные сестрички!
Ну, Марфа, как судачили, была не в своём уме.
Марфа меня ещё не
видела. Она стояла, наклонившись, и что-то выкапывала ножом: клубень или луковицу,
и срезала цветы. При этом она вполголоса
разговаривала со своими красными, голубыми и жёлтыми питомцами. Сад был
Марфиным убежищем. Это было её
единственное любимое занятие. Всё, что касалось сада, решала только она, всё,
что там было – принадлежало ей. Никто не мог в него входить, не получив от неё
разрешения. Право набирать там воду имели только женщины.
И вот здесь
появился я.
Ещё подходя к
калитке, я понял, что Марфа сняла своё
покрывало. Так как она стояла, повернувшись спиной, я не видел её
обезображенного оспой лица.
Но в этот момент я
вдруг понял, что Маруся намеренно послала меня сюда, чтобы я увидел незакрытое
лицо Марфы и почувствовал к ней отвращение.
Неужели Маруся,
предостерегая меня, опасалась, что я могу оказаться во власти Марфы? Теперь мне нужно было, пока она меня не
заметила, не испугав её, добраться до бассейна.
Я осторожно
вернулся к калитке и громко покашлял.
Марфа, слегка
вздрогнув, схватила своё чёрное покрывало, висевшее у неё на шее, и закрылась.
Теперь мне нужно
было непременно – по данному мне описанию – с левой стороны сада найти бассейн,
закрытый тяжёлой деревянной крышкой.
Спокойным шагом я
подошёл к бассейну, поднял крышку и сел на цементный край, чтобы опустить вниз
маленькое, стоящее наготове, ведро. И тут я чувствую, как кто-то трогает меня
за плечо, и оборачиваюсь.
Марфа, уставившись
на меня через свою, закрывающую и глаза вуаль, неподвижно стоит рядом со мной.
Она спрашивает:
«Кто тебя послал?»
«Никто… Я пошёл
сам, потому что все хотят пить».
Немного помолчав,
она спросила: «Тебя не Маруся послала?».
Я сказал, всем
своим тоном выражая обиду.
«Ещё три дня назад
ты предостерегала меня от неё, а теперь… Я не привык к таким предостережениям.
Твоё недоверие не имеет под собой никаких оснований».
За этим следует то,
что бывает всегда: всё замыкается в молчании. В молчании, которое что-то
готовит…
Выжидательная
тишина вокруг, в деревьях и кустах жасмина. Кажется, даже листья заснули. Не
хотят нас слушать? Они не хотят слышать того, что здесь будет сказано?
Но что здесь со
мной может случиться? Ничего, кроме раздающегося из-под покрывала слабого,
пронизанного ревностью голоса… с упрёками, девичьими жалобами.
И вот он, я слышу его, этот
слабый дрожащий голос, призывный и хитрый.
«Если ты не будешь
целовать Марусю, ты всегда можешь приходить в мой сад, Гриша».
Я вытащил ведро и
сказал: «До твоей сестры мне нет никакого дела, какие поцелуи? Что это тебе
взбрело в голову, Марфушка?»
«Гриша, ты учил её
немецкому языку. По книжке. Она это сама рассказывала. Ты сказал ей, как будет
«целоваться» и «сердечный друг» и «Ты любишь меня?» - А почему ты меня этому не
учишь, Гриша… Я тоже умею любить. Я бедная, изуродованная болезнью девушка. Но
если бы ты узнал меня получше, ты мог бы делать удивительные вещи, Гриша!... Ты
только в прошлом году приехал в Лежанку, Гриша. Поэтому ты не знаешь, что здесь
было раньше. Некоторые из вас уже вернулись домой, с помощью одной русской
девушки, Гриша… Я думаю, ты ещё не слышал о Ференце, из Венгрии. Или о Вигдоре
из Австрии. Как они вдруг исчезли из Лежанки…
Ференц? Вигдор? Где-то
я уже слышал эти имена? И я с трудом вспоминаю, как ещё год назад, в большой
чайной на Базарной площади, где мы праздновали пасху, этот болтливый Лео
занимал нас скандальными историями, хотя мы все: Бруно, Кольб и я, были слишком
пьяны, чтобы следить за тем, что он говорит.
История о каком-то саде с какой-то водой, который охраняет любвиобильная
русалка? Именно ночью оказывались там завлечённые ею любовники.
Марфа торопится
раскрыть все свои карты. И тут я оказываюсь перед величайшим соблазном.
«Гриша, Гриша!
Разве ты не хочешь домой? Ты не хочешь сделать так, как те, кого я тебе
назвала? Если бы ты знал, Гриша, ты бы мог их спросить: «Кто вам дал денег на
поездку домой?» - «Русская девушка, которая нас любила», - ответили бы они
тебе, - «Марфушка, бедная больная»
Кровь вдруг отлила
от моего мозга; я даже почувствовал лёгкое головокружение.
«Тебе нужны деньги
на поездку домой?»- шипела искусительница.
Пытаясь взять себя
в руки, я наполнил водой принесённый кувшин, и отставил ведро. И сразу же
встал.
«Полюби меня,
Гриша!» шелестело мне в ухо. Горячее дыхание щекотало мне щёку…
Бедняжка.
«Марфа, мне нужно
нести воду».
Я торопливо
двинулся в путь. Мне нельзя было больше здесь оставаться. Ноги несли меня к
выходу из сада.
«Погоди же! Ты боишься меня?»
«Да, я боюсь тебя».
Не останавливаясь,
я понёс кувшин с дождевой водой на задний двор к машине, где меня сразу же
окружили жаждущие люди. Маруся, пославшая меня за водой, пыталась что-нибудь
прочесть на моём лице. Я отводил от неё взгляд, пока был у машины. Она ещё
долго наблюдала за мной, а потом перестала.
О разговоре с
Марфой я никому не рассказал. Да и зачем было волновать Настю? Мы избегали
любых разговоров о расставании. Когда-нибудь этот день придёт. И хотя свобода,
о которой я так мечтал, была ещё далеко, а Марфа утверждала, что может помочь
мне приблизить её, в этом было для меня что-то двусмысленное; да и обмануть
Настю я не мог.
Были ли
косметически-духовные недостатки Марфы основой её «болезни»? Если она была
«больна», то только в широком смысле этого слова. Члены семьи это признавали и
учитывали. И так как она потеряла свою девичью красоту, считалось, что она
требует бережного отношения. Ей прощали и приписываемую ей духовную
ограниченность. Чрезвычайно странное и отвратительное поведение «бедной больной»
ни с какой стороны не получало осуждения. Никто не решался призвать её к
порядку. Однако это не исключало того, что Маруся и Марфа строили козни друг
другу, если сталкивались интересы.
Рассказывали, что
Марфа в детстве была любимицей старого Кондратия Артёмовича. Она никогда и не
переставала ею быть, и оставалась ею и сейчас, несмотря на обезображенное лицо
Гришина ошибка
Хозяйка дома, Анна
Борисовна, коренастая женщина, которая редко бывала дружелюбной, невзлюбила
Настю.
К этой невестке – и
это знал каждый в доме – она не благоволила, также как и к Фёдору, пьянице, сыну от первой жены хозяина.
Кондратий Артёмович
потерял первую жену 15 лет назад; и та не обладала качествами нынешней:
экономностью, строгостью, её педантичностью во всём, что подчинялось ей в доме или во дворе. По Фёдору можно было
видеть, что его умершая мать обладала
лёгким, как говорят, «непринуждённым» характером.
Из-за этой своей
«непринуждённости» она отдала себя в рабство
алкоголю, в то время как Кондратий Артёмович жил рядом с ней трезвенником.
Позже он винил себя
в соучастии в махинации, благодаря которой Настя была привезена в дом в
качестве невесты. Она была им, старым богатым кулаком, куплена для Фёдора.
Зачинщицей этого была, прежде всего, Настина эгоистичная мать. Будучи вдовой владельца магазина, она жила с дочерью в Пятигорске,
курортном городе с сероводородными источниками, где богатые русские лечили свои
катары и кожные болезни.
Во время одного из
своих пребываний там, Фёдор Кондратович Дорохов и познакомился с очаровательной
Настей.
Настя, занимавшаяся
сейчас исключительно крестьянской работой, происходила из уважаемой буржуазной
семьи. Её мать, принадлежавшая к высшему слою общества, считала себя
«благородной дамой».
Но как потом
выяснилось, она считала себя более благородной, чем была в действительности.
Прежде всего, и это
причиняло Насте особую боль: и её мать
уже много лет была подвержена пьянству.
Благородная дама в
своё время обо всём, что касалось магазина, договорилась наедине с Кондратием
Артёмовичем. Магазин, после смерти мужа перешедший во владение жены, уже давно
приглянулся старому Дорохову.
Вскоре после этого
Настя последовала за Фёдором Кондратовичем Дороховым. Мать настояла на этом.
То, что Настя его совсем не любила, участников сделки совершенно не
интересовало.
Так Фёдор,
крестьянский сын, женился на жительнице Пятигорска, благородной девушке из
лучших городских кругов.
Когда же, вскоре
после свадьбы, стало известно, что пятигорский магазин уже давно банкрот,
Дороховы поняли, что их одурачили.
Но это ничего не
изменило. Пятигорский суд всё арестовал и описал. Спекуляция Кондратия
Артёмовича в надежде однажды стать владельцем магазина, не принесла ничего,
кроме убытков и раздражения.
Не было у Кондратия
Артёмовича и никаких шансов получить когда-либо доверительно выплаченную
Настиной матери сумму в несколько тысяч рублей. Следствие выяснило, что
владелица магазина уже давно вела себя в денежных делах небрежно и
расточительно, и задолжала многим.
Анна Борисовна так
и не простила все эти обманы и введение в заблуждение, и хотя с того времени
уже прошёл не один год, и лично Настя не была виновата ни в чём, она и сегодня
чувствовала на себе злопамятность и непримиримость хозяйки.
Все старались не
попадаться на глаза этой несдержанной на язык женщине с испытующим взглядом.
Я говорю это,
прежде всего имея в виду себя и других работников. Тот, кто в глазах Анны
Борисовны был виноват, получал от неё жесточайший нагоняй. Спасения от неё не
было; с этим она была схожа с кем-то из великих инквизиторов.
В конце великого
поста Анна Борисовна иногда появлялась в хозяйственном здании, где находилась
кухня, а под ней погреб. Она приходила, чтобы проверить запасы к приближающимся
праздникам.
Анна Борисовна
точно знала постоянно увеличивающееся количество молочных кувшинов и мисок со
сметаной в погребе. Она проверяла чашки с холодцом и горшки с салом, и повсюду
находила мнимую недостачу.
Здесь за всё
отвечала Настя. Всегда находился повод отругать её.
Насмешливый
Исайя встречал такие визиты Борисовны на
кухню мрачными шутками. Если он, сидя с нами за столом, видел через открытую
дверь идущую к нам через двор хозяйку, он обычно говорил: «Идёт контроль. С
нами бог, друзья!»
С этого дня среди
дворовых работников за Анной Борисовной закрепилось прозвище «Контроль», с
помощью которого подавался сигнал, если она где-либо появлялась.
В один жаркий
полдень в июле – это была суббота – хозяйка села за кухонный стол, чтобы
разделить с нами обед. Был холодный рыбный суп, подкисленный квасом, который
нам всем очень нравился.
Но Анна Борисовна,
конечно, нашла его совершенно невкусным. Причиной этого, по её мнению, было
кислое тесто, которое Настя использовала для приготовления кваса.
Настя сказала, что
готовила квас как обычно.
«Ты же никогда не
ошибаешься», - ответили ей резким тоном.
«Во всяком случае,
не так часто, как вы меня в этом обвиняете», - спокойно возразила ей Настя.
«Есть довольно
поводов для упрёков. В подвале я только что видела, что кадка с солониной была
не закрыта. А кто имеет дело с солониной, кроме кухарки? Значит, это ты не
закрыла крышку, больше некому!».
«Крышку», - сказала
Настя,- « можно сдвинуть, проходя мимо. Я не слышала, что что-то упало. Я её не
задевала. Может быть, Маруся или Мариша, они брали там утром хлеб».
«Ой, Маруся и
Мариша! Конечно, конечно! Это сделали они! Только чтоб самой остаться невиноватой».
«Я в этом не
виновата».
«А куда ушло так
много подсолнечного масла? Кувшин в кухне уже на три четверти пуст. Неделю
назад я тебе его сама наполняла».
«Три недели назад,
хозяйка».
«Ну, не ври, моя
дорогая! Это было неделю назад. В прошлый понедельник это было».
«Нет, хозяйка, это
было в понедельник три недели назад!»
«Вы только
посмотрите, она всё знает лучше! Сначала расходует, а потом с этим не
соглашается. Почему ты нищим даёшь масло вместо муки? Я же тебе велела сыпать
им в суму совочек муки, и не наливать ещё масла в бутылки. Это могут делать
более богатые люди, чем мы. А ты всё равно даёшь. Как будто у Касьяна полные
бочки масла!».
«Хозяйка, видит
бог, я даю нищим муку или хлеб, и уже давно не даю масла, с тех пор как вы мне
запретили».
Но свекровь, к
сожалению, явно не была настроена признать правоту невестки.
После целого ряда
новых обвинений, которые не выдержали бы никакой серьёзной проверки, я
почувствовал, как во мне вскипает возмущение.
И хотя меня это не
касалось, и у меня была причина не высовываться, я с трудом держал себя в
руках. Я же сам неоднократно был свидетелем того, как Настя на просьбы нищих
дать им масла, отвечала: «Хозяйка разрешает мне давать вам только муку».
К тому же я хорошо
помнил, что кувшин наполняли маслом три недели назад.
Может быть, мне
нужно вступиться за Настю?
А если у меня
вырвутся те резкие слова, что уже сидели у меня в голове?
Нет, я должен вести
себя спокойно. Хозяйка всегда дружелюбна со мной.
Я был единственным
во дворе, кого она до сих пор ещё не наказывала. Я даже удостоился похвалы с её
стороны. Она однажды поставила меня в пример трудно поддающимся воспитанию
молодым членам семьи, своим собственным детям. Она сказала, что я трудолюбив,
вежлив, не дебошир – и какими только добродетелями она меня не наградила.
Но это её хорошее
мнение в данный момент мне мало помогало. Здесь Анна Борисовна была злобной
обвинительницей, которая не щадила свою жертву – не отступая, она осыпала Настю
новыми обвинениями.
Настя оборонялась,
как могла. Она стойко защищалась, не позволяя себе ни одного неосторожного
слова.
А на неё всё
сыпались и сыпались упрёки. То хлеб она плохо испекла, то кур не во-время
покормила. А прошлым вечером не оказалось ключа от сарая на нужном месте.
Я с силой бросил
свою ложку на стол. Я больше был не в
силах всё это слушать.
А говорить? Этого я
тоже не мог.
Из-за полуденной
духоты дверь стояла открытой. Я вышел и с силой захлопнул дверь за собой… Вот так!
Да… Так!..
По крайней мере, я что-то сделал. Но это моё действие можно было с
уверенностью назвать ошибкой.
От моего
высокодраматического ухода Борисовна потеряла дар речи. Она сразу успокоилась.
Но это её спокойствие не сулило ничего хорошего.
Настя,
скомпрометированная моим поведением, должна была, пока молчала её
обвинительница, делать то же самое, и с этого момента уступить ей поле боя.
Злая усмешка в
уголках жёсткого рта Борисовны выражала всё. То, о чём до этого только намекали
в доме, сейчас получило подтверждение.
Не промолвив больше
ни слова, хозяйка поднялась и покинула помещение.
Этот день исполнил
то, о чём так страстно мечтала молодая женская часть Дороховых с их постоянной
потребностью посплетничать.
Наконец-то,
наконец-то эта влюблённая парочка оказалась в центре внимания, где ей и
надлежало быть!
О, как смаковали
это Дороховские дамы! Их бравые средства информации заботились о том, чтобы
снабжать их постоянно меняющимися новостями; при этом утверждались и
распространялись какие-то вымышленные и ничем не подтверждённые подробности.
Мне и Насте
опасаться следовало бы только этого молодого Николку, если бы он вдруг захотел
вспомнить забавный ночной эпизод с дверью.
Но до сих пор
ничего о том происшествии не выплыло наружу.
Наивный пятнадцатилетний подросток ни о чём таком в тот раз и не
подумал; это было абсолютно точно.
К сожалению, и
Кондратий Артёмович был ознакомлен с тем, что за слухи ходили о нас с Настей.
Он не любил слушать, когда женщины в его присутствии начинали об этом говорить.
Непонятное нарушение порядка, такое как это, казалось ему зловещим.
Он не был
сторонником сомнительных сердечных историй. Всё, что было связано с молодостью,
он уже давно забыл.
Но, с другой
стороны, лишать меня своего расположения ему тоже было не с руки, так как я был
нужным работником. И почему всё не могло остаться так, как раньше?
Настя, которая ни в
чём, что ей приписывали, не созналась, сообщила мне потом о разговоре,
состоявшемся у Кондратия Артёмовича с Анной Борисовной. Он сказал ей, что не
верит в то, что ему обо мне рассказывают, сам он ничего не видел. Но, если он застанет меня с женой Фёдора в неурочный
час в неподобающем месте как любовника, то в его револьвере найдётся для меня
пуля.
И не на нём ли
самом лежит вина за всё это перед Фёдором?
Сама Борисовна не
решалась нападать на меня. Я ждал, что она непременно призовёт меня к ответу.
Но всего лишь раз она накричала на меня – это
было в одно из последовавших воскресений, когда она нашла меня в моей
каморке рядом с кухней.
«Ты чего здесь
сидишь? Воскресенье же. Почему не пойдёшь к своим друзьям или ещё куда-нибудь,
развеяться?»
«Почему? Потому что
я не хочу», - ответил я заносчиво.
«Не хочешь? А здесь
сидеть и баб ждать ты хочешь, да? О, я знаю, знаю. Свести с ума всех баб в доме
– это ты можешь. Вот ты какой… Но хочу тебе сказать, что будет лучше! Лучше
будет, если ты по воскресеньям будешь выходить на свежий воздух, во двор!»
«У меня всю неделю
свежий воздух… Во дворе я уже всю работу сделал. Поэтому я, наверное, могу
посидеть в комнате, если мне нравится»
Я наговорил ещё
целую кучу подобных вещей, и схлопотал новые замечания. Но, в общем и целом,
мне показалось, что она немного смягчилась. Её прежняя симпатия ко мне ещё действовала;
в этом я не заблуждался.
И я был благодарен
Анне Борисовне за это. Ведь меня она тоже могла бы уничтожить. И, конечно, я
уважал её как защитницу морали на Дороховском дворе.
У меня же, в
отношении подпорченной моей морали, никакого покаяния не было. Да и за Настю я поручиться не мог.
Я теперь не мог
носить красную сатиновую рубаху, которую мне Настя сшила «для праздников»; меня
лишили этой возможности. И в конце каждой недели находился повод услать меня
куда-нибудь, в поле или другое место, чтобы воскресенья я проводил за пределами
Лежанки.
А потом начались
большие уборочные работы. Теперь я и так постоянно был вне дома.
Лето 1917 года
В это время
земледельцам в Ставропольской губернии прислали в качестве помощников военных.
Большое количество солдат с разных фронтов, турецкого и австрийского, отправили
в отпуск в зерновые районы.
К концу лета в
Лежанке появился русский фельдфебель,
чтобы провести здесь несколько дней отпуска. Надолго он здесь не задержался, но
проявил невероятную активность, которая очень мобилизовала нас, военнопленных.
У мужика была
какая-то тайна, вёл он себя очень осторожно, но кое-чему, что должно было
заинтересовать людей из моего круга, он
позволил просочиться.
С его помощью любой
из нас – будь то немец, австриец или венгр -
мог тотчас же вернуться на Родину.
Главная проблема: «
Возмещение издержек», как скромно сформулировал делец. Если с ним договоришься,
то платёжеспособного клиента – в точно обозначенном месте, известном только
русским и австрийским клиентам – ночью переправляли через линию фронта. Всё
удовольствие стоило сто рублей.
Но у кого из нас
они были?
Разве у нас теперь
было что-то более важное, чем проблема найти деньги?
Новая волна
лихорадки по возвращению домой охватила нас и повлекла за собой. Быть втянутым
в этот поток для некоторых из нас было совсем небезопасно – для меня и Насти, вероятно,
тоже.
Допустим, я собираю
нужную сумму, и мне удаётся уехать…
Деловая суета под
знаком добывания денег любой ценой стала заметна и в «Хромой утке», чьи вновь
участившиеся заседания претерпели структурные изменения.
Развлекательные
мероприятия заглохли. Наше старое скромное помещение для сборов превратилось в
разбойничье логово.
Разное украденное
на подворьях добро здесь за копейки толкали сомнительным русским покупателям.
Полмешка муки, новые весы, овечьи шкуры, сапоги, масло и керосин – всё здесь
находило своего покупателя и приносило деньги.
По правде говоря,
здесь торговали великодушно. Уехать домой – кто же этого не хотел?! Собрать
необходимый стольник, так или иначе, это была цель, которая ко всему остальному
делала слепым и глухим. Только бы уехать, желательно с первой партией!
Фельдфебель, или
как его называли местные - «Хосподин Хвельдхвебель», напоминал Гоголевского
скупщика «Мёртвых душ». Он собирался ещё раз вернуться сюда же через несколько
недель, чтобы забрать новых очередников – но кто мог быть в этом уверенным? В
любом случае каждая партия состояла из двух-трёх человек.
В «Хромой утке»
можно было слышать высказывание Леманна для оправдания «необычных средств», к
которым приходилось прибегать, чтобы получить требуемые от нас «откупные»:
«Если нужно купить свободу, оправданы любые необычные действия».
Другие оправдывали
всё это тем, что, будучи пленным, ты всё ещё остаёшься солдатом, чьим долгом
является ослаблять противника и в тылу врага. Как говорили, исход войны ещё не
ясен, и каждый из нас ещё мог внести свой вклад в то, чтобы выиграть её.
Некоторые даже выступали за саботаж, как, например, выведение из строя
сельхозмашин или причинение вреда скоту.
Но такие
высказывания не принимались всерьёз. Как такое вероломство могло сочетаться с
тем, что мы здесь жили в крестьянских семьях, были чуть ли не членами семьи, и
с нами обращались по-человечески?!
Наконец всё вышло
за всякие допустимые, «с нашей колокольни», рамки, когда с одного из дворов,
находившегося недалеко от Дороховых, на той же улице, пропала лошадь из
конюшни, которую так и не нашли, потому что два работавших там немца продали её
армянину, тайно, незаметно. Откуда этот армянский покупатель, официально
выяснить не удалось. И только мы, посетители «Хромой утки», кое-что знали об
этой сделке. Дерзкие преступники, о которых мы, кроме их имён: Август и Людвиг,
знали только, что они из Саарбрюкена, вышли из этого дела победителями.
Хосподин Хвельдхвебель взял их, чему все
завидовали, первыми под своё крыло. Однажды ночью они навсегда пропали с наших
глаз.
Не хочу скрывать,
что я и Бруно тоже предприняли подобную попытку, хотя речь в нашем случае шла
всего лишь о телёнке.
На пробу, чтобы
только посмотреть, как всё это происходит, я выгнал поздним вечером одного из
многочисленных Дороховских телят из конюшни, и пригнал на задний огород, где
уже ждал Бруно.
И когда на всех
улицах стало тихо, мы окольными путями погнали во двор к Бруно, ведь телёнок и
сам мог заблудиться. На следующее утро старый Василь, хозяин Бруно, увидел как
с неба свалившегося телёнка, а Бруно как бы случайно оказался рядом.
Но если Бруно
рассчитывал на то, что старик попытается спрятать находку, чтобы потом его при
случае продать, а ему, как соучастнику, перепадёт часть денег, то он жестоко
ошибся.
«Это не наш»,- сказал
старик и три раза перекрестился.
«Боже, сохрани нас
от греха. Выгони его на улицу!»
И к обеду телёнок
снова был на Дороховском дворе.
Ноябрь 1917
Новым атакам
больной Марфы – после той в саду – мне больше не пришлось сопротивляться. С
того дня уже прошли месяцы. Марфа больше не встречалась на моём пути, я всего
несколько раз видел её издалека.
Несомненно, Марфа
уже признала своё поражение, когда пошли пересуды обо мне и Насте. Сейчас они,
впрочем, затихли. Любовная история, так взволновавшая всех вначале, потеряла
свою привлекательность, потому что более важные события – а год уже близился к
концу – вышли на первый план.
Мы с Настей
извлекли из этого некоторую пользу. Для всех мы вели себя так, как будто между
нами наступило охлаждение. Люди должны были думать, что каждый из нас вновь
пошёл своей дорогой, и между нами ничего не было. Особенно Анну Борисовну мы
пытались убедить в этом.
Между тем наступил
ноябрь. Я собирался отправиться в «Хромую утку». Как обычно, я пересёк
Дороховские задние дворы и огороды, и отошёл уже немного от калитки, как вдруг
услышал с дальней улицы пение солдатского марша и шум колёс. Господи, боже мой,
что бы это могло значить? Многоголосо, ритмично, песня набирала силу и
становилась всё ближе, она остановила меня и заполнила мои уши – неужели я
сошёл с ума? – немецкая солдатская песня.
Что за безумие! Но
у меня не было проблем со слухом. Они пели слово в слово и на оригинальную
мелодию нашу старую, сто раз петую в маршевых колоннах песню, «Мой дорогой, не
уезжай далеко!»
Песня плыла на меня
по ночной Лежанской улице, а я стоял, ухватившись за калиточку соломенной
изгороди. Я не знаю, почему я это сделал, может быть, почувствовал слабость в
ногах, или может быть, надеялся так лучше понять происходящее, покрепче
ухватившись за что-нибудь.
Разыгрывалось там
нечто, похожее на вступление немецких войск?
Нет, ничего
подобного там не было; да и оснований думать, что это галлюцинация, тоже не
осталось, когда из темноты послышались команды и крики на русском. Мимо, грохоча
и подпрыгивая, проезжала батарея лёгких орудий. Песня оборвалась. Конные
обслуживающие команды передков, без сомнения, сыновья немецких колонистов с
Волги или ещё откуда-нибудь, громко разговаривали на своём немецком диалекте,
перемежая его русским. Это было такое своеобразное сосуществование языков, к
которому мы, военнопленные, здесь тоже уже должны были подстроиться.
В то время как
артиллерийские упряжки немецко-говорящих «врагов» исчезли в ночи, следующие за
ними колонны затянули – с запевалой и вступающим хором – русскую песню.
Новое
время
В Лежанке началось
расквартирование. Какие-то передвинутые сюда, так сказать, дезертировавшие или
деградировавшие от начавшегося роспуска военные части, собирались здесь, чтобы
дождаться демобилизации или провести её собственноручно.
На постой
становились солдаты артиллерийского дивизиона 154 Дербентского полка 39
пехотной дивизии.
На следующее утро в
Дороховском дворе уже стояло одно орудие. Да и в соседних дворах было полно
солдат.
У Винокуровых – как
говорили – остановился командир, там же
находилась и касса.
Ходили слухи, что
командиры полка уже ничего не решают, их просто терпели.
И вообще, как
говорили, подчиняться офицерам, как раньше, уже не требуется, это устарело. Это
не вписывалось в новое время. Да, наступают новые времена. Всякое
подчинение будет отменено.
И подобных слухов, распространяемых фронтовиками,
обосновавшимися здесь, ходило множество. Говорили, что офицерам в ближайшее
время дадут понять, что они должны
снять аксельбанты и знаки отличия. Иначе их просто
сорвут. Офицеры виноваты в войне, и
царь, церковь и каждый отдельный поп, а также богатые кулаки с большими
землевладениями.
На дворах теперь можно
было устраивать митинги, собрания солдат, на которых мог выступать каждый и
указывать на нарушения. Это якобы было необходимо для того, чтобы потом, когда
будут «выборы в национальное собрание», знали, за какую партию голосовать.
У нас, в
Дороховском дворе, митинги проходили за хозяйственной постройкой, там, где
солдаты поставили свою пушку. Здесь собирались обычно после обеда.
Когда начались
«митинги», мне пришлось отвечать на множество вопросов, с которыми ко мне
обращались, прежде всего, Исайя и Кондратий Артёмович. Они не понимали политические
термины и иностранные слова, которыми щеголяли ораторы. Кто им их должен был
объяснить? Да и в других дворах люди были не умнее; старых крестьян солдаты
сначала должны были просвещать.
Однажды в полдень,
в мою каморку рядом с кухней, пришли Маруся и Мариша.
«Послушай, Гриша,
кто такие большевики? Там в доме все ломают голову над этим».
Я спросил: «И кто
же там в доме?»
«Кондратий
Артёмович с друзьями»,- сказала Маруся.- «Они пришли в гости».
«Старые друзья»,-
добавила Мариша.- «Что это за партия, хотят они знать. Хорошая или плохая?
Нужно её выбирать, когда придёт время?»
«Да»,- прервала
Маруся золовку, - «они никак не договорятся. Один думает так, другой иначе. Но
Кондратий Артёмович говорит им, тут есть наш немец, Гриша, он знает всё. Да,
всё он знает. Пойдите, девочки, спросите его!»
Совершенно случайно
прошлым вечером я в сопровождении Бруно прошёл по многим дворам, где
квартировали поволжские немцы. У Дороховых же разместились один сибиряк, один
москвич и один из Ставропольской губернии.
И так как
беседовать с российскими немцами было легче, и я, воспользовавшись случаем,
тоже впервые – наряду с другими партиями
– услышал об этой партии «большевиков» и её характеристике, я считал, что уже
имею о ней определенное представление.
И вот передо мной
стояли присланные из «переднего дома» гонцы, и «Гриша, который всё знает»,
рассказывал им то, что узнал от своих собеседников только прошлым вечером.
Большевики? Очень
хорошие люди… Очень хорошая партия … Она
заботится о каждом, особенно о крестьянах. Вообще обо всех людях, которые хотят
получить права, которых были лишены. Считается, что нужно выбирать эту партию. Вот так-то,
женщины. Это поймут и Кондратий Артёмович и его друзья. Идите и расскажите, тем
в доме, что Гриша, который всё знает, так сказал.
Носившиеся в
воздухе лозунги приводили некоторых в состояние душевного разлада.
Так произошло с
Исайей, который обычно, если предоставлялся случай, умел довольно резко
критиковать, и временами казался нам чуть ли не бунтарём.
Сейчас он больше
молчал. К критике и шуткам, как раньше, он, казалось, был совсем не расположен
ни во время обеда, ни во время ужина. И я, конечно, заговорил с ним об этом. Он
отвёл меня в сторонку и опасливо огляделся.
«Гриша, всю жизнь я
считал царя Александра II благородным человеком. Каждый знает, что он освободил
крестьян от крепостного права. А теперь ругают и его, только чтобы сказать, что
все цари преступники. Но если я сейчас выскажусь в его защиту – ты, знаешь,
такое слушают неохотно. Поэтому я лучше помолчу».
Иван
Иванович Друзякин
Расквартированный у
Дороховых ставрополец, молодой симпатичный мужчина, с хорошими манерами,
назвавшийся Иваном Ивановичем Друзякиным, сообщил нам, что ему уже недолго
осталось числиться в армии: всё равно, будет проведена демобилизация или нет.
Ему предоставляет
броню отдел в городском управлении Ставрополя. Он рассчитывает получить
небольшую должность в строительном комитете.
Изначально у него
было намерение стать архитектором, но у его отца не хватило денег, чтобы
осуществить этот план.
Когда вечерами Иван
Иванович Друзякин, сидя с нами в кухне, рассказывал свои истории, всякий раз
совершенно случайно появлялась Маруся. Иногда рассказчик уже готов был
закончить, чтобы отправиться спать на
свою полку, но Маруся умела его переубедить, и он с удовольствием продолжал
рассказывать.
Конечно, он
замечал, как мечтательно она на него смотрит, и соглашался на всё, что она от
него хотела.
Каковы были её
намерения, мы поняли, когда она однажды сказала, что если бы её отец - Кондратий Артёмович - был бы отцом Ивана Ивановича, то Иван Иванович
уже давно бы был губернским архитектором в Ставрополе, то есть большим
человеком.
Мне это не казалось
настолько вероятным, так как Иван Ивановичу ещё не было и 25-ти лет.
Он же понимающе
улыбался льстивице, и позволял ей расставлять свои сети.
Марусе было очень
важно узнать подробности о семье Ивана Ивановича, так что вскоре мы тоже были в
курсе.
У старого Друзякина
в южном пригороде Ставрополя были дом и двор, а также поле, лошади и немного
мелкого скота. То есть семья была не бедной. Но так как у него были ещё другие
дети, и среди них много девочек, которые требовали больших расходов - и дорого
обходились отцу - было понятно, что осложняет и препятствует его продвижению. И
всё же ему была предоставлена возможность посещать городскую школу, и его можно
было считать достаточно образованным.
Между мной и
Друзякиным вскоре установились дружеские отношения. Какое-то время он даже
делил со мной полку рядом с печкой.
На самой же печке,
в самом тёплом месте, растягивались ночью два других артиллериста, сибиряк и
московский.
Мне же было важно
использовать общение с Иваном Ивановичем в свою пользу, что касалось более
правильного русского. В крестьянском разговорном языке было много диалектного,
для чего, конечно же, имелись более литературные слова и выражения. И никто, в
случаях, когда я сомневался, что касается грамматики или синтаксиса, не мог мне
ответить лучше, чем Иван Иванович. Он также охотно соглашался послушать меня,
когда я, упражняясь, читал на кириллице длинные отрывки – из книги или газеты - чтобы поправить произношение.
Подходящим учебным
пособием оказался иллюстрированный каталог военного завода, который выписал
себе кто-то из солдат. Они все трое, несмотря на то, что находились перед
окончанием военной службы, ни о чём другом не говорили так охотно, как об
оружии. Их мечтой, казалось, было, после демобилизации обзавестись каким-нибудь
оружием. Так как то, которое принадлежало армии, должно было быть сдано.
И почему только
они, ради всего святого, вечно хотели быть вооруженными?
Всё возрастающее
влияние Маруси на Ивана Ивановича было, к сожалению, не в мою пользу.
Вместо того чтобы,
как и раньше, приходить к нам в кухню, влюблённая и решительно настроенная, она
через родителей вечерами приглашала
молодого человека в дом. И тогда он сидел там за чаем, а я сидел один на полке.
Два других солдата
меня мало замечали; к тому же их часто не было дома, они появлялись незадолго
до полуночи, чтобы сразу лечь спать.
Маруся, как это
было ей свойственно, брала быка за рога.
О, ты, добродушный,
уступчивый Иван Иванович. Мы все видели: у тебя не было пути к отступлению. Ты
был у неё в руках, и она не собиралась тебя выпускать. Нет, такого красавчика,
как ты, она хотела иметь; именно такого, как ты, с хорошей солдатской
выправкой, стройного. И хотя сама была почти на два года старше тебя, она и не
собиралась спрашивать твоего мнения. Да и мог ли ты вообще сопротивляться?
Разве тебе бы дали спокойно спать эти искры в её угольночёрных глазах? Да, мой
дорогой, тебе в подол свалился зрелый плод. Что же ты колеблешься?!
Для меня и Насти
наступило время, когда мы только сосуществовали рядом. Из-за расквартированных,
мы потеряли последние остатки свободы передвижения. К тому же Фёдор снова
сообщил о своём приезде – теперь навсегда. Меня одолевали мрачные мысли. Я должен
был что-то решать. И по всему у меня не было другого выбора, как покинуть
Дороховский двор. Разве мог я, после того как Фёдор вернётся к своей семье, к
своей жене, хоть ещё на один день
задержаться здесь?
В коротком
разговоре с Настей я сообщил ей ,
что в тот день, как вернётся Фёдор, я уйду со двора. Она со мной не согласилась.
Нет, она не считала, что мне непременно нужно уходить. Почему это я вдруг так
срочно должен был менять место?
«Я считаю»,-
сказала она. - «Тебе совсем не обязательно покидать меня. Как я думаю, ты мог
бы оставаться здесь. Потому что ты же меня любишь… и будешь меня любить, пока я
где-то рядом, даже если внешне всё будет по-другому».
Контрреволюция
Я остался. И когда
Фёдор вернулся, я остался.
Я оставался здесь
ещё несколько недель.
Но с каждым днём
мне становилось всё тяжелее.
И я пришёл к
выводу, что должен решиться и покинуть Дороховский двор.
В тот день, который
я выбрал для ухода, в обед, у Дороховых снова был митинг, один за другим.
Выступали солдаты, и каждый критиковал недостойное поведение офицеров. Они,
офицеры, что и было, по сути, желанием солдат, отделились от части – ни одного
из них в Лежанке больше не было. Но то, что они предпочли исчезнуть незаметно
ночью, не пообщавшись и не простившись с
ссолдатами, солдаты посчитали неправильным.
И, как выражались
выступавшие ораторы, теперь можно было только сожалеть, что не поубивали этих
собак. Потому что куда они могли ещё тайно скрыться, как не на Дон: в
Новочеркасск, в Ростов, где - как
говорили - собирались
тысячи контрреволюционеров. И у
них не было на уме ничего другого,
как под руководством генералов, конечно,
продолжать войну, вместо того, чтобы, как хотели солдаты, начать мирные
переговоры.
Солдаты выражали
надежду, что Донские казаки не согласятся делать общее дело с генералами. Но
можно ли было доверять казакам. Поэтому нужно было прощупать настроение
казаков, живших вокруг Лежанки. Сегодня нужно было снарядить делегацию представителей
полка в станицу Роговскую (Куркулёвку), расположенную на территории Кубанского
войска, чтобы выяснить позицию населения – поддерживают или отвергают
большевиков.
А на следующий день
нужно было таким же образом разведать настроения Егорлыцких казаков.
И когда после обеда
в Куркулёвку действительно выехала делегация, среди всадников оказался и Фёдор
Кондратьевич. Друзякин убедил его присоединиться, и он сделал это не без
удовольствия. Местного станичного атамана он знал давно, да и с другими
казаками был на дружеской ноге. Поэтому мог рассчитывать на выпивку по случаю
встречи и переговоров.
Уход
от Дорохова
Едва всадники
уехали, как я пошёл к Насте, чтобы сказать, что на рассвете уйду со двора.
Жить так дальше ни
для неё, ни для меня не имело никакого смысла.
Я наговорил ещё
много чего подобного: типа, что любовь, подвергаемая таким ограничениям,
ослабевает, и так далее; но это были только слова, вызванные невозможностью
справиться с собой и обстоятельствами.
Настя молчала и
только печально смотрела на меня.
Но она
почувствовала мою решимость. И подчинилась моей воле.
Ещё до первого луча
солнца я поднялся со своей полки, взял свои вещи и закрыл за собой дверь кухни.
Пройдя через двор,
я направился к хозяйскому дому. Быстро поднялся по ступенькам веранды. Наверху
я бросил под дверь старику Дорохову узелок: драную одежду, которую получил от него или износил, на него
работая.
Но особенно
изношенную рабочую куртку, и такие же штаны, я надел на себя. Это было частью
разработанного мною плана.
У меня, конечно,
были и хорошие вещи, которые я берёг: среди них и Настина красная сатиновая
рубаха и сшитые ею брюки. Но если мне придётся объясняться по поводу
самовольного оставления рабочего места, мне нужно будет изобразить праведный
гнев против Кондратия Артёмовича.
Я-то, в общем,
против него ничего не имел. Старик ведь был не самым худшим. Нет, и сейчас,
когда я на его веранде готовил мятеж против него, мною двигали не ненависть или
гнев; но мне же нужен был какой-то повод, чтобы скрыть истинную причину своего
ухода; и таким образом перед комитетом, который занимался пленными, я хотел
изобразить, что мой хозяин ко мне плохо относился и меня плохо одевал. Конечно,
отчасти так оно и было, но так было всегда, но тем не менее я оставался. В общем, нужно было
солгать. Учитывая мои актёрские способности, это было нетрудно.
Итак, Кондратия
Артёмовича я поставил в известность. На дворе он меня больше не найдёт. Я взял
свой деревянный сундучок, оставленный мною внизу, открыл калитку в дворовых
воротах, и вышел на ещё спящую улицу.
Ровным шагом, не
слишком быстро и не слишком медленно, я направился через деревню к базарной
площади, на которой находилось здание
волостной управы.
Там я через окно
увидел двух дежурных, пожилых мужиков, на которых, вместо униформы, были только
бляхи на груди, не больше блюдца величиной, с надписью «полицейский».
Эти, привлечённые
из-за войны, помощники, вряд ли обладали качествами, которые ценятся у
полицейских. Я убедился, что они очень пугливы. Мой неожиданный стук в столь
неурочный час, почти ночью, наверное, парализовал их; они не открыли.
Я был удивлён, но
вёл себя тихо, выжидая. Наконец я услышал шёпот. Они что-то шептали друг другу.
Бог его знает, какие ассоциации, связанные с нападением и угрозой, вызвал у них
мой скромный стук!
Я сделал ещё одну
попытку, постучал ещё раз, несколько сильнее. Теперь кто-то из них проковылял к
закрытой изнутри двери и
спросил, кто там. Я ответил.Они слегка осмелели, герои. Я
услышал ворчливое «чёрт германский», часто употребляемое здесь и часто
слышанное мной выражение; наконец в двери повернулся ключ.
У меня появилась
возможность дать объяснение. После того как я назвал причины, по которым
покинул своё рабочее место, меня поместили в
находящуюся напротив тюрьму.
И вот я сидел
здесь. Я даже не считался арестантом. Арестант я или нет, выяснилось в течение
утра, решающим при этом был мой положительный ответ, буду ли я сам себя
кормить. С этого момента моя камера была открыта; в течение дня я мог идти куда хотел, и
добывать себе пропитание. Перед заходом солнца я снова должен был быть на
месте, чтобы меня могли запереть. Так
будет продолжаться, как мне объяснили, пока не будет рассмотрено моё
дело.
Прошло три дня. Я
обычно болтался по базару или навещал то одного, то другого из моих друзей.
Везде мне были рады, и везде предлагали разделить с ними обед.
На четвёртый день моей весёлой жизни, которая в
действительности вовсе не была весёлой, так как мысленно я постоянно был на
Дороховском дворе – на четвёртый день меня доставили к старшине. Он велел меня
ввести в большую комнату, в которой когда-то меня сдавал Павел Павлович.
В комнате было
полно людей, пришедших решать свои проблемы. Среди них были и солдаты.
Некоторые из них знали меня и кивали, поглядывая с любопытством, что же такое я
мог натворить. С ними, тоже расквартированными, я познакомился в соседних
дворах.
Над всеми,
собравшимися в комнате, возвышался Кондратий Артёмович; его пригласили, чтобы
он высказался по моему делу, и который, к тому же, написал жалобу на меня. Он
стоял в своей огромной шубе рядом со столом старшины.
Что касалось моей
защиты, то дни безделья и ожидания не прошли даром. Наготове я держал в голове самые
разнообразные возражения и аргументы; но гораздо важнее мне было нападать
самому, чем отвечать на нападки.
Чтобы придать своим
речам уверенности, я решил использовать услышанные
мною пословицы и поговорки. Я был уверен в успехе дела.
Старшина обратился
ко мне: «Эй, ты! Ты почему бегаешь от работы? Твой хозяин здесь и жалуется на
тебя».
Ложный
шантаж
«Это я жалуюсь на
него», - ответил я.
Этот агрессивный
ответ их озадачил. Я говорил громко и держался бесстрашно и решил стоять на
своём. Ни с чем не соглашаться, на всё сразу возражать. Они должны были понять:
обвинитель – я, а не кулак Дорохов. Я был «униженным и оскорбленным». И они все
должны были это понять.
«Вот, смотрите!» -
сказал я, - «в чём он заставлял меня ходить зимой! Посмотрите, в каких
лохмотьях я хожу! Вот! И здесь! Всё рваньё! И вот так самый богатый человек в
Лежанке – здесь я преувеличил, он не был самым богатым – заставляет ходить
своего работника, пленного солдата. А я считаю, что это просто неприлично, а
солдат остаётся солдатом, свободный он или пленный».
Социальная критика,
содержащаяся в том, что я сказал и ещё собирался сказать, была намеренной и
целенаправленной и не ускользнула – как я и хотел – от внимания присутствующих
солдат; в чём я скоро убедился.
Но сначала выступил
старый Дорохов.
«Ах, ты! Разве ты
меня о чём-либо просил! Я впервые слышу о том, что ты якобы сообщал мне о своих
желаниях. Прошлой зимой, да, тогда ты хотел новые штаны, и ты их получил. И всё
остальное бы получил … Всё … Бабы бы тебе всё починили. Нужно было только
открыть рот и сказать. Но нет, это не про нас, он, ничего не говоря, просто
убегает».
«Я хочу тебе
кое-что сказать», - возразил я ему,- «Ещё одна заплатка, пришитая женщинами на
эти лохмотья, пользы бы не принесла. Я был у тебя год, и я был неплохим
работником. Ты должен был сам сказать однажды: Гриша, твои лохмотья уже не
держатся у тебя на теле; давай-ка оденем тебя с ног до головы. – А ты хоть раз сказал что-нибудь подобное? Да, с
тобой мне не повезло, потому что ты – скряга. А что можно ждать от скряги? «От
вола не ждут молока!» - как говорится в пословице. Я считаю также, что жадность
– это величайшая глупость, и я вижу - можно иметь солидную бороду и 5-ти копеечные
мозги…»
«Ах, ты, сукин
сын!» - возмутился Кондратий Артёмович.
А старшина сказал:
«Хватит тут рассказывать нам сказки, давай, иди со своим господином и продолжай
работать. Одежду он тебе даст»
«Я не пойду»,-
сказал я мрачным тоном, сурово сведя брови.
Я должен был в этой
игре проявить долю упрямства. Сейчас всё нужно было обострить до предела: весь
мой, по правде говоря, искусственный гнев,
на Кондратия Артёмовича - ведь я, ни при каких обстоятельствах, не мог
вновь вернуться на Дороховский двор, из-за Насти.
«И вовсе я не сукин
сын!», - сказал я. - «И идти к нему, от
общения с которым у меня такой печальный опыт, вы меня больше не заставите. И
вообще мне непонятно, почему это я не могу выступать перед властями? Разве я не
могу сказать правду?».
«Нам не нужна твоя
правда», - раздражённо закричал Кондратий Артёмович. - «Иди со мной и приступай к работе».
«Я же тебе
сказал»,- закричал я не менее громко. - «Я больше у тебя не работаю. Ты меня
понял?»
«Нет, вы только
посмотрите!» - взревел старик и повернулся к старшине. - «А задать ему
порку?»
«Попробуй!
Попробуй!» - закричал я. - «Ну, пожалуйста, бей!».
Говоря это, я
повернулся к людям, которые стояли за мной и следили за всё обостряющейся
перепалкой. Я смотрел им прямо в глаза. Это должно было подтолкнуть их занять
чёткую позицию, и, конечно же, в мою поддержку.
«К Дорохову я
больше никогда не вернусь»,- кричал я.- «Если он, тот, кто стоит здесь, со
своими 120 молодыми бычками и 16 рабочими волами, со своими многочисленными
лошадьми и овцами, со своими 180 десятинами земли, если он, имея такое
богатство, не имеет никакого сострадания к простому человеку…»
«Заткните ему
глотку!» - завопил Кондратий Артёмович. Ведь он практически был уничтожен. Мне
казалось, что от злости он весь дрожал.
Но тут вмешался
один из солдат. Именно этого момента я и ждал.
«Не спеши с
затыканием ртов, старик! Ты почему не одеваешь своих пленных, как положено?!
Пленный – тоже человек. А тут сразу видно: богачи – скупердяи!»
Другой солдат,
откликаясь на этот упрёк, сказал: «Не давайте ему больше пленных!…И зачем
кулаку такое количество скота? Заберите у него и раздайте!»
«Ты прав, немец!», -
послышался голос одного из артиллеристов, которые квартировали во дворе у
Бруно.- «Не ходи больше к этому скупому кровососу! Требуй себе новое место!»
Протест против
Кондратия Артёмовича был таким сильным, что старшина вынужден был ему заявить,
что меня нельзя заставить вернуться на покинутое место. Тогда старик в
бешенстве попросил другого пленного. Но и в этом ему было отказано.
Было совершенно
очевидно, что старшина подчинялся тому, что говорили солдаты. Я был тем, кто
выиграл от этих новых лозунгов, хотя мне важно было всего лишь сохранить разрыв
с Настей.
Кондратий
Артёмович, крупный мужчина, вдруг потерял перед старшиной в весе и авторитете.
Качая головой, он пошёл к выходу, молча проглотив обиду.
Мне его было жаль.
Я непримиримо выступал против него, но
это произошло скорее из опасения, что меня вновь отправят к нему. А этого допустить было нельзя.
Другое место для
меня нашлось не сразу. А пока проходили день за днём, когда я днями бесцельно
болтался, а ночами моим прибежищем была тюрьма.
После того, как
ушёл Кондратий Артёмович, старшина ещё со мной поговорил. При этом он обращался
ко мне на «Вы». «Для человека с Вашим
умом»,- сказал он.- «Должно найтись место, более подходящее для Вас, чем
крестьянская работа. Вы же всё умеете?»
Я был совсем не в
восторге от того, что меня могли отправить в качестве помощника в какую-либо
контору или на почту, или поручить мне давать уроки немецкого или французского
каким-либо суперумным детям купцов с Базарной площади.
Ну, а пока я должен
был ждать, что из этого получится. Единственное, что я должен был делать - это
через день являться в контору, чтобы
узнать, нашли ли мне работу.
Ничего другого, что
имел в виду старшина, для меня не находилось. Прошла неделя; я трижды являлся в
контору.
И следующая неделя
не принесла ничего нового.
Канцеляристу, к
которому я всякий раз являлся, уже не нравилось, что я уже так долго ничего не
делаю. Такое затянувшееся безделие не отвечало правилам.
Да и в мои планы
это тоже не входило.
Старшина не
появлялся; мне такое положение уже стало невмоготу. Единственным верным
решением было вновь идти работать в какое-либо хозяйство.
Да и почему бы и
нет? Разве в крестьянских хозяйствах не нужны были интеллигенты?
И однажды утром мне
пришлось выбирать между двумя хозяевами. Я колебался и не мог сразу решить. Оба
претендента вызывали мало доверия. Но писарь решительно заявил мне, что ничем
не может мне больше помочь; он должен направить меня к кому-нибудь из этих
двух.
Передо мной были
два типичных представителя мелких хозяев, а моим мерилом было Дороховское
подворье. И вместо громадного хозяйства там, теперь я должен буду делать свою
работу под пристальным присмотром этих мелких хозяйчиков, ни на минуту не
оставляемый без контроля, наедине с собой, и, возможно, буду вынужден спать в
одной комнате с семьей. Как же мне это всё было отвратительно! Оказалось, что я
очень избалован.
Один из
претендентов на мою персону был невероятно маленького роста и горбат. Его
несчастный горб мне не мешал, но мой вероятный благодетель был пьян. В своём
эйферическом состоянии он попытался в розовых красках описать мне моё будущее
рабочее место, утверждая при этом, что работы для меня очень мало.
Между своими
льстивыми речами, с помощью которых он надеялся привлечь меня на свою сторону,
он постоянно бормотал: «Всего 5 верблюдов!..
Всего 5 верблюдов!..»
Рабочие верблюды в
Лежанке не были редкостью; но я не мог пойти с таким пьяницей, как он; да и от верблюдов до сих пор бог меня
хранил. И для чего мне было знакомиться с ними сейчас?!
Второй, тоже
пришедший по мою душу, поджарый рыжебородый мужик, постоянно размахивающий
своими длинными руками, грозил горбатому трёпкой. Он не мог отдать этому бедному
гному такой ценный экземпляр, каким был я.
Новый
хозяин Яблочков
Я решил положить
конец этому спору и выбрал рыжебородого.
И мы отправились в
путь. В то время как мы двигались в направлении северо-западного края деревни,
позади мы ещё долго слышали плаксивый голос владельца верблюдов: «Только пять
верблюдов!.. Только пять верблюдов!»
Мы шли быстро, и мы
шли долго.
Дома и дворы
становились всё более редкими. Вскоре мы уже шли по широкой дороге, ведущей из
Лежанки в Ростов через Егорлыцкую.
Мимо церкви, вдоль кладбищенской стены - казалось, мы вообще покидаем Лежанку. Что бы
это значило?
Эта бесконечная
дорога окончательно испортила мне настроение. Я даже позволил себе спросить
рыжебородого, не живёт ли он в дикой степи, или ещё в какой-либо глухомани.
Улыбаясь, он
повернул ко мне своё курносое лицо в веснушках.
«О, уже недалеко»,
- сказал он.- «Это на самом краю деревни, там, за последними
ветряками».
Вот как! За
последними ветряными мельницами! Этого мне только не хватало!
Борясь с раздражением,
я попытался смириться с этим, но никак не мог справиться с мыслью, что если мне
в будущем захочется ночью сходить в «Хромую утку», то на дорогу туда и обратно
мне понадобится 2 часа.
А может быть, мне
захочется ночью наведаться в Дороховский двор.
В Дороховский двор?
Что за удивительное желание! Для меня вряд ли имело смысл вновь появляться в
этом дворе. Я сам был виноват в окончательном разрыве всяческих отношений с
ними. Но я всё-таки не мог отказаться от желания тайно увидеться с Настей. После ухода от Дороховых я чувствовал себя деревом,
лишённым корней.
Ещё не прошла и
дюжина дней, а меня мучили дурное настроение и мучительные сомнения, что я
больше нигде не смогу пустить корни.
Да и что мог
принести такой опасный
ночной визит к Насте?
Утешение и
успокоение для нас обоих. Мгновения любви. Так же хорошо, как и я, Настя тоже
знала - от того, что заставило меня покинуть Дороховский двор, невозможно было
избавиться.
Что это такое:
кадеты?
Было 9 часов утра.
Я стоял в маленьком дворе крестьянина Яблочкова, моего краснобородого, на краю
деревни, за последними ветряными мельницами, где служил уже 5 дней.
Держа на вилах
охапку бурьяна, я стоял перед овчарней и слушал.
Что это такое? Во
всех Лежанских церквях вдруг зазвонили колокола. Но они звонили не так, как на
службу, это были жёсткие удары, взволнованные и торопливые! – Что я мог думать?
Я ещё никогда в жизни не слышал такого звона. На пожар было не похоже, огня
нигде не было видно.
Я забрался на крышу
овчарни. Ничего не видно. Никакого чёрного дыма, поднимающегося в небо.
Пришёл рыжебородый
Яблочков. Он поднялся ко мне на крышу и спросил: «Что это такое, Гриша?»
Так мы некоторое
время стояли рядом, качали головами, слушали - не слышно ли наряду со звоном
ещё чего-то. Ничего. Может быть, где-то стреляют? Нет. Может быть, крики людей?
Тоже нет.
Мы ведь жили
довольно удаленно. И тут у нас никому не приходило в голову стрелять или
кричать. Старик сказал: «Я запрягу и поеду на базар, послушаю там, что
случилось».
Он вернулся только
через 2 часа. Трудно было ожидать понимания того, что он рассказал.
Отряд незнакомцев
на лошадях в три часа ночи ворвался в спящую деревню и беспрепятственно вывез с
дворов, в которых расположились артиллеристы, поставленные там пушки. По одному от каждого орудийного расчёта из захваченных
врасплох и связанных солдат, под страхом смерти, должны были последовать за
захватчиками.
Нападение
предполагало детальное знание местных Лежанских условий, и было признано
удачным по всем пунктам.
Целый
артиллерийский дивизион - хотя, по моему мнению, и уже сократившийся - как оказалось, оказался не способным или не
пожелал оказать сопротивления пятидесяти каким-то чужакам. Даже находящуюся у
Винокуровых кассу не смогли защитить от
похищения.
Откуда эти похитители?
Куда они исчезли? Неужели на базаре больше ничего об этом не знали, кроме того,
что это были «неизвестные»?
Яблочков слушал в
оба уха, но люди на базаре блуждали в потёмках. «Базар», а это были друзья и
знакомые Яблочкова, скорее от него хотели что-либо узнать, чем отвечать на его вопросы.
Ведь он же живёт на Ростовской трассе, говорили они, которая из степи ведёт в
деревню и мимо его двора. Эти конные «неизвестные» должны были, по крайней
мере, въезжать в деревню, если даже для обратного пути они выбрали другую
дорогу.
Мой рыжебородый мог
только возразить, сказав, что он ничего не слышал. Нельзя же ставить ему в вину
то, что он, вместе со своим немцем «Гришей», спал также крепко, как и обязанные
охранять свои пушки солдаты.
Но сами
пострадавшие, артиллеристы, делали вид, что они понятия не имеют о том, что произошло. Среди населения же возникли
некоторые предположения и мнения.
«Это могла быть
банда разбойников» - Ну, под этим трудно было представить что-то определённое.
Что значит банда разбойников? Неужели разбойникам так нужны были пушки?
«Это могли быть
также казаки».
Ну, казаков каждый
сразу узнает; кто же не узнает казака по красной фуражке и красным лампасам! Да
и по другим признакам!?
«Да кто его знает,
кто это был. Но, может быть, это были «кадеты».
Под «кадетами»
подразумевались не воспитанники кадетских училищ, а сторонники и члены русской
политической партии «Конституционных демократов» (Сокращение по начальным
буквам).
Известные как
противники большевиков, создающие военную организацию, кадеты в последние
месяцы получали новых сторонников, особенно за счёт офицеров, которые покидали
свои самораспускающиеся части, как мы это видели и в Лежанке. Да и не объясняло
это тот факт, что похитители пушек имели в своём распоряжении людей, так хорошо
знавших местные условия и каждый двор.
У Яблочкова были
свои заботы – если у него таковые были – и до моих ему не было никакого дела.
Мои же были в Дороховском дворе.
Как я мог узнать,
что же прошлой ночью там произошло? Я решил, что сегодня пойду в «Хромую утку».
В кухню Отто Шёнеманна стекались все
новости. Оттуда я хотел пробраться к Дороховскому двору и попытаться увидеть
Настю.
Мои прежние попытки
не увенчались успехом. Уставший, разочарованный и промёрзший, я возвращался в
лоно семьи Яблочкова.
В семье Яблочкова,
кроме жены, было трое маленьких детей. Взрослого сына от первого брака ждали с
фронта домой. И, вероятно, после его возвращения надобность во мне отпадёт.
У Яблочковых была
только одна отапливаемая комната, где ели, и где, как я и предполагал,
располагались на ночлег.
Уже дважды после
ужина я уходил из дома, чтобы отправиться по своим делам. Но за это я потом,
вернувшись ночью, с трудом мог найти себе место рядом со спящими.
Мои отлучки
воспринимались без особой радости. Мои объяснения, что ходил просто к друзьям,
не удовлетворяли их любопытство.
На сегодняшний
вечер я устроил себе спальное место в конюшне; не так тепло, как в доме, но
терпимо. Рано утром я во-время буду на работе. Что им ещё от меня нужно?
Я сегодня должен
был убедиться, что с Настей всё в порядке. Да и что там с другими: с
Друзякиным, москвичом, сибиряком - не похитили кого-нибудь из них, да и не
пострадал ли Фёдор; всё это я должен был узнать.
Информационный
источник в «Хромой утке» был довольно слабый.
Было много
свидетелей, которые утверждали, что среди ночных налётчиков были очень молодые
люди. По поведению и униформе – гимназисты. Старшие, по всем признакам –
представители царского офицерства, представляли собой элиту, по ним было видно,
что они ни перед чем не отступят. У всех участников, как говорили, за спиной
висел карабин. Но исполнять свои приказы они вынуждали только взведённым
пистолетом и только шёпотом.
Но, как Бруно и
служившие у Самойловых Юпп и Доминик, так и некий «Тимекарл» с Решетникова
двора, в один голос рассказывали, что в некоторых дворах всё
происходило очень отработанно, как в хорошо отрепетированной пьесе.
По четыре «кадета»
спешивались у предназначенного им двора, один оставался с лошадьми, трое
входили во двор.
Так одновременно
они взяли Самойловский двор, ворвались к Барановым, Васильевым, Решетниковым,
где стояли орудия, а в конюшнях лошади.
Без какого-либо
шума они будили спящих артиллеристов. Проснувшись, те видели направленные на
них три дула пистолетов. Получив указание, отданное скорее жестами или словами - запрячь лошадей, и выкатить орудие за ворота,
они беспрекословно подчинялись, как в кошмарном сне.
В каждом дворе
одному завязывали глаза, сажали на коня, чтобы увезти с собой в качестве
заложника.
Оставшимся
однозначно давали понять, что если кому-нибудь придёт в голову поднять шум,
заложник будет расстрелян на месте.
После моего ухода из кухни Шёнеманна, поздней
ночью, я осторожно кружил вокруг дома Дороховых.
Я долго стоял у
задней калитки сада, не решаясь войти. Мои глаза ощупывали темноту. Я
прислушивался.
Свидание и
выбор места встреч
Наконец я отодвинул
щеколду, прошёл вперёд, пересёк до середины задние дворы и остановился. Вынимая
из карманов своего овчинного тулупа хлеб, я издал тихий призывный звук, на
который откликаются русские собаки.
«На-на-на-на-на!.. На-на-на-на-на!»
Он должен идти из
глубины горла, короткие отрывистые слоги, тоном, вызывающим доверие, примерно
как: Вы же меня знаете… Вас зовут, чтобы вы подошли… Здесь для вас кое-что
есть.
И случилось то, что
я и ожидал.
Бесшумно и быстро
приблизились тёмные тени – да, они меня услышали, мои друзья! - оттуда, из отдаления, из переднего двора.
Две, три… а вот и
четвёртая.
И никто из них,
увидев меня, их старого покровителя, не оказался столь беспамятным, чтобы
залаять.
Они окружили меня,
виляя хвостами и ластясь, брали хлеб из моих рук.
Я тихо разговаривал
с ними. Когда они, выражая свою радость, повизгивали, я им грозил. Наконец я
велел им успокоиться и тихо исчезнуть.
Они убежали. В них
я был уверен. Я знал, что сегодня они не будут на меня лаять, как не делали
этого ни вчера, ни позавчера.
Скользя дальше, я
прошёл мимо конюшен с волами. Потом мимо кузницы… сарая с молотилкой. Теперь
передо мной стояли нагруженные сеном сани. За ними я постоял немного,
притаившись.
Затем большими
прыжками перемахнул свободный кусок двора, где были поилки, и оказался под
прикрытием хозяйственного дома.
Я плотно прижался к
задней стене дома и немного подождал.
Потом проскользнул
вдоль стены до угла. С величайшей осторожностью выглянул из-за него.
Из кухонного окна
падал свет.
Кто же там? Это
могла быть только Настя. Если бы это была она! – Может быть, она месит тесто на
хлеб? Но сегодня вторник, значит, она не печёт. Может быть, рубит капусту?
Тогда она может быть одна… Ужин уже давно прошёл. Но всё же с ней кто-то мог
сидеть.
Выйдя из-за угла, я
подошёл к окну. Это было самое опасное.
Шаг за шагом я
двигался вперёд.
Под каблуками моих
сапог скрипел снег, ветром его нанесло сюда очень много.
Так я добрался до
места, куда падал луч света.
Я пригнулся.
Не двигаясь, я сидел
под окном.
Внутри был слышен
тихий разговор – негромкая беседа, как мне показалось. Только двух
собеседников. Я ещё не различал голоса; ухо сначала должно было настроиться на
них.
И вот – уже
довольно отчётливо – я услышал, что это говорил Николка, несовершеннолетний
Дорохов, чья наивность позволила нам тогда спастись из двусмысленной ситуации.
Его голос, отчасти
ещё по-детски высокий, отчасти уже мужской, со всеми признаками заканчивающейся
мутации, что-то рассказывал. Потом его прервали. Прервала Настя.
О боже, я даже это
не сразу осознал.
Разве я не был
готов услышать здесь этот голос?
Голос Насти,
которого мне так не хватало в эти шестнадцать дней, показавшихся вечностью – он
вновь со всей своей нежной силой проник в меня.
Всё было как тогда,
в первый день, когда я, только
появившись в этом дворе, сразу же попал в плен этого тёплого низкого голоса. И сейчас я снова, «как
новичок», пришёл в этот двор, хотя и тайно, и услышал на запретном для меня
месте, под кухонным окном, что этот голос ещё существует. И вновь он тронул
меня до глубины души.
И всё было хорошо.
Я видел, как Настя, как всегда, занимается своей домашней работой. В этом было
успокоение и освобождение от страхов.
Неясные опасения,
мучавшие меня, оказались безосновательными.
Но что делать дальше?
Разве я имел право подвергать женщину даже малейшей опасности? Да и я сам разве
не рисковал? Прежде всего, мне было неизвестно, нет ли там ещё кого-нибудь,
кроме Николки.
Я решил
выпрямиться. Довольно рискованное решение.
Прижав лоб и нос к
мутному стеклу, я попытался разглядеть, кто там.
Николка и Настя
были единственными, кого я разглядел. Я снова пригнулся, спрятался и стал
ждать.
Может быть, Николка
скоро уйдёт? … А если вместе с ним сразу же уйдёт и Настя?
О, если бы она хоть
немного задержалась!
Я боролся с
лихорадочным невыносимым нетерпением, которое заставляло меня нервничать. Уже
третью ночь я играл в эту игру и притворялся бесчувственным, тем, кто выступает
из-за абсолютного бесстрашия, чтобы научиться бояться.
Вдруг я вздрогнул,
так как там внутри нажали на щеколду.
А потом я услышал
голос Николки: «Спокойной ночи,
Настинька!» - Это было хорошо.
Но куда повернёт
Николка, закрыв за собой дверь?
Сюда, за угол, ему
нельзя, упаси бог! Я мог ему только
посоветовать быстро через двор отправиться в хозяйский дом.
Конечно, я слышал
скрип двери в сенях, когда он выходил, и отступил назад.
Но он не пошёл в
мою сторону. Его шаги удалялись в другом направлении
Я ещё постоял в
моём укрытии у соседнего забора, готовый в любой момент перепрыгнуть через него.
Но так как этого не
понадобилось, вскоре я вновь приблизился к окну. Я дважды поскрёб ногтем по
стеклу и отпрыгнул к забору.
Свет в кухне погас.
Вновь скрипнула
дверь в сенях.
Из дома вышел
человек, остановился у тёмного окна, осмотрелся и стал ждать.
Я быстро подошёл к
ожидавшей, и сказал: «Настя!»
«Господи!» -
выдохнула она.- «Это ты, Гриша?»
«Это я». «Ты, моя любовь!»
Я крепко обнял её.
Она прижала меня к своему сердцу.
Маленькая слезинка, выкатившаяся из её глаз, увлажнила моё лицо.
Но что это с нами?
Разве мы забыли, где мы находились? Как будто испугавшись, мы отпрянули друг от
друга, расцепив объятья.
Я взял женщину за
руку и повёл её торопливо к забору.
«Давай здесь
постоим!» - сказал я.- «Если вдруг какая опасность, я быстро перескочу через него.
А там я уйду неузнанным».
«Где ты теперь
служишь?» - спросила она.
«Очень далеко
отсюда. Час быстрым шагом. Там, у Яблочкова, на самом краю деревни, за
последними ветряными мельницами».
«А, там!.. И давно ты уже у него?»
«Нет… сегодня пятый
день только… А вообще уже шестнадцать дней, как я ушёл с этого двора. Ты не
представляешь, какими долгими они мне показались? Как шестнадцать лет».
«Да, это долго», -
сказала она.
«А где ты всё это
время была?» - спросил я.- «Я уже третью ночь кружу вокруг дома. Тебя я не видел».
«Бедный! – Я
болела».
«Болела? О,
любимая!.. Когда ты заболела? В ночь, когда на вас напали? Когда они пушку…?»
«Да. Когда забрали
пушку. Я не могу сейчас об этом рассказывать. Давай не будем об этом говорить!
Я ещё не отошла от этого ужаса…»
«Всё будет
хорошо»,- успокаивал я её.- «И с нами тоже всё будет хорошо».
Она только сказала:
«Я только не знаю, как».
Потом она стала
меня торопить: «Тебе нужно идти.
Слышишь, часы бьют девять. Сейчас выйдет Касьян и пойдёт с фонарём обходить
конюшни».
« Я увижу тебя
завтра?»
Мой вопрос
прозвучал почти умоляюще.
Я был готов
рискнуть и завтрашним вечером.
«Завтра? Ну,
конечно, любимый! Если ты можешь, приходи!»
«Но куда?» -
спросил я.- «Приходить к кухне, это не очень хорошо…»
«Оставайся на
задней улице, у калитки соломенной изгороди! Там я буду тебя ждать… Туда никто
не придёт».
«Но, любимая, там
сильный ветер. Там высокие сугробы. Там неудобно».
«А где же ещё,
Гриша?»
«Где-нибудь, где мы
могли бы посидеть и выговориться».
«Тогда, Гриша,
приходи позже!.. Совсем поздно… Когда
Касьян с фонарём
обойдёт двор! И, послушай меня! Иди в сарай, где мякина. Жди, когда я приду…»
Сарай, о котором
она говорила, был в дальнем углу заднего двора.
«Если ты придёшь
раньше меня, открывай засов и заходи внутрь. Когда часы пробьют 11, я приду.
Всего хорошего, любимый!»
В одиннадцать, в
сарае с мякиной! С этим мы и расстались.
Происшествие в
мякинном сарае
Следующий вечер
выдался невероятно холодным. Резкий ветер, дувший мне в лицо, казалось, всё
хотел порезать на куски.
Пока я шёл, под
моими ногами пел и скрипел снег. Я шёл очень быстрым шагом. Несмотря на это,
путь мне показался очень длинным, и на последних метрах я уже практически задыхался.
Затем я, наконец,
добрался до мякинного сарая и закрыл за собой широкую дверь. Я сразу же
запер её изнутри и сел, так как был совершенно без сил. Несмотря на высоко
поднятый овчинный воротник, шапку и башлык, мой мозг, казалось, превратился в
лёд. Высокие сапоги и кожа меховых перчаток были как каменными от мороза.
Но здесь, в сарае,
было тепло и тихо.
Было примерно
четверть одиннадцатого.
Незадолго до 10-ти
я уже был вблизи задних дворов усадьбы и видел лампу старика, обходящего
конюшни и амбары. Сейчас я уже был в безопасности. И теперь, за эти полчаса,
пока не появится Настя, я мог отдохнуть и по-настоящему согреться.
Но это оказалось
заблуждением.
Холод проникал и в
этот бревенчатый сарай. Он охватывал меня ледяной хваткой. Громко двигаться мне
было нельзя, а ожидание Насти, как я заметил, затягивалось.
«Если бы она была
уже здесь! Это бы помогло мне согреться».
Меня морозило. Меня
охватила парализующая усталость. Ведь я уже несколько ночей не досыпал. И чем
глубже проникал в меня теперь мороз, тем сильнее становилась сонливость. А
Насти всё не было.
«Разгрести эту
мякинную гору, зарыться в мякину и согреться!» Моими мыслями всё больше и
больше овладевало одно это желание.
В полусне я
добрался до двери, которую я, входя, закрыл изнутри, и отодвинул задвижку,
чтобы Настя, когда она придёт, могла войти. А затем, помогая себе руками и
ногами, забрался на мякинную гору.
Я мог бы, зарывшись
немного поглубже, сидеть здесь незаметно и днём.
Теперь, прежде
всего, было важно прислушиваться к каждому шороху.
Не пробили ли
большие часы, которые ночью было так хорошо слышно, три четверти, чтобы
показать последнюю оставшуюся четверть до одиннадцати?
Но в любом случае
ждать здесь было чудесно.
Невероятное чувство
удовлетворения, идущее от коленей и ног, распространилось по всему телу – но
тут мной вновь стал овладевать сон, внезапный и неодолимый.
«Не спать! Не
спать!» - бормотал я себе и с усилием раскрывал слипающиеся глаза. А потом
пришло новое искушение: закрыть глаза только на пару секунд! На полминуты! А потом сразу же снова
открыть! Да… так!.. Это было прекрасно… Сопротивление таяло. Ещё раз! И ещё
раз!
Но этот «ещё раз»
был и последним разом, после которого я глаза больше не открывал.
Спокойно и крепко
усталость взяла меня в свои нежные объятья.
Ночные часы текли
своим чередом.
В одиннадцать
пришла Настя, вошла в сарай, и никого там не нашла.
Несколько раз она
тихонько позвала меня по имени, немного подождала и снова ушла.
Через четверть часа
она пришла снова.
«Он не пришёл… Что
с ним могло случиться?»
Объяснения она не
находила. Вся в беспокойных мыслях, она пошла в дом спать.
Я стал жертвой не
только накопившейся усталости. Была ещё другая, вторая, более коварная сила,
одолевшая меня: мякина.
Ещё до того, как
заснуть, я, сам того не осознавая, провалился немного глубже в своей норе.
Как бы прочно я не
сидел в этой горе мякины, она незаметно проседала под тяжестью моего веса. И с
каждым моим спокойным вдохом, тяжесть тела тащила меня вниз.
Коварная мякина со
всех оседала подо мной.
Вскоре она уже
покрывала мои бёдра, потом достигла груди.
В глубоком сне я
съезжал навстречу своей смерти.
И вот уже мякина,
потрескивающий и шуршащий монстр, подобрался к моему горлу, издеваясь,
преодолел подбородок и подобрался ко рту.
Меня спасли три
громких удара часов, чей бой разорвал ночь и проник в моё сознание.
Колокол больших
часов, который до этого не смог прорвать стену моей усталости, разбудил меня
сейчас своим почти кошмарным предостережением.
«Просыпайся, Гриша!»
- прозвучал первый сигнал, с которым мой сон стал менее крепким.
Второй – который я
услышал, ещё не осознавая, где нахожусь, – призывал меня: «Возвращайся в
сознание, Гриша!».
Третий удар
провозгласил мне: «Гриша, вечность уже ждёт тебя».
В воздухе ещё
дрожали последние отголоски всех трёх, как обычно звучит дрожащее железо. И моё
сердце задрожало, когда я осознал, что часы пробили три четверти первого, и я
проспал Настин приход.
Я хотел выпрямиться,
но почувствовал себя зажатым и с ужасом понял своё положение.
Я принялся быстро
выбираться, но это оказалось почти невозможно. Невыразимый страх охватил меня,
я уже сомневался в своём спасении.
Но так не может
быть, я должен выбраться. А если бы они нашли меня здесь на следующий день? Да
они бы забили меня до смерти.
Борясь за свою
жизнь, я руками, плечами и грудью отодвигал от себя давящую тяжесть.
Постепенно я
отодвинул в сторону огромное количество мякины.
Мне удалось…
удалось.
С невероятными
усилиями, которые полностью исчерпали мои силы, я освободился.
И тут маленький
колокол пробил четыре раза, а за ним большой пробил час.
И тут я, наконец,
полностью пришёл в себя. Встреча с Настей не состоялась.
С чувством
величайшей досады я покинул сарай. Предельно осторожно я выбрался из
Дороховского двора…
В том, что
недоверчивый Яблочков уже проверил мой ночной лагерь в конюшне и установил, что
немец в два часа ночи где-то подозрительно шляется – в этом я был убеждён.
Когда я на
следующий вечер вновь прокрался к Дороховскому кухонному окну, меня спугнули.
Ситуация была опасной. Настю я не увидел.
Следующим утром
Яблочков забросал меня ироничными вопросами, в которых был скрытый намёк на
любовные приключения. Мои ночные вылазки, как оказалось, сильно его беспокоили.
Я должен был с этим считаться. На следующий день я остался дома.
Через день после
вынужденного перерыва мне удалось увидеть Настю, которая по собственному почину
вышла к задней калитке как раз в то время,
когда я там обычно появлялся.
Мы решили
наверстать упущенные часы в том же месте, и договорились встретиться следующей
ночью. Мы оба немного нервничали и
быстро расстались; казалось, каждый из нас потерял какую-то часть
внутреннего спокойствия.
В этом была
виновата мякина, и всё же мы снова
решили довериться ей.
И когда следующей
ночью в условленное время бревенчатые стены сарая захлопнулись за нами, мы
уселись, тесно обнявшись, на принесённую Настей большую шубу.
Рассказ
Насти
Сегодня Настя
должна была мне рассказать о том ночном происшествии с кражей пушек. А ей,
очевидно, хотелось рассказать не только об этом.
Фёдор доставил ей
большие огорчения. Он опозорил её, как она выразилась.
Я попросил её
рассказать всё. Незадолго до этого, сказала она, Фёдор вернулся из Куркулёвки
пьяным.
«Ты же знаешь,
Гриша, что он уезжал с делегацией к куркулям. Они там хорошо выпили, чтобы, как
он сказал, закрепить достигнутое единство».
«А каким приехал
Друзякин?» - спросил я её.
«Он был немного
навеселе – не более того. Он же знает меру и старается перед Марусей, чтобы
произвести наилучшее впечатление… Но
Фёдор! … После той поездки в Куркулёвку он не переставал пить.
И когда той ночью к
нам ворвались кадеты – или кто там это был - он лежал, храпя, в грязных сапогах,
на своей кровати, как бесчувственное бревно.
Я сидела в комнате
и что-то шила, так как не могла спать…
Дверь распахнулась,
и вошли трое мужчин; двое из них, как мне показалось, офицеры. На третьем,
очень молодом человеке, было пенсне, как у студентов. Они старались не
разговаривать.
Двое подошли ко мне
справа и слева, и схватили меня за руки. Третий встал передо мной и знаками
приказал мне не кричать. У всех были пистолеты.
Но страх я
испытывала только перед одним, тем, что стоял передо мной. У него были злые
холодные глаза. Его лицо тоже вызывало отвращение, так как по подбородку
проходил широкий красный шрам.
Я дала им понять,
что не собираюсь кричать – тогда они меня отпустили.
Тот, со шрамом,
показал на Фёдора. Я сказала, что это мой муж, но он пьян. Ой, как стыдно мне
было это говорить! Это всё-таки были офицеры, Гриша… Но против пьяного, который
не мог ничего видеть, они ничего не имели.
Веди нас, женщина!
– сказал тот, со шрамом. Покажи, где спят артиллеристы!
Я пошла с ними
через двор и впустила их через сени в
кухню, где рядом спали наши солдаты, да ты знаешь, Гриша. Друзякин лежал на полке, остальные на печке.
Когда их спускали
вниз, они не сопротивлялись, и Друзякин не сопротивлялся.
Сибиряку завязали
лицо платком. Всех погнали во двор, в конюшни, а потом с лошадьми к пушке.
Когда они запрягли, тот, со шрамом, велел мне открыть ворота, и они выехали.
Сибиряка они взяли с собой.
Он вернулся через 3
дня. Где он был, сказать он не может.
Гриша, ты не
представляешь, чего мне это стоило. Я делала всё, что они мне велели. Да и что
мне ещё оставалось?! Но разве можно так пугать женщину?
Я целый день не
могла прийти в себя, так как мне было плохо. – А брань, которой меня постоянно
награждает Фёдор? Я не должна была признаваться, говорит он, что он мой муж.
Могла бы просто сказать, что его не знаю. Пьяный незнакомец, которого они
принесли.
Ох, Гриша, чтоб ты
понял, почему я так говорю… Я раньше не хотела тебе рассказывать. Гриша: от
Фёдора я родила двух неполноценных детей… сначала мальчика, потом девочку. Они
были нежизнеспособны… болели… умерли.
Представь себе этот
ужас! Родились уже отравленными. Отмеченные алкоголем, как сказал доктор.
Иногда он их просто
называл «дети пьяницы».
Гриша, я навеки
привязана к пьянице. Это моя судьба, и я буду её нести. Ну как я тут могу
любить, когда получаю такое!.. Поэтому я
и полюбила тебя, Гриша!»
И когда я уже
собирался ответить ей на всё сказанное, она закрыла мне рот своей рукой - она что-то услышала, какой-то шорох снаружи.
Теперь и я его
услышал. Какое-то шарканье. Шаги, треск, скрип, не совсем близко, может быть, в
10-
Потом добавились
голоса. Шёпот, но и он не вблизи от сарая.
Компромисс
с ворами
«Воры!» -
прошептала Настя. – «Спрячься, Гриша!»
Я прыгнул на
мякинную гору, несмотря на ужас, который охватил меня при воспоминании о ночи,
проведенной в мякине. Но моя голова уже снова была под крышей сарая, и я растянулся наверху.
Настя держала засов
обеими руками.
Они уже были перед
дверью.
Один из них
попытался отодвинуть засов. Настя держала крепко.
«Ну, что там с
засовом, Миша?»- послышался чей-то голос. - «Не отодвигается?».
«Нет, Яшка, не
идёт… Он не двигается».
И Яшкин голос: «Не
двигается? Очень легко он двигается… Пусти!»
Некоторое время
Настя ещё могла удерживать засов, а потом эти сукины дети что-то, очевидно,
услышали.
Яшка между тем
снова начал дёргать засов, чтобы подвинуть его вперёд или назад.
«Чёрт его знает», -
ругался он. - «Почему он сегодня не идёт. Прошлой ночью он двигался легко».
«Так?» - спросила
Настя, отпуская засов.
Дверь распахнулась.
«Прошлой ночью
двигался легко?» - сказала Настя. Она вышла за дверь, где они стояли с
совершенно глупым выражением лица.
«Легко воровать у
Дороховых мякину, да?».
Ошарашенные воры
сначала прореагировали только растерянно-дружеским: «Ах… это ты, Настя?»
«Ну, теперь мы
знаем», - сказала Настя. - «Куда девается мякина. Как раз сегодня Кондратий
Артёмович сокрушался: «Куда в этом году
девается мякина? Сарай пустеет, а ещё даже не Рождество».
«Не выдавай нас, Настенька!»
- сказал он. - «Мы ж хотели взять только маленький мешочек».
Но почему это Миша
вдруг издал такой странный свист. Несмотря на угрозу, как будто он этих угроз и
не боится?!
«А послушай,
Настенька, а что ты делаешь здесь ночью?»
«Я?» - спросила она.
Да, это был
неожиданный вопрос. Но на него нужно было отвечать.
«Проследить хотела,
кто же эти воры»,- ответила она дерзко.
«Так? И больше
ничего?... Почему же ты так крепко держала засов?».
Миша почувствовал,
что может позволить себе эту дерзость.
«Тебе так
понравилось в сарае, что ты там хотела бы остаться? Ты там не одна? Там ещё
кто-то есть? Дай-ка посмотреть!.. »
Он попытался
проникнуть в сарай. Настя закрыла дверь и встала перед ней.
«Ещё кто-то здесь?»
- сказала она.- «Это кто же, например?»
«Ну, какой-нибудь
сердечный дружок», - ответил Миша.
Над этой шуткой,
которая вовсе не была шуткой, они засмеялись все трое. И, пребывая в этом
радостном настроении, они продолжили препирательства, пытаясь, каждый со своей
стороны, превратить стыдное или угрожающее для себя, в безобидное.
Но, тем не менее,
Настя оказалась в ловушке. И она была вынуждена согласиться на компромисс. Она
пообещала им, что не будет рассказывать старику об этом инциденте. А
контрагенты обязались хранить при себе свои предположения о некоем «Настяшином
сердечном дружке». На том и порешили.
Если ты
хочешь - служи!
Моё пребывание у
Яблочкова становилось невыносимым. Напряжение между рыжебородым и мной, которое
изначально витало в воздухе, всё возрастало.
Может быть, он
собирался заявить на меня. Не было ничего легче заподозрить кого-либо в
чём-либо. Почему он иногда смотрел на меня своими маленькими сверкающими
глазами и качал головой, ничего не говоря? Что он при этом думал? Я не мог
этого знать. Я знал только, что самым лучшим для меня будет – уйти от него.
И почему мне, ради
своей безопасности, не попробовать это. Мне нужно было просто исчезнуть однажды
ночью, самовольно, без разрешения. Но в этот раз обращаться с жалобой я уже не
мог. Как же мне уйти отсюда и найти подходящее место работы?
И, наконец, я
увидел выход. При этом мне, правда, нужно было разрубить Гордиев узел.
И я его разрубил.
Было воскресное
утро, незадолго до Рождества. И тут я, нарядно одетый и чисто выбритый,
появился перед домом Дороховых с намерением просить своего бывшего хозяина,
Кондратия Артёмовича, снова взять меня на работу.
Это был отчаянный ход. Мне нужно было задействовать всю
наглость, на которую я только был способен.
И вот я вошёл с
улицы в ворота и увидел, что на каменной лестнице, ведущей на веранду, стоят
Маруся и Мариша.
«Доброе утро,
Маруся!» - закричал я, радостно улыбаясь. -
«Доброе утро, Мариша! … Хозяин дома?»
«Гриша!» -
закричали они в один голос.
И тоже заулыбались,
так заразительна была моя улыбка.
«Это ты? Ты пришёл
в гости, Гриша?»
«Я пришёл в гости,
как видите», - продолжал я улыбаться.
«Ну, иди сюда!
Касьян ещё в церкви… А хозяйка дома».
Я понял, что мой
расчёт оказался верным. Кондратий Артёмович скрыл от семьи то, что произошло
тогда в конторе. Здесь, дома, ни одна душа не знала ничего о том, как я,
молодой чужеземец, публично обвинял и обижал старика.
Приглашённый в дом,
я постарался появиться там весело и непринуждённо. Я разыгрывал вежливого
воскресного гостя, который наносит утренние визиты.
Маруся и Мариша
поспешили за мной, и доложили обо мне хлопотавшей на кухне у самовара Анне
Борисовне.
«Погляди, мамаша,
Гриша пришёл!» - закричала Маруся матери, забирая у неё кипящий самовар, чтобы
поставить его на уже накрытый стол.
«Гриша, мамаша! Он
хочет поговорить с папашей».
«Доброе утро,
хозяйка!» - сказал я. И для неё, для Анны Борисовны, я посылал лучи, как будто
и на отношения между нами распространяя блеск весеннего утра.
От хозяйки не
укрылись радостные и возбужденные лица дочери и невестки. И она своей скупой
улыбкой попыталась внести свой вклад в это всеобщее сияние. То, что она сразу
же предложила мне место на софе и бросилась наливать мне чай, тронуло меня, так
как, если вспомнить о Насте, я был у неё не на хорошем счету.
И вот я сидел с
ними. Маруся предложила мне что-то липкое и сладкое к чаю, а Мариша –
шафраново-жёлтый пирог.
Благодаря, прихлёбывая
чай, и жуя, мне было легче изображать непринуждённость в поведении. В
действительности же я так волновался, что даже слышал стук своего сердца. Я не
мог думать ни о чём другом, кроме как о том, как Кондратий Артёмович,
вернувшись из церкви, воспримет моё наглое появление здесь.
Но пока я восседал
на софе, удобно откинувшись на спинку, и читал на лицах дам желание разгадать
причину, которая бы объяснила столь удивительное неожиданное появление.
И я не стал их
томить.
«Я, впрочем, снова
хочу служить у вас»,- сказал я.
Трёхкратный возглас
«Оо!» высочайшей тональности прозвучал в гостиной.
Первый ход удался.
Но тут уже
раздались шаги на лестнице.
Явился он,
Кондратий Артёмович, обиженный мной. Расплата приближалась.
Он вошёл, старый, в
тяжёлой шубе, в бороде снег.
«Посмотри, папаша,
Гриша пришёл! – Он снова хочет у нас
служить!»
Старик вытаращил
глаза. Он был ошарашен. Не найдя, что
сразу сказать, он так и остался стоять
одетый в дверях и смотрел на меня.
Маруся бросилась к
нему и стала снимать с него шубу.
«Снова служить у
нас?» - промолвил он, выходя из своего оцепенения.
«Да», - сказал я,
допил свой чай, встал и подошёл поближе к бородачу.
«Ну, хозяин, ты
согласен? Тогда я снова буду служить у вас».
Он посмотрел на
меня. То, что он действительно хотел, сказать он не решился. Так как он не мог
признаться в своём поражении в конторе перед женщинами, мой ход - говорить с ним в кругу семьи - оказался
абсолютно верным
«Будешь снова служить
у нас?» - повторил он, садясь к самовару.
«Ну, коли хочешь –
служи!»
Рождественское
обручение
Так я избавился от
своего рыжебородого. У него, маленького Яблочкова, не было никаких шансов
забрать меня у большого Дорохова. Да он и не пытался.
День, на который у
русских приходилось Рождество, мы, не русские, не воспринимали как особо
праздничный. Вечером я был у Отто Шёнеманна и друзей, и поздно возвращался
домой – снова старой дорогой к Дороховым.
Уже наступила ночь.
И когда я проходил через заднюю калитку, я увидел вблизи овчарни тёмную массу,
очевидно, четвероногих существ. Удивленный, я направился в ту сторону… Наши овцы! Кто же их выпустил, скажи на
милость?!
А потом я
рассмотрел, что посреди стада, в темноте, с вилами на плече, стоял Кондратий
Артёмович. Он не двигался, спокойно стоял среди тихой отары, давая им
«попастись» и «пася» их. От одного из высоких стогов бурьяна он принёс сюда
несколько полных вил сухой спрессованной степной травы, и выдал овцам их
рождественский рацион.
Серозелёный бурьян
лежал, тщательно расправленный на замерзшей, покрытой снегом площадке, обнесённой
изгородью.
И то, как старик
стоял, и его длинная борода слегка развевалась на ночном ветру, позволяло
представить его пастухом, которому в эту ночь в поле явились небесные стада. И это была очень русская рождественская картина.
Я подошёл к
Кондратию Артёмовичу, поздоровался с ним, на что он мне очень дружелюбно
ответил, и предложил ему посторожить овец, а после того, как они поедят,
загнать их в конюшню.
Он покачал головой.
Нет, сказал он, так не пойдёт! В рождественскую ночь сам хозяин должен
выполнить обязанности пастуха. Всех овец, сколько у него есть, будь то
семьдесят или только семь, должен он сам пасти в Рождественскую ночь, в память
о родившемся в эту ночь Спасителе, который тоже был пастухом. Я пошёл дальше и,
подойдя к людской, обнаружил, что дверь в кухню заперта. Разве не всем ещё
сообщили, что я вернулся и вновь занял своё старое спальное место?
Мне пришлось долго
стучать и кричать, и когда кто-то подошёл к двери, он потребовал назвать моё
имя. Осторожно, если не сказать, испуганно, мне открыл сибирский артиллерист,
которого брали в заложники.
Я хорошо понимал
его пугливость. Она осталась у него от приключения, о котором он ни с кем не
смел говорить, так как его, очевидно, заставили поклясться молчать.
От него и его
московского товарища – оба же спали вместе на печи – я получил инструкции на
случай, если ночью, когда я сам буду спать на полке, в дверь постучат, или
что-то ещё будут делать - ни в коем случае
не открывать, пока не разбужу обоих солдат.
Но не прошло и
нескольких дней, как сибиряк спросил меня, не хочу ли я взять у него его
зелёную русскую гимнастёрку. К этому он мог подарить военную фуражку и – если
я, конечно, хочу – абсолютно новые солдатские штаны.
С благодарностью я
принял все вещи, а он объяснил, что хочет разгрузить свой багаж. Следующей
ночью он собирается бежать. Он хочет домой.
Или ему нужно
сидеть здесь и ждать, пока «кадеты» ещё больше не обнаглеют? Дома, в Сибири, ни
один человек больше не думает о войне. Там снова можно обрабатывать пашню. А
здесь, на юге – да я и сам это вижу – скоро начнутся ужасные бои.
Я ещё хотел
спросить сибиряка об имени и адресе, но в этот день его больше не увидел, а
следующим утром его уже не было.
Идея с адресом была
просто шутливая мысль. Я бы с удовольствием получил письмо из Сибири, когда
снова буду в Германии.
Через два дня после
исчезновения сибиряка опустело и место москвича на печке.
Теперь я снова мог
оставлять дверь в кухню незапертой.
Но Настя больше не
приходила ко мне.
Иван Иванович
Друзякин, будучи настоящим официальным Марусиным женихом, окончательно
переселился в дом. Так как Кондратий Артёмович и Анна Борисовна так наглядно
поддерживали свою старшую дочь, они должны были сделать следующий важный шаг и
посетить родительский дом Друзякина в Ставрополе. Сразу после Рождества
собрались в поездку в губернский город. Поездка планировалась на четыре дня, и
молодёжь, конечно же, брали с собой.
Это волнующее
событие стало, сразу после отъезда, главной темой для разговоров – в кухне, в
подвале, у поилки, в конюшнях.
Да, они уехали в
Ставрополь.
Ну, когда-то же
нужно было ехать.
Когда-то же им
нужно было увидеть родительский дом Ивана Ивановича.
Правда, трудно себе
представить, что богатые Дороховы согласились бы отдать Марусю замуж в семью со
столь скромным достатком, как Ставропольские Друзякины.
Но после трёх с
половиной лет войны запросы несколько понизились. Многое уже было не так, как
раньше, да и Маруся, как бы хорошо она не выглядела, не стала моложе.
Решающим во время
этой ознакомительной поездки оказалось очарование губернского города, против
которого деревенские жители устоять не смогли.
Блеск большого
города, величие различных правительственных зданий, бульвары затмили
деревенский облик Лежанки.
Поэтому мы совсем
не удивились, что сразу после возвращения стариков началась подготовка к
свадьбе.
В течение
нескольких последующих недель мы наблюдали, как всё было подготовлено в лучшем
виде, и в установленный срок произошло бракосочетание.
Во время
бракосочетания Иван Иванович всё ещё был в форме, так как он всё ещё был
солдатом.
То, что он им пока
останется, он понял -
после трёх дней
бесконечной еды, танцев и песен в Дороховском дворе, – узнав о приказе к
выступлению его батареи.
Только день выступления
ещё не был
определён.
Пребывавшие в
Лежанке остатки частей
Друзякинского, сильно сократившегося, артиллерийского
дивизиона, были между тем пополнены. Батареи получили новые орудия и, вместо
офицеров, ими командовали теперь солдатские представители, комиссары, так их называли.
Это сильно омрачило
радостные свадебные торжества. Как только батарея Ивана Ивановича выступит в
поход, Маруся вновь должна была остаться одна.
Фронт, на который
должен был выступить полк, не имел ничего общего с фронтами мировой войны.
Теперь русские
собирались стрелять в русских.
В расположенном на
юго-западе от Лежанки железнодорожном узле Тихорецке были созданы тяжёлые
оборонительные линии. Там ожидалось наступление белых.
Друзякин не
принадлежал к солдатам, которые в последние месяцы самовольно покинули армию,
как сибиряк, москвич и тысячи
других - да и муж Насти Фёдор.
Части, отведённые с
турецкого фронта в места временного расположения, как здесь в
Лежанке, были уверены, что, исходя из сложившейся
ситуации, рано или поздно будет объявлена демобилизация, но становящееся всё
более запутанным политическое положение делало её невыполнимой.
И чем больше то
тут, то там появлялось признаков гражданской войны, тем больше наверху медлили
с роспуском армейских частей.
Но всеобщее падение
дисциплины уже привело повсюду к расшатыванию и самовольным действиям.
Новости, сообщаемые
в кухне у Отто Шёнеманна, касались в основном слухов, но от слухов ещё никто не
умирал. Умирать начинают, когда слухи становятся реальностью, плотью и кровью.
Мы слышали о боях с
казаками в уральском Оренбурге или с какими-то добровольческими корпусами
севернее Дона.
Кто с кем воевал, и
почему это так нужно было делать, оставалось непонятным и нас не касалось.
Ещё в конце декабря
Друзякин мне сообщил о мирных переговорах в Брест-Литовске. Такие сообщения о
перемирии и мире, конечно, повышали нам настроение. В Брест-Литовске с 22
декабря большевики, как представители
разваливающейся Российской империи, вели переговоры со странами центральной
Европы. Теперь они были у руля государства, после того как революция 7 ноября
привела к свержению премьер-министра Керенского.
Перед окончательным
выступлением батареи Друзякину удалось получить трёхдневный отпуск, в
Ставрополь. Это было невероятным везением. Он мог ввести Марусю в её новый дом.
Когда мы с ним
прощались, я протянул ему листок и попросил написать его Ставропольский адрес.
Каким образом я мог
оказаться в Ставрополе, я не знал. Мой путь домой мог пролегать только через
Ростов-на-Дону. Но Иван Иванович сам ещё раньше уже приглашал меня – наполовину
в шутку, наполовину всерьёз – при случае навестить их с Марусей в Ставрополе.
Это было сделано из настоящей симпатии; я
был уверен в их гостеприимстве.
Маруся теперь была
Марией Кондратьевной Друзякиной. Но супругой чиновника она ещё не была.
«Заря свободы»
Во время шумных и
широких свадебных торжеств я избегал появляться в господском доме, хотя меня
всегда туда приглашали. Меня угнетало сознание того, что все вокруг меня
радовались свободе, настоящей и абсолютной, меня же по доброте душевной
терпели, так как не замечали по-дружески того, кем я был – или не был.
Такая вдруг
проявившаяся чувствительность показала мне, что по натуре я был плохо способен
изображать несвободного человека, батрака, раба.
Я упрямился, я не
шёл в дом. Я не хотел признавать факты, хотя, наверное, должен был быть
благодарен тому, что не копал землю в сибирских свинцовых рудниках и не получал
взбучку от какого-нибудь невежды, у которого я пас свиней.
И всё же мне было
слишком мало - быть среди свадебных
гостей не равным им.
Но я, конечно, не
забывал, что меня поддерживала Настя, безраздельно, душой и телом, глядя на
меня глазами, полными любви.
И так как мы больше
не хотели обманывать Фёдора, наши отношения приобрели новую, «духовную» основу.
Было ли это намного честнее?
Во время свадьбы я
редко видел Настю. Она была занята обслуживанием, присмотром, раздачей блюд. Я
избегал заходить в кухню, и старался с началом вечера удалиться от шумного
праздничного веселья.
Если быть откровенным,
я должен был признаться себе, что у моего постоянного недовольства были и
другие причины. Мне было больно оттого, что это Друзякину с Марусей, а не нам с
Настей позволено быть счастливыми.
Моё дурное
настроение гнало меня вечерами со двора. Я отправлялся к Отто Шёнеманну. В его
кухне я провёл на печке три свадебные ночи, и только на рассвете шёл домой.
И так как за это
время усилился мой контакт с друзьями, то и в феврале я продолжил визиты. У
Отто всегда можно было узнать что-то новое; этому способствовали постоянные
приходы особых курьеров и наблюдателей. Когда я в один из вечеров остался дома,
за мной пришли. Послали и за другими, чтобы, якобы, провести особо важное
собрание.
Результатом этого
особого собрания было особое задание для меня. И так как я никак не смог
отвертеться, я должен был попытаться выполнить его с помощью Насти.
Сначала речь шла о
том, что Леманн раздобыл русские газеты. И я должен был разобраться, что же там
написано. В свежей информации был заитересован каждый из нас.
Весть о газетах
распространилась быстро, и у нас был аншлаг. Пришли даже несколько венгров и
один турок. Из постоянных гостей были: «Отец», «Фридрих фон Шиллер» и «гордый
цветок мужской верности», и, конечно же, Леманн и Флиденшмидт.
Перевод газетных
статей на немецкий язык особой трудности не представлял – зато содержание одной
из них затронуло нас до глубины души. Её заголовок звучал так: «Наши бывшие
военнопленные».
Статья была
напечатана в Ставропольской газете. Она была недавно основана большевиками и
называлась «Заря свободы». Многообещающее название. Важнейшие места этой
ошеломляющей статьи мне пришлось прочитать несколько раз, после того, как я их
подчеркнул.
Решение
военнопленных
Что же это за
положение вещей, что здесь, в Ставрополе, так мало заботятся о наших бывших
военнопленных. И хотя мир ещё не заключён, ни один русский не рассматривает
своих иностранных братьев-пролетариев австрийского, немецкого или турецкого
происхождения как пленных врагов. «Власть Советов» провозглашает на своих знамёнах:
Пролетарии всех стран – соединяйтесь! Давайте же покажем иностранным
пролетариям, которые находятся сейчас на нашей территории, что они, ставшие
пленными по вине капитала и царей, теперь свободны и равноправны со своими
освобождёнными русскими братьями.
Что мы должны были
на это сказать? Здесь чёрным по белому было написано, что мы, якобы, уже вовсе
и не военнопленные. Или была какая-то разница между нами и ставропольцами, к
которым обращались в статье? Конечно, нет. И автор статьи умел хорошо «умасливать» господ «бывших» в
Ставрополе. Между строк читалась агитация. Было желание завоевать их симпатии.
Автор статьи обошёл в городе для ознакомления бараки и другие места пребывания
своих «бывших». Он выслушал жалобы, вскрыл недостатки в жилищных условиях, в
питании. Из статьи следовало также, что друзья в этом городе имели рабочие
книжки, с которыми они могли наниматься на работу там, где хотели. Они также
имели право получать такую же зарплату, что и русские рабочие.
Это последнее
обстоятельство особенно всколыхнуло наше собрание.
Леманн, народный
представитель, поднаторевший в искусстве
воздействия на массы, возбуждал народ едкими замечаниями, и говорил о
зарплатном движении, в которое мы все должны вступить.
Он возмущался тем,
что мы тут в деревне должны целый месяц корячиться за 4-5 рублей, на которые с
трудом можно купить пакет табака, так как цены постоянно растут.
О чём только думает
местное начальство? Почему оно утаивает от нас такие важные вещи?
Собрание пришло к
единому мнению, что здесь может помочь только сильный протест. Нужно составить
письмо в местный комитет, занимающийся нашими делами. Поднимаемые в нём
требования будут основываться на содержании статьи.
Если мы все
подпишем это письмо, оно будет иметь успех. Ему нужно придать характер
ультиматума, подкрепленного угрозой.
Примерно так: если,
до 25 февраля 1918 года, вышеназванные желания не будут удовлетворены, то в
следующий за этим числом понедельник все подписавшиеся военнопленные Среднего
Егорлыка (Лежанки) организованно покинут свои рабочие места, чтобы найти работу
в ином месте и с лучшими условиями.
Письмо
Теперь мои друзья
надеялись получить спасение посредством составленного мною письма. Мне же они
доверили и его перевод на русский. Я не мог отказаться (Настя же мне поможет). И я пообещал к
следующей субботе составить грозное заявление.
И уже в тот же
вечер, при свете масляной коптилки, я принялся составлять первый вариант.
На следующий вечер
я обратился за помощью к Насте, которая охотно поддержала меня, поправляла,
советовала.
И в последующие
вечера она мне помогала. Её отношение к задуманному нами плану было совершенно
наивным. В нашей, довольно смелой, задумке, она не видела ничего особенного.
Всё казалось ей совершенно безобидным, как будто что-то обыденное. Она
воспринимала это как задуманную нами от скуки игру.
Мне пришла мысль в
конце письма подчеркнуть наше согласие с «идеальными целями» большевиков, как
будто мы, «подписавшиеся», являемся ярыми сторонниками нового правительства.
И в том Настя не
нашла ничего особенного. Именно так и нужно писать, если хочешь чего-то
получить от других.
В конце недели
окончательный вариант был готов.
Я принёс его на
собрание в кухню Отто Шёнеманна. Там я взял слово и перед прочтением письма
объяснил, что вставил несколько громких фраз, которые должны произвести нужное
впечатление. От нас ведь от этого не убудет. Если у кого-то будут возражения,
пусть выскажется.
Меня попросили
прочитать текст.
Добавленные мною
фразы очень выделялись при чтении.
Письмо, с несколько
дерзким примазыванием к господам большевикам, вызвало всеобщее веселье.
«Мы заявляем, что
эта идеальная программа нового правительства и нас наполняет надеждой, так как
мы – хоть и из других стран – тоже являемся пролетариатом. И мы говорим: Мы
стоим на платформе правящей партии, также как и местные большевики, и надеемся
на выполнение наших прогрессивных требований».
Со мной
согласились. Никаких возражений не последовало. Все решили: мы должны сделать
всё именно так, иначе мы ничего не добьёмся.
Что нужно было
делать дальше? Все, и даже присутствовавший «Миллионер», поставили под письмом
свои подписи.
Доверять его почте
мы не хотели. Я решил в воскресенье подержать его у себя, чтобы в понедельник
отнести лично.
Я поднялся в понедельник
за час до рассвета,чтобы вручить письмо в управе на Базарной площади пораньше.
Плохое предчуствие
Тогда я во-время
мог бы вернуться в Дороховский двор к кормлению животных, и мне не пришлось бы
на это отвлекаться в течение рабочего дня.
Я отошёл совсем недалеко.
Глухой, очень
далёкий выстрел, сотрясший
воздух, заставил меня остановиться.
За ним последовал
второй, а потом третий.
Вне всякого
сомнения, это были пушечные выстрелы.
Со дня моего
пленения я не слышал артиллерийской стрельбы.
Если бы я хотел над
собой посмеяться и возмутиться такой Странное состояние, но эта стрельба оживляюще подействовала на мои солдатские
нервы. Меня охватила какая-то лихорадка,
почти радостное возбуждение, которое – хоть и на мгновение – завладело мной.
Что-то неизвестное
витало в воздухе и, скорее всего, ничего доброго не предвещавшее.
Идти дальше я не
решился и повернул обратно.
Как тихо было
вокруг! Как спокойно спали
люди в своих домах! Я прошёл по улице и подошёл к
Дороховским воротам, к господскому
дому. Здесь тоже всё было тихо.
И только у
пристройки к хозяйственному
дому стояла Настя и прислушивалась.
Она и я, мы оба -
единственные, кто услышали глухую неизвестност. Что за этим последует, мы даже
не представляли.
После восхода
солнца во дворе появился Исайя. Он был на подённой работе у Дороховых, а
вечером шёл спать в свою собственную хату. Я спросил его, слышал ли он
выстрелы.
Он ответил, что
ничего не знает, но этой ночью умер дядюшка Митрофан.
Несколько дней
дядюшка Митрофан не приходил на работу. А теперь он избавился от неё совсем. Он
был уже стар, и ничего хорошего в Лежанке его уже давно не ждало.
Мы работали до
обеда. Всё было тихо. Разные люди по делу приходили и уходили со двора. Но то,
что ни от кого нельзя было ничего узнать о пушечных выстрелах, с которых
начался сегодняшний день, казалось странным.
Но к обеду распространился слух, что по дороге со стороны Ростова приближается
армия.
Армия? Какая ещё
армия?
Да, идёт уже
несколько дней, сказал кто-то.
Что было правдой в
этом слухе, было не узнать, его вскоре опровергли.
Группа молодых
парней поскакала в Егорлыцкую, но вскоре вернулась, так ничего и не увидев.
День прошёл. Всё
было как всегда.
Вторник тоже тихо
начался и также тихо закончился.
Но в среду счастье
оставило нас. Тихий Лежанский мир был утоплен в крови.
В восемь часов я
собирался на волах ехать за соломой, и уже правил к задней калитке, как моё ухо
услышало оживлённую пулемётную стрельбу.
21 февраля 1918 года
Я не сразу поверил
своему слуху. Я ведь мог и ошибиться.
Но тут я увидел,
как Исайя, который работал на заднем дворе, воткнул свои вилы и бросился в
хозяйский дом.
Я забрался на самый высокий стог сена и сверху увидел, что происходило.
Из степи ползла
огромная чёрная змея из солдат.
Медленно, так хорошо мне знакомым автоматизмом, передние
колонны отделялись в заградительные цепи и выдвигались в сторону Лежанки.
Из Лежанки
послышались пушечные выстрелы.
Откуда у нас вдруг
появились пушки? Друзякин со своей батареей уже давно ушёл в Тихорецк.
Оказалось, ночью
пришли солдаты Дербентского полка с
железнодорожной станции Песчанокопская, лежащей
в пяти часах езды по дороге на Ставрополь. По слухам, ими командовал
офицер, поручик.
Повсюду уже
замелькали всадники, которых раньше и в помине не было. Некоторые появились у
Дороховых со стороны заднего двора.
Они поехали вдоль
огорода и остановились перед садовой калиткой. Я заметил, что на рукавах у них
были красные повязки.
Когда они заметили
меня на стогу, они заметно занервничали.
«Давай, слезай! Что
ты делаешь там, наверху? Хочешь, чтобы они посчитали стог наблюдательным
пунктом и открыли огонь?»
Я быстро спустился.
«Открывай!» - Я открыл
им калитку в соломенной стене. Они нервно проскакали мимо меня сначала вперёд
во двор, где забрали из конюшни старого Дорохова его шесть лошадей.
Он хотел узнать,
когда они их вернут. Ответа не получил.
Развитие ситуации
не обещало ничего хорошего, так как вскоре в деревню полетели первые гранаты.
Управа была первой, куда попали. Сразу же за ней попали в церковь Трёх святителей.
Дороховский двор
был далеко от этого места, поэтому нас не задели.
Фронт проходил
недалеко от деревни вдоль речушки. Там, друг против друга, лежали стрелковые
цепи. К середине дня ситуация ухудшилась. Проходившие по улицам солдаты выглядели испуганными и потерявшими всякую
надежду.
Они шли, чтобы усилить оборону вдоль реки; они там
были срочно нужны.
Туда должны были
отправиться и молодые лежанские парни. Они этого не хотели.
После обеда страх,
висевший над Лежанкой, сгустился до неприкрытого ужаса. Крестьяне искали
спасения в бегстве. Многочисленные крестьянские телеги, тяжело нагружёные
скарбом и сеном, направлялись на Песчанокопскую дорогу. Но именно туда «кадеты»
направили свой прицельный огонь.
В Дороховском дворе
тоже готовы были к бегству. Стояли
телеги, со скарбом
Кондратий Артёмович
и я всё упаковали сами.
Исайя куда-то
исчез.
Но Кондратий
Артёмович никак не мог решиться на отъезд. Он всё медлил и медлил.
Хозяйка, Анна
Борисовна, ходила бледная, растерянная и говорила шёпотом. И куда делся её резкий голос? Её едва можно было разобрать,
когда она что-то приказывала.
Она подошла ко мне.
Что-то толкало её ко мне. И она, мой прежний враг, обращаясь ко мне, сказала: «Гриша,
Гриша, пришла смерть в мирное село. Что теперь будет? Ты поедешь с нами?»
«Я ещё не знаю»,-
ответил я.
А про себя подумал:
«Разве я смог бы? Оставить Настю в этой беде?»
Перед этим я
говорил с Настей. Ей ничего не оставалось, как оставаться во дворе, что бы ни
случилось. «Ты думаешь, я боюсь смерти? Я - нет», - сказала она мне.
Некоторые из моих
друзей из «Хромой утки» пришли сюда с вещами, чтобы спросить, что я собираюсь
делать. Им я сказал: «Я остаюсь».
Они попрощались со
мной.
Бруно не пришёл.
Может быть, он уже
сбежал.
К обеду появился
Адольф Блум, тоже с узелком и палкой.
Он тоже спросил,
что я ему посоветую: идти или оставаться?
Я пожал плечами,
советовал то одно, то другое, потом всё же уговорил переждать в деревне, как
события будут развиваться дальше.
«Хорошо, тогда я
сделаю так, как ты говоришь».
Сказав так, он - всё также с палкой и узелком, которые он ни на
минуту не выпустил из рук, – отправился в обратный путь к своему двору. Он был
очень нерешительный человек, во мне он искал опору. Таким он был. Он делал как
другие, вместо того, чтобы решать самому.
«Ты всегда действуешь
правильно», - сказал он мне. - «Теперь я знаю, что мне делать».
Да, бедняга, если
бы ты только знал?! И зачем только ты, Адольф Блум, считал меня мудрым?!
«Милый цветок
мужской верности!» Никто больше не будет тебя дразнить этой песней – так
распорядилась судьба, когда ты согласился послушаться меня, вместо того, чтобы
слушать свой голос.
Потом пришли Отто
Шёнеманн и Тимекарл.
Тимекарл, при всём
его добродушии, которое он мог проявить, был довольно невоспитанный крикун. Мы
знали его по «Хромой утке». Каких-то особенных черт характера мы у него
установить не смогли.
Когда бы он ни появлялся, у него
в зубах торчала трубка, и он что-то обязательно ругал, при этом в уголках рта у
него вытекала табачная жижа. Будучи крестьянским сыном брандербургской марки,
он рассказывал только о своём бедном хозяйстве дома, о пашне, навозе и
картофельных гуртах. И всё это на своём местном наречии, перемежаемом
некоторыми русскими словами, что даже у собаки бы вызвало жалость.
Таким был Тимекарл,
который теперь вместе с Отто хотел остаться на Дороховском дворе.
Оба покинули свои
дворы, потому что там оставаться уже было небезопасно.
Они оказались мне
очень кстати. К работе они были привычны. И мы начали вместе ухаживать за
Дороховской скотиной. Здесь ли, или где-либо ещё – если есть работа, она должна
быть сделана. Самым лучшим сейчас было – спокойно делать своё дело и терпеливо
наблюдать за солнцем на небе. Может быть, оно ещё осветит день, который
закончится миром.
Но в четвёртом часу
у речки случилась катастрофа.
Кадеты прорвали
оборону.
Защитники с красными
повязками вдоль реки подняли руки вверх.
Но зачем? Неужели
они рассчитывали на милость? Об этом здесь не могло быть и речи.
Кадеты перешли реку и не пощадили – несмотря на поднятые
руки и махания белыми тряпками.
Для всех, кто
сдался, не было ничего другого, кроме смерти.
Когда в деревне
поняли, что «кадеты» стремительно входят в Лежанку, то оставшиеся в резерве солдаты и
партизаны поспешно отступили.
Они оставили Лежанку
и исчезли по дорогам, в сторону Песчанокопской и Белой Глины.
Немногие, кто решил,
что бежать не нужно, попрятались в домах, а также те, кто считал, что уйти
невозможно.
После первой фазы
боя и удавшегося прорыва «кадетов», можно было подумать, что самое страшное уже
позади, так как винтовочная и артиллерийская стрельба прекратились.
Повсюду
смерть
Когда всё
успокоилось, на Базарной площади собрались оставшиеся в деревне друзья по «Хромой утке», чтобы понаблюдать, что же
будет дальше. Любопытство пересилило страх. Болтая о том, о сём, они стояли,
прислонившись к саманной стене, тянувшейся вдоль сада у маслобойни – нейтральные зрители.
От главной церкви
ехали всадники с белыми полосками на фуражках и рукавах. Они появлялись сначала по двое, потом более многочисленными
группками. Они ехали из одного и того же направления – авангард победителей.
Одна группа
направилась в сторону маслобойни.
«Красивое зрелище!»
- сказал «отец», стоявший рядом с «Фридрихом фон Шиллером».
Но Баруссель,
только что подошедший, так как его теперешняя солдатка не хотела его отпускать,
вдруг высказал свои опасения по поводу этой игры в наблюдателей. Он сказал:
«Давайте-ка пойдём лучше домой! Вдруг они примут нас за русских!»
Но через мгновение
всадники уже стояли перед ними у садовой стены. Одним резким движением они
остановили своих коней и направили свои пистолеты на стоявшую перед ними
добычу.
«Вы кто?»
«Мы военнопленные.
Австрийцы, немцы, венгры».
«Проклятые собаки!
Вы участвовали в бою».
«Но тогда бы мы здесь
не стояли»,- сказал один из группы. Другие смеялись, пожимали плечами, качали
головами.
Фридрих фон Шиллер
пояснил: «Мы стояли здесь и только смотрели, чем это закончится. Да и оружия у
нас ни у кого нет… Да и откуда?»
Предводитель
«белых» вытащил свою саблю.
«Лживое отродье!
Постройтесь!»
«Зачем?»
«Зачем? Затем, что
вы должны умереть!»
Шесть всадников
поддерживали того, кто изображал здесь палача. Направляя своих коней, они
выстроили приговоренных к смерти в один ряд.
Жертвы стояли,
десять человек, в ряд, на некотором расстоянии друг от друга.
Из маслобойни вышел
какой-то старик. Он с любопытством подошёл к стене, нерешительно остановился и
уже собрался идти дальше.
«Стой, дедушка!» - крикнул тот, с саблей. -
«Останься! Посмотришь, как я могу рубить!»
Охваченная ужасом,
дюжина невинных человек позволила убить себя за несколько минут. Баруссель
поднял руку, и она упала, отрубленная. Второй удар попал в плечо, а третий
раскроил ему лоб. Потом «отец» лишился пальцев обеих рук и получил удар в горло.
«Фридриха фон
Шиллера» буквально разрубили на куски, потому что он хотел сбежать.
Как цепом, работал
слуга палача, только гораздо быстрее. Один за другим падали люди из построенной
десятки. Три последних жертвы, судя по
их форме, были представителями австрийской армии. Они работали на маслобойне, с «Хромой уткой» они
общались мало.
У русского старика
потемнело в глазах, когда первые пальцы упали у его ног. Он прислонился к стене
и опустил голову.
На улицах вновь
началась стрельба.
Защитников уже не
было, но было много спрятавшихся в домах людей. Их вытаскивали, и, не взирая на то, была ли на них гражданская или
военная одежда, ставили к стенке и расстреливали. И такая экзекуция проходила
во многих дворах.
И напротив
Дороховских ворот проходил расстрел. Дети кричали с ужасом в голосе: «Это наш
отец!»
Фёдор, Настин муж,
ещё утром, когда прозвучали первые выстрелы, оседлал жеребца Кондратия
Артёмовича и, взяв трубу, поскакал,
трубя по деревне. «У меня нет оружия», - сказал он. - «Так
хоть потрублю».
Что было на уме у
этого взрослого ребёнка?
После обеда, когда
«кадеты» уже прорвали оборону, и началось бегство «красных», трубу Фёдора ещё слышали в деревне, пока её
звуки не пропали где-то в направлении Песчанки. Может быть, ему удалось уйти.
И Дмитрий Кондратьевич,
муж нашей казачки Маришы – вернувшийся с турецкого фронта – появился в Лежанке
именно в этот опасный момент. В день его
приезда мы видели Маришу в широком бело-зелёном наряде, как будто наступила
весна.
А теперь страх и
ужас заполнили её сердце. Она поняла, что не сможет Дмитрий вернуться к простой
крестьянской жизни.
Этого не мог никто.
Все должны были сражаться, и им не оставляли никаких сомнений в том, на чьей
стороне.
Дмитрий, как и
Фёдор, тоже исчез со двора. И никто не мог сказать, куда он направился, и что с
ним станет.
Недалеко от заднего
двора Дороховых, там, где была площадь маленькой церкви, лежал Адольф,
благородный «цветок мужской верности», с пулей в голове.
Его котомка была у
него на спине, а палку он крепко сжимал застывшей рукой.
Да, плохой совет
дал я ему.
Красная
рубашка
Начало смеркаться.
Я стоял у ворот, рядом со мной Тимекарл, посасывающий свою уже холодную трубку.
У него не было настроения разжечь её.
Подошёл и Отто
Шёнеманн, и стал вместе с нами выглядывать на дорогу.
Из Дороховых никого
видно не было.
Мы трое ничего не
знали о том, что разыгралось у маслобойни. Мы узнали об этом только на
следующий вечер. Все события этого дня мы переживали только как свидетели. Добровольно
встать на ту или другую сторону – такое могло прийти в голову только
сумасшедшему. Но и нейтральным, которые только смотрели, везло не всегда. Люди,
которые всего сторонились, были также нежелательны, как и те, кто сражался на
противной стороне. Их, конечно, можно принудить к содействию, и противная
сторона их тогда тоже расстреляет. Лучше всего этих наблюдателей расстрелять
сразу (Когда, стоя у Дороховских ворот, я так размышлял, я ещё ничего не знал о
трагедии у мельницы).
Мы обратили своё
внимание на показавшихся на улице всадников, которые появились сначала
поодиночке, а потом группками.
Большинство из них
скакали мимо, не обращая на нас никакого внимания. Они должны были, выполняя
указание, прочёсывать деревню, перекрыть выходы, преследовать тех, кто бежал.
На нас у них не было времени.
Но среди них были
те, кто бросал в нашу сторону злые взгляды, показывая решимость остановить
своих коней около нас. Они что-то кричали ехавшим впереди или сзади всадникам,
чтобы обратить на нас их внимание. Но так как окрикиваемые не останавливались,
эти тоже ехали дальше.
Нам вдруг стало
страшно. Уверенность исчезла.
Я сказал: «Пошли
отсюда! День ещё не закончился. Пошли в кухню! Я бы всем нам надавал по шее!»
«Почему?»
«Почему? Потому что
на нас солдатская одежда».
Да, утром мы надели
то, что унаследовали от артиллеристов. Для нас это была любимая рабочая одежда
- зеленоватые штаны и рубахи.
«Дети, ну сущие дети!
– Быстро в людскую и переодеваться». Мы быстро сменили одежду. У Тимекарла и
Шёнеманна была в багаже сменная. Я открыл свой сундук.
Мы, идиоты, стояли
у ворот в русских солдатских фуражках!
Я снял зелёную
рубаху сибиряка, взял из сундука Настину красную праздничную. Натянул,
застегнул, нахлобучил хорошую каракулевую шапку. Потом достал с печки меховые шапки, которые
там лежали, чтобы дать их Тимекарлу и Шёнеманну.
Мы переоделись как
раз вовремя.
В это время в
хозяйском доме появились «кадетские» офицеры, чтобы занять квартиру. Очевидно,
они собирались оставаться здесь не на
одну ночь. Во время битвы за Лежанку силы их армии истощились. Армия нуждалась
в передышке.
Из людской, где
были вынуждены оставаться, мы наблюдали, как в рядом стоящие конюшни заводили
лошадей. Топот, ржание, громкие крики… Что-либо увидеть было невозможно. На
дворе уже было темно.
Два офицера вошли в
кухню. И сразу же через смежную дверь прошли к нам. Я стоял как раз там, куда
сразу же упал их взгляд, мои товарищи за мной сидели на лежанке в полутьме.
Свет мы ещё не зажигали.
Офицеры подошли ко
мне поближе. У одного из них по подбородку проходил шрам. Я его сразу увидел.
«Ты кто?»
«Немец»
«Кто?»
«Пленный немец. Я
здесь служу».
Сначала они
уставились на мою красную рубаху, потом на моё лицо.
«Ты был у
красногвардейцев?»
«У кого?»
«У
красногвардейцев?.. Да?»
« Я не понимаю…
Где? Красно… как? Что это такое?» - спросил я.
Название «Красная
гвардия» было новым. Гражданская война тоже была новой, и её понятия очень постепенно
входили в обращение. Мне казалось, что до этого момента слово «Красная гвардия»
я не слышал.
И так как я на
задаваемые мне вопросы отвечал в основном качанием головы, они, не раздумывая,
решили, что я разыгрываю из себя идиота.
Они жестом показали,
что я должен выйти за дверь.
«Выходи!»
Тот, со шрамом,
приказывая, поднял руку.
«Во двор! Быстро!»
Я не двигался с
места.
Теперь уже оба
показали мне рукой, вытянув указательный палец, на выход.
«Ты пойдёшь?»
Я сдавленно засмеялся.
«Выходи!»
Меня же там
расстреляют…
«Что я сделал?» -
сказал я.- « Я немец»
«Собака! Не
притворяйся! Даже если и немец, ты всё равно с красными! Марш! Во двор!»
Настя –
спасительница
В этот более чем
критический момент вошла Настя в сопровождении Маришы. Непроизвольно офицеры
повернулись к женщинам.
«Это кто такой? Вы
его знаете? Он в «Красной гвардии? Говорите правду!»
Настя, внешне
абсолютно спокойная, сохраняла, как всегда, уверенность, хотя и узнала в одном
из кадетов офицера с холодными глазами и шрамом на подбородке, который уже
однажды был здесь во дворе, даже в её комнате. Не теряя самообладания, она
сказала, что уже 16 месяцев я служу здесь и ни разу не покинул этот двор, и
сегодня тоже. Когда она упомянула, что я не участвовал ни в каких политических
событиях, я вспомнил о письме, которое написал с её помощью, и которое всё ещё
лежало в моём кармане. Письмо с этим чёртовым текстом!.. Мы стоим на платформе
правящей партии большевиков… или что-то подобное.
С понедельника я о
нём совершенно забыл.
Утверждения Насти
активно поддерживались Маришей. Обе женщины подтверждали, что сегодня я весь
день был во дворе ,и нигде больше.
Несмотря на всё
это, этих двоих трудно было переубедить в том, что они уже решили. То один, то
другой, сменяя друг друга, они подходили ко мне вплотную, чтобы ещё раз
присмотреться ко мне.
Тот, со шрамом, всё
ещё не решивший, стоит ли отпускать жертву, наконец, сделал несколько шагов от меня. Но из вида
меня не выпускал, и не нашелся сказать ничего другого, кроме: «А я думаю… Я
думаю, друг мой, ты всё же был у красногвардейцев».
Второй не был таким
упрямым.
Он, между тем,
занялся Тимекарлом и Отто Шёнеманном. На них не было красной рубахи, и это
сослужило им добрую службу, хотя никто из тех, кто был в «Красной гвардии»,
никогда не носил красную рубаху, только красную полоску на фуражке. Да и
«кадеты» вряд ли видели когда-нибудь красногвардейца в красной рубахе.
Тимекарл и Отто
Шёнеманн, покинув свою лежанку, попытались как-то облегчить моё положение. В то
время как Тимекарл что-то неразборчиво бубнил на своей смеси русского с бранденбургским,
дверь в кухню открылась.
На пороге появился
третий «кадет», принял важный вид и вызвал обоих офицеров во двор. Они тотчас
последовали за ним. Офицер со шрамом, выходя из кухни, ещё раз обернулся к нам.
И как будто ничего не произошло, он спросил: «Здесь есть поблизости магазин,
где есть сигареты? Кто из вас может нас проводить?»
Тимекарл и Шёнеманн
выразили готовность пойти с ними. От несколько спавшего напряжения сразу же
успокоились дыхание и сердцебиение. Но что за бредовая идея! Представить себе,
что кто-то в этой несчастной Лежанке будет спокойно продавать сигареты!
Виновникам несчастья! Что кто-то стоит в своём магазине и ждёт их!
Всё равно!
Наступило облегчение. Иногда наступает момент, что палач и жертва испытывают
неодолимое желание закурить, и тогда решение о жизни и смерти откладывается…
Вслед за офицерами
и обоими немцами женщины тоже покинули кухню.
Я вдруг остался
один.
Теперь уже было
совсем темно.
Я быстро выхватил
из кармана письмо и порвал его на мелкие кусочки. И тщательно спрятал их
обратно.
Потом я подошёл к
окну и прижал лицо к стеклу, так как снаружи, у стены дома, происходил какой-то
спор.
Я видел только
какой-то тёмный клубок, в середине которого что-то топорщилось.
Возбуждённый голос,
который становился всё более настойчивым, с невероятной быстротой пытался
что-то объяснить. Но разве это кого-то интересовало?
Послышался холодный
командный голос, а за ним предсмертный крик.
Залп заставил
задрожать стекло в окне, за которым я стоял.
Я отпрянул от окна.
Огонь осветил двор и кухню.
Я быстро стащил с
себя красную рубаху и натянул белую. Я залез на печку и тихо сидел там, не
зажигая света. Через четверть часа пришла Настя.
«Гриша!»
«Что?»
«Я боюсь. Они
расстреляли кого-то у телятника. Я не знаю, кто это. Они стащили его с сеновала
в ясли, из которых едят лошади».
Я молчал.
Настя тяжело
дышала.
«Я только хотела
посмотреть, не ты ли это», - сказала она.- «Теперь мне нужно обратно. Проведи
меня через двор, Гриша, мимо мертвеца! Мне страшно. На дорожке лежит часть
головы».
Я пошёл с ней.
Проводив Настю, я
вновь нырнул в своё укрытие.
В сенях я
столкнулся с каким-то пьяным человеком, который тоже хотел в кухню -
представитель этой офицерской армии, как и другие; но его я раньше не видел.
Он был одет на
казачий манер, был маленьким и толстым, Пожилой человек, похожий на тех, с кем
я раньше имел дело.
С трудом держась на
ногах, он распространял запах перегара и постоянно отрыгивался.
Я просто прошёл
мимо него и зажёг лампу. Когда стало светло, он, спотыкаясь, вошёл в кухню.
Пьяным голосом он заговорил со мной.
«Человек, кто, кто,
кто ты?... Ты больше – больше - ?»
«Я не большевик»,-
ответил я. Мне пришлось снова рассказывать о себе. Но этому пьянице я излагал
всё довольно спокойно; от него не исходила никакая угроза для меня, как от
других.
А, исходя из того,
как он реагировал заплетающимся языком, все опасения и вовсе отпали.
«Военно –
военнопленный не – немец? Хорошо…
Хорошо, хорошо. Я тебе ничего не сделаю, друг. Предупреждаю тебя, не ходи на
улицу. Там тебя расстреляют, дружок. Выход на улицу тебе запрещён. Оставайся
здесь в комнате! По – по – понимаешь ты? Там снаружи плохо… плохо… Боже мой,
боже мой!...
Он тяжело вздохнул,
вытащил бутылку и допил остатки.
«Не удивляйся, что
я вздыхаю!» - сказал он.- «Если бы ты знал…о, если бы ты знал…!»
Он начал плакать.
Когда он продолжил говорить, сдавленно, прерывисто, его жалоба, несмотря ни на
что, тронула меня.
«Я казак,
понимаешь, да? Жил на Дону. Был богатым… Имел большое хозяйство. Всё заработал
сам… Но красные, друг, красные, ты понимаешь… им такое не нравится… И они, три
недели назад, они сожгли мой двор, мой двор… всё, что у меня было, друг… всё
сожрал огонь, огонь… сожрал моё прекрасное имение и всё. Всего три недели
назад, друг, три коротких недели назад. Теперь я бедный, да, совсем бедный. А
моя жена – где она? А мои маленькие дети – где они? Я не знаю. Должен был
бросить всех в беде, друг, и бежать… чтоб остаться в живых. Вот такие дела… Как
мне не вздыхать?... И больше ни капли водки … ни глотка».
Он печально смотрел
на свою бутылку и пальцем вытирал слёзы с лица. Потом запустил руку в карман
брюк и вытащил керенку – банкноту в 25 рублей, небольшую зеленоватую бумажку.
«Друг, принеси
водки! А? Исполни эту просьбу донского офицера, друг! Найди магазинчик! Принеси
мне водки, а? Сделаешь?»
Но мне его призыв
«Будьте добры друг к другу!» показался не совсем корректным. Только что он
говорил мне, что на улице меня расстреляют, а теперь посылает меня за водкой.
«Но вы же, господин
офицер, только что говорили, что мне нельзя выходить на улицу…», - заметил я.
«Но водка же для
несчастного, друг!... Я прошу тебя, принеси мне… Иди, иди! Возьми деньги и
иди!»
Он опять начал
плакать, когда открылась дверь – было ли это в этот раз на моё счастье или
беду? – и несколько голосов воскликнули: «Да вот же он!»
Появились два
поручика, а с ними Мариша и Настя. В их
руках была птица, утки и гуси.
Это уже выглядело в
некотором роде более уютно и, чтобы сделать «уют» полным, последними вошли Отто
и Тимекарл, оба с горящими сигаретами в зубах.
Один из лейтенантов
предложил пьяному казаку руку, подхватил его, говоря ему что-то утешительное. И
так, успокаивая, повёл его к двери. Они оба вышли.
«Ему нужно
поспать», - сказал второй молодой офицер Насте. - «У него горе и он пьёт. Мы не
должны ему это позволять. Мы должны проследить, чтобы он больше не получал
алкоголя».
В то время как
женщины бросили птицу на пол, сели и начали её ощипывать, лейтенант сел за
кухонный стол, как будто располагаясь для приятной беседы с дамами.
И моё присутствие
ему не мешало?
Удивительно.
Но на мне теперь
была белая рубаха.
Женщинам было на
руку, что я был здесь; я видел это по их лицам.
Оба моих курильщика
снова заняли место рядом на лежанке. Я на минутку подошёл к ним. Они слегка
повеселели. По дороге, как они сказали, с ними обращались «вполне прилично» и -
по мнению Тимекарла, – даже «по-дружески».
Шёнеманн сказал
мне: «Этот, с разрубленным подбородком, который хотел тебя расстрелять, подарил
нам пачку сигарет… Вот, пожалуйста! … Угощайся!»
Я взял сигарету
моего несостоявшегося убийцы и с удовольствием закурил.
Из кухни я слышал,
как поручик скромно спрашивал женщин, не могут ли они дать ему кислого молока.
При этом он сразу же положил на стол деньги.
Я снова вышел в
кухню и сел на своё старое место.
Это было место, на
котором я сидел, когда в ту весеннюю ночь поздно вернулся с мельницы. Именно
тогда наша счастливая - несчастная судьба соединила нас с Настей и привела к
этой опасной любви. И из любви Настя сшила мне красную рубаху, которая сегодня
чуть ли не стоила мне жизни.
Но чтобы спасти мне
жизнь, Настя снова оказалась в нужный момент на месте.
Всё произошло как у
Августа Штринберга.
Загнанных в ловушку
страдальцев – именно в самый опасный момент – спасает чудесный поворот судьбы.
«Пасха»,
«Белоснежный», «Упоение»!
Казалось бы, уже
всё потеряно, но спаситель от смерти и отчаяния не оставляет в беде. Его
посылает провидение.
Мариша принесла
офицеру кислое молоко. Он пил и смотрел, как работают женщины. Временами он
взглядывал на меня. И тогда я ждал от него вопроса. И, наконец, он
действительно спросил.
«Вы какого
происхождения? Вегерского? Австрийского? Немецкого?»
«Я из Германии».
«Тогда я могу
поговорить с Вами немного по-немецки».
И он заговорил
по-немецки.
«Я был в Висбадене…
О, это было прекрасно… Город культуры. Ещё римляне принимали там ванны. Всё
роскошно. – Как там называют горы? Этот … Тавнус?»
«Таунус».
«Тавнус, да. Леса … леса, прекрасно! Но я не из-за природы был там, а из-за
электротехники. Я был там… А потом позже в Берлине … У Сименса и Хальске. – В
Берлине я видел парад. Большой, в присутствии Кайзера, знаете! Незабываемо. –
Когда вы снова приедете в Германию … и в Берлин – то передавайте привет Сименсу
и Хальске!»
«Обязательно
сделаю», - сказал я.- «Вы мне только должны сказать от кого».
Русский
инженер Попов
«От русского
инженера Попова… Но это была просто шутка, меня там уже не знают, забыли. – Да
и русские теперь не любят в Берлине. – И всё же… всё было просто замечательно.
Это было прекрасное время».
Что он такое говорил…!
Как странно, как приятно!
Настя и Мариша
удивлённо прислушивались
Чужак, незнакомец,
- из тех, кто принёс сюда сегодня смерть
и ужас, - вёл со мной, на моём языке, милый, дружеский разговор. Хотя женщины
не понимали ни слова, они чувствовали, что речь шла о простых мирных вещах,
ничего общего не имевших с убийством, ненавистью и местью.
Женщины, и во время
ощипывания гусей не очень-то и разговаривавшие, теперь сидели тихо и печально,
недалеко от большой печки. Теперь, когда они поняли с облегчением, что мне
больше не грозит опасность, с сердца
упал тяжёлый груз, давивший на них. Они повеселели. Было слышно, что они
задышали свободнее. Офицер, казалось, это тоже заметил.
Он повернулся к
ним, снова переходя на русский. И хотя он им улыбался, от вопроса, который он
им задал, у них снова почти остановилось сердце.
«А вы, женщины, вы
замужем? Где ваши мужья?»
Настя решила
соврать.
«Наши мужья всё ещё
на турецком фронте. Ещё не вернулись».
Она побоялась
сказать, что Фёдор и Дмитрий бежали со двора.
Поручик спросил:
«Ну что, вы сегодня сильно испугались?»
«Да, очень», -
ответили они.
«Да», - сказал он. -
«Это злое время. Каждый день нужно убивать людей. Собственных братьев. А что
делать? Нужно».
Мариша сказала
тихим голосом: «Во дворе лежит
расстреляный».
«Я знаю, знаю… Я
пришёл, когда они его ставили к стенке. Оставьте его! - сказал я. - На сегодня
хватит! Но они меня не послушали; они
очень торопились… Некоторые всегда торопятся, не удержать… Их гонит ненависть. -
Да, ненависть слишком велика, и поэтому случается, что гибнут невинные люди».
Может, мне тоже
вмешаться в разговор? - промелькнуло у меня в голове.
«Меня они тоже
хотели расстрелять!»,- сказал я.- « Хотя женщины им подтвердили, что я ни на
минуту не покидал двор, чтобы, как они утверждали, поддержать совершенно чуждое
мне дело. Что могло меня на это толкнуть, лейтенант? Вы бы вмешались, если бы
немцы в Германии начали убивать друг друга?»
«Вы пленный», -
сказал он. - «Вы находитесь здесь в довольно скверном положении. Пленных,
особенно если они немцы, подозревают в том, что они симпатизируют большевикам.
Генерал Корнилов, командир нашей армии, немцев очень не любит. Конечно, здесь
срабатывают предрассудки, обобщения, которые искажают правду. Всё видят в
кривом зеркале. И видите, что получается. На Базарной площади сегодня положили
дюжину ваших товарищей, зарубил саблями один наш конный патруль. Я видел их.
Бедные. И всё же – печально, что подобное становится необходимым. – Ну, я
пойду; устал, надо вздремнуть. Пока птица будет готова. Спокойной ночи,
женщины! Спокойной ночи, господин! Привет Германии, если вы её увидите!
…Висбадену!.. Берлину!»
И улыбаясь,
вероятно, от того, что снова может использовать немецкий язык, добавил: «В
любом случае привет Сименсу и Хальске! Когда я там работал, это было лучшее
время».
Он вышел.
Я едва смог снова
сесть на стул. То, что он рассказал, парализовало меня, у меня подкосились
ноги.
Кто же были те
мёртвые, которых он видел? О некоторых я точно знал, что их там быть не могло.
Леманн, Флигеншмидт, Бруно и Лео ещё в обед ушли в Песчанку. Это мы знали из
надёжного источника.
Настя смотрела на
меня больными глазами. Мариша плакала. Да и было отчего. Как сложилась судьба
Дмитрия? После долгого молчания мы вновь заговорили.
«Ты не хочешь лечь,
Гриша?» - сказала Настя.- «Ты же устал».
«А вы ещё долго
будете работать?»
«Возможно, всю
ночь. Посмотри, сколько птицы! Нам велели приготовить это ночью. Они хотят
обедать в хозяйском доме. У нас работы ещё на много часов».
«Тогда я посижу с
вами. Поговорю немного, чтобы отвлечь от
грустных мыслей. Что за день был сегодня!»
«Гриша», - сказала
Настя. - «Тебя самого мучают грустные мысли, а ты хочешь развеселить нас».
Нам всем доставляло
удовольствие, здесь, в кухне, проверять мой талант рассказчика. Женщины
веселились, слыша свой язык из моих уст со странным акцентом.
«Давайте я расскажу
сказку?» - предложил я.
Мариша сразу
согласилась.
«Ту, про злую
мачеху и её двух дочерей? Если хочешь, Гриша… Но что скажет Настя, согласна…»
Настя сказала:
«Если тебя это успокоит, Гриша, тогда рассказывай!»
Но вряд ли мой
рассказ мог кого-либо успокоить. Слабая попытка отвлечься была обречена на
неудачу. Ужасная картина убитых, лежащих там, на Базарной площади, разрубленных
и окровавленных, не могла вытесниться сказочными образами.
«Рассказывай, Гриша!»
- сказали женщины.
И я начал говорить.
Я смотрел при этом, не отрываясь, в угол, и чувствовал, как лоб собирается в
складки. В голосе появились какие-то дрожащие звуки.
«И однажды со двора
убежал телёнок, побежал через луг и упал в колодец. Тогда мачеха сказала
ленивой – вы все знаете, что одна из девочек была ленивой, а другая прилежной –
она сказала ленивой, иди, опустись в колодец и достань телёнка!»
Я запнулся. В горле
стоял комок. Чтобы они этого не заметили, я опустил голову, как будто
вспоминая, как развивалась история дальше. Но эта тяжесть в голове тянула меня
книзу; голова чуть не упала на стол.
«Гриша», - сказала
Настя. - «Сегодня не время для сказок. Иди, дорогой, ляг, попробуй уснуть!»
В восемь часов утра,
через окно людской, мы увидели, что во дворе седлают коней. И только когда
через некоторое время всадники действительно покинули двор, мы начали вставать.
Мы взяли в сенях
вилы, и пошли заниматься привычной
работой. То, что ещё совсем недавно делали дядюшка Митрофан и Исайя, теперь
выполняли мои друзья. Мы с Шёнеманном на волах съездили за кормом, привезли его
и сгрузили у конюшен.
А в это время
Тимекарл стоял на другой стороне двора у поилки и крутил вертушку колодца,
чтобы набрать воды.
Вдруг мы услышали
его громкий крик.
Я жестами показал
Тимекарлу, чтобы он замолчал, и пошёл к нему.
«Пожалуйста», -
сказал я. - «Если ты должен сообщить нам что-то важное – давай без оттого ора
на всю округу, или ты думаешь, что мы здесь только в кругу своих?»
Об этом он как раз
и не подумал. Так как то, что он мне хотел сообщить, касалось как раз того, что
в соседнем дворе было полно офицеров.
И среди них снова
есть один, который говорит по-немецки и он уже подходил к забору и говорил с
ним.
«И что же он
сказал?» - хотел я знать.
Тимекарл его не
понял. Но это был немецкий язык, это точно.
Он потом сам задал
офицеру несколько вопросов, но теперь уже офицер не понял его. После этого
офицер удалился.
Нет смысла говорить
с людьми по-немецки, добавил Тимекарл, нужно говорить по-русски.
Тогда я сказал ему:
«Иди теперь к Шёнеманну с его волами. Здесь у колодца останусь я. Если офицер
снова появится, то мне уж он скажет, чего хотел. Вращая вертушку, я теперь посматривал через забор на
соседний двор, чтобы понять, что там происходит. Это был забор, за которым я
прятался, приходя сюда ночью со двора Яблочкова.
Прямо у забора на
той стороне стоял пулемёт; его чистили и смазывали несколько офицеров.
Сначала я не мог
понять, кому принадлежали женские голоса, что слышались там.
Несколько подальше
в том дворе, в наскоро сделанной печи, горели дрова. Там готовили еду, как я
теперь понял, и это делали женщины – в униформе и кавалерийских сапогах –
стройные, породистые, в любом случае молодые.
Неужели те, у
пулемёта, уже заинтересовались мной? Так и оказалось.
Подпоручик в чёрной
униформе прошёл вдоль забора и приблизился к тому месту, где у колодца стоял я.
Он остановился и
заговорил со мной через забор.
Жёсткий немецкий в
его устах был вообщем-то понятным; только тон, каким он говорил со мной, был
неприятным, инквизиторским, в нём была угрожающая резкость, которая меня
испугала.
«Вы тоже немец?
Тоже пленный?»
«Да, я
военнопленный».
«Вы вчера
сражались?»
«Нет… Да и не знаю,
за кого мне здесь сражаться. Какое мне дело до русской гражданской войны?!»
«Очень даже большое
дело, господин военнопленный. Скажите мне, где вы спрятали пулемёты? Здесь, во
дворе? Там, в том сарае? Или в другом сарае? Где?»
Он показал рукой на
конюшни.
Опять та же песня?
И этому человеку
нравилось, вероятно, подозревать, не имея никаких оснований.
Я сказал: «Господин
младший лейтенант, мы не прячем во дворе никаких пулемётов, мы же не спятили
…».
Не давая мне
продолжить, он спросил, что значит «спятили».
«Безумный», -
сказал я, - «или сумасшедший». И продолжил его убеждать в том, что в этом
большом сарае стоят наши волы, в меньшем – овцы.
«Идите сюда во
двор»,- сказал я. - «Если Вы не доверяете - посмотрите сами…»
Немецкий
язык
Слово «не доверяете» он снова не понял и велел мне
его объяснить.
Нет, он, конечно
же, был не просто ищейкой.
Его филологический
интерес, желание всё понять, делали ему честь.
Но я, переходя на
русский, предложил ему прервать общение на немецком языке; я готов исполнить
всё, что он скажет.
Это было воспринято
с некоторым удивлением. В дальнейшем разговоре я опять услышал, что генерал
Корнилов настроен против всех немцев, то есть против немцев вообще, а
военнопленных в особенности.
«Вы и австрийцы
заодно с большевиками. Я слышал, что большевики каждому военнопленному, кто
сражается за них, платят 30 рублей в день. Это так? Или сколько вы тут
получаете?»
И снова мне
пришлось его сладкоречиво убеждать в том, что мы здесь в деревне абсолютно в
стороне от того, что, может быть, без нашего согласия разыгрывается в Ростове. Никакие сведения об
этом до нас здесь не доходили. В Лежанке ещё даже не открылся агитационный
пункт большевиков. А то, что в больших городах, как утверждают, многие
военнопленные переходят на сторону большевиков добровольно, это очень
сомнительно.
Всё, что я
говорил, было, очевидно, напрасным – и только в одном не совсем: я получил
похвалу за моё красноречие на
иностранном языке. Моему странному собеседнику понравились – несмотря на всю
его враждебность – мой темп речи и отличное произношение, о чём он и сказал. Он
вспомнил свою недавнюю «беседу» с Тимекарлом и захотел узнать, почему же тот не
смог с ним объясниться.
«Он простой
человек»,- сказал я. - «Крестьянин».
«А вы?»
В соответствии с
принятым в России обозначением актёров, я ответил: « Артист драматического
театра».
«Кто вы?
Послушайте, послушайте! Да Вы мой немецкий коллега, господин?»
«Коллега?»
«Я тоже, как и
вы…!»
«О!» - воскликнул
я. - « Интересно!»
Два артиста
драматического театра
«Удивительно!» -
закричал он. – «Удивительно, мой господин! Просто восхитительно!»
И он мгновенно впал
в ту магическую увлечённость, которую можно встретить только в театре – где
существует только роль, нет ничего важнее роли, которую кто-то играет или не
играет, хочет играть, может играть… или не может!»
«А что вы играли?
Вы знаете Шнитцлера? Недавно ещё я играл
в «Зелёном какаду». Идите сюда! Лезьте через забор, господин артист! Я
помогу Вам… Но скажите,, играли ли Вы русских авторов! Гоголя, Островского,
Чехова… ?»
«Толстого, Горького»,
- продолжил я, ещё не до конца осознав сложившуюся ситуацию.
«А какое у Вас было
амплуа?»
Молодой русский
апостол богини талии обращался ко мне, предлагая свою помощь, чтобы я смог
перелезть забор.
Но тут жестокая
действительность подставила ему подножку.
От пулемётов
кто-то, очевидно, выше по чину, строго крикнул ему, что он срочно нужен при
сборке пулемёта.
«Извините меня! Мы
ещё увидимся, не так ли? … А сейчас…»
Он пошёл и,
удаляясь, ещё прокричал: «Мы выступаем только послезавтра. Мы резерв
генерального штаба».
В обед мы, немцы,
вновь приблизились к забору.
Мы стояли там, где
он проходил вдоль хозяйственных построек, недалеко от кухонного окна, так как
именно здесь был установлен пулемёт.
Мы хотели на него
взглянуть.
Офицеры чистили
коней и чинили сбрую- с шилом и дратвой – всё делали сами, прежних денщиков
больше не было.
Женщины готовили на
огне мясо.
Своего русского
коллегу я, к сожалению, не увидел. Зато от группы офицеров отделился кто-то,
кому снова не понравились наши лица - поджарый мужчина, который как ястреб
бросился на нас, и вдруг вырос перед нами, отделяемый только забором. Он резко
спросил: «Чего уставились? Кто такие?»
Обычная информация,
что мы военнопленные – а другой у нас и не было – для него не годилась. Это
было сразу понятно.
«Как вы попали в
этот двор?»
«Мы работники».
«Вы шпионы…
Большевики…Я велю вас расстрелять ...
У вас есть документы? Покажите! Быстро!»
Я сказал: «Вы же
знаете, что военнопленным в вашей стране никогда не выдавали документов.
Наоборот: все, что были с собой, отбирают. Они должны оставаться без
документов, чтобы ничего из себя не представляли,
были «никем», чтобы они не могли удостоверить свою личность».
«Я прикажу вас
арестовать…Я не знаю, кто вы на самом деле… Эй, Сергей Станиславович,
подойдите, пожалуйста,
Сюда!»
Бегом явился
приземистый штабс-майор с полным гладким лицом.
«Что прикажете?»
«Нужно арестовать
трёх шпионов. Оставайтесь с ними! Взведите свой револьвер! Я приведу…»
«Ну, ну, Максим
Максимович, подождите же!» - сказал маленький толстяк. – «Дайте-ка мне
посмотреть, мой дорогой! Как мне кажется, это всё же немец - как и наш Андрей Карлович, из театра,
немецкий актёр? Не так ли?»
«Ваше высокородие,
так и есть», - поспешил я ответить.
«И вы служите там,
в этом хозяйстве, хорошо. Интеллигент, не большевик, хорошо… А те, другие?»
«Мои товарищи».
«Товарищи, хорошо.
Разумные люди, сразу видно. А вы что хотите, Максим Максимович!? Не надо
спешить… Нужно, посмотреть на людей».
Ну, подстрекатель,
Максим Максимович, получил отпор. Он ушёл, когда понял, что майор собирается
ещё поговорить с нами.
«Знаете, какая моя
гражданская профессия?» - дружелюбно спросил штабист. – «Если я Вам скажу, Вы
согласитесь с тем, что я разбираюсь в лицах, в физиогномике. Человеческое лицо
– это зеркало. Весь человек, вся его сущность отражаются в нём. Конечно, можно
ошибиться. Но тот, кто как я, имеет трёхлетний опыт работы следователем в
Москве, тот редко ошибается. В вас троих я вижу скорее честность, чем то, что
Вы меня обманываете. Но Вы должны быть
осмотрительными. Другие могут думать по-другому. Пока части армии здесь в
деревне, для Вас сохраняется опасность. Полчаса назад я видел, как расстреляли
одного из Ваших. Он просто шёл по улице, но у него не было документов, чтобы
удостоверить свою личность. Конечно, можно было бы проверить то, что он
говорил, в каком дворе он служит – но этого не делают, проще расстрелять. И хотя я не сомневался в том, что он говорит
правду, заступался, его всё же пустили в расход. Но, слышите? Вот! Слышите?
Снова залпы. Всё ещё продолжают находить
подозрительных. Поэтому будьте осторожны! Не разгуливайте так беззаботно вокруг.
Постойте, я вижу Андрея Карловича там,
за домом. У него были занятия у ящика с песком. Вот, он уже увидел вас, видите? Он показывает это
поднятыми и раскинутыми руками. Это значит: «Коллега! Коллега! – Хахаха!
Великое сценическое движение. Андрей Карлович! Браво!»
Андрей
Карлович хочет компанию
Когда меня затем
представляли офицерам на том дворе, всё было почти как в приличном обществе.
Господа – за небольшим исключением – мило улыбались, задавали мне вопросы и
показывали своё преклонение перед искусством, которому здесь, конечно же, места
не было. А потом Андрей Карлович от имени всех присутствующих объявил себя
уполномоченным ознакомить меня с предложением, которое поддерживает большая
часть штаба.
«Мы спрашиваем Вас:
Вы хотите остаться у нас? Вы человек искусства и мы просим Вас присоединиться к
нам. Разделите наше общество! У вас будет прекрасная жизнь. Иногда, когда у Вас
будет настроение, почитаете нам что-нибудь! Может быть, что-нибудь возвышенное!
или что-то весёлое! Вы будете нас развлекать, а у нас будет возможность учить с
вами хороший немецкий. Мы вас снабдим деньгами, одеждой и хорошей едой. Наши
военные дела Вас касаться не будут. Вам нечего бояться, большой войны не будет.
Цель нашей кампании – пробиться через Екатеринодар к Чёрному морю. Там мы ждём корабли
союзников, корабли с английскими, итальянскими и французскими офицерами,
которые нам помогут освободить Россию от большевиков. Вы - немецкий артист, и,
вероятно, как и я, уже долгое время отлученный от профессии, конечно, хотите
вернуться на Родину. Ну, так и пойдёмте с нами. А на Чёрном море мы предоставим
Вам возможность кораблём вернуться в Вашу страну. Вот это мы хотели Вам
сказать. Поймите, мы Вас не принуждаем. Мы предоставляем Вам право выбора. Если
Вы решите по-другому, мы примем Ваше решение. Подумайте! Мы никуда не спешим!
Приходите к нам завтра вечером на чай,
тогда и скажете, что Вы решили»
О, двор Дорохова!
Возвратившись в
Дороховский двор, я был в смятении и пытался привести свои мысли в порядок. Что
меня ожидало? Я испытывал смятение чувств, и в то же время какое-то неясное
смущение, в котором путались мысли. Да, на сделанное мне предложение нужно было
отвечать. Если всё будет именно так, то я, возможно, уже через несколько недель
покину Россию и в недалёком будущем пройдусь по улицам моего родного города,
уже как свободный человек – что могло держать меня здесь?
Это было так. Но я
был очень привязан к Дороховскому двору, который стал для меня символом,
олицетворением мирного, и в горе, и в радости, времени.
Что это было:
мирное время, мир на Дороховском дворе! – это мы узнали только три дня назад.
О, Дороховский
двор! Неужели не оставалось ничего другого, как покинуть тебя навсегда! Тебя,
старый кусок земли, которая держала меня 16 месяцев - тебя покинуть! Именно сейчас, когда снова над
всеми крышами светит солнце, согревает стога сена и пёстрые спины волов!
Сейчас, когда сверкающие лучи отражаются в косах и серебристых пилах косилок!
О, Дороховский
двор, сейчас, когда самые тёмные зимние углы осветились светом весны и запах
травы, идущий из степи, повис над тобой – именно сейчас я должен решиться,
вобрав тебя в себя в последний, самый
последний раз, чтобы потом навсегда уйти от тебя, от тебя – и от неё, да, от
неё!
Я взял лопату,
неприкаянно побродил по двору, но не смог взяться ни за какую работу. И так как
нигде поблизости не увидел Шёнеманна и
Тимекарла, я медленно пошёл к хозяйственным
постройкам, вошёл в дом и сел в кухне на лавку.
И хотя было
совершенно ясно, какое нужно принимать решение – второй такой возможности
оказаться дома не представится больше никогда – я мысленно ещё раз обдумывал
все за и против, и поджидал Настю.
Она пришла и
выслушала меня. Она стояла передо мной у кухонного стола и, не прерывая,
слушала.
И только одно она
мне сказала:
«Гриша! Подумай, с
кем ты идёшь. Ты разве не видел, что они сделали вчера и сегодня? Ты говоришь,
это офицеры, студенты, образованные люди. Да, это образованные люди России,
лучшие, элита, интеллигенты - те, кто два дня здесь убивал. Ещё и сейчас
слышатся выстрелы. Они идут по дворам, они заходят в дома, чтобы расстреливать.
Зачем ещё? Разве вчера было недостаточно? Недостаточно 300 трупов у речки? А
ещё тех, что лежат кучами на улицах? – Ну, Гриша, иди! Иди с образованными! -
Тьфу на Россию! - говорю я… А тебе я,
конечно, желаю, чтоб ты счастливо вернулся на Родину!»
Она печально
смотрела перед собой. Она даже не смогла мне улыбнуться как обычно, и медленно
пошла к двери.
Новое сомнение
Я снова
заколебался. Моя решимость идти с кадетами ослабела.
Я вышел из
помещения, чтобы поискать Шёнеманна и Тимекарла. У телятника я увидел их, а
рядом с ними старого Дорохова. Когда я подошёл, они, наклонившись, вместе
стаскивали с убитого у телятника высокие кавалерийские сапоги. Труп мы с Шёнеманном утром затащили в конюшню; на
нём была обычная серо-зелёная солдатская форма. Ещё утром Кондратий Артёмович
вздыхал, что так жалко, что пропадает хорошая кожа, но я сделал вид, что не
услышал. Теперь же, когда он снятие сапог провернул без меня, он взял их и
понёс в дом.
Хоронить мёртвых
«кадеты» запретили. Это должно было случиться только после того, как они уйдут.
Предложение, которое сделали мне, друзья нашли единственным в своём роде.
Какой счастливый
билет я вытащил! Может, я и за них замолвлю словечко перед штабистами? –
Человек Отто! – Человек Карл! В качестве офицерских
денщиков к Чёрному морю, а потом домой! Где отечество немцев? Как мне такое?
И хотя я ещё и сам
не знал, как поступлю, я пообещал порекомендовать их с самой лучшей стороны.
Когда стемнеет, я
должен был явиться к «кадетам» на чай.
Уже был вечер. Тянуть было больше нельзя. Они ждали меня.
Того, со шрамом, я
больше не видел. Прошлой ночью он съехал от Дороховых на другую квартиру.
От телятника мы
втроём пошли в людскую. Я сел в тёмный угол на свою спальную лавку, чтобы
воспользоваться последней возможностью подумать.
Так и сидели мы
втроём, в то время как на улице становилось всё темнее и темнее. Если бы я
встал и пошёл, всё бы пришло в порядок. Но я позволял времени проходить, как
будто это могло остановить что-то плохое. Иногда то один, то другой спрашивали:
«Пора?»
В действительности
же дело обстояло так, что я уже преодолел в себе все колебания, и ответ,
который я должен был дать, уже лежал у меня на языке. Но мне ещё было тяжело
выговорить его.
Но теперь я сначала
хотел сообщить его друзьям, которые не отводили от меня взглядов и связывали со
мной надежды – сейчас я хотел сообщить, что решил остаться тут.
Но тут случилось
нечто неожиданное. Кто-то прошаркал через двор и вошёл в тёмную комнату.
«Гриша не здесь?» -
голос старого Дорохова.
«Я здесь»,- сказал
я. - «Что случилось?»
«Пойдём, Гриша! На
улице, у ворот, офицер на лошади; он спрашивает тебя»
Приказ Корнилова
«Очень хорошо!»-
подумал я, ведь ответ-то уже был готов.
Кондратий Артёмович
дошёл со мной до ворот, которые были закрыты. Калиточка стояла распахнутой. Я
вышел и услышал голос всадника. Голос мне был совершенно не знаком.
«Ага, ты здесь?
Служишь здесь?»
«Я служу здесь».
«Как тебя
называют?»
«Гриша».
«Хорошо, Гриша. Ты
здесь в плену, как я слышал, и уже давно. Ты поймёшь, что я тебе скажу».
«Пойму».
«Тебе знаком
генерал Корнилов?»
«Знаком».
«Знаком? Это откуда
же?»
«Из газет, которые
я читал».
«Хорошо. Не дурак,
как я вижу. А теперь слушай, Гриша. Я
штабс-капитан у генерала Корнилова. У меня приказ, который я тебе сейчас
прочитаю. Слушай! Генерал Корнилов приказывает, что здесь, в селе Средний
Егорлык, до отхода армии – завтра утром – должны быть наняты 50 военнопленных
православного вероисповедания в качестве извозчиков и конюхов для обоза. Оплата
90 рублей в месяц, предоставление хорошего питания и одежды, выделение в месяц
пары сапог и шинели. Ты всё понял?»
«Я понял»
«Слушай дальше!
У меня здесь список всех военнопленных,
которые зарегистрированы в Среднем Егорлыке. Ты пойдёшь со мной и покажешь
каждый двор, в котором, по твоим сведениям, служат пленные. Ты же знаешь, где
служит каждый из ваших».
«Я знаю. Но мы вряд
ли найдём их в деревне. А православных среди них вообще нет. Все бежали. Часть
немцев и австрийцев убита, расстреляна…»
«Хорошо, хорошо. Мы
поищем. Кого найдём, того и возьмём. Приказ должен быть выполнен. Отчего это
все вдруг должны исчезнуть? Вот хозяин твой, с которым я говорил, сказал, что
два твоих товарища пришли к тебе, они здесь, на дворе. Иди, скажи им, чтобы
собирались и ждали нас, когда мы вернёмся. Иди и сразу возвращайся!»
Я понимал, что
надвигается что-то непредсказуемое. Поиск не мог быть успешным. После ужаса,
устроенного здесь «кадетами», их ожидания были непомерно высокими.
В людской мне
пришлось разрушить мечты моих товарищей о службе денщиками, которые уже слышали
шум Чёрного моря.
Сначала служба
обозного кучера и это сразу за линией
фронта! Обещания – сапоги, шинели, деньги! – были, скорее всего, просто приманкой,
пропагандой.
Конечно,
штабс-капитан хотел исполнить доведённый ему приказ.
Передо мной же, в
течение последующих нескольких часов, стояла задача на своих двоих поспевать за
конём.
Но эти поиски с
самого начала как-то не задались. Штабс-капитан полностью положился на меня; он
даже ни разу не спешился, хотя я не всегда быстро возвращался, и заставлял его
ждать. И так как изначально он дал мне неограниченные полномочия, ему
приходилось принимать то, что я ему сообщал. Мне было бы не трудно вести
двойную игру и скрывать от него найденных друзей. Но оказалось, что кроме
Шёнеманна, Тимекарла и меня, ни одного человека из нашей большой компании в
деревне не осталось. А нам теперь было невозможно избежать того, что над нами
сгущалось.
Когда я через
ворота входил в какой-либо двор и
открывал входную дверь лежащего в темноте дома, я наталкивался, в лучшем
случае, на старуху, которая только пожатием плеч и качанием головы отвечала на
мои вопросы; или там были дети, которые без всякого выражения отвечали «мёртвый» или «здесь больше нет». Мужчин
какого-либо возраста нигде не было. Штабс-капитан вначале молчал, когда я
появлялся на улице один, без сопровождения, когда же и дальше ничего не
изменилось, он стал злым и нервным.
Из-за своего
испорченного настроения он очень небрежно отвечал на постоянно звучавшие в
темноте окрики часовых.
Согласно приказу, в
случае задержки ответа можно было стрелять.
Кто идёт?
Очень неприятно
было, когда где-нибудь за стеной или из тёмного угла слышался тихий щелчок
спускаемого затвора. Начиная от Дороховского двора и по всей улице, ведущей
через всё село, мы наталкивались на эти невидимые посты. Обмен между окриком и
ответом происходил в одном и том же порядке.
Окрик: «Кто идёт?».
Ответ: «Люди!».
Окрик: «Какой части?»
Ответ: «Капитан
штаба».
Растущее
недовольство дозорного выражалось во всё увеличивающейся паузе, которую позволял себе штабс-капитан между окликом и
ответом. Когда же он, наконец, разжимал
зубы, он раскладывал слова на отдельные составляющие их звуки. И тогда короткое
«свои» превращалось в протяжное, гнусавое, бесконечное «с- сво – иии», а «капитан штаба» - в
растянутое «ка-пи-тааан штаааба».
Это сильно
действовало на нервы.
Полтора часа уже
продолжались поиски. И где были 50 военнопленных, призванных в обоз? Можно было
поворачивать обратно.
Но в списке этого
чёртового штабс-капитана были два венгра, и он не собирался от них отказываться. Поэтому
мне пришлось вести его по ужасной дороге
на этот дальний хутор.
Добравшись до цели
он, через широко открытые ворота, въехал
во двор, и в одном из окошек мы увидели слабый свет.
На ощупь я
пробрался в дом и действительно обнаружил там венгров, Сандора и Имре. Они
узнали меня, и мы пожали друг другу руки.
Первое, что я
спросил у них, есть ли ещё во дворе
кто-то, кроме них.
Нет, никого. Семья
хозяина уехала. – Куда?
«Этого мы не знаем…
Мы хотим остаться здесь жить. У Сандора ранение».
В руке Сандора было
входное отверстие, выглядевшее не очень хорошо. Они как раз собирались менять повязку.
Друг Имре не хотел бросать Сандора.
«Мы не пойдём»,-
сказали оба.
«Тогда выйдите из
дома и поговорите с офицером, который послал меня! С ним можно договориться,
думаю я».
«Мы не пойдём с
обозом. Сандор ранен…»
«Выходите! Скажите
ему это! Он уже во дворе и ждёт. Вам нужно ему объяснить».
«Мы останемся здесь.
Сандор болен. Я ухаживаю за ним», - сказал Имре.
«Но», - повторил
я,- «кто-то из вас должен объяснить это офицеру. Кто-то из вас должен выйти и
показаться. Или не надо было здесь зажигать свет, и заранее спрятаться. Так
нельзя. Вы только ухудшите своё положение, если не выйдете. Или он должен слезть с коня? Это его жутко разозлит».
После долгих
уговоров они оба, наконец, вышли из двери. Но и там они продолжали стоять на
своём.
Штабс-капитан всё
ещё сохранял спокойствие. Имре не мог сказать ничего другого, как: «Сандор
ранен… Сандор болен … Я ухаживаю за ним».
«Мы сами о нём
позаботимся», - сказал штабс-капитан, - «лучше, чем ты. У нас есть врачи. Он
будет в лазарете, пока не выздоровеет».
Но они не хотели.
Они попытались привести и другие причины.
Штабс-капитан
вытащил пистолет.
«Я спрашиваю ещё
раз: Вы идёте?»
«Сандор болен.
Сандор ранен. Мы хотим остаться здесь».
Штабс-капитан
слегка наклонился c лошади, и пистолет коснулся виска Сандора.
«Ты пойдёшь?»
«Ну – пойду».
Холодное дуло
коснулось лба Имре.
«Ты пойдёшь? Ну?»
«Пойду».
И они пошли – также
«добровольно», как и те, другие, кто «добровольно» присоединился к большевикам.
Порученный
штабс-капитану участок был прочёсан. Маленькая колонна, образованная нами,
двинулась в путь – обратно к дому Дороховых.
На обратном пути я
решил поговорить с капитаном о собственном деле. Было самое время. Я рассказал
ему о предложении, которое мне сделали
представители резерва генерального штаба и об их убеждении, что я, как немецкий
артист драматического театра, могу быть им чрезвычайно полезен. По этой причине
приказ генерала Корнилова меня, вероятно, не касается.
«Касается. Обозу
нужны люди.… Никакие другие договоренности не действуют».
Я сказал: «По этому
приказу призываются люди православного вероисповедания…. А я таковым не являюсь
(Сюда подходили, в лучшем случае, чехи, хорваты, словаки – как приверженцы
греческой ортодоксальной церкви)».
«Это условие», -
сказал он, - «теряет своё значение из-за недостатка людей для обоза».
Чёрт! Понятие
«театр» оставило штабс-капитана совершенно равнодушным; оно его совершенно не
тронуло.
Если уж мне
приходилось всё равно идти с ними – то почему именно подвозчиком снарядов или
возницы лазаретной телеги?!
Именно это меня ожидало.
Перед Дороховскими
воротами мне было велено взять свои вещи и забрать с собой обеих ожидающих.
Когда я шёл через
двор, мне навстречу вышел старый Дорохов и спросил: «Ты уходишь от нас, Гриша?»
«Я должен. Офицер
настаивает».
«Ох, как жалко! … А
сапоги, Гриша? Ты возьмёшь их с собой, наши длинные кожаные сапоги?»
«Которые на мне?
Конечно. А что?»
«Гриша, это дорогие
сапоги. Это наши последние хорошие…. А ты, может быть, больше не вернёшься,
Гриша …»
«Конечно, я больше
не вернусь».
«Ну вот, видишь! А
ты не мог бы пойти в валенках? Надень валенки! Оставь эти здесь!»
И тут я взорвался.
Это было слишком - то, что требовал от
меня этот жадный старик. Нет, он, конечно, не знал, что у меня было на душе –
но идти в валенках сейчас, когда ещё не стаял снег. Он вообразил себе, что я
сниму кожаные сапоги? Плохо же он меня знал.
«Как тебе не
стыдно?» - набросился я на него.- «Разве я ещё не отработал эти сапоги за
шестнадцать месяцев моего пребывания? Я сейчас ухожу, может быть, на смерть, а
ты из жадности хочешь заранее снять с меня сапоги, как с того мёртвого солдата
у телятника! Уйди с моей дороги! Я только заберу свои вещи и уйду со двора».
И в то время как
Кондратий Артёмович, пристыженный, остался стоять, я уже пошёл дальше.
В кухне ждала
Настя.
Больше двух часов
ждала она здесь, не покидая кухню.
Когда я вошёл, она
смертельно побледнела.
Она молчала.
Я посмотрел на неё
и прошёл мимо в людскую. Она молча смотрела, как я взял свой рундук и повесил
на плечо узелок. В её глазах погасла последняя надежда.
«Нам нужно идти», -
сказал я друзьям, подождал, пока они собрались, и пропустил их вперёд.
Потом я подошёл к
ней, женщине, которую должен был покинуть. Горло сдавило. Было больно глотать.
Лицо застыло, как будто окаменело, я не смотрел на неё.
Прощание
Никакого утешения.
Ничто не могло смягчить боль.
Не глядя на неё, я
сказал вполголоса: «Я хотел остаться…. Как раз решился на это…. Но теперь я
должен идти. – Будь здорова! Будь счастлива!»
Она стояла как
неживая. Я отставил рундук, обнял её, взял её руки в свои.
В двери вдруг
появился старик, Кондратий Артёмович. Мы видели, как он входил, но не
сдвинулись с места. Если бы он поднял кулак – мы бы только удивлённо посмотрели
на него.
Но он был
человеком.
Да, он
действительно был человеком, который только жалостливо и задумчиво посмотрел на
нас, чувствуя, вероятно, что здесь происходит.
«Гриша», - сказал
он спокойно, - «офицер уже нервничает».
«Я иду», - ответил
я, поцеловал Настю на глазах её свёкра, схватил свой красный лакированный
рундук за ручку, и поспешно вышел.
Чешские легионеры
На ночь нас –
теперь уже входящих в Корниловскую армию – нужно было где-то разместить. Я не
знаю, нужно ли считать предпочтением то, что штабс-капитан оставил меня там,
где размещался сам. Мы не раздевались, так как сегодняшний сон должен был быть
коротким.
Я знал этот
домишко, в котором мы ночевали. Жившие здесь люди бежали; помещения были
пустыми – но когда-то я пил здесь чай.
Этот дом, недалеко
от базара, позади линии других домов, вход в который был через обнесённый
стеной двор, принадлежал одноглазому
школьному инспектору, который в прошлом октябре приглашал меня к себе, чтобы
предложить место внештатного учителя немецкого и, возможно, французского языка.
Предпосылкой для этого был план открытия здесь новой школы, принятый тогда ещё
не свергнутым временным правительством Керенского. Но так как большевики
открытие новой школы не одобрили, назначение не состоялось.
Когда мы вошли, на
печи что-то кипело. Штабс-капитану готовили ужин. Ему, как старшему офицеру с
особыми полномочиями, полагался денщик.
Этот «денщик»,
чешский военнопленный, на котором ещё была чешская военная форма, был не расположен
говорить со мной или отвечать на мои вопросы. Он не разговаривал с немцами.
Пока штабс-капитан
ел свой ужин, я сказал ему: «Ваш денщик» такой же военнопленный, как и я, но он
не хочет это признавать. Он не хочет быть со мной на одном уровне».
«Это почему?».
«Он чех. А чехи
известные пан-славянисты. Они всё слегка преувеличивают».
«Это их идея
рассматривать немцев как сорняки, которые чехам нужно выполоть».
Штабс-капитан пожал
плечами: «Существует и пан-германизм. Он нам тоже не нравится…. Неприятны все
эти националистические перегибы – но они есть. Мы знаем, и в Корниловской
армии, что чехи не знают пощады по отношению к немцам. Вчера они здесь, на
Базарной площади, ни с того, ни с сего уничтожили группу немцев и австрийцев,
саблями …. Да, знаете, у военнопленных о нас плохая репутация. Особенно чехов
вам нужно избегать. Ваши друзья должны были это знать. Чех борется за свою
свободу от чужих оков. Он ненавидит своих угнетателей. Конечно, мы поддерживаем
славянские движения, как можем».
Чехи!…. Мне не
нужно было рассказывать о справедливом стремлении чехов к свободе. Лучше бы я
остался в неведении о ведущей роли чехов в Лежанской трагедии. Но теперь пришло
время привыкать к таким открытиям, закалять своё сердце перед встречей со злом,
которое исходило от чехов в отношении нас.
Они начали играть
свою роль на русской земле, и эта роль стоила множеству «нечехов» жизни. То,
что до этого просачивалось о них в Лежанку в виде слухов, впоследствии
оказалось действительностью.
В Лежанской бойне
несчастных военнопленных мы увидели первый образец того, что так называемые
чешские легионеры провозгласили на знамени своей национальной ненависти.
Когда русский
крестьянин иногда рассказывал нам о пользовавшихся дурной славой кавказских
чеченцах, и с лёгким ужасом описывал их выдающиеся умения в обращении с саблей
– чеченец не стрелял, он рубил своего врага на куски – там речь шла о
полуварварских племенных воинах, таких же диких, как их горная страна. Каким же ослепляющим должен быть шовинизм,
человеческая дикость, если представители цивилизованной среднеевропейской нации совершают сабельную
расправу над беззащитными людьми только потому, что они не чехи.
Чтобы подавить
сопротивление австрийско-венгерской армии, чехи на фронте, где не было военных
действий, перешли в лагерь русских. Они делали это целыми соединениями, как
показал пример их 28, 36 и 88 полков.
Но эта расправа
было лишь удовлетворением личной потребности в мести.
Сейчас большевики с
помощью «интернационалистов» создавали всё более крупные боевые отряды, у чехов появился серьёзный противник. Здесь
действовал закон «Ты или я!». «Интернационалисты», стопроцентные коммунисты из
самых разных стран, насилием и пропагандой склонили также тысячи военнопленных
последовать за советским правительством в его военных походах.
В беспокойном
полусне этой ночи мне приснился мой прекрасный австрийский «Фридрих фон
Шиллер», который мирно сидел рядом со мной в комнате на полу, где под чайным
столом школьного инспектора было моё место ночлега.
Он улыбался мне и просил меня на своём дружелюбном
венском наречии, чтобы я – если хочу сохранить его в своей памяти – сочинил о
нём траурную песню; он, когда был жив, делал это для других. «И красота должна
умереть! Что покоряет людей и богов, но не трогает железную грудь зловещего
Зевса…»
На рассвете все,
кто был направлен в качестве возниц в обоз, собрались перед домом врача –
доктора Реутского на Базарной площади.
Туда же собрали и
реквизированные крестьянские телеги, которые теперь были в распоряжении
лазарета.
На эти бедные
повозки мы погрузили всех раненых, вынесенных из больницы – страшно изувеченных
людей, которых ожидала теперь бесконечная тряска в телегах. Их нужно было
увозить с собой, оставить их здесь означало: отдать на растерзание жителям
Лежанки.
Во время погрузки
этих несчастных вновь бунт со стороны венгров Имре и Сандора, которых должны
были разлучить. Они протестовали шумно и страстно. Успокоились они лишь тогда,
когда главный врач кадетов пригрозил расстрелять их.
Вначале,
определённый возницей одной из таких телег с ранеными, я всё же потом получил в
своё распоряжение провиантскую телегу, и это мне, честно говоря, было больше по
душе. Отто сразу за мной вёз полевую кухню; да и Тимекарл был недалеко от нас
на какой-то телеге.
Причиной того, что
начавший движение обоз, состоявший из множества телег, так медленно выбирался
из Лежанки, были кучи трупов на улицах, которые нужно было объезжать. Их
позволили собрать; разрешение на захоронение до сих пор дано не было.
В обозе
Корнилов хотел
взять Екатеринодар, главный город Кубанской области; поэтому свою армию он
направил точно на юго-запад.
В то время как мы
неустанно криками подгоняли своих дохлых коней, заставляя их немного
поторопиться, нас иногда обгоняли марширующие колонны. Эти артиллерийские части
состояли в основном из офицеров царской армии. Объединившись в группы, здесь
шагали полковники, майоры и капитаны
рядом с лейтенантами, студентами и гимназистами. Генералы ехали в
Ростовских городских дрожках, которые они реквизировали для себя. Среди
обгонявших нас частей было всего несколько кавалерийских формирований. Мимо
протарахтело несколько орудий. Всё это не производило впечатление большой армии.
Возможно, более значительные формирования находились
впереди.
Я изо всех сил всматривался
в едущих в надежде, что мне удастся найти офицеров резервного штаба. То, что
боги поспособствовали мне с этой провиантской телегой, мне было мало. Неужели
не было никакой возможности избежать этой участи?
Здесь будущее
представлялось небезопасным. А офицеры генерального штаба гарантировали мне
полную безопасность и счастливое возвращение на Родину, если я их буду
развлекать.
Но по всем слухам,
курсировавшим здесь, через два-три дня марша нас ждала довольно серьёзная
преграда. Мы должны были подойти к занятому врагом отрезку железнодорожного
пути, который связывал Ставрополь с Краснодаром. Именно здесь находилась
пресловутая Тихорецкая, где сновали броневики красных, куда также отправился
Иван Иванович Друзякин, и где попытка Корнилова перейти через перегон могла
закончиться плохо.
Я раздумывал о том,
что Иван Иванович, который приглашал меня правда в Ставрополь – Карская улица,
10 был его адрес - что он, увидев меня здесь, если я останусь
у корниловцев, пошлёт в мою сторону артиллерийский снаряд.
Но как ни вглядывался, знакомых лиц, к которым мог
бы обратиться, я не видел. И напротив, я всё чаще ловил умоляющие взгляды тех,
кто смотрел на мою телегу, в надежде, что я разрешу немного проехать на ней.
Это были люди с
больными ногами и в разваливающейся обуви, которые с трудом передвигались, но
которым нельзя было остаться. Попытки найти сострадательного возницу они делали
с каждой телегой. И так как на моей телеге было место даже для нескольких, я редко
кому отказывал.
Среди этих больных
пехотинцев были даже женщины, которых я определял, что это женщины, только
когда они уже сидели рядом со мной на козлах – ведь на них была форма, дикие
шапки, шинели и высокие сапоги, и они были вооружены пистолетами, ружьями,
саблями. Из беседы становилось ясным, к каким общественным классам они
принадлежали: студентки, жены офицеров, дочери купцов из Ростова и
Новочеркасска и другие вынужденно-добровольно прибившиеся.
На телегах с
ранеными были сёстры милосердия, на них тоже были штаны, сапоги и униформа, но
у них были белые косынки и фартуки с красным крестом. Некоторые из них сами
были ранены, они плакали и кричали, и представляли собой жалкое зрелище.
Одно знакомство с
мужчиной, которое я завёл в обозе, представлялось мне довольно важным, чтобы
его поддерживать.
На ехавшей за мной
полевой кухне, принадлежащей лазарету, постоянно сидел гражданский, молодой
человек в чёрном костюме, который ушёл с армией из Ростова. Было понятно, что
он контролирует кухню и несёт какую-то ответственность за питание раненых.
Шёнеманн, возница, рассказал мне, что хотя он говорит по-русски, как на своём
родном языке, он не русский; так же хорошо он говорит и по-немецки.
«Пошли его ко мне»,
- попросил я.
Он пришёл и
представился: Харальд Шульц.
Место на облучке
моей телеги, которое, приняв моё приглашение, занял этот, живущий в Риге
прибалт - на время завтрака и в
дальнейшем, не потеряло для него своей
притягательной силы. Он теперь приходил ко мне три-четыре раза на дню, и мы
много говорили. Так как Корнилов запретил говорить по-немецки, мы всё время
должны были остерегаться, особенно обозных офицеров, которым были подчинены.
Да, похоже было, что нам есть что сказать друг
другу. Когда Харальд разжигал свой котёл и ставил на него для приготовления
еду, ему ничего не мешало провести часок со мной.
Получив торговое
образование, он работал на незначительной должности в конторе в г. Ростове-на-Дону и там вступил
в «белую» армию - не вследствии своих
военных амбиций, а потому что нужен был
писарь. После отступления у него был
выбор: уходить с ними или быть убитым «красными», которые активно наседали. Он так и остался в своём чёрном гражданском
костюме, стал инспектором полевой кухни, и готовил чай и борщ для инвалидов,
беднейших из бедных этой армии.
Он старался
завоевать моё доверие, как и я, впрочем, его.
Харальд не уставал
хвалить свои прежние Рижские, «прекрасные времена». Он загорался от представления, что те «прекрасные
времена» можно снова вернуть – такими же, какими они были. Для этого нужно было только вернуться в Ригу.
Но сейчас
Корниловская полевая кухня ехала вовсе не в Ригу, а Харальд Шульц прощупывал
меня, насколько далеко заходила моя готовность вместе исчезнуть из этой
«добровольческой армии». Его мечты о Риге ясно свидетельствовали об этом.
Однажды утром мы
собирались покинуть большое село, где ночевали.
После выполнения
своих обязанностей по кухне, Харальд пришёл ко мне, чтобы позавтракать со мной
на моей телеге.
Моя телега была
загружена свежим хлебом. Его принесли первый офицер обоза со своими людьми и
сгрузили у меня.
Помимо этого
хлебного богатства, под моими козлами находились тайные сокровища, спрятанные в
мешках слева и справа от меня. Возглавлявший обоз прапорщик ничего не знал об
этих мешках, хотя я принимал телегу в его присутствии.
Таким образом, эти,
нигде официально не значившиеся мешки, позволили мне некоторую
благотворительность, и мне не приходилось отгонять находившихся вблизи телеги
больных и голодных.
Среди них постоянно
находились и эти, по-солдатски одетые женщины. Они бросали голодные взгляды на
Харальда и меня. И мне было физически больно слышать их жалобное «Нет ли у Вас
каких объедков?»
Один из мешков был
вытащен из-под козел и открыт.
К каждому
увесистому ломтю хлеба, который я отрезал, я добавлял из мешка кусочек сала в
60-
Когда мешок с салом
постепенно опустел, я принялся за порционную раздачу копчёного окорока, который
был во втором мешке.
В течение первых
двух дней марша я раздал почти весь мешок сала и целый окорок.
«У меня ещё много
других странных вещей на телеге», - сказал я, - «чьё происхождение мне
неизвестно. Посмотрите, здесь между мешками пшена и гречки стоит чудесный
дамский ящик с гримом, пудреницей и
гребёнками из слоновой кости, зеркалом, губной помадой, и даже со связкой
любовных писем. Как это могло попасть на мою совершенно прозаическую телегу?».
Таня Белова
«О, знаете», -
объяснил Харальд, - «я предполагаю: это всё принадлежало Тане Беловой, которая
иногда ездила на этой телеге, пока Вы не пришли, Гриша…Таня – о, да! Я
любовался ею издалека… Красивая девушка».
«А кто она была?» -
спросил я.- « И где она теперь?»
«Она была
племянницей командира лазаретного обоза. Была с нами с самого Ростова. Она была
сестрой милосердия. Но под Лежанкой во время боя она бегала между линиями
стрелков. Зачем она это делала, мы не знаем… Пуля в сердце. Но и кучер этой
телеги, турок, тоже погиб под Лежанкой, здесь, на козлах».
«Почему?» - спросил
я, ничего не понимая.
«Почему? Потому что
мы всегда в бою, мы, обоз… Не сражаясь, мы всё равно на линии огня… Да, и тут
со стороны «красных» к нам залетел снаряд шрапнели, и он разбил нашему турецкому
кучеру череп… Вот так-то у нас. Армия слишком мала, Гриша. Поэтому и у нас в
обозе, если впереди что-то случается, опасно… И вообще, что касается
Корниловской армии, Гриша, я при случае расскажу Вам по секрету. Так, знаете,
под кодовым названием «Мышеловка»… Или, например, «Вознесение», понимаете?»
Между тем впереди
моей телеги оказался низкий возок без фургона, который нарушил весь порядок и
постоянно перемещался между обозными фургонами. На нём ехали женщины. Весь
возок состоял из толстых брусьев, прибитых к полозьям. На брусьях лежала
солома, и на ней покачивались три явно пьяненькие девушки в одежде медсестёр,
которые сидели, обнявшись, кричали,
плакали и пели.
«О, Надя, Надя»,-
кричала одна, - «ты слышала, послезавтра снова будет бой. Говорят, под
Тихорецкой. Как я боюсь!.. Тебе тоже страшно, Надя? Ты только подумай, сражение, сражение! Сколько
из нас в этот раз умрут? Я точно, точно. Я погибну, и ты, возможно, тоже, Надя,
и Катя тоже.. Помните, как Таня умерла, Таня Белова, в прошлом сражении… Таня,
бедняжка, почему ты ушла и покинула нас…?»
«Перестань,
перестань, Наташа!» - кричали Катя и Надя, и закрывали своей отчаявшейся
подруге рот.
«Чего ты так
кричишь? Поплачь лучше тихонько, если хочешь плакать!»
«О, как хочется
хоть ещё один раз пососать леденец!» - плакала Наташа. – «Как мне хочется
леденец».
«И мне, и мне!»
«И что, нигде нет
магазина, где можно купить леденцов?»
«Нужно будет
посмотреть, как только куда-нибудь приедем. О, сколько конфет было раньше в
Ростове! Да, раньше!
План побега
Пытаясь справиться
со своей туда-сюда вихляющей колымагой, кучер направо и налево посылал
проклятия, по которым было трудно понять, кому они предназначались, повозке или
её пассажиркам. Они, несмотря на своё более чем очевидное опьянение, на три
голоса пели песню, которая время от времени прерывалась то громким
вскриком, то всхлипом, то визгом,
издаваемым то одной, то другой певицей.
«Там едет
отчаяние», - сказал Харальд Шульц, когда повозка с бабами, наконец, увеличила
скорость, обогнала едущих впереди, и изчезла с наших глаз.
«Какой бы стойкой и
несгибаемой не была часть этой армии – Вы должны признать, Гриша, она сломлена,
и это распространяется не только на женщин. Или Вы думаете, что все разделяют
надежду на лучший исход? Я её не разделяю. Я вижу гибель».
Он говорил
приглушённым голосом, прямо мне в ухо.
Я сказал: « Вы
намереваетесь погибнуть тоже?»
Теперь для Харальда
настал момент открыться мне. И я узнал о плане побега, который он разработал.
Меня он тоже вставил в этот план.
Нам потребовалось
немало времени, прежде чем мы обо всём договорились. Нельзя было проронить ни
одного громкого слова. После каждого сообщения, каким бы коротким оно не было,
Харальд делал паузу. Мы очень опасались лишних ушей.
Мне нужно было
найти гражданскую одежду, такую же, как у Харальда. Он вызвался достать её. Это
нужно было сделать до того, как мы прийдём в Тихорецкую. Железнодорожное
сообщение нарушено не было; пассажирские поезда шли в северном направлении,
пока ещё, во всяком случае. А добраться
до севера было нашей ближайшей целью. Ведь
у нас была бы возможность наткнуться на немецкие части. Декабрьские мирные
переговоры были прерваны. Ещё действовало перемирие, но немцы непременно ещё
пойдут в наступление.
Мы все ещё были поглощены своими тайными
обсуждениями, когда со всех сторон до нас стали доноситься крики: Корнилов
идёт. Все забеспокоились. Прискакал командир лазаретного обоза, проверяя
порядок телег. Он торопливо метался туда-сюда, приказал держать дистанцию,
отправил, всё ещё восседавшего на моём фургоне, Харальда на его место на кухне
и сообщил о появлении главнокомандующего.
Корнилов
и Алексеев
«Докладывать по
форме, если кого-то будут спрашивать!»
Это распоряжение
передавали от кучера к кучеру. Провели выборочную проверку, знают ли все номер
своего фургона и свою часть.
Корнилов со всей окружавшей его кавалькадой почти
неподвижно стоял на дороге, пропуская нас. Смотр войск, своего рода
инвентаризация. Не чувствовал ли он при этом привкус банкротства?
Группа всадников
вокруг маленького Наполеона производила отчасти странное впечатление. У
Корнилова была слабость к текинцам. Они
здесь смотрелись особенно живописно. Офицер – текинец рядом с генералом был в
тюрбане; шёлковая белая полоска ткани обвивала красную войлочную шапку, на малиновом с желтыми полосами халате,
перетянутым зелёным кушаком были черкесские патронные газыри. Остальные были в
зелёных с жёлтой полосой халатах, малиновых поясах, огромных белых и чёрных
папахах.
Глаза генерала
зорко смотрели на эту армию. Бедный кучер, такой как я, относившийся к немецким
паразитам, вряд ли мог послать ему преданный взгляд. Да этого и не требовалось.
Никто не командовал, как у прусаков: «Равнение налево!». Хотя от командиров
обоза требовалась парадная выправка. Ну, дисциплина – это не всегда плохо. В
мои прусские времена я имел возможность наблюдать отсутствие дисциплины у моих
прусских товарищей, которое ни в какие ворота не лезет. Это было ночью в
заснеженных Мазурских лесах, где нас никто не мог видеть. Там, где тебя не
видят и не знают, дисциплина кончается.
Офицер, вероятно, повёл нас не туда. Мы заблудились. И тогда офицер
узнал коварство своих людей, он плакал. Он плакал от ярости и отчаяния, потому
что дисциплина пропала, превратилась в ничто,
та самая дисциплина, которая при
свете дня так радовала глаз. Носители дисциплины любят быть на виду.
Не успели мы
проехать одного генерала, как перед нами предстал другой, генерал Алексеев. Он скромно ехал мимо нас
без какого-либо сопровождения. По слухам, в его карете находилась полковая
касса.
Харальд Шульц верил
в это. Кучер Алексеева быстро гнал лошадей. Казалось, генерал торопится вперёд,
чтобы к чему-то успеть.
Алексеев, с острой
бородкой, выглядел добродушно. В сравнении с железной императорской маской
Корнилова, этот кассовый генерал излучал почти дружелюбие. Мой, обращённый к
нему, быстро проезжавшему мимо, взгляд, успел узнать в его кучере, кивнувшему
мне со своих козлов, нашего друга Хинденберга, «Миллионера!» Медово-жёлтая
оправа очков и жёлто-красная меховая шапка выдали его сразу.
Но он быстро
проехал мимо и уже был далеко от нас. Подстёгиваемые им, скачущие галопом
лошади быстро увезли его от нас.
И я вспомнил слова
Эгмонта о солнечных лошадях времени, скачущих с лёгкой колесницей судьбы. «Куда
он едет, кто знает? Едва ли он вспомнит, откуда он!»
Да, куда мчался он,
выдвинувшийся, опустившийся до личного кучера белого генерала, сын фабриканта
из Колберга, наследник ликёрной фабрики! И к нему подходили сухие
слова Харальда: «Не спеши! Успеешь!»
Недолго ему
пришлось править до своей могилы.
В стороне от
степной дороги показался вдруг эскадрон офицеров, который проводил
кавалерийскую тренировку. Группы стремительно разъезжались, вновь соединялись
- великолепно, артистично, почти как в
цирке - ехали дальше строем и пели.
Иногда они
приближались к обозу. И меня охватил ужас, когда я среди скакавших впереди
всадников вдруг узнал человека со шрамом на подбородке.
Я не хотел бы
напоминать ему о себе.
Неужели этот
человек ещё существует!
Я отвернулся, как
будто проверяя мешки, лежавшие позади меня на телеге.
Харальд Шульц тоже
обратил внимание на человека со шрамом, и поразил меня тем, что сразу же
сообщил о нём информацию.
«Это был один из
людей Чернецова», - сказал он.
Я уже знал, что
Харальд, будучи штабным писарем, знал по именам не одну сотню офицеров, а также
их происхождение и специализацию.
«Кто был Чернецов?»
«Сорвиголова! Он
собрал на Дону Добровольческий корпус. Он это сделал, когда эта армия только
начиналась. Но чтобы что-то
предпринимать против «красных», ему не хватало тяжёлых орудий. И так как у него
почти не было артиллерии, он добывал себе пушки разбоем. Он и его люди были
большими мастерами в этом деле. Часто ночами они уезжали в отдалённые посёлки,
о которых знали, что там есть то, что им нужно. И нападали. И забирали добычу.
Без шума и выстрелов они нападали на полудеморализованные батареи, выведенные с
турецкого фронта...».
«Я это знаю по
Лежанке», - заметил я.
«Чернецова больше
нет», - продолжал Харальд Шульц. -«В живых осталась только маленькая часть его людей.
Но тот, со шрамом, он оттуда. Он чернецовец».
Как раз в разгар
этих речей его и настигла месть оставленной им без присмотра кухни.
Позади нас
послышались голоса, перешедшие в дикий крик.
«Эй, эй! Где
инспектор кухни?»
«Повар?»
«Повар лазаретной
кухни!?»
«А где кучер?»
«Вы посмотрите,
какое безобразие. Лошадей понесло!»
Прочь с дороги,
прямо в степь, мчалась полевая кухня Шёнеманна, без кучера, влекомая взбесившимися лошадьми.
Крышка котла была
поднята, дверца топки тоже была открыта, и оттуда вырывалось пламя и древесные
угли.
Вероятно, во время
отсутствия моего балтийского друга случился взрыв. Закрывавшую котёл крышку
выдавило, и вырвавшийся оттуда пар напугал лошадей.
Отто Шёнеманна, на
его счастье, тоже не было при кухне, когда произошёл странный взрыв. Его завлёк
к себе Тимекарл, ехавший за ним, бог его знает, какими чарами, которые вряд ли
обещали больше, чем болтовню вдвоём. Но разве в первый раз полевая кухня ехала
без кучера? Котлы ведь взрываются не каждый день.
Мы видели, как
Шёнеманн помчался в степь за уехавшей
телегой. Он махал руками и просил всех о помощи. Между тем прискакал, ругаясь,
командир обоза. Харальд Шульц как раз спрыгнул только что с моей повозки. То,
что он услышал, никак не походило на похвалу.
«Невыполнение
обязанностей!» Невиданная халатность!»
Дальше он слушать
не захотел. Сбитый с толку, находясь в замешательстве, он не придумал ничего
лучше, как побежать ловить лошадей.
На его счастье,
нашлись несколько всадников, которые пришли на помощь и довольно быстро
остановили испуганных лошадей. Тут же лично явился командир обоза.
Всё быстро привели
в порядок; кухню, в общем-то целую, вернули.
Но всех охватившее
возбуждение ещё долго не проходило. Оно улеглось лишь тогда, когда, несмотря на
происшествие, всем без опоздания выдали обед и выяснилось, что борщ не только
не подгорел, но и не потерял своих вкусовых качеств.
Но теперь, когда
Харальда Шульца наказали, и самым
строгим образом запретили в будущем даже приближаться к моему фургону, для меня
сложилась новая ситуация.
Самым трудным было
замаскироваться под безобидного обычного человека так, чтобы ни по каким
признакам невозможно было установить твою принадлежность к Армии кадетов.
Карлушка
Тот, кто был одет
по-военному, т.е. полностью или частично в униформе, должен был подумать о соответствующем преображении.
Эти мысли были не
чужды и нашему Карлушке, который тоже
относился к обслуге лазаретной колонны. Так, русифицированной ласкательной
формой от его имени Карл, назвали этого молодого немца медицинские сёстры,
которые знали его ещё с Ростова и которым он здесь помогал.
Несколько месяцев
Карлушка сам пролежал в Ростовском военном госпитале, после того как он был
подстрелен и взят в плен патрулём. Чтобы закрылась и зажила рана между затылком
и плечом, понадобилось много времени, что оказалось очень кстати. За время его
долгого пребывания в качестве пациента обслуживающие его сёстры так привыкли к
нему, что и после его выздоровления не захотели с ним расставаться. Наполовину
относясь к медицинскому персоналу, ему удалось таким образом избежать отправки
в рабочую команду. Но за это он должен был смириться с тем, что Ростовские
генералы не отпускали его больше из своих лап и завлекли его в Добровольческую
армию.
И теперь, когда
Карлушка маршировал рядом со сторонниками Корнилова и Алексеева, внешне он
производил очень солидное впечатление. Он был высоким и носил длинную русскую
солдатскую шинель. И никто не предполагал, что под этой роскошной, застёгнутой
на все пуговицы шинелью, на нём была дряхлая немецкая одежда. Но именно то, что
она была поношенной, рваной, в заплатках, могло сделать её очень ценной – в тот
момент, когда исчезнет русская шинель добровольца. Тогда Карлушка превратится в
оборванного беднягу, который через всю страну добирается в Германию.
Попытка побега
Мы покинули
Ставропольскую губернию и находились в Кубанской области. Уже наступила ночь,
когда мы добрались до крупной казачьей станицы Плоская. Здесь мы до утра
остановились на отдых.
Сразу же после
вступления в станицу, на большинстве улиц были выставлены посты, в основном из
Корниловских амазонок. Эти женщины, стоявшие в темноте с обнажёнными саблями и
не пропускавшие никого, кто не мог ответить на их оклик и ещё десяток их
вопросов, казались мне более опасными, чем мужчины.
Я получил
разрешение командира обоза отлучиться на четверть часа в деревню, чтобы кое-что
купить. Я же лелеял мысль больше не возвращаться.
Была глубокая ночь.
На улицу падал слабый свет от керосиновых ламп из немногочисленных работавших
лавок. Но большую часть пути я шёл в темноте и через каждые 20 шагов натыкался
на пост. Я смотрел в симпатичное лицо;
из-под шапки выбивалась копна светлых или каштановых волос; но нервный кусачий
голос пытался взять меня в клещи. Но я не позволял им сбить себя с толку,
ответы у меня всегда были наготове. Эти воинственные бабы изображали себя куда
более воинственными, чем мужчины на их месте. Мужчины, правда, отняли у них их
женскую жизнь. И за всей их амазонской бравадой скрывался страх, что всё это
закончится ужасом.
Я вошёл в большой
магазин, торговавший аптекарскими и хозяйственными товарами.
На длинный прилавок падал свет тусклой подвесной лампы,
а сзади, в темноте, горой лежали мешки с кормом и бобовыми.
Продавец, старый
казак, был окружён группой Корниловских офицеров.
И так как на меня
никто не обратил ни малейшего внимания, я вдруг вообразил себе, что мне нужно
только спрятаться за мешками, чтобы пересидеть ночь – и тогда завтра я буду
свободен и сам себе хозяин.
Я начал – в
некотором роде для пробы – шаг за шагом двигаться назад, очень медленно, держа
людей в магазине в поле зрения. Так я добрался до мешков…
Теперь нужно было
дождаться удобного случая, чтобы скользнуть за них и стать невидимым для всех.
В чём же была
причина, что я медлил? Никто за мной не следил. Я стоял глубоко в тени. Укрытие
было надёжным. Утром армия пойдёт дальше, без меня. А я исчезну.
Нет, короткими
тихими шажками я снова вышел из темноты и приблизился к двери. Я почувствовал
какое-то предостережение; как будто какой-то холодок ужаса пробежал по
мне, и я не смог осуществить своё
намерение.
Уже стоя между
дверями, я увидел, как у прилавка из
группы покупателей отделились два офицера. Продавец вышел из-за своего прилавка
и повёл господ в заднюю часть помещений, именно туда, где я собирался
прятаться.
Когда офицеры
взялись за один из мешков с ячменём, я узнал в более высоком из них человека
Чернецова со шрамом, а во втором - того,
кто вошёл тогда с ним в кухню Дороховых. В лапах обоих я уже однажды был.
Старый продавец
поднял указанный ими мешок, взгромоздил его на другие мешки, и потянул на себя
второй.
И тогда они бы
увидели меня. Одним прыжком я выскочил на улицу.
На рассвете мы
накормили и напоили коней и стояли, готовые к маршу – и тут я услышал, что
несколько старых крестьян, которых с телегами и лошадьми забрали из
Лежанки - якобы получили разрешение вернуться. Они уже
отсоединились от обоза и стояли в стороне от дороги, совсем в другом
направлении, рядом с нами. У одного из них даже был фургон.
Именно в этот
фургон я и устремил свой взгляд. Моя голова, в которой всё теперь крутилось
вокруг главной мысли «Прочь от Корнилова!», вновь лихорадочно вспыхнула.
Удастся ли мне, спрятавшись под соломой в этой телеге, снова вернуться в
Лежанку? За 12 рублей, которые лежали у меня в кармане, старый лежанец должен
был согласиться вывезти меня отсюда. Конечно, если это вскроется, пулю получу
не только я, но и старик. Может быть, попытаться забраться в фургон незаметно.
И когда я только
собирался слезть с козел, чтобы осмотреться, передо мной появилась старшая
сестра, которая надзирала за лазаретной кухней, и потребовала мешок с двумя
копчёнами окороками.
«Окорок? … Вы
спрашиваете окорок, старшая сестра? Какой ещё окорок?»
Ещё вчера вечером я
выбросил последнюю, тщательно очищенную ножом, кость от окорока.
«В провиантском
фургоне нет никакого окорока. Я только недавно принял фургон от командира
обоза, в моём списке не было никакого окорока», - сказал я.
«Нет окорока…? Как
такое может быть? Окорок должен быть здесь… И сало тоже. Тогда дайте мне сало!
Быстро нужно приготовить особенно питательный обед!
«Сало?» - спросил
я. - «У меня нет сала».
«Здесь же было
сало», - сказала старшая сестра.
«Здесь нет… Может
быть, на другой телеге»
Я ещё никогда не
врал так нагло.
Старшая сестра ушла
и доложила, кому следует.
За этим последовали
расспросы. Мы уже давно были в пути, а они всё пытались разобраться в
случившемся. Но старшая сестра должна была смириться с тем, что никак не
удавалось выяснить, почему пропавших мешков не было в накладной командира обоза.
И это было моим счастьем.
В этот день
непривычно жарким было февральское солнце. Так много тепла оно нам до этого не
дарило. Шедшие пешком вытирали пот со лба; мы, кучера, сняли с себя тулупы. Был
полдень. Мы подошли к казачьей станице Незамаевской.
Неожиданно объявили
отдых. Только следующим утром должен был продолжиться марш.
Обоз разделился.
Я повернул, следуя
указанию обозного поручика, на луг, который разрезала река.
Мы распрягли коней
и привязали их к деревьям, росшим на лугу. Мы кормили их и поили, нося воду из
реки.
Луг мягко спускался
к реке, и мы, управившись с лошадьми, снова пошли на берег, Отто Шёнеманн,
Тимекарл и я.
За несколько
солнечных дней на реке уже растаял последний лёд. Появилась мысль побаловать
пропотевшее под тулупом тело, свежей ледяной водой.
Но мне река была
нужна и для более важного дела. Она должна была освободить меня от постоянной
тревоги, приняв в себя остатки письма, которое я разорвал в Дороховской кухне.
Я хотел с её помощью уничтожить бумажные клочки, скатавшиеся в моём кармане в
комок.
Сначала мне нужно
было из моего сундука, стоявшего в фургоне, взять свежую рубаху. Я стоял у
дышла, рядом с передним колесом, и копался в своих вещах. С отъезда из Лежанки
это был первый раз, когда я вставил ключ в замок и открыл его.
Наконец-то я снова
мог взглянуть на свои ценности. То, что передо мной лежало, оставшиеся книги и
вещи, порадовало меня.
Черновик письма и офицер со шрамом
Среди них было
несколько черновиков, тетрадей с моими записями.
Я как раз взял одну
из этих тетрадок, чтобы полистать и что-то прочитать. Делать записи, рисунки об
увиденном и пережитом всё ещё было для меня важным.
Облокотившись на
левое переднее колесо телеги, я, страницу за страницей, листал черновик.
И тут чья-то рука
схватила меня за плечо и стала листать вместе за мной, дальше и дальше.
Кто мог позволить
себе такую шутку? Тимекарл? Отто Шёнеманн?
Не оборачиваясь, я
сделал вид, что мне это не мешает, но
рука из-за спины продолжала листать. Забавная рука! Я слегка повернул голову
назад и увидел неподвижное лицо. Оно принадлежало человеку со шрамом.
Он продолжал
скользить взглядом по исписанным страницам школьной тетради и не собирался
уходить. Я не изменил позу, продолжал держать тетрадь, как и прежде, а он переворачивал
страницу за страницей. А почему и нет? Мои немецкие заметки не представляли для
него никаких трудностей. Он читал с очевидным интересом.
Правда, при
очередном перелистывании страницы глаз моего таинственного сочитателя
задержался на написанных кириллицей предложениях, которые тоже были написаны
моей рукой и занимали несколько страниц. То, что они здесь есть, как-то выпало
из моей памяти, как и то опасное письмо в моём кармане, разорванное мною в
Лежанке.
В тетрадке был
составленный с помощью Насти черновик самого письма, по которому был написан
вариант письма в Лежанский местный комитет.
Как будто
парализованный, я продолжал держать тетрадь перед глазами читающего. Он водил
пальцем по строчкам, по всем этим идиотским фразам, в которых выражалось наше
восхищённое одобрение идеальным целям большевиков. Эта глупость теперь могла
стоить жизни некоторым из нас.
Дочитав до конца,
чернецовец двумя пальцами потянул тетрадь к себе.
«Кто это написал?»
«Я не знаю. Я нашёл
тетрадь», - сказал я. Вряд ли это прозвучало убедительно.
Он сказал холодно:
«Это писал ты!»
И так как он
сейчас, наклонившись вперёд, пристально смотрел на меня, так сказать, брал меня
на мушку, как тогда, в Дороховской кухне, я уже слышал его голос, произносящий:
«Значит, ты всё-таки был в Красной гвардии. Теперь же это понятно».
Вместо этого он
сказал только: «Куда я сейчас пойду – ты знаешь».
Движением головы он
указал на находящееся с другой стороны луга двухэтажное здание школы, где
находился Корниловский штаб.
Помахивая тетрадью,
он пошёл прочь и перешёл улицу. Я видел, как он вошёл в штаб.
Тут передо мной
появился Шёнеманн. И Тимекарл был тут как тут.
«Что ты такой
расстроенный? Что он прочитал?»
Напали они на меня
с расспросами.
«Что случилось?
Почему он забрал тетрадь?»
Они всё видели.
«Письмо!»- сказал
я.- «Наше письмо. Я писал его сначала в черновике. Убегайте, если можете! Я
ухожу».
Внезапный побег
Мои ноги сами
понесли меня, сначала медленно и тяжело, а затем всё быстрее, шаг за шагом, в
сторону реки.
А потом всё
быстрее, быстрее и быстрее!
Нечто подсознательное
управляло мной; как иначе объяснить, что я выбрал именно этот путь к спасению?
Я дошёл до конца
садовой стены, которую обрезала река, и перелез через неё.
Я пробежал через
соседний огород, перебрался через вторую саманную стену и помчался через третий
участок.
Здесь на меня
напали собаки.
Их лай
спровоцировал лай в следующем огороде.
Снова и снова – как
на штурмовой дорожке во дворе казармы – я преодолевал саманный забор или
отрезок огорода, преследуемый висящими на ногах собаками.
Мой последний прыжок
привёл меня в узкую, совершенно безлюдную улочку.
Даже дети на ней не
играли.
Все, казалось,
ушли, чтобы посмотреть, что происходило в станице.
Такое событие, как
прибытие Корнилова, они не могли пропустить. Это ведь были казаки. Хотя пока
они придерживались нейтралитета.
Мне нужно было
выбрать новое направление. Идя садовым переулком, я направлялся на главную
улицу. Мой шаг был ровным. Нельзя было спешкой привлекать к себе внимание. Я
устремился в уличную толпу, толкотню местных жителей и белогвардейцев. Никто не
мог мне помочь, я должен был пробиваться сам. Только вперёд, хотя и прогулочным
шагом.
Я шёл не спеша, как
будто просто гулял от избытка свободного времени, хотя ситуация была
чрезвычайно опасной.
Если бы меня кто-то
узнал и задержал, меня бы ждал расстрел по закону военного времени.
Как далеко было до
окраины станицы? Где заканчивалась последняя улица? Где путь на свободу?
Я ещё раз сменил
направление, свернув с главной улицы. Вскоре, гораздо быстрее, чем я ожидал, я
оказался на улице, только с одной стороны застроенной бедными домами, которая,
когда я прошёл её до конца, и привела меня в окружившие местечко поля.
Я больше не мог
контролировать себя и побежал.
Вокруг последних,
казалось, вымерших, крестьянских хат не было видно ни одного человека. Только
старый дедушка – казак, шедший мне навстречу, поздоровался со мной, и пошёл
дальше. Я не рискнул обернуться, двигаясь вперёд. Только не смотреть назад!
Я миновал последний
казачий курень. Впереди были поля, и они приняли меня.
Как далеко я смогу
пройти? Есть ли у меня вообще шанс уйти?
Овечий тулуп висел
на мне тяжёлыми доспехами. Чтобы поднять ногу, требовалась сила. Комья земли,
висевшие на ногах, мешали быстрому шагу, который только и мог меня спасти.
Вперёд! Добраться
до лощины, где я, пригнувшись, чтобы спрятаться от взглядов, смогу бежать
дальше. Или искать свекольную яму, в которую, разрыв её руками, можно
забраться!
А вот и свекольная
яма. Но земля была такой промерзшей, что её нельзя было разрыть руками. Я снял тулуп, слегка зарыл его в солому,
прикрывающую свекольный холмик, и побежал дальше.
Теперь я бежал вдвое
быстрее, я летел.
Как далеко и куда приведётменя оставшаяся во мне энергия,
я не задумывался.
Я знал только одно:
мне нельзя оглядываться. Оглянуться – означало превратиться, как жена Лота, в соляной столб.
А теперь прочь с
поля, прочь от этих липких глыб земли, в какое-нибудь укрытие!
Слева показалось,
как я предполагал, русло реки; там стоял высокий камыш. Да это, должно быть, речушка, которая
пересекала. В камышах я могу спрятаться.
Я подхожу к
речушке, скольжу по откосу, и тотчас попадаю по бёдра в воду.
В сразу отяжелевших
от массы воды одежде и сапогах, я с трудом выбираюсь из реки, и бреду по
берегу, в направлении, куда течёт река, всё дальше и дальше…
Не деревья ли видны
там, на берегу? Да, группка деревьев типа вяза. До них, кажется недалеко, а за
ними виднеется крестьянский двор, лежащий в стороне от всего хутор.
Он должен мне дать
убежище, он даст. Или же: я попаду в
ловушку, и меня выдадут.
Кто живёт на
хуторе? Казак? Мужик? Какие у них тут отношения друг с другом? Кто за
«красных», кто за «белых»?
Вот хутор уже виден
отчётливо. Из-за деревьев виднеются его крыша и труба.
Но находится он на
другом берегу.
Понимаю это, только
подойдя ближе, потому что деревья растут на обоих берегах, а река делает здесь
маленький изгиб.
Моста нигде не
видно.
Только вперёд! После того, как этот хутор остаётся у меня за
спиной, вдалеке передо мной появляется другой.
Значит, теперь мне
нужно добраться до него. На вопрос, удастся ли мне это, ответа нет.
Нужно бежать
дальше.
Со слабостью и
малодушием будет бороться страх, который гонит меня, пока я не окажусь в
безопасности. «Беги дальше, иначе ты пропал!» - с такой установкой ты, вопреки
бессилию, ещё не побеждён
Я бегу, бегу…
Я стараюсь
сохранять темп. Иногда я его даже ускоряю.
Так я бегу, пока
впереди не появляется степной хутор, и я не оказываюсь перед деревьями.
Деревья, окружённые
кустарником, снова стоят по обеим сторонам реки и между ними – я вижу это
отчётливо – с берега на берег проложен мостик.
Это меня
подстёгивает, помогает мне собрать последние силы. Я же хочу только найти
какой-либо уголок, убежище, может быть, даже так, чтобы никто во дворе об этом
не узнал.
Ну и мечты! ...
А вот и хутор.
Я прибежал к нему
как загнанный зверь. Я исчезаю среди деревьев, бросаюсь вперёд по деревянному
мосту, уже из последних сил делая последние шаги.
Покачиваясь, стою
на входе во двор. Целая свора собак пытается наброситься на меня. Вдруг кто-то
встаёт между нами и собаками, человек в сероголубой австрийской солдатской
гимнастёрке, пленный … слава тебе, господи!
Он говорит мне
что-то, задаёт мне вопросы по-русски, но не с русским акцентом. Чех.
«Где хозяин?» -
выдавливаю я. – «Отведи меня! Это срочно!»
«Пойдём!» - говорит
он и идёт впереди.
Мы заходим в
конюшню. Из неё высокие порожки соединяют конюшню, через коридорную дверь, с
домом.
Выглядывает
чернобородый русский, наполовину скрываясь в доме. За ним показывается женщина.
Оба спускаются по ступенькам вниз.
«Что надо?» -
спрашивает мужчина.
«Ты хозяин? Спрячь
меня! Здесь, в конюшне? Времени нет».
«Кто ты? Что с
тобой?»
«Я военнопленный.
Уже долго в России. Но они гонятся за мной. Я мог бы здесь спрятаться? Время не
ждёт».
«Кто за тобой
гонится? Расскажи всё! Спокойно,
спокойно!»
«Солдаты… Всадники
… Я сбежал».
«Сбежал? Откуда? От
кого?»
«От тех там, в
станице. Она сейчас полна солдат»
«О каких солдатах
ты говоришь?» - спросил он.- «Ты из станицы? И что там за солдаты?»
Мне пришлось
прикинуться глуповатым, я ведь не знал, кто передо мной.
«Солдаты», - сказал
я, - «которые забрали меня с собой оттуда, где я служил».
«А где ты служил?»
«Далеко отсюда»
«Где?»
«В другой губернии.
Не на Кубани. Они скоро могут быть
здесь. Они найдут меня… можно мне остаться в конюшне? В ящике с кормом или …?»
«Ты слишком
взволнован. Успокойся! … Скажи, где ты служил! … Я знаю мир!»
Это
чудо: дядя Насти!
«Ну как ты можешь
знать место, откуда я!? Это далеко отсюда… Местечко на реке Средний Егорлык…
Лежанка».
Брови хозяина
хутора поползли вверх.
«Лежанка?» -
спросил он удивлённо.
Его, до этого не
очень дружелюбное лицо, просветлело. Что же поразило его так, что он даже
улыбнулся?
«Вы только
посмотрите! Ты служил в Лежанке? Ну, жена, что ты на это скажешь? Он говорит,
что из Лежанки… Ну, и у кого ты там служил? А? Скажи, у кого?»
Я не понимал, что
означают его слова. Где была Лежанка, и где сейчас я?