Ф.И. Елисеев

С КОРНИЛОВСКИМ КОННЫМ

 

Выступление дивизии под Двинск

В десятых числах июня месяца 1917 г., по железной дороге из-под Або, эшелоны полков выступили на Петроград. В Пскове долгая остановка и скопление трех эшелонов (сотен) нашего полка. С подъесаулами Некрасовым и Винниковым осматриваем древний русский город, его кремль. Потом заходим в городской сад и на веранде летнего помещения ресторана — пьем кофе.

В саду тучи солдат. Почти все они в шинелях, наброшенных на плечи с расстегнутыми хлястиками, с помятыми фуражками на затылок — вихрастые, с ленивыми движениями, чем-то недовольные. Воинский вид их, самый отвратительный и до того небрежный, словно их мозг растворился, словно этот их мозг также “помялся” и сдвинулся “на бок” вместе с фуражками.

Мы сидим за столиком в черных черкесках при серебряных погонах, при кинжалах и шашках и при револьверах. Боже! Какие злые взгляды бросали солдаты на нас! Уже вечерело. “Пойдемте, господа, в свои вагоны... а то в темноте и в глуши — долго ли до греха?” — говорю я своим друзьям-сверстникам. Они соглашаются, и мы уходим из полутемного городского сада под все те же злые взгляды солдат.

Перешагнув границу Финляндии и появившись в своей России, мы попали в какой-то солдатский Содом и Гоморру. На каждой станции много газет и журналов. В иллюстрированных лубочных журналах такая похабщина на царскую семью с Распутиным, что самое дикое воображение не может представить, чтобы это могло быть, даже в самом скверном крестьянском или рабочем семействе. Наши казаки совершенно не верили этому и относились к подобным журналам брезгливо и с возмущением. На железнодорожных станциях было такое, словно открылось исчадие ада, все темные силы зла вышли наружу и справляют свое дьявольское дело...

Вся наша дивизия была сосредоточена в пяти-семи верстах восточнее города Двинска, расположившись биваком в сосновых лесах. Здесь мы почувствовали остроту Западного фронта и чувство беспомощности от налетов германской авиации. Против нас здесь стояли немецкие части. Близость фронта сказывалась во всем. Везде было много солдат и обозов. Немецкая авиация очень тревожила войска. И несмотря на это митинги в полках нашей дивизии проводились как никогда часто и уже при участии солдат.

Наш полк стоял биваком рядом с 3-м Екатеринодарским полком, в котором были, как и полагается, пожилые казаки со льготы третьей очереди. На митингах их офицеры вели себя совершенно иначе, чем офицеры нашего полка. Мы приходили в черкесках и при полном положенном для офицеров оружии, становились все вместе позади своего командира полка. На все запросы казаков отвечал командир полка полковник Косинов, горячо и по-отечески, смело и логично, с большой долей грусти в душе — высказывал им все по существу дела.

У екатеринодарцев же было иначе. Офицеры приходили одетые в гимнастерки, иные без оружия и, раскинувшись по бивачному среди сочувствующих им казаков — лежа, сидя, стоя, — они бросали критические реплики ораторам довольно смело и улыбались при этом самодовольно. Их поддерживали многие казаки, но по их адресу тут же бросались от солдат оскорбления и даже угрозы.

Я считал этот способ работы екатеринодарцев не только что несолидным, но и вредным. Дразнить людей, воспринявших революцию, совершенно нельзя. Им надо противопоставить логику и холодный ум.

Смело и хорошо говорил их помощник командира полка войсковой старшина Муравьев*. Маленького роста, юркий, смуглый — он отлично знал казачью душу.

Тут же бывал и их командир полка, полковник Миргородский*, наш старейший кавказец. Богатый человек. В юрте своей станицы имел офицерский участок земли и дом в Романовском. Добрейший человек. В молодости джигит и мог кутнуть. Его дом в Мерве с добрейшей супругой и детьми посещаем был всеми офицерами с большой любовью. Для казаков он был у нас в полку выше родного отца. Черноморский казак по рождению — он им остался по психологии и своему разговору и среди “линейцев”. Как всегда — он много курит и молчит. Конечно, молчал и душою плакал за казачество, которое он так любил и для которого всю свою долгую офицерскую службу делал только добро. “Хай балакають... побалакують и пэрэстануть”, — как-то ответил он, когда кто-то попросил и его сказать слово.

На удивление, при всей той государственной разрухе и падении воинской дисциплины — в полки приезжали солдатские делегаты из высших войсковых соединений, звавшие казаков продолжать войну до победного конца. Это была подготовка к одной очень неприятной экспедиции...

Наша встреча с донцами

Стоять биваком в палатках, в сосновом лесу на песчаной почве — было приятно. Рядом проходит шоссе на Двинск. По ней тянутся скучные войсковые обозы. Без дела казаки скучают. Вдруг слышится хор трубачей. Идет, видимо, кавалерийская часть, так как хор играет “не в ногу”. Из лесу, из поворота дороги, действительно показалась конница. Впереди старшие офицеры, за ними хор трубачей на одномастных лошадях, а дальше — конная колонна строем “по три”. Наши казаки, из леса, быстро подошли к шоссе, рассматривая славную русскую регулярную конницу.

Офицеры на отличных лошадях, в хорошей посадке, но будто скучные. За ними идут драгуны. Революционная расхлябанность коснулась и их. Драгуны сидят в седлах небрежно. Распущенные поводья. Пики, которые драгун будто “тяготят”, небрежно брошены за спину на бушлаты. Так же небрежно брошены за спину и эскадронные цветные значки, которые должны держаться “в руке” и строго перпендикулярно. Небрежно брошены и фуражки на головы. И офицеры-кавалеристы, и драгуны — как-то безучастно смотрят на казаков, как и наши казаки так же безучастно смотрят на проходящие эскадроны. Что думает каждая сторона, я не мог изучить в те долгие минуты, а может быть, и целый час времени, когда прошли мимо казачьего бивака три полка русской кавалерии.

Разочарованные, некоторые казаки повернулись и пошли к биваку, как из того же поворота дороги из леса — вдруг молча показалась новая голова конной колонны. Что бросилось в глаза сразу же — резкая разница в движении лошадей и в посадке седоков. Смелый шаг лошадей, просящих повода. Седоки — прямая посадка в седле, упор на повод. Фуражки чуть набекрень и с левой стороны вихрастые чубы. Лица всадников молодые, с острым взглядом, смуглые. Красный лампас на шароварах резанул всем нам глаз.

— Д о н ц ы - ы! — пронеслось по шпалере наших казаков, стоявших на песчаных возвышенностях у шоссе, и, словно электрическим током, пронизало всех то родное и так близкое каждому казачьему сердцу: “идут свои казаки!” и “Ур-ра!. Ур-ра-а!” — заревели наши казаки, схватили с голов свои папахи и вороньими крыльями замахали ими в воздухе. Некоторые, от восторга, бросали их вверх. Донцы не остались в долгу и, без команд, ответное “Ур-ра!” и махание фуражками, и взволнованность лошадей под седоками — были приятным ответом нам, кубанцам.

С песчаной дюны у шоссе — так приятно забилось сердце, видя эту трогательную картину братского приветствия между кровными Казачьими войсками и так еще сохранившийся воинский вид донского казачьего полка.

Военный министр генерал Сухомлинов, в своем большом труде уже за границей, писал, что “придание к кавалерийским дивизиям по одному казачьему полку имелось целью — привить кавалерийским полкам казачье молодечество, а казачьему полку дать больше “регулярности”. Это и шел один из донских полков, приданный “четвертым” к драгунской дивизии.

Под Двинском наша 5-я Кавказская казачья дивизия была влита в 1-й кавалерийский корпус, которым командовал генерал, князь Долгоруков*. В него входили до нас: кавалерийская дивизия (номер не помню) и 1-я Донская казачья дивизия. Последней командовал генерал Греков, бывший командир сотни юнкеров Николаевского кавалерийского училища в мирное время, по прозванию юнкеров — “шакал”.

Итого, в этот корпус входило 9 казачьих полков и три кавалерийских. Нашу дивизию перебросили в Двинск, где будет получено какое-то оперативное задание. Там, на площади, наш полк выстроился против какого-то кавалерийского полка на рыжих лошадях. Драгуны, держа лошадей в поводу, ждут своих офицеров. Медленной рысью подошел командир одного из эскадронов. Ему вахмистр скомандовал “Смирно”!

Здрасьте, господа! — вдруг слышим мы его приветствие.

Здрасьте... господин ротмистр! — слышим в ответ и... невольно переглянулись мы, командиры сотен, между собой, слыша подобное воинское приветствие в строю и... славной русской конницы. Мы несказанно удивились.

Что-то мокрое, слизистое, брякнуло в наши души и в души наших казаков. У нас до сих пор все офицеры здороваются в строю “по-старому”: “Здорово, молодцы!” или “Здорово, 2-я сотня!”, “Здорово, братцы!” и казаки, также “по-старому”, дружно и весело отвечают: “Здравия желаем, господин подъесаул!” или произносят тот чин, который с ними здоровается.

“Строй есть святое место”, говорит наш воинский устав, и в строю и для строя — не должно быть никаких “штатских манер”. Наши казаки отлично это понимали и не вводили никаких новшеств. У драгун же, оказалось, иное. Потом мы спросили их офицеров, — “почему это”? И получили ответ: “Так постановил полковой комитет”.

Спросили мы и еще: “Почему эскадроны встречают своих начальников, держа лошадей в поводу, а не в седлах?” И получили наивный ответ: “Чтобы не утомлять лошадей”. Мы были огорчены и разочарованы их порядками.

Разоружение пехотных частей. Жуткая картинка

Здесь, в Двинске, полки получили приказ от Временного правительства из Петрограда: “Под руководством комиссара Северо-Западного фронта поручика Станкевича — 1-му Кавалерийскому корпусу разоружить пехотные части, находящиеся в окопах и отказавшиеся продолжать войну. Отказавшихся препроводить в Двинск, в “интендантский городок”, и держать под арестом до судебного разбирательства”.

Разоружать свои же русские пехотные части! А если кавалерия и казаки не захотят? А если пехота по нас откроет огонь, то что делать? Вопрос был очень острый. Мы боялись провокации, чтобы опять не накликать на казаков оскорбительных кличек — усмирители, опричники...

В полки прибыли делегаты из штаба Северо-Западного фронта и внушали казакам — “не бояться”. Казаки соглашались “выступить”, но при условии, что с ними будут участвовать в разоружении и “солдатские части”. Делегаты заверили, что для этого составлен специальный отряд из всех родов оружия и, кроме того, будут самокатчики и броневики. Договорились. Миссия была, конечно, неприятная, но казакам было еще указано, что если они откажутся заставить пехоту сидеть в окопах, — придется им самим занять их место в пешем строю.

Этот аргумент был довлеющим для казаков. К тому же политический комиссар, поручик-сапер и юрист по образованию Станкевич был партийный товарищ главы Временного правительства Керенского, т. е. — как распоряжение, так и выполнение, поручено из левых политически кругов, поэтому никто не может подумать о каком-то контрреволюционном выступлении казаков. Это казаков успокоило.

По диспозиции — с вечера все полки корпуса заняли исходное положение и с утра двинулись с двух сторон по продольному протяжению линии окопов. Это был резервный ряд окопов, тянувшийся в восьми верстах западнее Двинска. С северной стороны, широкой рысью, головным шел наш полк. Впереди, рассыпанным двухшереножным строем шла 2-я сотня с командиром полка полковником Косиновым. С противоположной стороны, с юга, по широкому ровному полю верст на пять от кавказцев, так же рассыпанным строем и широкой рысью шел полк драгун на серых одномастных лошадях, что чаровало глаз красивой конной воинской баталией.

Поручиком Станкевичем было заранее передано пехотным частям в окопах, что при приближении конницы всем выйти из окопов без винтовок, что и было выполнено. Станкевич тут же приказал офицерам пехоты немедленно же выделить “зачинщиков”. На наше удивление — офицеры очень активно и строго по-военному стали выделять подобных. Тут же многие солдаты заискивающе докладывали своим офицерам, что они “никогда” не отказывались воевать и всегда были послушными солдатами. Наши казаки смотрят на все это, смеются и радуются тому, что все обошлось безболезненно, на что было потрачено так много уговаривающих их трескучих слов.

Еще одна деталь бросилась в глаза: все офицеры пехоты были в малых чинах, но были активны и воински подтянуты.

Всех выделенных солдат препроводили в Двинск и поместили в “интендантский городок”. Это был небольшой квартал в городе, обнесенный толстой и высокой, сажени в три, кирпичной стеной с массивными решетчатыми железными воротами на восток. Всех задержанных было около девяти тысяч солдат. Наш полк остановился перед воротами, ожидая комиссара Станкевича. Здесь же была и одна рота “самокатчиков”, свыше ста человек, на велосипедах. Политическое настроение их было твердое, за продолжение войны. Все солдаты этой специальной роты были люди хорошо грамотные и с интеллигентным оттенком.

Прибыл Станкевич. Увидев его, изолированные в городок солдаты подняли неимоверный шум, требуя освобождения. Станкевич — небольшого роста, загорелый, на вид самый обыкновенный пехотный офицер военного времени, но университетский значок на обыкновенной гимнастерке защитного цвета и его внешнее спокойствие — вызвали среди офицеров нашего полка уважение.

Изолированные солдаты грубо и резко требовали его войти к ним и дать объяснение, — за что они арестованы? Станкевич медлил с ответом и чего-то ждал. Но вот подошел броневик. Из него быстро выскочил молодой офицер, взял под козырек перед Станкевичем и доложил ему, что он прибыл в его распоряжение, которое выполнит немедленно же и точно. Мы переглянулись. Станкевич приказал открыть ворота. Во двор с гудением вошел броневик. За ним шли Станкевич, наш командир полка и старшие офицеры. За нами самокатчики, вооруженные винтовками. Толпа сразу же замолкла, и Станкевич, от имени Российского Временного правительства, возглавляемого “Александром Федоровичем Керенскими (так он подчеркнул), — потребовал от них подчинения свои офицерам для продолжения войны до победного конца в согласии с нашими союзниками. А пока они будут задержаны здесь “для опроса” и извлечения из их среды зачинщиков. Они не протестовали.

Войска уведены. От нашего полка приказано было нести внешнюю охрану их, силою в одну сотню, сменяясь ежедневно. Первой для охраны была назначена моя 2-я сотня. По распоряжению нашего командира полка полковника Ко-синова, два взвода казаков, по полувзводно, заняли все четыре угла этого “интендантского городка”, а два взвода оставались в обширной сторожке перед единственными воротами на восток.

Вначале все было тихо и спокойно. Но едва хвост колонны нашего полка скрылся в лесу, отстоявшем в трех-четырех верстах, как звериный рев многотысячной толпы обрушился на казаков. Я быстро выстроил свою резервную полусотню в пешем строю, готовясь ко всяким случайностям. Лошади сотни стояли на коновязи позади сторожки, так же с охраной.

Рев солдат, с площадной, “многоэтажной”, бранью, с оскорбительными эпитетами по адресу казаков усиливался. Солдаты, с внутренней стороны взобравшись на стену, грозили спрыгнуть вниз и расправиться с казаками. Хотя и безоружных, — но их было около девяти тысяч, нас же, казаков сотни — немного более ста человек, отбросив наряд при лошадях.

Мы чувствовали и понимали, что при их настырности они действительно могут нас “смять”... и хотя комиссаром Станкевичем приказано было в случае необходимости открыть огонь по бунтовщикам, но я знал, что в настоящее неспокойное революционное время — это нелегко сделать. Да и послушаются ли казаки “открыть огонь по своим”? Лица казаков моей резервной полусотни были бледны. Бледны были лица у взводных урядников — Федорова и Толстова — людей умных, авторитетных среди казаков и явных “контрреволюционеров”.

Вдруг из строя, из задней шеренги, слышу нервное, громкое:

— Чиво ж Вы нас тут держите? Они нас разорвут на куски?

— Ах, этак твою мать! — выкрикнул я неизвестному казаку и командую. — Смирно! Не разговаривать в строю! И слушать только мою команду!

А сам быстро иду вдоль строя, вглядываюсь в лица казаков и выкрикиваю:

— Кто сказал?.. Кто испугался?

Все казаки молчат, затаив дыхание. Это был тяжелый и страшный момент. Самые молодые казаки в полку были прихода в Мерв в январе 1914г. Следовательно, они прослужили в полку более трех лет, из коих на войне пробыли около трех лет. Казаки же прихода в полк 1911 г. — прослужили в нем свыше шести лет. Устав все учили и службу знают. И вот — строевая команда — взяла верх и над низменностью человеческой души, и над революционными завоеваниями “прав солдата”. Это был очень характерный психологический момент.

И только что успокоил свою резервную полусотню, как вижу — с дальнего от нас угла один полувзвод казаков, бросив свой пост, быстро бежит к нам без всякого строя. Со стен солдаты бросают в них кирпичи, камни и гулкое насмешливое улюлюкивание.

“Ну... конец!” — пронеслась страшная мысль в голове. Оставив полусотню хорунжему Трубицыну, своему младшему офицеру, пожилому человеку из урядников 3-го Кавказского полка, но с полною надеждою на взводных урядников и вахмистра сотни подхорунжего Митрофанова, — бегу им навстречу. Впереди всех, с перекошенным от страха лицом, но с винтовкою в руках — сломя голову бежит казак Козьминов. Выхватив из ножен шашку, кричу-командую ему:

— Стой! Стой! — кричу я сгоряча с грубой руганью.

Казак тяжело дышит, но остановился. Вижу, впереди своих казаков бежит сам взводный урядник Копанев, с бледным от страха лицом. Копанев был умный, серьезный и очень авторитетный среди казаков.

—Копанев! И Вы тоже?! — бросаю ему. — Восстановите порядок и — назад! — кричу ему.

— Ды... господин подъесаул... они же нас сомнут! Не стрелять же по своим? — растерянно бросает он.

—Зарядить винтовки и — за мной! — командую всем.

Скорым шагом, с винтовками “на изготовку” идем-спешим к углу, к своему посту, чтобы успеть занять его своевременно. Дошли и заняли. На удивление — солдаты замолчали и спустились со стены к себе. Ночь прошла спокойно. На утро нас сменила 5-я сотня есаула Авильцева.

В конном строю, пройдя молча, замкнуто и смущенно несколько верст до бивака полка, — вызвал вперед песенников. Как никогда — они выехали лениво. Долго не могли начать песню, а когда запели, то я понял, что в душе их что-то произошло. И произошло только нехорошее против своего командира сотни.

Я понял, что они обижены моим оскорбительным криком и руганью двух испугавшихся казаков, чего теперь, в революционное время, офицеру делать уже нельзя. Другое дело — прав ли был я или не правы были те два казака, но теперь площадной руганью пользоваться нельзя.

— Песенники по местам! — командую. — Отделениями на-лево! Стой! Равняйсь! Смирно! — подал длинную команду. Сотня выстроилась и замерла по уставу.

— Казак Козьминов! На двадцать пять шагов вперед перед сотней — рысью! — бросаю в строй.

Казак Козьминов выехал вперед. Шагом подъезжаю к нему, останавливаюсь против него и громко произношу так, чтобы все услышали:

— Я Вас выругал матерным словом... Я извиняюсь перед Вами, на глазах всей сотни... Принимаете это?

— Ды никак нет, господин подъесаул... я ничиво, — отвечает он, взяв руку под козырек.

— Я Вас спрашиваю, Козьминов, — принимаете ли Вы мое извинение? — повторяю ему.

— Так точно, господин подъесаул, но я ничиво... — продолжает он. Сотня казаков вся вперилась глазами в эту “революционную картинку” и затаенно молчит.

— Ну, хорошо! Идите в строй! — командую ему. И, выждав “его уход”, — громко произношу:

— Справа no-три! Песенники на-перед! Сапегин — затягивайте!

Как они запели! Весело, громко, с открытыми ртами и душами, явно, чтобы “смять” ту странную военную картинку и диалог, который вел их командир сотни с рядовым казаком, своим подчиненным, совершенно недопустимый в армии при Императорской власти. А их командир сотни, идя впереди молча, созерцал в своей душе — и радость, и обиду...

Пишется это для того, чтобы читатель понял — какую жуткую драму переживали мы, офицеры, в те жуткие месяцы русской революции! Как и думаю, что подобный случай мог быть тогда только в казачьих частях, т. е. — среди казаков, как людей одной крови и мышления.

Полковой штандарт

 

Под Двинском наша дивизия простояла ровно месяц, но он остался так памятен мне по многим “революционным картинкам”, что лучше бы его и не было ни в моей жизни, ни в жизни родного полка.

Это было с 10 июня по 8 июля 1917 г. После разоружения пехотных частей — всему 1 -му Кавалерийскому корпусу был дан покой. Полки нашей дивизии расквартировались по литовским и белорусским селам, и казаки полностью отдыхали и много пили местного сельского пива, приготовляемого самими же крестьянами. Вдруг получен приказ: “5-й Кавказской казачьей дивизии занять пехотные окопы”. Наши казаки приуныли. Но скоро пришла “радость”: 1-й Таманский полк отказался идти в окопы, мотивируя, что — “мы конница”, и просили наш полк “пид-дэржать йих”, как выразились делегаты-таманцы, прибывшие к нам. Полковой комитет их не поддержал, но некоторые сотни полка выразили сочувствие им.

Горячий и гордый наш командир полковник Косинов, задетый этим до самой последней капли своей крови, — для спасения чести полка он решил бросить свой последний резерв, и если это не поможет, то уйти из полка. Так он нам говорил потом.

В один из дней, когда уже опадала дневная жара и было так приятно и мягко в воздухе, полку приказано было построиться в пешем строю и ждать своего командира.

За речкой, перед густым гаем леса, на большой возвышенной площадке, обрамленной холмиками, далеко за окраиной литовского села — “покоем” был построен наш полк. Казаки при шашках и при винтовках. Стоим и ждем, а почему — никто не знает. Ждем, конечно, командира полка!

Нам не видно ни села, ни мосточка через речонку. И первое было то, что мы услышали свой хор трубачей. А потом, из низины — показалась довольно внушительная колонна: впереди командир полка при полном банте своих боевых орденов, за ним, также при орденах, полковой адъютант подъесаул Кулабухов. За адъютантом следуют два урядника при развернутом полковом Георгиевском штандарте, и за всеми ними — полковой хор трубачей. Картина была импозантная. Увидев это, войсковой старшина Калугин скомандовал:

— Полк — смир-рно! Под Штандарты-ы-ы! Слушай! На-кра-ул! Гос-спод-да оф-фицер-ры!

Полковник Косинов, не обращая внимания на слова команды, с бледным лицом, очень красивый со своими черными седеющими усами, гладко выбритый — он направляется прямо к правофланговой 1 -и сотне. Знаком руки он останавливает игру оркестра, и с адъютантом и со штандартом, дойдя до середины ее развернутого фронта, — остановился. Полковой развернутый штандарт с адъютантом — стали позади него. По всем правилам строевого устава, взяв под козырек и голосом оскорбленного начальника и воина, громко воззвал:

— 1-я сотня? Идете ли Вы на фронт со мною?!

Не только что казаки, но и мы, офицеры, не ожидая столь внушительно-трагического жеста со стороны командира полка, — как-то замерли от его слов. 1-я сотня, самая боевая и лихая в полку, немного озорная и, пожалуй, “самая революционная” (условно), возглавляемая добрым подъесаулом Поволоцким, которого сотня за это любила и называла за глаза “наш Володя”, — она на три четверти своих голосов, довольно дружно, ответила:

— Идем! Господин полковник!

Ничего не отвечая 1-й сотне, — Косинов поворачивается направо и со штандартом направляется к моей 2-й сотне. От всей этой картины, так ударившей казаков по нервам, — теперь полк стоял, словно окаменелый. Полк уже знал, что от него хочет их горячий и гордый командир. Я быстро повернул голову в сторону сотни и только глазами повел по своим молодецким урядникам, испытывая их и внушая им — как надо ответить. На тот же вопрос своего командира — 2-я сотня ответила громко, вызывающе и как бы взывающе к другим сотням:

— Идем! Господин полковник!

Следующая отвечала 3-я сотня. От нее мы ожидали только положительного ответа, так как в центре “покоя полка” стоял их былой во всю войну и выдающийся командир сотни, теперь помощник командира полка войсковой старшина Маневский. В его присутствии сотня, словно под гипнозом его умных и справедливых глаз, — могла ответить только положительно.

Косинов пошел к 4-й сотне. В этой исключительной и небывалой в воинских анналах картине — нервы были напряжены до крайности и все глазами провожали печальный ход своего командира, вполне отдавая полный отчет в том, чем все это было вызвано. Во главе 4-й сотни стоял подъесаул Дьячевский, бывший младшим офицером этой сотни еще с мирного времени, с заброшенного в пустыне поста на Персидской границе в Туркестане, Пуль-и-Хатун. Он проделал с этой сотней всю войну. Казаки очень любили Дья-чевского за его личную бесконечную доброту души и за то, что он не любил службы, не напрягал ею и казаков, а в кутежах бросал казакам в подарок последний свой рубль.

В центре же “покоя полка” стоял их испытанный отец-командир, войсковой старшина Калугин, для которого его 4-я сотня, друг-жена и три мальчика-кадета — были самыми близкими и дорогими существами в его жизни. За 4-ю сотню мы не боялись, и она ответила достойно.

Косинов направился к 5-й сотне. Если бы спросить казаков 5-й сотни — за что они арестовали своего командира сотни есаула Авильцева в Сарыкамыше, т. е., как они допустили арестовать его солдатам, — они, пожалуй, не могли бы ответить толком. Можно точно сказать, что есаул Авиль-цев был самым заботливым командиром для своих казаков. Как старый офицер и как долгий полковой казначей он точно знал, куда и как использовать казенную копейку, и использовал ее только для своей сотни. 5-я сотня состояла из казаков Терновской и Тифлисской станиц и была очень спокойная. Взводные урядники — Жученко, Беседин, Дереза были так рассудительны всегда и дисциплинированны. Эти три урядника были казаки Терновской станицы. 5-я сотня ответила также отлично.

Гипноз, охвативший сотни, усиливался. Осталась для опроса 6-я сотня. Она формировалась из двух станиц — Успенской и Новолокинской, что рядом со Ставропольской губернией. До средины 1916 г., еще из Мерва, ею командовал старый, спокойный и добрый есаул Флейшер*, который ни себя, ни сотню службой не напрягал. Во все те же годы его младшим офицером был хорунжий Некрасов, который также ни себя, ни казаков службой не напрягал. Теперь Некрасов, как и все мы, сверстники, в чине подъесаула и командир своей 6-й сотни. Казаки его любили и уважали. Сотня ответила согласием громко, как и другие сотни.

Все, что здесь описывается, для любой армии и любой страны — только ненормально, как было бы больше чем ненормально для тех же казаков несколько месяцев тому назад. Но теперь наступило жуткое революционное время, полное произвола и непослушания в армии, — почему командир полка и произвел подобный “опрос сотен”.

После этого, все при том же гробовом молчании всех — полковник Косинов, в сопровождении штандарта, вышел на средину полка и в хорошей отеческой речи просил не осрамить седины нашего родного Кубанского Войска. Казаки отвечали: “Постараемся, господин полковник!” Взводными колоннами сотни прошли церемониальным маршем перед полковым штандартом и были отпущены по своим квартирам.

Но в окопы идти не пришлось. В Петрограде вспыхнуло большевистское восстание, о чем мы смутно услышали, и весь 1-й Кавалерийский корпус по железной дороге был брошен в Петроград.

Александрийские гусары

В вечерние сумерки, в дождь и слякоть под копытами коней — наш полк шел к железнодорожной станции на погрузку в Петроград. В каком-то селе обгоняем пехоту. Пехота, но при шашках.

Какой полк? — спрашиваем из строя.

Бессмертные гусары... — слышится в ответ, и, когда поравнялись с головой этой небольшой колонны, во главе ее я увидел штабс-ротмистра Колю Равву. Два родных брата Равва, Коля и Павлик, в 1912 г. окончили Елисаветградское кавалерийское училище. Их отец служил в Кубанском Войске (не казак) и в 1911-1914 гг. жил в нашей станице, являясь командиром 2-го Кавказского льготного полка. Сыновья-юнкера на каникулы приезжали к родителям, где мы и познакомились и подружились, как юнкера славной русской конницы. Я был тогда юнкером Оренбургского казачьего училища и годом моложе их.

На Рождественских Святках под 1913 г. я гостил у обоих братьев-корнетов в Самаре, где стоял Александрийский гусарский полк. Здесь с Колей первая встреча с тех пор. Он большой конник. Со своим взводом атаковал конных австрийцев, получил шашечное ранение в голову и награжден Георгиевским оружием. И теперь вдруг “шагает”... В полутемноте кричу ему:

Ты как попал в пехоту, Коля?
Узнав по голосу, отвечает:

Спешили два эскадрона за излишком конницы, и вот я здесь. Но — уйду! Не дают летать на конях, — буду летать в воздухе! — вызывающе бросает он.

Больше я его не видел. Писали, Коля Равва стал летчиком, но его сбила своя же пехота, как протест, что он летал на разведку. Аэроплан его рухнул на землю и... так жутко погиб отличный кавалерийский офицер Александрийского полка бессмертных гусар, как звался этот полк.

 

 

ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Опять в Финляндию

1-й Кавалерийский корпус, как и наша 5-я Кавказская казачья дивизия, не успели прибыть в Петроград для подавления первого большевистского восстания, которое произошло 3-го и 5-го июля. Его подавили 1-й, 4-й и 14-й Донские казачьи первоочередные полки, стоявшие тогда в Петрограде. Нашу дивизию перебросили в Финляндию и расквартировали в районе железнодорожной станции Ууси-кирка (Новая церковь), что немного севернее района Териок. Наш же полк размещен был в селе того же названия, отстоявшего от станции в 10 километрах на запад. Узнав о переброске в Финляндию, казаки были очень рады, искренне полюбив эту страну.

Должен подчеркнуть, что, когда полк выступал из Финляндии под Двинск в июне месяце, местное население района под Або, где квартировал полк, через своих ленсманов (старосты сел) преподнесло полку похвальную грамоту, в которой говорилось, что “казаки, в их представлении, казались варварами... Но когда население так близко соприкоснулось с ними и сравнило их с русскими революционными солдатами — нашло их людьми спокойными, рассудительными и воински дисциплинированными”. Получив эту грамоту, командир полка полковник Косинов, как и мы, старшие офицеры полка, не только что не обратили внимания на ее содержание, но как-то легкомысленно отнеслись к ней, даже посмеялись и, конечно, не сохранили ее. Казаки об этом знали, им это очень льстило, вот почему, узнав, что наш полк перебрасывается вновь в Финляндию, и были бесконечно рады.

Моя 2-я сотня шла последним эшелоном полка. На очень маленькой станции Ууси-кирка, разгрузившись и пройдя походным порядком 10 километров по шоссированной дороге в сосновом лесу, — с пригорка “воткнулись” в церковную площадь. Наш полк всегда входил в населенные пункты с игрою оркестра полковых трубачей и с песнями всех сотен. Вызвав песенников и свернув налево, сотня двинулась по улице.

— Здорово, друг... уведомляю, что кончен наш кровавый бой... — затянул любимую у “линейцев” песню бархатный баритон приказного Гераськи Сапегина, казака станицы Дмитриевской, и сотня, на три голоса, подхватила речитативом:

Тебя-а! С победой поздравляю!.. — и потом протяжно, как бы с жалобой, заунывно, огласила: — Себя-а — с оторванной рук-ко-ой...

Сотня спускается вниз, почему казачья песня, разливным эхом, слышна очень далеко впереди нее. Казаки находятся в каком-то упоительном ударе, поэтому и поют исключительно восторженно. Жители-финны с любопытством рассматривают казаков и слушают их стройное пение. По аллеям громадного двора-парка справа бегут три девушки-подростка. Они выскакивают на улицу через боковую калитку и от неожиданности останавливаются, наткнувшись “на голову сотни”. Сотня с задором поет уже веселую песню, а они, вылупив свои глазенки, любовно заглядывают во рты казаков. На них легкие летние платьица, на ногах сандалии без чулок и весь их вид такой элегантно-очаровательный. Под взоры “этих фей” казаки поют еще веселее, как вдруг подскакивает сотенный урядник-квартирьер и докладывает, что: “Для Вас, господин подъесаул, и для первой полусотни квартиры отведены на этой даче”, — и рукой показывает на двор-сад, откуда выбежали эти феи.

Я слегка растерялся: “На этой дивной даче?.. И с феями?” Над воротами дачи, на голубом фоне, золотыми крупными буквами, красуется надпись — “Светлановка”.

В конном строе первая полусотня входит в этот двор-сад, а вторую полусотню урядник-квартирьер ведет куда-то вверх.

Я осматриваюсь: справа “службы”, а в глубине двора, за цветочными клумбами — маленький дворец. За ним лес, уходящий к озеру. Наши феи уже здесь. Одна из них, лет 15, с острыми черненькими глазенками, очень живая, все время находящаяся в каком-то восторженном движении, приблизившись к моему беспокойному белому кабардинцу и заглядывая мне в глаза, быстро бросает:

А для Вас, господин офицер, комната отведена на даче Калерии Ивановны.

— Спасибо, спасибо! А кто такая Калерия Ивановна? — спрашиваю я это наивное дитя.

— А она — владелица этой дачи... хотите, я проведу Вас к ней? — отвечает она.

Разместив сотню, отдаюсь в распоряжение феи. Мы проходим цветочные клумбы, раскинутые террасками книзу, и на пороге роскошной виллы — вижу блондинку лет 30, пикантно одетую по-парижски, в высоких полусапожках коричневой шевровой кожи, плотно зашнурованных до пол-икры. Рядом с ней десятилетняя девочка, видимо, дочка, и гувернантка. Мило улыбаясь, она произнесла внятно и любезно:

Господин офицер... Здравствуйте! Очень приятно, что Ваши казаки будут стоять у меня. Позвольте познакомиться? Для Вас уже отведена комната. Я покажу ее Вам сейчас.

Так встретила меня хозяюшка этой роскошной дачи, Калерия Ивановна Светланова, супруга инженера Петра Семеновича Светланова в селе Ууси-кирка. Мы входим с нею в большой кабинет с очень высоким потолком. На стенах его средневековое вооружение — мечи, панцири, металлические сетки. А у входа в него, у двери — в два роста человека средневековые рыцари, закованные в броню. Потом, по ночам, проходить мимо них было немного жутко.

Господин офицер, Вы голодны! Мы сейчас закусим, а вечером из Питера приедет муж, и мы будем вместе ужинать, уже как следует, — говорит она.

Вечером, как и всегда потом ежедневно, прибыл ее муж. Познакомились и сразу же подружились. Ему лет 35. Среднего роста красивый брюнет, добрый, остроумный, у которого “царицей дома” была его жена, отличная пианистка. Дом Светлановых богатый и гостеприимный. У них гостят дочки его друзей-инженеров, вот “эти феи”. За столом у них всегда не менее десяти человек. Меня хозяюшка посадила “навсегда” возле себя справа. За столом всегда очень оживленно, так как все остроумны, веселы и хорошо воспитаны. Разговор у них льется рекою. Они очень рады прибытию казаков, т. е. “боятся солдат, а у казаков — всегда порядок”, без лукавства и лести говорят они.

Здесь очень много богатых русских дачников-собственников. Имеется и православная церковь. Все гостеприимны и с удовольствием разместили у себя наших офицеров “на полный пансион”.

 

“Казачий чуб...”

От Правления Совета Союза Казачьих войск из Петрограда пришло приглашение: “Командировать от дивизии одного офицера и казака для участия в торжественных похоронах донских казаков, погибших в Петрограде при подавлении большевистского восстания 3-го и 5-го июля сего года”. Полковые комитеты собрались в расположении 1-го Таманского полка. Старший в чине, председатель полкового комитета 1-го Таманского полка, подъесаул Демяник, не мудрствуя, сказал:

Ты, Федор Иванович, холостой... вот ты и поезжай в Петроград и возложи венок от нашей дивизии.

Вася Демяник недавно женился на голубоглазой Марусе Мазан. Ее отец, старый таманец, и в Асхабаде заведовал конюшней, кажется, государственной, с чистокровными жеребцами текинской породы. Я Марусю знал. Довод молодожена был мне понятен.

С младшим урядником своей сотни Фоменко (станицы Новопокровской) на Выборгском вокзале в Петрограде беру извозчика, чтобы ехать в Совет Союза Казачьих войск. Фоменко ни за что не хочет сесть рядом со мною в фаэтоне, считая это совершенно недопустимым по воинской дисциплине. Мои уговоры ни к чему не привели.

Тогда я Вам приказываю, Фоменко, сесть рядом со мною! — говорю ему.

— Слушаюсь, господин подъесаул! — смущенно произнес он, покрутил головою, улыбнулся и несмело сел на заднее сиденье небольшого фаэтона “в дуге с пристяжной”.

Таковых, как этот младший урядник (не учебнянин), было много тогда у нас в полку. Им революция была просто непонятна и неприятна.

Мы катим по Невскому проспекту. На нем очень много праздно гуляющей публики, и, как нам показалось, она была в каком-то восторженно-повышенном настроении. Но, к своему удивлению, мы увидели, как на всех углах стоят донские казаки в новенькой форме при красных лампасах на широких темно-синих шароварах, в своих войскового цвета фуражках, при шашках и... продают газеты.

Мы с Фоменко делимся своим негодованием на донских казаков, которые в своей якобы революционной распущенности дошли до последнего падения, торгуя газетами. Наш извозчик остановился у решетчатых железных ворот. Здесь был въезд во двор института, где помещался Совет Союза Казаков. Но у ворот стоит также бравый донской казак, в полной форме и при шашке и... продает газеты.

Что ты братец, делаешь?.. Почему продаешь газеты? И не стыдно ли тебе? — спрашиваю его с грустью.

Стройный блондин с прямым красивым профилем, урядник Фоменко, в черкеске и при шашке стоит со мной рядом, готовый исполнить немедленно же всякое распоряжение своего командира сотни. А молодецкий донец “с усами” и с пышным чубом из-под цветной фуражки, взяв под козырек, докладывает мне:

Господин подъесаул... Совет Союза Казачьих войск выпустил специальный номер газеты под заголовком “Вольность”, посвященный памяти наших донских казаков, погибших здесь при подавлении большевистского восстания 3-го и 5-го июля... и для распространения его выслал большой наряд казаков по городу, причем — весь доход пойдет на помощь семьям погибших казаков.

Выслушав этот бойкий рапорт — у меня свалилась гора с плеч и я радостно обнимаю молодецкого донского казака и закупаю у него всю кипу еще не распроданных газет для своего полка.

Мы в здании женского института. Там много казачьих делегатов. Нас направляют в отдел, где встречаем делегатов с родной Кубани, так сейчас далекой от нас. Они крепко жмут нам руки и буквально не знают, куда нас посадить от радости. Мы ведь от строевой кубанской дивизии и из далекой для них Финляндии!.. Член Войсковой Рады Петр Макаренко*, высокий стройный красивый брюнет с густыми усами в черном учительском мундире с петлицами по бортам и с золотыми пуговицами — он особенно внимателен к нам. Говорит он только по-черноморски. Подошел сотник-пластун в длинной черкеске, и Макаренко представляет его мне, отрекомендовав: “сын нашего Бардижа”*. После обмена мнениями — нас просят пожаловать завтра в Казанский собор, где уже стоят гробы с останками погибших казаков. Оставшись один, я читаю этот специальный казачий номер газеты. Весь номер посвящен событиям по подавлению “первого большевистского восстания в Петрограде” с подробностями — как погибли казаки. Там было помещено прекрасное стихотворение сотника Калмыкова — “Казачий чуб...”. Зачарованный стихотворением, задевшим все струны моей молодой казачьей души, я выучил его наизусть. Вот она, кровавой славою покрытая и казачьими костями усеянная — История Казачества в стихах:

Казачий чуб, казачий чуб — густой, всколоченный, кудрявый...

Куда под звон военных труб — ты не ходил за бранной славой?

Какие берега морей, какие горы, степи, дали —

Тебя — красу богатырей — еще ни разу не видали?

Была далекая пора, когда, влекомый буйным зовом,

Под многогрудное “Ура!” — ты гордо вился над Азовом!

Твоя широкая душа, не зная грани и предела,

За берегами Иртыша, за Ермаком ходила смело!

И твой протяжный звонкий “гик”, твой гордый голос исполина,

При хладном блеске острых пик — слыхали улицы Берлина!

И твой полет степной стези, и твой лампас алей калины,

Когда-то видели вблизи Балкан цветущие долины...

И не один, а много раз, во дни кровавые расплаты,

Тебя палил огнем Кавказ, студили холодом Карпаты!

В степях, в горах твои следы, где буйно ветры злобно веют,

И где, свидетели беды, казачьи кости не белеют?

И вот — за доблесть на посту, тебе “последняя награда”:

На окровавленном мосту, на хладных стогнах Петрограда...

Судьба три года берегла тебя в бою, в огне окопа,

Теперь убит из-за угла, рукой наемного холопа...

И у подножья Царских Врат, во имя мира и покоя —

Прости убийцам, милый брат, своею щедрою душою!

И унеси под звуки труб, под звон Архангеловой меди,

Свой гордый чуб, казачий чуб, к последней праведной Победе!

Похороны донских казаков

На второй день с урядником Фоменко мы едем в Казанский собор. На площади перед собором — в конном строю выстроены 1-й, 4-й и 14-й Донские казачьи полки. На правом их фланге, также в конном строю — стоит Казачья сотня Николаевского кавалерийского училища, имевшая форму одежды Донского войска, но шаровары без лампас.

Вид всей этой конницы около трех тысяч всадников — величественный. На пиках, ощетинившихся к небу, — черные траурные флюгера, которые, колыхаясь от легкого летнего ветерка, явственно выявляли всем казачье горе.

В самом соборе стояло девять гробов с телами убитых казаков. Среди них было и тело хорунжего Хохлачева, погибшего со своими казаками при исполнении воинского долга. Все гробы, каждый в отдельности, были покрыты черным траурным крепом.

После торжественной панихиды гробы вынесли на паперть собора какие-то люди в штатском. То, оказалось, были члены Временного правительства. В тишине послышалась воинская команда:

— Шашки вон! Пики в руку! Господ-да оф-фицеры!

Толпа народа, запрудившая всю площадь, молитвенно обнажила головы...

Гробы с останками погибших казаков установлены на лафеты орудий, и торжественная похоронная процессия, с многочисленным духовенством и делегатами, с горами венков из живых цветов — двинулась по Невскому проспекту, в направлении Николаевского вокзала. Этот день был днем-предвестником, как бы “первой ласточкой”, предупреждавшей о предстоящей гибели и национальной России, и Казачества.

Вечером того же дня мы — на Варшавском вокзале. Там были родственники погибших казаков. По своему облику, по одежде, они так непохожи на окружающих, что невольно останавливали на себе взгляд каждого. Это стариннейшие люди, сохранившиеся в своей доподлинности в лесисто-степных дебрях Северного Дона, Хопра иль Медведицы. Казачьи семьи стоят “гуртом” среди многолюдной столичной толпы. Все они печальны, вернее — все они чувствуют себя очень горестно, одинокими, чужими и словно людьми другого государства. На них смотрят с глубоким сочувствием и сожалением. Среди них маленький казачок лет 15 — сын одного убитого казака. Он в длинном отцовском темно-синем мундире, в донской, войскового цвета, красно-голубой фуражке и при длинной отцовской шашке-палаше до пола.

Кто-то громким голосом очень энергично привлекает внимание всех и внятно, убедительно говорит-кричит, указывая на подростка-казачонка, что “он сын погибшего отца... и приехал сюда со своего далекого Дона, чтобы в строю заменить его!” и выкрикивает дальше: “Он, этот казачок — уже надел мундир своего отца и его шашку!” И резким жестом, вновь показывая на мальчика-казачонка, который стоял печально невдалеке словно “кот в сапогах”, продолжал выкрикивать, уже диктуя толпе:

И если казаки отдают России свою жизнь, то мы, штатские — должны отдать для гибнущего Отечества свои деньги! А пока что — давайте сбросимся этому молодому казаку на его новый мундир! Кто сколько может! — уже кричал он, диктуя всем окружающим.

— Ур-ра-а — казачеству! — громко и восторженно пронеслось по всему обширному залу Варшавского вокзала, и в воздухе замелькали шляпы, фуражки, котелки... Денежные знаки — рубли, трешки, пятерки, десятки и выше — щедро посыпались в шляпы каких-то добровольных и энергичных сборщиков для казачьих сирот.

За границей я нигде не встречал в казачьей печати описание этих дней первого большевистского восстания в Петрограде, при каких обстоятельствах погибли казаки и какого именно Донского полка. В своих воспоминаниях — коротко об этом указал Джордж Бькженен, дипломатический представитель правительства английского короля. Вот его краткая запись: “Положение Временного правительства в этот день было критическим, и если бы казаки и несколько верных полков не подоспели вовремя, чтобы его спасти, — ему пришлось бы капитулировать. Пока мы обедали, казаки атаковали кронштадтских матросов, собравшихся в прилегающем к посольству сквере, и заставили их (матросов) обратиться в бегство. После этого они (казаки) повернули обратно по Набережной улице, но немного дальше попали под перекрестный огонь. Мы увидели нескольких лошадей без всадников, мчавшихся полным галопом, и как на двух казаков, которые вели пленного красного, напали солдаты и убили их под нашими окнами”. (“Моя миссия в России”. Стр. 108.)

Вот короткие слова живого свидетеля, но довольно жуткие. Здесь важно то, что первые жертвы гражданской войны никогда не забываемы...

Новые офицеры полка

В родной полк вернулся сотник Попов*. В начале 1914 г., с взводом казаков от полка, он был назначен в Персию (в Мешхед), в конвой Российского Императорского консула. Попов считался в полку отличным и энергичным офицером, как и гордым человеком.

На митингах Попов выступал часто. Говорил умно, активно и своими речами, призывая казаков к порядку, к дисциплине, — очаровал их. Почти все казаки знали его еще по мирному времени, так как в полку он пробыл ровно два года, почему и верили ему. Офицеры и выдвинули его кандидатуру в новый полковой комитет. Попов с удовольствием идет на это. В комитете его выбирают председателем. За дело принимается активно и... пересаливает. Он так стал смело говорить в комитете и требовать дисциплины, проявляя при этом свои диктаторские замашки, что комитет своею властью удаляет его с поста, а на его место выбирают вахмистра 1-й сотни Григория Писаренко, казака станицы Кавказской. С этого дня оборвалась духовная связь офицеров полка с полковым комитетом.

Полк это есть громоздкая и серьезная часть армии. Всякий полк блистал славою своего командира полка или падал в бесславие от отрицательных личных качеств его. В то революционное время, когда полковой комитет фактически по своей власти стоял выше командира полка — естественно, во главе этого комитета должен был стоять обязательно офицер. Офицер опытный, серьезный, интеллигентный и развитый, который интересы своей страны, армии — ставил бы выше революционных всевозможных требований-прихотей толпы, массы, хотя бы она и состояла бы из доблестного нашего молодецкого казачества. Конечно, обыкновенному уряднику — это понять, постичь —- было невозможно. Председатель-урядник больше требовал от власти, вместо того чтобы ей помогать. Вот почему и оборвалась духовная связь офицеров с полковым комитетом. Сотник Попов, ущемленный, уехал в отпуск и в полк уже не вернулся.

Почти одновременно с сотником Поповым в полк прибыл подъесаул Растегаев*, кадровый офицер Кубанского (Варшавского) конного дивизиона. Он прибыл в полк без запроса общества господ офицеров полка, как полагалось в Императорской армии — принять или не принять офицера в свой полк?

По своему чину подъесаула — он становился старше всех нас, молодых подъесаулов и старых кавказцев, что нам не должно было понравиться! Но... на его родной сестре был женат наш, нами уже оцененный только с отличной стороны — командир полка Г. Я. Косинов, почему мы молча приняли его в свою семью. Растегаев оказался отличным офицером и полковым товарищем, импозантным в седле на своем мощном рыжем английском коне и с дивным баритоном, годным в оперу. Подъесаул Дьячевский заболел, выехал на Кубань и его 4-ю сотню принял Растегаев.

Как-то 45-летний командир 5-й сотни есаул Авильцев, придя в офицерское собрание, со свойственной ему остроумной грубостью, сказал нам:

— Прямо-таки взбесились казаки моей сотни... все время просят устроить джигитовку! То не дозовешься и недо-шлесся никого и никуда, а тут — хотят джигитовать! Я, конечно, разрешил им, но заявил, что за последствия не отвечаю, — сломает кто-нибудь себе голову, а потом и потянут еще в революционный суд...

Выслушав эту тираду, мы весело смеялись. А застрельщиком-то этого был урядник Науменко Трофим, казак станицы Терновской. При мне он окончил учебную команду курса 1913-1914 гг. Отличный наездник, танцор лезгинки и казачка, песенник и отличный, лучший гимнаст на снарядах в учебной команде. К тому же — щеголь и ухажер. Еще под Або я видел его, шедшего под ручку с какой-то “нэйти” (барышней) в шляпке. Я только радовался за своего воспитанника, услышав теперь неудовольствие его командира сотни.

К этому времени подошли сотенные праздники 1-й и 3-й сотен, которые всегда праздновались торжественно. Казаки отпраздновали их теперь отменно и... с молодецкой джигитовкой. Начало 5-й сотни оказалось заразительным. Революция и джигитовка, две вещи, казалось бы, несовместимые...

Концерт-бал 2-й сотни

 

Побывав на праздниках соседних сотен, казаки 2-й сотни заволновались. Вахмистр и взводные урядники обратились ко мне с ревнивым чувством и такими словами:

— Что бы это сделать, господин подъесаул? В других сотнях праздники, а у нас ничего! Уже и сотня волнуется! — весело, запрашивающе говорят они.

Сотенный праздник приходился на 8 ноября, в день Святого Архистратига Михаила, ждать его было долго. Взвесив все, я предложил им устроить сотенный концерт-бал в финском народном доме. Урядники подхватили эту мысль, и подготовка к нему началась немедленно же. В ход пустили стихи Пушкина и Лермонтова о Кавказе и о казаках. К участию приглашены танцоры и других сотен.

На концерт приглашены все офицеры полка с их хозяюшками с семьями, казаки других сотен. Вход бесплатный. Платный лишь буфет, свой собственный, казачий.

Концертную программу открыл хор полковых трубачей. Их сменил хор сотенных песенников. Пели отлично, не построевому, а “благородно”, на три музыкальных голоса.

На фоне хора, со взводными урядниками Федоровым и Толстовым (оба Темижбекской станицы), мы спели “трио” “Така ии доля...” Наши казаки-линейцы почти не знакомы с поэзией Тараса Шевченко, почему пение слушали очень внимательно:

За тэ — що так щыро, вона полюбыла

Козацькии очи — просты сыроту...

Стояла тишина. Думаю, что в эти моменты многие казаки перенеслись в свои станицы и думали только о своих женушках-подруженьках и о своем далеком и невозвратном “парубстве”...

Не стоит писать об успехе. В особенности у местной русской питерской знати, которые-то и казаков с Кавказа видят и слушают, так близко, впервые в своей жизни. Они полюбили их искренне. Трио спело еще две-три веселых песни, и занавес опустился, так как после этого будет “гвоздь” концерта. И, когда занавес поднялся вновь, зрителям представилась картина — черкесы...

Они, “черкесы”, небрежно раскинулись по всей сцене — сидя, стоя, полулежа. Некоторые чистят свои шашки, кинжалы, ружья... протирают ремни седел. Другие отдыхают на бурках, будто разговаривая между собою и примеряя папахи... Позади, приказный Федот Ермолов, присев на корточки, — держит в поводу своего коня. В стороне “костер”: под ветками ели — электрическая лампочка. На сцене полутьма.

Дав время публике рассмотреть эту картину, откуда-то из-за сцены она слышит голос-баритон:

В большом ауле, под горою,

Близ саклей дымных и простых,

Черкесы позднею порою Сидят. —

О конях удалых

Заводят речь, о метких стрелах,

И с ними как дрался казак...

Старший урядник И.Я. Назаров (станицы Кавказской), бывший урядник Конвоя Его Величества, лицом и манерами очень похожий на горца Кавказа — он, сидя у самой рампы и наждаком чистя свой длинный чеченский кинжал, любуется им и разговаривает, словно сам с собою:

Люблю тебя, булатный мой кинжал,

Товарищ светлый и холодный...

Задумчивый грузин на месть тебя ковал —

На грозный бой точил черкес свободный...

Некоторые казаки-“артисты” от бездействия на сцене — тяжело сопят... Но — сейчас будет “действие” и самое главное. Тихо, заунывно, по-строевому, но не по-нотному, один затянул: “Горе нам, Фези к нам — с войском стремиться...” Я не буду описывать, как прошла лезгинка под эту, так знакомую в кавказских казачьих войсках песню. Лучшие танцоры полка, урядники — Назаров, Квасников, Науменко, Логвинов и трубач Матвей Позняков — ходили и прыгали “на когтях”, т. е. на пальцах ног, как балерины “на пуантах”. Успех был исключительный. Несколько раз танцоров вызывали “на бис”.

Но это было еще не все. Секретно ото всех я подготовил еще один номер. За час до его исполнения я приказал своему конному вестовому привести моего белого кабардинца, по кличке “Алла-гез” (Божий глаз).

— Идите в залу, смотрите и слушайте, — говорю я своим “артистам”.

На белом фоне папахи, бешмета, черкески и лошади — красного войскового цвета были лишь бриджи и прибор к седлу, т. е. уздечка, нагрудник и пахвы. Так представился всадник на сцене. Поднялся занавес...

Из залы, из темноты — на нервного кабардинского коня дохнуло какое-то “живое чрево”. Он вздрогнул от неожиданности, на миг замер, а потом “заегозил”, готовый броситься со сцены в неизвестность от страха. Привычными движениями шенкелей, поводом и похлопыванием по шее — успокоил его. Град аплодисментов нарушил тишину. Зрители думали, что это очередная “живая картинка”, но это было не так... Успокоив коня и дав возможность “разрядиться” публике, — я, насколько позволяло спокойствие и умение, произнес не торопясь и громко:

Кто при звездах и луне

так быстро скачет на коне?

Чей это конь неутомимый

бежит в степи необозримой?

Публика замерла от неожиданности:

Казак на юг свой держит путь...

Казак не хочет отдохнуть

Ни в чистом поле, ни в дубраве,

ни при опасной переправе...

Рассказав по А.С. Пушкину стихотворение “Гонец”, что у казака-гонца есть — и червонцы, и булат, и ретивый конь, но — “шапка для него дороже!” и, похлопав по папахе — продолжал: “Зачем он шапкой дорожит?” И после короткой паузы:

Затем... что в ней “Наказ” зашит!

“Наказ” сынам Родной Кубани!

Чтоб там яснее понимали,

чтоб Терек, Дон, Урал, Кубань

Слился б — вместе потекли,

и Русь Святую бы спасли...

В зале творилось что-то особенное. Топот ног казаков заглушил аплодисменты. И понятно. Казаки, издерганные в эти месяцы революции анархическими выступлениями солдат, жаждали порядка. В нашем полку совершенно не было сепаратных политических мыслей. Из “завоеваний революции” они приветствовали восстановление Войсковой Рады и выборного войскового атамана. Искренне приветствовали образование в Петрограде Правления Союза Казачьих войск и, как трактовалось везде, ждали Учредительного Собрания. Вот были все их политические мысли. Главное же — они жаждали порядка в армии, как и порядка во всей России.

На следующий день урядники просили отпечатать это “мое” стихотворение, чтобы раздать казакам на память о вечере. “Уж больно оно хорошо Вами составлено”, — говорят они. Но когда я им сказал, что это стихотворение А.С. Пушкина, и я только кое-что переставил в словах, — они не хотели верить и даже, как мне показалось, разочаровались. Им так хотелось верить в неведомое!

Демобилизация старых казаков

Распоряжением Временного правительства приказано или разрешено демобилизовать старых казаков, до прихода в полк 1910 г. включительно. Временное правительство, видимо, стало ясно понимать, что революционная армия дальше воевать не может и надо ее постепенно оздоровить, отпустив домой старых. Казаки встретили это с радостью. Сборы были быстры. Уходящим казакам дан молебен. На церковной площади, сбатовав лошадей — они выстроились с непокрытыми головами, держа папахи по-уставному и набожно крестясь, расставаясь с родным полком. На молебне присутствовали все офицеры. И, смотря на эту картину, кто бы мог сказать, что произошла революция? То молились казаки, молились искренне, как молились и до революции.

И казалось, изолируй их от комитетов и разных агитаторов, и вновь станет нормальная дисциплина! Но кто же СИЛЬНЫЙ мог это сделать? Вот ЕГО-то еще и не нашлось! А ЕГО-то все мы так ждали...

Казаки стали прощаться со своими офицерами. Подходили они к офицерам сами, прощаясь вежливо, сердечно. И многие из них сказали нам, офицерам, сакраментальные слова: “Простите, если что сказал, иль сделал после революции!”

Мы, офицеры, эти “поборники старого режима”, мы сердечно жали руки им, желая счастливого пути, а главное — “Передать земной поклон нашей родной Кубани-матери и всему нашему кровному Кубанскому казачьему Войску, находящемуся так далеко-далеко от нас”...

С уходящими на льготу казаками — ушел и вахмистр моей сотни, подхорунжий Василий Иванович Митрофанов, Георгиевский кавалер трех степеней, казак станицы Расшеватской. По сроку службы вахмистром сотни должен быть старший урядник Федоров, очень популярный в сотне, но он решительно отказался, доложив мне так:

Господин подъесаул! Я вышел на войну взводным урядником, в этой должности проделал всю войну и хочу до конца остаться на своей должности.

Такая скромность. Уступая его искренности, вахмистром сотни назначил его же станичника и друга, но годом моложе по службе, старшего урядника Толстова, не менее Федорова популярного в сотне и главу песенников. При мне, в учебной команде 1913-1914 годов, он был взводным урядником, и его я лучше знал, нежели Федорова. Вахмистром он был отличным.

В сотне ежедневно производилась “вечерняя заря”. После нее читался приказ по полку и делались распоряжения на следующий день. Почти ежедневно после нее — я оставался с казаками петь песни, немного шлифовать старые. Много шутили, и все, конечно, заканчивалось плясками “казачка”. У клумб большого двора “Светлановки”, на высоком красивом фигурном металлическом столбе висел большой фонарь газового освещения. Под ним большая площадка для всей сотни, усыпанная песком. На этой площадке и была сосредоточена вся жизнь сотни, и днем, и вечером.

Послушать песни казаков и посмотреть их пляски — часто выходила вся семья инженера Петра Семеновича Светланова. Казаками Светлановы были очарованы.

Всегда после песен Калерия Ивановна Светланова неизменно обращалась ко мне со следующими словами:

Ф.И., можно ли Вашим казакам подарить за песни рублей десять? Какие они у Вас молодцы! Какие вежливые и послушные! Словно сделаны из другого теста, чем наши солдаты... — продолжала она. — Я ведь не езжу в Петроград исключительно потому, чтобы не видеть этих грубых и распущенных солдат. А Ваши казаки...

Я не сразу соглашался на подарок казакам от нее, чтобы не умалить казачьего достоинства, да и пели и танцевали казаки сами для себя, а не для зрителей, хотя бы и милых наших хозяев Светлановых.

Нет-нет, Ф.И.! Вы позвольте мне дать им денег! Петя! Дай и ты... от себя! — наставительно говорит она мужу. И они дают вместе 25 рублей.

— Покорно благодарю, барыня! — молодецки и громко отвечает Толстое, глава песенников, коротко козырнув ей, Калерии Ивановне.

Правильно было бы ответить “спасибо, госпожа Светланова”, но старший урядник Толстое, как и все казаки, называли нашу хозяюшку барыней. Потом я, с глазу на глаз, спросил Толстова, “не оскорбительно ли такое обращение к нашей хозяюшке для казаков”? Но Толстов даже удивился моему вопросу, как и сказал, что иного обращения он и не знает.

Во время Второй мировой войны, с занятием красными Риги, Светлановы были сосланы в Сибирь и там погибли.

Гримасы революции

Занятий в полку никаких. Для развлечения часто скачу в седле по мягким дорогам соснового леса — один, без вестового. Иногда скачу и с “амазонкой”...

Бросив повод на луку и хлопнув ладонью по крупу своего Алла-геза, и когда тот, с удовольствием, широким наметом, бросился вперед через ровные изгороди, чтобы как можно скорее попасть в приятную для него конюшню — иду под дождик по двору расположения второй полусотни. Обозный казак Баженов, выпрягши своего коня из сотенной двуколки, бросил хомут и вожжи между оглоблей. Все раскисло под дождем и производит удручающее впечатление бесхозяйственного развала. Меня это задело.

Казак моей сотни — из богатой семьи станицы Новопокровской был в обозной полковой команде и в мирное время. Этого казака тогда я видел ежедневно несколько раз. Он очень отчетливо всегда отдавал мне воинскую честь.

Крупный костистый мужчина, с энергичным крупным лицом и энергичными движениями — я и тогда удивлялся: как такой молодецкий казак-богатырь мог попасть в полковую обозную команду, когда его место могло быть даже в кубанских сотнях Конвоя самого Русского Императора?

Его старший родной брат, бывший старший урядник Кубанского (Варшавского) дивизиона, бывший на льготе — прибыл в полк на пополнение в начале 1915г., под Баязет и назначен был в нашу 3-ю сотню. Он был еще крупнее его, умный, серьезный, с гвардейским воинским лоском и почти юнкерской воинской отчетливостью. Вот почему поступок его младшего брата с казенным сотенным хозяйственным имуществом меня глубоко возмутил. Дай казаку немного воли, он сделает еще худшее, — считал я. Этого надо не допустить и пресечь при первом же случае. Стоя под дождем и рассматривая раскисшую упряжную сбрую, я вижу из-под надвинутой на глаза папахи, что под навесом их дачи-казармы стоят человек двадцать казаков, смотрят в мою сторону, улыбаются, а среди них стоит крупный ростом и широкий в плечах казак Баженов, но с серьезным лицом. Явно — они смеялись над ним, как попавшимся в воинском проступке.

— Позвать мне обозного казака Баженова! — громко произношу в направлении этой группы казаков моей сотни.

По мокрой траве в грязи ко мне бежит детина-казак, чавкая своими сапогами по раскисшейся почве и, подбежав, взяв отчетливо руку под козырек, произнес:

Чего извольте, господин подъесаул?

— Опустите руку и станьте “вольно”, — спокойно говорю ему.

—Никак нет, господин подъесаул! — отвечает он, — не могу!

—Но тогда опустите только руку, — предлагаю ему. Он опустил, но стоял в положении “смирно”. И у нас произошел с ним следующий диалог.

—Скажите, Баженов, если бы Ваш отец увидел это... — при этом я указал ему рукою на раскисший хомут и вожжи, — что бы он сказал Вам?

—Виноват! Господин подъесаул! — отвечает он смущенно.

—Да и вообще — позволили бы Вы вообще в станице, в отцовском хозяйстве — бросить конскую кожаную упряжь под дождем?

— Никак нет, господин подъесаул! — отрицает он.

— Как отец поступил бы с Вами за это? — морально мучаю я его, стараясь добраться до его совести.

— Они бы меня наказали... — сознается он, с почтением называя своего отца в третьей лице.

— Ну, так вот что, Баженов, возьмите все это и уберите под сарай немедленно же... — резюмирую я “его исповедь”. И этот богатырь-детина, могущий кулаком сбить с ног быка, — он послушно собирает раскисшую ременную сбрую и несет под сарай. Казаки под навесом от дождя весело смеются...

Привожу эту мелкую, но характерную картинку как показатель революционной распущенности, которая достигла даже казачьей хозяйственной души. И командиру сотни, вместо того чтобы только крикнуть-приказать: “Баженов! Убрать!” — пришлось произнести целую тираду, чтобы подействовать на совесть, на душу казака. При этом пришлось подбирать необходимые слова и вежливо, чтобы не оскорбить этого всего лишь обозного казака, называть его на “Вы”. Тогда как раньше — это сделал бы любой приказный, но в другой форме и по-воински более определенной и строгой. И думалось тогда: “При таких взаимоотношениях и революционной дисциплине — можно ли было вести казаков в бой, в атаку, на смерть?! Да и пошли бы они?!”

Военная инспекция

Прибежал ординарец из штаба полка и доложил мне, что минут через десять сотню будет смотреть какой-то генерал, о чем полковой адъютант приказал мне доложить, чтобы выстроить сотню в пешем строю. Собрать и выстроить сотню казаков, квартирующих так скученно, было делом пяти минут.

От ворот “Светлановки” до фигурного фонаря с керосиновой лампой было шагов сто. Вот оттуда-то и показалась группа наших штаб-офицеров с командиром полка и адъютантом, а впереди них какой-то генерал, которого я вижу впервые.

Среднего роста, коренастый, смуглый, по-кавалерийски подтянутый и с походными ремнями накрест кителя, при шашке и револьвере — он бодрым шагом шел к нам. Видом он был моложе нашего командира полка.

Скомандовав сотне: “Смирно-о! Шашки вон! Слушай — на кра-ул!” и взяв шашку “подвысь”, иду навстречу, чтобы отрапортовать. Иду и думаю: “Как же его титуловать?”

По новому революционному закону, и к генералам надо обращаться “по чину”, т. е. — “господин генерал”, но не “Ваше превосходительство”. К своему начальнику дивизии мы обращались по старому — “Ваше превосходительство”, но сейчас к сотне приближался неизвестный мне генерал и я не знал, как же ему рапортовать? Душа и мозг диктовали обратиться “по-старому”, но тут же перебивает мысль: “А вдруг этот генерал воспринял революцию и может не только что цукнуть меня за незнание нового закона, но он может упрекнуть меня и в контрреволюционности!” Иду и все думаю, и не решаюсь остановиться на одном, каком-либо определенном, но, когда, по-положенному, опустил клинок шашки к своему левому носку чевяка на четверть от земли, то как-то машинально отрапортовал:

— Господин генерал... во 2-й сотне 1-го Кавказского полка все обстоит благополучно!

Выслушивая рапорт, генерал испытывающе смотрел мне в глаза. Он был красив благородною красотою с черными приятными глазами. И, выслушав, протянул мне руку. Быстро передав эфес шашки в левую руку, подал свою. А он, каким-то легким коротким движением, потянув меня к себе, — тихо спросил:

— Как настроение казаков?

— Надежное! — машинально ответил ему. .

На приветствие генерала сотня ответила громко, дружно, молодецки: “Здравия желаем, господин генерал”, и не пошелохнулась в строю. Пройдя перед фронтом и рассматривая лица казаков, он поблагодарил их за стройный вид и направился к воротам.

— Кто это? — быстро спрашиваю я полкового адъютанта подъесаула Кулабухова, схватив его за рукав черкески.

— Командир 1-го Кавалерийского корпуса, генерал-майор князь Долгоруков, — ответил он.

Мне стало стыдно, что я своего командира корпуса и князя с такой старинной фамилией назвал “господин генерал” в своем рапорте. Оказывается — генерал князь Долгоруков инспектировал моральное настроение своих частей, так как назрело, известное потом, выступление генерала Корнилова*.

Корниловское выступление

Пребывание полка в Ууси-кирка сильно оздоровило всех, отодвинув на второй план жуткие дни революции. Назначение на пост Верховного Главнокомандующего генерала Корнилова порадовало казаков. Все соскучились по твердой власти и считали, что генерал Корнилов “подтянет всех”! К тому же им льстило, что родом он был казак Сибирского войска. В полку слышали, Керенский очень считался с настроением Петроградского совета, который буквально парализовал волю и действия правительства. Генерал же Корнилов — шел против этих советов.

Душой наш полк был полностью на стороне генерала Корнилова. Когда же после катастрофического “июльского наступления”, или, как он озаглавлен был потом, “тернопольский разгром”, генерал Корнилов, тогда Главнокомандующий Юго-Западным фронтом, минуя Ставку Верховного Главнокомандующего генерала Брусилова, прислал Временному правительству свой ультиматум, — у казаков личность его стала священно-героической.

Вот его телеграмма-ультиматум Временному правительству, которой казаки зачитывались как священными словами: “Армия обезумевших темных людей, не ограждавшихся властью от систематического развращения и разложения, потерявших чувство человеческого достоинства бежит... На полях, которые нельзя даже назвать полями сражений — царит сплошной ужас, позор и срам, которых Русская Армия еще не знала с самого начала своего существования...

Меры правительственной кротости расшатали дисциплину и вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдерживающихся масс. Эта стихия проявляется в насилиях, грабежах и убийствах... Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценою гибели немногих изменников, предателей и трусов...

Это бедствие должно быть прекращено. И этот стыд — или будет снят революционным правительством, или, если оно не сумеет этого сделать, — неизбежным ходом истории будут выдвинуты другие люди...

Я, генерал Корнилов, вся жизнь которого от первого дня сознательного существования и доныне в беззаветном служении Родине — заявляю, что Отечество гибнет, и потому, хотя и не спрошенный, — требую немедленного прекращения наступления на всех фронтах в целях сохранения и спасения армии для реорганизации на началах строгой дисциплины, и дабы не жертвовать жизнью немногих героев, имеющих право увидеть лучшие дни. Необходимо немедленно, в качестве временной меры, исключительно вызываемой безвыходностью создавшегося положения, введение смертной казни и учреждение полевых судов на театре военных действий. ДОВОЛЬНО!

Я заявляю, что если правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению для защиты Родины и Свободы — то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия Главнокомандующего. Генерал Корнилов”.

Эта смелая, глубоко патриотическая телеграмма своим тоном и требованием впервые открыла всей России личность генерала Корнилова, могущего быть спасителем армии. 19 июля Временным правительством генерал Корнилов был назначен вместо генерала Брусилова Верховным Главнокомандующим. Теперь о нем заговорила вся печать, и мы впервые узнали его биографию. Она подкупала казачьи сердца и точно говорила им, что “он — наш”.

Сотня выписывала две газеты — “Речь” и “Новое Время” Обе газеты правые, конституционного образа правления. Казачьи же газеты и воззвания из Петрограда от Совета Союза Казачьих войск — прочитывались до последней строчки. Казаки большое внимание обращали на то, что говорили генерал Корнилов и Донской атаман генерал Каледин*. Речь последнего, как политическая декларация от 13 казачьих войск — вызвала восторг среди казаков нашего полка:

“Казачество не опьянело от свободы... Оно не сойдет со своего исторического пути служения Родине с оружием в руках на полях битв, и внутри — в борьбе с изменой и предательством. Обвинение в контрреволюционности было брошено в казачество именно тогда, после того как казачьи полки, спасая революционное правительство по призыву министров-социалистов, 3 июля вышли, решительно, как всегда, с оружием в руках, для защиты Государства от анархии и предательства.

Понимая революционность не в смысле братания с врагом; не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов и предъявления Правительству неисполнимых требований, преступного хищения народного богатства; не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан и грубого нарушения свободы слова, печати, собраний, Казачество отбрасывает упрек в контрреволюционности! (Справка: История 2-й русской революции, т. 1, вып. 2-й, стр. 38).

Когда призрак “генерала на белом коне” так неожиданно появился на фоне разлившейся анархии в стране, — большевистские газеты подняли травлю генерала Корнилова, с требованием “смены его”. На это немедленно же отозвалось с энергичным протестом казачество, и 6 августа Совет Союза Казачьих войск, возглавляемый войсковым старшиной А. И. Дутовым*, послал следующее постановление Временному правительству:

“Генерал Корнилов не может быть смещен как истинный Народный Вождь и, по мнению большинства населения, единственный генерал, могущий возродить боевую мощь Армии и вывести страну из крайне тяжелого положения. Совет Союза Казачьих войск, как представитель всего Российского Казачества, заявляет, что смена генерала Корнилова неизбежно внушит казачеству пагубную мысль о бесполезности дальнейших казачьих жертв, видя нежелания власти спасти Родину, честь Армии и свободу народа действительными мерами.

Совет Союза Казачьих войск считает нравственным долгом заявить Временному правительству и народу, что он снимает с себя ответственность за поведение Казачьих войск на фронте и в тылу при смене генерала Корнилова. Совет Союза Казачьих войск громко и твердо заявляет о полном и всемерном подчинении своему вождю — Герою Лавру Георгиевичу Корнилову (Справка: Архив октябрьской революции, дело генерала Корнилова. № 5-й, л. 16).

Это постановление произвело в нашем полку на казаков очень сильное впечатление. Они отлично знали, что там, в Казачьем Совете, уж ни в коем случае не сидят “казачьи контрреволюционеры”, а как раз наоборот, что в нем находятся такие делегаты от Казачьих войск, которые отстаивают казачьи права и интересы.

  1. августа казаки читали в газетах еще и следующее: “Союз Георгиевских кавалеров единогласно постановил: всецело присоединиться к резолюции Совета Союза Казачьих войск и твердо заявить Временному правительству, что если оно допустит восторжествовать клевете и генерал Корнилов будет смещен, то Союз Георгиевских кавалеров отдаст немедленно боевой клич всем кавалерам к выступлению совместно с Казачеством”.
  2. тот же день казаки прочитали и еще одно постановление: “Главный комитет Союза офицеров Армии и Флота, в тяжелую годину бедствий — все свои надежды на грядущий порядок возлагает на любимого Вождя Генерала Корнилова.

Мы призываем всех честных людей и все Русское офицерство незамедлительно высказать ему свое полное доверие, подтвердив, что его честная, твердая и испытанная во многих боях рука, его имя и пролитая кровь за Родину — являются, быть может, последним лучом надежды на светлое будущее России. (Справка: Архив октябрьской революции, дело генерала Корнилова, № 36, л. 44.)

В соответствии с этими событиями полк вынес положительную резолюцию. А потом разнесся слух и писалось в газетах, что “генерал Корнилов, с Дикой дивизией и с казаками, идет на Петроград, чтобы восстановить твердую власть”. В полку все зашевелились и ждали часа, когда и нашему полку будет приказ “двигаться на столицу с севера”.

Моя 2-я сотня буквально ликовала. Взводные урядники и председатель сотенного комитета Козьма Волобуев горели полным нетерпением — “все может произойти в Петрограде помимо нашего полка, что будет очень обидно”... Так как сотни полка стояли изолированно одна от другой, то полковой комитет потребовал точного постановления от сотен на это событие.

— Господин подъесаул! Напишите как можно сильнее в пользу генерала Корнилова! — обратились ко мне вахмистр, взводные урядники и сотенный комитет. — Не бойтесь! — говорили они. — Ведь это мы будем подписывать постановление, а не Вы! Не бойтесь!

Постановление было написано мною в духе полного и беспрекословного подчинения своему Верховному Главнокомандующему генералу Корнилову и передано в полковой комитет. С полным сознанием исполненного своего патриотического долга перед нашим Отечеством — мы ждали развертывающихся событий под Петроградом, уверенные на все сто процентов, что генерал Корнилов раздавит крамолу и восстановит порядок в Армии. Мы даже ждали с часа на час телеграмму из Петрограда о новых распоряжениях и подписанных самим Корниловым.

Мы тогда не знали, что генерал Корнилов оставался в своей ставке в Могилеве, а на Петроград послал 3-й Конный корпус, под командованием генерала Крымова...

Было воскресенье 27 августа. В семье Молодовских, где квартировал командир 6-й сотни подъесаул Шура Некрасов с супругой, на их роскошной даче, был большой парадный обед. Это был день именин сына-студента хозяев Николая и, по совпадению, день рождения супруги Некрасова, Зои Александровны, по-полковому — “Заиньки”.

На этот обед были приглашены полковой адъютант подъесаул Владимир Кулабухов и я. Обед прошел очень весело, уютно и приятно. Произносились горячие тосты за именинников и особенно за успех генерала Корнилова. Мы были восторженно возбуждены. Уже подавали к столу сладкое, как я увидел быстро идущего к нам, сидевшим на террасе дачи, председателя сотенного комитета, младшего урядника Волобуева. Он был в черкеске, при шашке. Он шел торопливо, и это показалось мне странным. Предчувствуя что-то недоброе, я быстро спустился вниз и нетерпеливо спросил:

— Што такое, Козьма?

Взяв руку под козырек, он возбужденно доложил:

— Господин подъесаул! Генерал Корнилов отрешен Керенским... Все дело провалилось. В Выборге солдатами убит командир корпуса и много офицеров. В полк приехали матросы и требуют от полка постановления: “За кого мы? За Корнилова или за Керенского?” Все сотни вынесли постановление “за Керенского”... Председатель полкового комитета вахмистр Писаренко прибыл в нашу сотню с этим вопросом... мы не знаем, — что делать? И без Вас не можем дать ему ответа... почему он и требует Вас немедленно же придти в сотню — и говорить с ним...

Кровь ударила мне в душу, в лицо, во все мое существо, и я почувствовал такую злость к революции, к сотням нашего полка, вынесшим резолюцию “за Керенского”, и к вахмистру Писаренко, который “требует” меня к себе, а не просит... я почувствовал такую беспомощность, пустоту и банкротство в своей душе, что — сегодняшний такой ясный солнечный день — показался мне темнее ночи...

Я почувствовал, что все, что я делал во все эти жуткие месяцы революции по оздоровлению казаков, и что будто бы все уже подходило к своему благодатному концу — все это погибло вот сейчас, и погибло безвозвратно...

И если арестован генерал Корнилов, Верховный Главнокомандующий, национальный герой страны, и арестован так просто, то что же тогда мы?.. Она, революция, ведь совсем тогда раздавит нас, офицеров!

Немедленно же сообщаю ужасную новость всем и тороплюсь в свою сотню, в нашу милую Светлаиовку.

Вахмистр Григорий Писаренко

Он мой станичник. Его я знал с детских лет. Подворье его отца было недалеко от нашего, а участки земли — почти рядом. В одно лето их отец-вдовец просил помочь скосить ему несколько десятин пшеницы, которая, перезрев на корне, уже высыпалась. Я был учеником Майкопского технического училища и на каникулах работал в своих садах над Кубанью и в степи, что было нормально в каждом казачьем семействе. Отец и послал меня к ним “с жатвенной косилкой”. Младший брат Жорж был “погонышем” в седле на переднем уносе четверки лошадей в упряжке косилки.

Как принято на жнитве — кроме платы за косовицу по 4 рубля от десятины — мы обедали и ужинали с семьей Писаренко, на ночь возвращаясь “в свой табор”. Деревянными ложками ели вместе борщ из общей большой деревянной чашки и еще что-то... У отца Писаренко два сына и две красавицы-девицы дочери. Старший сын давно окончил “за Каспием” свою действительную службу в 1-м Кавказском полку, а Гришка был двумя годами старше меня. До этого, в станичном двухклассном училище, он был вместе со мною и бросил учиться в 4-м отделении.

Ежедневно, после классных занятий, расходясь по домам, мы, казачата, всегда “дрались край на край”, т. е. восточная часть станицы, исключительно “староверская” (бывшие донские казаки) — дралась с западной частью станицы, бывших малороссийских казаков. Для облегчения в драке — мы навешивали свои ученические сумки на смирных казачат, к которым принадлежал и Гришка Писаренко. И, кстати, наш старший брат Андрей, будущий войсковой старшина.

Гришка Писаренко — худой, длинный, в какой-то бабьей ватной стеганой шубе, слегка согнутый, обвешанный нашими сумками — всегда стоял далеко “от поля битвы” и мрачно созерцал нашу молодецкую, с шумом, с криком “стой, не бойсь” баталию. За это его прозвали “дылда”, т. е. негодный, трусливый казачишка.

С тех далеких лет я его больше не видел, так как учился. Но в 1913 г., как умного казака, его назначили в полковую учебную команду, где я был помощником, только что окончив военное училище, имея чин хорунжего.

Писаренко, хорошо грамотный казак против других, очень преуспевал в изучении военных уставов и был отличный гимнаст на снарядах. Но его характер... Когда он бывал дежурный по команде — такого придиры к своим же казакам-учебнянам трудно было найти. Его они не любили, его они не боялись и разыгрывали, как могли. Вахмистром команды тогда был Н.И. Бородычев*.

Так вот: к этому Гришке Писаренко я шел “для объяснения” по политическому моменту и... он меня “требовал” к себе. Трудно найти большую иронию революции...

Моя 2-я сотня вся в сборе. В кругу ее Писаренко — в черкеске и при шашке.

Здравствуйте, Григорий, — говорю я ему и, как всех своих станичников полку, называю по имени.

Здравия желаю, господин подъесаул! — отвечает он по-строевому, взяв руку под козырек.

Бросив глаз на сотню, на урядников — вижу, что здесь уже много было говорено до меня и дело, видимо, плохое...

Я к Вам по службе, господин подъесаул, — немного ехидно говорит он. — От полка требуют постановления — за кого мы — за Керенского или за Корнилова? Как известно, Ваша 2-я сотня вынесла постановление за генерала Корнилова... но Корнилов теперь отрешен от должности Керенским... к нам приехали из Выборга матросы... они ждут ответа... все сотни стоят за Керенского... теперь нужен официальный ответ от Вашей сотни! Сотня не хочет сказать своего мнения без Вас. Что Вы скажете на это? — внятно сказал Писаренко, довольно смело и чуть победоносно.

Вот нате, прочтите телеграмму Керенского, — добавляет он и дает ее. В ней было сказано “об измене генерала Корнилова”...

Я почувствовал полный провал, но совершенно не хотел менять своего слова перед сотней, как и не хотел богохульствовать перед высоким именем генерала Корнилова и лицемерить “в преданности Керенскому”...

Моя сотня вынесла постановление, что она исполнит приказ своего Главнокомандующего, — говорю я Писаренко. Сотня не высказала, что она идет против кого-то... Как воинская часть, она исполняет приказы Главнокомандующего... — напрягаю я всю свою логику и говорю Писаренко, не вдаваясь в подробности.

Да нет, господин подъесаул! Все это мне как председателю полкового комитета уже известно... Вы не хитрите, а скажите прямо — за кого Вы? За Керенского или за Корнилова? — перебивает меня ехидно нетерпеливо довольно неглупый Писаренко, но сейчас он нервный и желчный. Он так поставил вопрос ребром, что изворачиваться мне уж не было никакой возможности.

Казаки сотни окружают нас, слушают и молчат. И, несмотря на это, я совершенно не хотел кривить душей и изменить свои чувства к генералу Корнилову. Я напрягаю всю свою волю и логику и отвечаю ему:

Так вопрос ставить нельзя. Правители меняются. Полк присягал Временному правительству, когда во главе его еще не стоял Керенский... мы до сих пор верны своей присяге (в которую никто из нас не верил, и принесли ее шаблонно). Ведь может уйти и Керенский... и тогда что? — внушаю я Писаренко и почувствовал, как казаки сотни легко вздохнули после этих слов.

Я вижу, что и Писаренко поставлен в тупик этими словами. Но я знаю, что это еще не есть “мое оправдание”, и вопрос сейчас во всей России и армии поставлен именно между двумя этими лицами — между Корниловым и Керенским, но отнюдь не между Временным правительством и Главнокомандующим. Эти два лица стали двумя противоположными политическими лагерями, и баллотировка идет такая: Керенский — защита революции, а генерал Корнилов — контрреволюции.

Умный Писаренко понимал мою душу. Думаю, что в душе он и сам был сторонник генерала Корнилова в силу своего характера и ясного понятия им воинской дисциплины, которую он любил и следовал ей всегда точно. Но, как председатель полкового комитета и как понявший полный провал выступления генерала Корнилова, к тому же “прижатый к стене” делегатами-матросами — он уже должен был идти только за Керенским.

— Все равно, Федор Иванович, — отвечает он мне более мягко. — Вы говорите очень складно, но это Вам не поможет... Все пять сотен вынесли постановление за Керенского и вот задержка только за Вашей сотней. И Вы не допустите, штобы через Вас пострадал “увесь” полк, — говорит он уже со станичным выговором слов.

Он поставил вопрос вновь ребром. Я чувствовал, что “тону”... А Писаренко продолжает:

И хуже будет, если в Вашу сотню приедут сами матросы... я и так едва уговорил их остаться там и прибыл сам, чтобы уладить вопрос.

Жуть вопроса еще заключалась в том, что пять матросов, прибывшие в наш полк, бесцеремонно “вынимают из полка душу”. Без всякого сопротивления одной тысячи вооруженных казаков. Я понял полную бесполезность борьбы, которая окончится все равно победой темных сил, а для меня может окончиться совсем печально...

— Хорошо! Мы напишем сейчас же постановление, — говорю ему, беру бумагу и пишу: “2-я сотня 1 -го Кавказского полка верна своей присяге Временному правительству и подчиняется всем его распоряжениям”.

Писаренко протестует и настаивает, чтобы сотня указала, что она стоит именно за Керенского. Это задело казаков. Раздались грозные голоса из толпы. Вахмистр сотни Толстов, бывший начальником Писаренко по учебной команде, который отлично знал его характер, — окрысился на него зло и негодующе. Председатель сотенного комитета Козьма Волобуев, развернувшись плечами и ударив кулаком по столу, выкрикнул с грубой руганью:

— Да што ты еще хочешь от нас?.

Но Писаренко не растерялся. Он подчеркнул, что матросы точно ему сказали — “в полку имеются открытые “корниловцы” — это 2-я сотня с их командиром и их надо извлечь”... Дело принимало неприятный оборот. Надо было как-то выкручиваться.

— Послушайте, Григорий, — говорю ему. — Мы даем исчерпывающую резолюцию. Мы идем за Временным правительством, а там уже дело Ваше уметь внушить матросам. Нельзя же писать — вчера за Корнилова, а сегодня за Керенского! Таким резолюциям грош цена! — закончил я.

Писаренко смотрит на меня и что-то обдумывает.

Хорошо, господин подъесаул! Я доложу и подтвержу, что и Ваша сотня стоит за Керенского. Но смотрите! И не подведите! И чтобы этого больше не было! — уже угрожающе закончил он.

Писаренко ушел. С разбитой и буквально оплеванной душей остался я среди казаков своей сотни. Мы все чувствовали полное свое банкротство и некоторый стыд и страх. Настолько была сильна стихия революционного разрушения.

И еще один эпилог

После всего этого, ошеломленный и оскорбленный, — я пребывал в некоторой прострации и не интересовался, что происходило в полку. На третий день меня вызвал к себе командир полка полковник Косинов и неловко, словно не находя подходящих слов мягко сказал:

Федор Иванович... Вы знаете, как я Вас люблю, ценю и уважаю... поэтому — я хочу Вас спасти... Поезжайте в отпуск на Кубань... или — куда хотите. Одним словом, дорогой Ф.И. — хоть временно, но Вы должны удалиться из полка...

Я слушаю его и ничего не понимаю, почему и смотрю на него широко раскрытыми глазами и удивленно вопрошающими. А он, передохнув, продолжал:

— Вы, Ф.И., наверное, не знаете, — какой разговор со мною вел полковой комитет? Я боюсь, что Вас могут арестовать, а у меня нет власти защитить Вас. — И закончил: — Уезжайте, ради Бога, из полка...

Он боялся вторичного приезда в полк матросов, о чем говорил ему полковой комитет. Все это было для меня такой оскорбительной неожиданностью, что я, подтолкнутый чувством гордости и злости, заявил неподкупному своему командиру полка, что из полка я никуда не уеду и только прошу ставить меня в курс революционных полковых событий. Он беспомощно развел руками и ответил в минорном тоне:

— Я Вас понимаю, Ф.И. Я хочу Вам только добра... вернее — я хочу Вас спасти.

Что говорил полковой комитет Косинову — я и не допытывался, так как точно знал, — они протестовали против стопроцентной поддержки мной и моей 2-й сотней генерала Корнилова. И я не только что не испугался возможного моего ареста, но и был уверен, что он не сможет совершиться, во-первых, — по неустойчивому политическому состоянию и полка и полкового комитета, менявших свое настроение в зависимости от событий, а во-вторых, — в пятидесяти шагах от моей комнаты, у въезда во двор дачи Светлановки, квартировала полусотня казаков с преданными урядниками, которая на мой зов выскочила бы в защиту и в одном белье, но с винтовками в руках.

Узнав о поведении полкового комитета, сотня предложила мне на ночь ставить часового у входа в дом. Отказав в подобной защите, предупредил, чтобы они держали глаза и уши остро. Как и предполагал, абсолютно ничего не случилось. Шаткие тогда были казаки...

Мой конфликт с сотней

Вахмистр докладывает, что в сотне не совсем спокойно. Оказалось, что их упрекают другие сотни в том, что она слепо последовала своему командиру, “явному корниловцу”. Это меня задело. Надо было действовать, чтобы сохранить духовный настрой сотни. На вечернюю “зарю” я вышел при шашке, как знак, что присутствую официально.

Под фигурным фонарем с газовым освещением — сотня стоит “смирно”, как и в мирное время.

До меня дошли слухи, что Вы недовольны мною... — начал я в тишине августовской мягко-прохладной ночи грустным голосом. — Недовольны тем, что Вас якобы через меня другие сотни называют контрреволюционным именем “корниловцы”. Вы меня хорошо изучили. Так заявляю вам, что я не только удивлен Вашим мнением, но и оскорблен им, чего никогда не ожидал от Вас. Оказывается, что вся моя работа для сотни за все эти месяцы революции считается Вами вредной. Я Вас никогда не уговаривал зря, а только рассказывал и Вы шли за мною. Теперь это окончится. С завтрашнего дня я буду Вашим командиром сотни только официально. Делайте в сотне, что хотите. И в сотню, которую я так любил, — частным порядком я уже не появлюсь...

Разойтись! — сухо скомандовал я и тихим шагом, с мрачным настроением, пошел к своей даче.

Сотня не сдвинулась с места. Войдя к себе в комнату и глянув в окно, увидел: вся сотня собралась в большой круг, и взводные урядники оживленно что-то говорили казакам. В тот памятный вечер у меня происходила своя личная трагедия. Вне своего полка, а теперь вне своей сотни — в те жуткие дни революции, когда казаки не верили своим офицерам, — я уже не находил интереса к военной службе...

Куда же идти? Куда же бежать от общего горя? — думал я. И как единственное утешение и моральное удовлетворение, и как единственное место, где можно еще работать — я нашел. Это было Оренбургское казачье военное училище, так мне дорогое всегда. В ту же ночь я написал рапорт начальнику училища с ходатайством о зачислении меня сменным (курсовым) офицером училища. Полковой адъютант подъесаул Кулабухов выдал мне “Краткую выписку” из послужного списка, а командир полка полковник Косинов со своею похвальною аттестацией — отправил все в Оренбург.

Трехгодичный курс Оренбургского училища 1910-1913 годов я окончил отлично, взводным портупей-юнкером, имея два золотых жетона за гимнастику и джигитовку, а теперь, на этой войне, — награжден всеми боевыми орденами до Святого Владимира 4-й степени с мечами и бантом включительно. Шанс приема мне рисовался возможным.

Через несколько дней пришло уведомление, подписанное начальником училища, Генерального штаба генерал-майором Слесаревым, что подъесаул Елисеев Феодор зачислен кандидатом на должность сменного офицера. Генерал Слесарев, терский казак, был начальником училища, при котором я прошел курс военного образования. На душе стало легче.

Прошло дня два-три. Поздно вечером сижу в своей музейной комнате с высоким потолком и с тяжелыми шторами на окнах и что-то пишу. В комнате тишина. Все средневековые доспехи рыцарей, украшающие стены, своим холодным металлом только давят на душу. Я всегда чувствовал некоторую неприятность, когда, входя в свой кабинет, проходил мимо парных рыцарей в металлических бронях с опущенными забралами, стоявшими часовыми у моей двери. Проходишь, словно между двух скелетов в два человеческих роста. Да еще в темноте. Невольно содрогаешься... А теперь, когда на душе так грустно и одиноко, — все это в особенности неприятно.

Вдруг слышу шуршание многих пар сапог в коридоре и топот людей. Потом робкий стук в дверь и голос вахмистра Толстова:

— Господин подъесаул... дозвольте войти?

— Входите... — негромко отвечаю.

В раскрытую дверь входят: вахмистр, все взводные урядники — Федоров, Копанев, Шевляков, Маслов, председатель сотенного комитета Козьма Волобуев, сотенный каптенармус урядник Чусов (мой учебнянин) и запевалы-урядники Фендриков и Сапегин. Все в черкесках и при шашках. Сняли папахи, взяв их по-уставному, как “на молитву”. Встав со стула и застегнув черкеску на нижний крючок, — смотрю на них. Вид их смущенный. Вахмистр Толстов докладывает, с перерывами в словах:

— Господин подъесаул... мы пришли делегатами от сотни... сотня извиняется перед Вами... и просит не сердиться... и вернуться к ней... и она будет по-прежнему послушна Вам.

Я смотрю на них с нескрываемой любовью. А рыжий Чусов, очень умный казак, при моем взгляде на него — густо краснеет и опускает глаза вниз. Всем им почему-то неловко. И это так не похоже на них. Ведь такие молодцы! И большинство их очень смелые на слова! А вот теперь — словно провинившиеся школьники. Но главное — я отлично знаю, что они-то здесь, эти урядники, совершенно ни при чем! Именно они всегда требовали порядка в сотне! И им русская революция противна, так как надо было командовать и руководить своими взводами во всех случаях сотенной жизни. Все это мне было так ясно, как и ясно было то, что сотня извиняется совершенно искренне.

Совершенно не желая надрывать душу своим молодецким урядникам ненужными объяснениями, даю 25 рублей Толстову и говорю:

Вот Вам... после вечерней зари я приду в сотню... купите, что можно — водки, колбасы и французских булок... и пусть к столу соберутся желающие... и никаких объяснений... выпьем за мир! Идите! Все после зари.

В этот вечер молитву на заре казаки пели воодушевлено, как никогда. Через пять минут после нее я вошел в помещение первой полусотни на даче Светлановка. На мое приветствие все они откликнулись так, что можно было ожидать обвала потолка. Собралась вся сотня. На столах было столько водки и закусок, что мои 25 рублей совершенно не окупали всего этого.

— Откуда все это? — спрашиваю.

Вы извините, господин подъесаул, но... мы еще сами сложились... кто сколько мог, — с улыбкой отвечает Толстов.

Наш мир с сотней в этот вечер был зафиксирован дружно, крепко и надолго. И, как оказалось, навсегда. И в этот памятный вечер песни лились так нежно, так душевно — как никогда до этого времени. Сотня пела отлично. От этих песен, от коротких душевных тостов, от душевной беседы — душа неслась к казачьему небу. Генерал Корнилов — победил!

Через несколько дней, распоряжением свыше — вся наша 5-я Кавказская казачья дивизия была переброшена вглубь Финляндии.

ТЕТРАДЬ ПЯТАЯ

Наш полк в Вилъмондстранде

Временное правительство под председательством Керенского, ставшим и Верховным Главнокомандующим русскими войсками — после ликвидации корниловского выступления, видимо, не желая иметь вблизи Петрограда казачьих частей, — нашу 5-ю Кавказскую дивизию отправило подальше от столицы, разбросав полки так:

  1. Штаб дивизии, 1-й Кавказский и 3-й Линейный полки с 6-й Кубанской батареей — в городок Вильмондстранд (по-фински — Лапперанта).
  2. 1-й Таманский полк и 4-ю Кубанскую батарею — в Выборг (Виипури).
  3. 3-й Екатеринодарский полк — в Гельсингфорс (Хельсинки).

В маленьких, почти игрушечных, финских товарных вагонах сотни полка поэшелонно подошли к маленькому железнодорожному вокзалу и остановились. Дальше дорога не шла. В городе Вильмондстранде был ее конец (тупик).

У вокзала стоят толпы солдат и мрачно смотрят на казаков. Здесь квартирует какая-то тыловая часть и имеется комендант города в чине поручика. При нем жена, свояченица и теща. Они из города Старой Руссы. Все красивы и хорошо воспитаны. Комендант-поручик исключительно внимателен к нам и говорит, что его солдаты “шалят”, и он очень рад, что в его город прибыли казаки, у которых всегда порядок.

Выгрузившись из вагонов, с песнями идем в конном строе по очень тихонькому городку, пересекаем железнодорожный мост и неожиданно видим военные двухэтажные казармы. Входим в обширный двор. Вокруг него капитальные постройки казенного интендантского образца. Дивные конюшни и коновязи. Вместительная столовая. То оказались казармы 20-го драгунского Финляндского полка, где он стоял в мирное время. Но когда казаки вошли в казармы, — их удивлению и возмущению не было конца: в них был такой хаос, словно там прошла татарская орда... Все перевернуто, разбито и загажено. Железные солдатские кровати перевернуты, соломенные матрасы и подушки раскиданы. Оказывается, здесь стояла какая-то пехотная часть и, уходя, оставила “свой революционный след”...

Поставив лошадей в конюшнях и оставив свои седла и сумы на коновязи, сотни вычистили помещения, расставили кровати, выбили матрасы и подушки и лишь тогда разместились в казармах. Обширная с темным потолком, полумрачная столовая, пропитанная солдатскими щами и черным хлебом, видимо, ни разу не мытые столы и цементный пол за семь месяцев революции — отдавали кисло-противным запахом, от которого хотелось бежать немедленно. Вымыли и столовую. Казаки зло рычали на солдат за все это. Поистине — казаки были сделаны словно из другого теста.

Вильмондстранд расположен на берегу озера Сайма. Казармы были в северной части городка. Внизу, у самого берега залива, в сосновом лесу — находились офицерские флигели драгунского полка, с отдельным зданием полкового клуба. Здесь был полный порядок, ничего не испорчено, и в них разместились большинство офицеров только нашего полка.

Казарменная жизнь требовала известного воинского порядка, а в коннице — в особенности. Общий утренний подъем, чай, обед, ужин. Ежедневно три уборки лошадей с задачей корма. Все делалось по сигнальной трубе. И хотя теперь не было той прежней воинской чопорности и воинской дисциплины, но сама жизнь заставляла казаков исполнять все свои обязанности в известный час и всем вместе. И то, что у казаков были собственные строевые лошади, к которым они всегда относились заботливо, — усиливало порядок и послушание.

Ввиду перегруженности конницы в Русской армии — приказано образовать при штабе каждой дивизии по два пеших эскадрона. Но так как у казаков были свои собственные лошади, то обезлошадить две сотни, не зная, куда девать казачьих лошадей, — вопрос этот был разрешен в нашей дивизии компромиссно: сформировать две сотни пеших казаков номинально, вливая в них прибывающих казаков без лошадей.

Командиром пешего дивизиона был назначен нашего полка войсковой старшина И. Т. Бабаев, а командирами сотен — от 1-го Таманского полка его родной меньший брат, Георгиевский кавалер есаул В.Т. Бабаев и от нашего же полка, подъесаул Павел Бабаев.

Все Бабаевы были отличными офицерами, честными и серьезными людьми. Как люди умные — они яснее нас видели, что армия развалилась, почему и не стоит ломать мечей зря для ее немыслимого выздоровления. Мы их любили, острили над ними, но не зло, называя эту малочисленную часть — “бабаевский дивизион”. Есаул Бабаев очень скоро поступил на ускоренные курсы академии Генерального штаба в Петрограде и совсем выбыл из дивизии. В общем, в жизни дивизии этот пеший дивизион был мертв.

Внутренняя жизнь полка

Корниловское выступление надломило полк. Всем было известно, с какою жестокостью и безнаказанностью в эти корниловские дни были убиты в Выборге командир 42-го Армейского корпуса генерал Орановский*, комендант Свеаборгской крепости генерал Васильев и целый ряд других офицеров, кто попался под руку солдатской черни (и. д. начальника штаба дивизии Ю. В. Сербии* писал мне, что в Выборге было убито 80 офицеров).

Обо всем этом сообщалось в газетах, и казаки читали, как избитых офицеров солдаты бросали в море, а когда те цеплялись руками за берег, — добивали их прикладами там же... И главное — все это прошло совершенно безнаказанно. Для черни соблазн этот был очень велик и доступен тогда.

Положение было жуткое. Даже страшное! Но жить и служить Отечеству было надо, а следовательно, надо было и работать. У самого вокзала — обширный, ровный, чистый военный плац для занятий, хоть целой дивизии. Вокруг него — сосновый лес. Ближе к вокзалу стоит военная православная церковка. И вот — чтобы поддержать порядок в полку и занять умы казаков — решено ежедневно и накоротке, на этом плацу, производить несложные конные перестроения. После них — сотни весело и с песнями — возвращались в свои казармы. Это было совершенно не утомительно для казаков и отнимало у них два-три часа времени.

Солдаты местного гарнизона с ужасом смотрели на это и говорили некоторым казакам:

Как это можно? И зачем делать строевые занятия теперь, в революцию, когда все должны свободно жить и дышать!

Кроме этого — их удивляло и возмущало полное послушание казаков в строю и сохранившаяся воинская дисциплина у нас. Но наряду с этим — их восхищали казачьи песни в строю, сам нарядный подвижной конный строй, как и то, что казачьи офицеры — в жару, в пыли конного строя, среди шеренг казаков, сами пели песни с казаками и даже запевали их.

— Да, у казаков другие офицеры, чем у нас... — оправдывающе говорили некоторые из них.

В Российской императорской армии все офицеры были одинаковы, но разность была в том, что у казаков было территориальное формирование строевых частей, а в России — по признакам смешения и губерний, и национальностей. Тем-то и были крепки казаки всегда и всюду.

Встречаясь в городе, на улице — наши казаки по-прежнему отдавали всем офицерам воинскую честь и, если не с отчетливостью былого, то, во всяком случае, с полным почтением. Офицерам же своего полка и своей сотни — в особенности.

Большевистская рука тянулась всюду к войскам. Мы знали, что от солдатских митингов и делегатов очень страдают наши таманцы и батарейцы в Выборге. Особенно же страдает 3-й Екатеринодарский полк в Гельсингфорсе, где стояла русская эскадра и город наполнен матросами и солдатами. На удивление, как и на восхищение, политической жизнью полка у них руководил войсковой старшина Муравьев и очень удачно сохранял казаков от всевозможных нападок и агитации.

Наша столовая стала центром митингов всего гарнизона Вильмондстранда. Солдатские ораторы не нападали на казаков, но внушали им, доказывали, как несправедливо поступала с ними царская власть; как казаки долго несли свою военную службу, справляя все для нее на свой счет; как эта царская власть посылала казаков на усмирение бастовавших рабочих и для охраны помещичьей земли. Подходили ораторы хитро, продуманно и... обещали казаков освободить от всего этого. И освободят, но... “вам мешают ваши же офицеры”, — заканчивали они.

— Убить казацких ахвицеров и бросить их в Сайменское озеро! — ревела в ответ солдатская толпа с разных мест. Порою — нам было страшно...

Митинги исходили от солдат. Весь революционный удар их был направлен на наш полк, как более стойкий. 3-й Линейный полк, сформированный из старых льготных казаков только на время войны, жил незаметно. Строевых занятий у них не производилось. Их командиром тогда был полковник Штригель*, милый человек с запорожскими усами, очень общительный и большой музыкант. На удивление — при составе полка из старых казаков у них было очень много молодых офицеров, окончивших ускоренные курсы военных училищ. Мы никогда не видели их на этих общих митингах, за исключением сотника Богомаза, из учителей, кажется, станицы Ханской Майкопского отдела, который увлекался политикой, с уклоном влево.

В 1920 г. я встретил его в чине войскового старшины, он стал “правой ориентации” и с возмущением вспоминал митинги в Вильмондстранде, на которых он играл заметную роль.

6-я Кубанская батарея жила замкнуто. Ее офицеры жили между собою очень дружно. Воинский порядок в батарее был хороший. Они считали себя специальным родом оружия и не интересовались событиями в нашем гарнизоне.

Штаб дивизии утопал в переписке. В Вильмондстранд прибыл новый начальник дивизии, Генерального штаба генерал-майор Черный*, который вышел на войну во главе 1-го Линейного полка Сводно-Казачьей дивизии на Юго-Западный фронт. Мы уже знали о боевых доблестях этого полка и радовались прибытию к нам родного кубанского генерала.

2-ю Сводно-Казачью дивизию вывел на войну известный конник генерал Павлов. Потом ею командовал его большой друг и также знаменитый конник, генерал П. Н. Краснов, впоследствии Донской Атаман 1918-1919 гг. Эту дивизию составляли: 16-й и 17-й Донские казачьи полки, 1-й Линейный полк Кубанского войска, 1-й Волгский полк Терского войска и артиллерийский дивизион Оренбургского казачьего войска. Красочная была дивизия..

Ввиду того что митинги происходили в расположении нашего полка, полковник Косинов всегда присутствовал на них и просил старших офицеров полка бывать также, чтобы быть в курсе событий. В офицерской походной шинели защитного цвета нараспашку поверх черкески, в черной папахе крупного курпея — стоял он впереди нас, внимательно и с усмешкой слушал солдатских ораторов, стремящихся освободить казаков от военной службы и дать им вольную жизнь на Кубани... И потом, сделав два-три шага вперед и подняв руку вверх в направлении ораторов, — громко, внятно выкрикнул:

Вы хотите учить нас, казаков, как жить! Как служить и как распоряжаться нашею же землею?! Вы не только что не понимаете нашей казачьей жизни, но мы Вам и не позволим!

Уб-бить! Уб-бить йиво-о! — звериным ревом гудит толпа солдат. Казаки же — молчат, смотрят в нашу сторону и явно сочувствуют словам своего смелого командира полка.

— Попробуйте-е! — перебивает он их зычным голосом и повел взглядом на казаков.

— Дол-лой, дол-лой! — впервые слышим мы революционный клич казаков, но теперь он зло направлен против солдат.

Здесь у казаков заговорила войсковая гордость, что солдаты хотят научить их, как надо жить и служить, и оскорбленное чувство за своего смелого командира, которого они искренне полюбили.

— И Вы называете себя революционной демократией? — выйдя вперед, выкрикнул полковой ветеринарный врач Гиршберг. — Я был студентом и интересовался политикой, — громко говорит он и развил целую теорию о ней.

Солдаты сразу же приумолкли, так как говорил не казак, не офицер, а ученый человек, к тому же в защитного цвета шинели, в фуражке и в малом чине. Он спасал положение.

И подобные митинги происходили почти еженедельно.

Об этом интересном человеке надо сказать несколько слов для полковой истории. Их род выходцы из Швеции. Отец — инженер путей сообщения, служил на Владикавказской железной дороге, одно время проживая в хуторе Романовском, при станции Кавказской, где и родились его сыновья. Старший из них, теперь наш полковой ветеринарный врач, как уроженец Кубани, отлично знал быт и психологию казаков и реагировал солдатам логично, разумно. Офицеры нашего полка никогда не выступали на митингах, вот почему мы были ему исключительно благодарны и полюбили его горячую искреннюю душу. А так как он окончил училище вместе с нашим полковым адъютантом подъесаулом В.Н. Кулабуховым, и они были очень дружны между собой, — это еще более сближало нас с Константином Оскаровичем Гиршбергом.

В бытность дивизии в Ууси-кирка временно исполняющим должность начальника штаба дивизии был капитан Сербин*. В очень обстоятельном письме ко мне от 24 октября 1954 г. из Аргентины, освещая события тех месяцев революции, он особенно похвальное внимание останавливает на нашем полку, о котором пишет так: “1-й Кавказский полк, имевший во главе блестящего, спокойного и редкой души человека, полковника Георгия Яковлевича Косинова и его помощника незабвенного доблестного Георгия Константиновича Маневского, — полностью сохранил свой порядок”.

Странно было то, что нас, казачьих офицеров гарнизона города Вильмондстранда, ни разу не собирал наш штаб дивизии. Полки и батарея жили своей внутренней жизнью и только встречались иногда на финских вечеринках с танцами. На них бывала исключительно молодежь, офицеры, и каждая часть занимала свой столик на ужин. Исключение составлял полковник Штригель, который часто бывал на них с немногими своими молодыми офицерами. Мы, молодежь кавказцы, пели и казачьи песни, и юнкерские романсы. Отличный баритон-запевала подъесаул Растегаев украшал наш стол и привлекал внимание всех. Дамы млели, слушая его (он и сам был красив), и к нам иногда присаживался к столу Штригель и некоторые батарейцы, с которыми мы дружили и которых хорошо знали и по мирному времени, и по Турецкому фронту. Беспристрастно говоря — наряду со многими революционными неприятностями, мы проводили время, политикой совершенно не интересуясь, как и не представляли — чем же все это закончится? Политически мы были абсолютно безграмотны.

Трагедия души офицера-драгуна

К нам в Вильмондстранд, с фронта, прибыл подполковник, заведующий хозяйством 20-го Финляндского драгунского полка, в казармах которого расквартирован наш полк. Представившись полковнику Косинову, он доложил, что прибыл изъять из полкового цейхгауза вещи и отправить их в свой полк.

Тихо, скромно, молчаливо провел он дня три среди нас и, выполнив свою задачу, собрался уезжать. В летнем гражданском клубе, на берегу озера Сайма, командир полка, со старшими офицерами, дали ему прощальный ужин в уютном изолированном кабинете. Приглашение он принял скромно и с удивлением.

Полковник Косинов был очень общительный и веселый в жизни человек. От него не отставали и его штаб-офицеры — Калугин, Пучков, Маневский, да и мы, молодежь, теперь все подъесаулы в свои 24-25 лет, командиры сотен. Наш полк был гостеприимный и любил угощать. Гость-подполковник был за столом тих, скромен и молчалив. Чуть выше среднего роста, склонный к полноте, но с легкой кавалерийской походкой, привитой и воспитанием, и долгой службой в кавалерии. Он окончил эскадрон Николаевского кавалерийского училища в Петербурге и имел от роду около 40 лет.

Наши тосты об армии, о кавалерии, об их драгунском полку он принимал скромно и сдержанно и как будто удивленно; и своими печальными глазами словно спрашивал нас: “Почему это?.. К чему это?.. Так ли это?.. Искренне ли это?” И когда подали кофе с ликерами, он попросил полковника Косинова ответить нам и ответить сидя. И отвечал:

Я прожил среди Вашего казачьего полка три дня... Я старый кадровый кавалерийский офицер и хорошо вижу все с первого же взгляда. Как хорошо у Вас в полку, господа! Какие молодцы Ваши казаки! Как они еще послушны Вам, офицерам! Я так завидую Вам, господа!..

И, сделав паузу, продолжал под наше гробовое молчание:

Посмотрели бы Вы, что делается в нашем, бывшем так славном, 20-м Финляндском драгунском полку! Драгуны-солдаты словно сошли с ума... У них осталось единственное слово в употреблении — ДАВАЙ! Все им ДАЙ — и законное и незаконное... Я заведующий хозяйственной частью полка и все это ДАВАЙ! — адресуется ко мне. Вы думаете, господа, что я приехал сюда добровольно? Солдаты потребовали полковое имущество, чтобы разделить его между собою... и я вот его везу к ним... и не знаю, — удовлетворю ли их требование?! Они вытянули у меня уже всю душу, и теперь я возвращаюсь снова в полк на новые мучения... — и, не окончив своей речи-исповеди, он, маститый и благородный, склонив свою крупную голову на руки, — безмолвно зарыдал.

Все мы, так чутко слушавшие его слова, при виде такого перехода буквально оторопели. Передохнув несколько минут и успокоившись, он продолжал:

Вот и все. Вот и конец армии... И, пожив среди вас, казаков, — я словно в последний раз увидел былые наши императорские полки, а теперь... Я даже не знаю, что со мною будет в нашем драгунском полку! Замучат они меня, наши солдаты... — и он вновь заплакал.

Наши штаб-офицеры быстро обступили его и успокоили. Косинов и Маневский, как самые активные — обняли его и выпили на “ты”. За ними последовали остальные — Калугин, Пучков, Бабаев. Подполковник-драгун оживился. “Ты” и ласковые имена друг к другу без отчества — Жорж, Степа, Саша (его имя было, кажется, Всеволод), словно слова к любимой женщине — привели его в нормальное состояние, и дальнейшая беседа потекла уже по-семейному, в которой он поведал нам многие случаи из жизни и поведения своих драгун-солдат, полные кошмара.

— Офицеры разбегаются у нас из полка, — продолжил он. — Нет возможности терпеть придирки, требования и оскорбления драгун. Я у Вас прожил три дня. Если я расскажу своим офицерам, как сохранился Ваш полк — они не поверят, — настолько все это прекрасно против нашего полка драгун! И вот, отдохнув у Вас, — я возвращаюсь вновь на новые мучения, — закончил он, подполковник 20-го Финляндского драгунского полка.

Его слова у нас в полку не пропали даром. Мы, старшие офицеры, лишний раз убедились, насколько сохранился наш полк, и это давало еще большую силу и желание вновь работать для полка, чтобы сохранить его дорогое для нас имя — наш славный 1-й КАВКАЗСКИЙ полк. В таком состоянии своих чувств — мы дожидались своего войскового праздника, отмечаемого 5 октября старого стиля — ежегодно.

Войсковой праздник. Полковая джигитовка

Для поддержания дисциплины, воинского духа и войсковой гордости в полку этот традиционный праздник решено отметить особенно помпезно.

Широкой души полковник Косинов — не пожалел полковых экономических сумм для столь торжественного дня. Командиры сотен также не пожалели сотенных артельных экономических сумм. Сделан был наряд урядников на Кубань для привоза белой кубанской крупчатой муки и всевозможных призов-вещей отличившимся в этот день наездникам, из казачьего седельного снаряжения и вооружения: уздечки, пахвы, нагрудники, плети, кинжалы, серебряные пояса, никелированные гильзы-газыри для черкесок. Три главных приза — серебряные часы с цепочками — будут куплены здесь. Решено наградить 25 казаков из 60, добровольно записавшихся участвовать в казачьем ристалище. Начальником наезднической полусотни назначен был автор этих строк. Репетиции начались.

Увидев казаков-джигитов, “разбивающихся” на ней, солдаты ахнули от удивления, злобы и ненависти к офицерам полка.

Решено, что все офицеры полка примут участие в состязании по владению холодным оружием, а желающие и в джигитовке. Приз для них — золотой жетон с надписью “За рубку и джигитовку — 1-й Кавказский полк”, по решению комиссии, во главе с командиром полка. Офицерский полковой приз прельщал некоторых молодых офицеров, почему и они выезжали на репетицию вместе с наезднической полусотней.

Обширный кавалерийский плац за городком, обрамленный сосновым лесом, был пыльно-песчаный. Все наездники в черкесках, в папахах, мокрые от пота и густо запыленные, но все веселые и увертливые в седлах. Наряду с ними, в таком же виде — скачут и офицеры. Возвращались в казармы обязательно с песнями. И через несколько дней казаки слышат от солдат:

— Да-а... Ваши офицеры не то, что наши...

Это определение было неправильное. И им наши казаки могли бы совершенно справедливо ответить так: “Но и вы, солдаты — не то, что мы, казаки”.

Солдаты узнали, что этот наш Войсковой праздник установлен императорским указом в день тезоименитства своего сына, наследника цесаревича и великого князя Алексея Николаевича, который являлся августейшим атаманом всех казачьих войск России. Они пригрозили казакам революционно сорвать праздник.

Наша трагедия заключалась еще в том, что вся царская семья, постановлением Временного правительства, недавно и секретно вывезена в Сибирь и под усиленной охраной поселена в Тобольске. С нею был и наш августейший отрок-атаман. По событиям — была полная нелогичность праздновать этот день казакам. Празднуя его — мы показывали, проявляли полную свою контрреволюционность...

Но, несмотря на совершившуюся революцию, — казаки искренне ждали этот день, как торжественный праздник Войска.

Странно было то, что в полку было несколько человек, революцию как бы поддержавших, но и они совершенно не протестовали против празднования именно этого дня.

Мы, офицеры, ждали от солдат их революционного выступления. И подготовились: полк в походную православную военную церковку, что на плацу — прибыл в конном строе. Мы рассуждали так: короткий молебен произвести перед конным строем; это будет и нарядно, и оригинально, и занятно для казаков — для их ума и сердца. И если солдаты захотят выступить, — в конном строе казаков нельзя будет разъединить, а в случае сильной активности солдат — полк легко вывести из их толпы. Да и парад в конном строе интересен, неутомителен и короток. А иначе — пыли там, в пешем строе, обязательно “в ногу” и с подсчетом — “раз-два, раз-два”, отчего казаки уже отвыкли за три года войны.

Исполнение плана вышло очень удачно. Шесть сотен казаков в седлах, с обнаженными головами, набожно крестясь, выслушали короткий молебен полкового священника отца Чуба, казака станицы Старощербиновской Ейского Отдела.

На-кройсь! — негромко скомандовал командир полка полковник Косинов.

Перед строем полка выехал верхом командир нашей 1 -и бригады генерал-майор Филиппов, терский казак. Он был общителен, не женат, мог широко кутнуть. Казакам он нравился. Хорошо сидел в седле. В черкеске, при полном холодном вооружении, в высокой темно-серой каракулевой папахе, слегка сдвинутой набок, стоя перед полком, — он поздравил казаков с войсковым праздником и заклинал их не поддаваться никаким искушениям и быть до конца казаками. Его призыв “ура” за вольную Кубань — как нельзя был кстати. Он удивительно умно, сердечно и проникновенно говорил. Сухое смуглое лицо, закуренное ветрами, походами и табаком — говорило казакам, что их призывает к порядку свой боевой казак-генерал.

Парад. Развернутым строем, на широких рысях — сотни прошли перед генералом Филипповым и, с сознанием святости этого дня, без песен вернулись в свои казармы.

Полковой наш дедовский Георгиевский штандарт за Турецкую войну 1877-1878 гг., за взятие Деве-Бойнских позиций под Эрзерумом — возглавлял наш полк в эти дорогие и святые для полка моменты.

В сотнях обильный обед. В 4 часа дня начало призовой джигитовки. Военное поле запружено свободными от службы казаками, солдатами и финской публикой. Стоял теплый сухой осенний день. Издали, со стороны города, показалась конная группа до сотни казаков. Впереди полковой оркестр. За ним, развернутым строем, наездники. На правом их фланге громадный полковой флаг войскового цвета (алый) с крупными черными инициалами на нем “1К”. В одношереножном строе наездников каждая сотня имеет свой сотенный цветной значок. С полковым — всего их семь. Это нарядно. Словно конная контрреволюционная манифестация.

Все казаки — и полковой хор трубачей, и наездники — в серых черкесках, черных бешметах, все в белых папахах и при красных башлыках за плечами. То, что было нормальным в мирное время, теперь, в революционное время, показалось особенно красочным. Многотысячная толпа повернулась к приближающимся конным казакам и... замерла.

У офицерской палатки — командир полка, войсковые старшины Пучков и Маневский и все вахмистры сотен. Это полковая комиссия для оценки и награждения призами. И никаких комитетов. Джигитовка — это есть воинский конный спорт, и его оценивать могут только строевые казаки.

С маршем хора трубачей, пройдя толпу, наездники повернули кругом, выстроившись фронтом к ней. На правом фланге их — около 15 офицеров полка, во главе с 50-летним войсковым старшиной Калугиным. Маститый телом, с седою подстриженною бородкой по-черкесски — он представлял собою характерную фигуру старого кубанского офицерства.

Хор трубачей выстроился против офицерской палатки. Под марш “карьер”-джигитовка началась “с рубки лозы”. На нее, первым номером, поскакал войсковой старшина Калугин. За ним остальные офицеры, в порядке старшинства чинов. Рубка лозы и уколы шара у офицеров прошли хорошо, но не отлично. За ними, первым номером от наездников — карьером выбросился из строя старший урядник Иван Яковлевич Назаров, бывший урядник Конвоя Его Величества. Он старый казак. Ему 39 лет. В полк прибыл с пополнением в Турцию, под Баязет, весной 1915г. Танцор, наездник, песенник. Под ним гнедой кабардинец. К седлу “красный прибор”, т. е. уздечка, пахвы, нагрудник — красного ремня. На ногах суконные ноговицы и мягкие чевяки.

Сжавшись в седле, хищно пригнувшись к гриве своего карьером скачущего кабардинца — он так ловко, лихо, зло и красиво срубил две лозы и шашкой отбросил далеко шар к ногам толпы, что она взрывом восторженных аплодисментов потрясла воздух.

Не стану описывать всех номеров джигитовки. Казачья джигитовка, везде и всюду, вызывает только один восторг зрителей. Одно только должен сказать, что все номера казаки исполнили лучше, чем офицеры. Первый приз за джигитовку присужден был Назарову.

Офицерский жест приказному

Для истории нашего войска и нашего полка — должен отметить следующее.

За несколько дней до призовой джигитовки, на репетиции, разбился приказный 4-й сотни Поздняков, казак станицы Тифлисской и не мог участвовать в состязании.

Под ним вороной как смоль, небольшого роста, конь. На лбу белая проточина и три ноги “в чулках”, т. е. белоногий выше щиколоток. Энергичный, ретивый и нарядный, словно конек-горбунок.

Поздняков — стройный подтянутый блондин без всякой растительности на лице. К седлу у него — прибор красного ремня. Он глухой на одно ухо, но отказался возвращаться в свою станицу, не желая расставаться с полком, в котором провел всю войну.

— А што я там буду делать? Остаюсь до конца в полку, — ответил он командиру полка.

Он отличный джигит и наездник тем наездничеством, которое так свойственно казакам-линейцам. Его станица, вернее, казаки их станицы, признаны в полку отличными наездниками. Его конек-горбунок очень прыткий, но не. особенно сильный. Я предупреждал его несколько раз, чтобы он был осторожен при подхватывании предметов (папах) на земле, чтобы не свалиться вместе со своим конем. Мои предупреждения были только вызовом для него, что “он ничего не боится!”, как отвечал мне, своему начальнику наезднической полусотни.

В один из дней репетиции — вихрем выскочил он из строя, смахнулся с седла, чтобы схватить папаху и... в клубе пыли — исчез вместе со своим конем. А через пять-семь секунд, когда чуть рассеялась пыль, мы все увидели, как его конек-горбунок, вскочив на ноги и подняв хвост трубой, будто рад, что он теперь без всадника — понесся по плацу, раздувая ноздри. Казак же — остался на земле недвижим. Поздняков сломал себе ключицу и отправлен был в госпиталь. Было очень жаль казака, а главное, что он не сможет участвовать в состязании, к чему так стремился.

Калугин и Кулабухов были его начальниками во все годы войны и очень сокрушались о несчастье, случившимся с лучшим джигитом их 4-й сотни. Кто-то подал мысль — вознаградить его от офицеров. Быстро были собраны деньги, приобретены массивные серебряные часы с цепочкой. Молодецкий казак не утерпел и, с рукою на повязке, прибыл из госпиталя, чтобы хоть посмотреть на любимый казачий конный спорт. Вот здесь-то и были преподнесены ему часы-подарок так неожиданно и для него, и для всех казаков полка. На крышке их было выгравировано: “Молодецкому джигиту, приказному Позднякову, от офицеров полка”.

В тот же день, вечером, в финском народном доме, был устроен полковой вечер-бал и конкурс в лезгинке. Призы — серебряные часы и цветные кожи (“козлы”) для чевяк. Все это было от офицеров. Конкурс — на сцене, под полковой оркестр. В зале присутствовали и казаки. Вход бесплатный. Казаки, не вмещаясь в зале, роем пчел заполнили все проходы в залу и открытые окна и двери.

Все танцоры, числом до десяти — в черкесках, в белых бешметах и папахах. Все в суконных черных ноговицах и в красных чевяках без подошв. Выступали поодиночке. Кроме грации в кавказском танце — главное внимание и танцорами, и комиссией во главе с командиром полка полковником Косиновым уделялось всевозможным прыжкам и “па на когтях” (на пальцах ног). На восхищение — некоторые из них делали “па” на одной ноге, т. е. на одном большом пальце ноги.

1-й приз присужден был младшему уряднику 1-й сотни Логвинову, казаку станицы Темижбекской — серебряные часы. Следующими были в порядке стильности в танце и “па на когтях” — трубаческой команды приказный Матвей Поздняков, станицы Расшеватской, и старший урядник Назаров.

Следующими шли — старший урядник Яков Квасников, казак станицы Тихорецкой из 4-й сотни, и 5-й сотни старший урядник Трофим Науменко, станицы Терновской. Под “туш” полкового оркестра командир полка лично раздал им их призы.

Начался бал. В городе жили несколько жен русских офицеров, мужья коих были на фронте. Среди них высокая, стройная и интересная жена офицера 20-го Финляндского драгунского полка штабс-ротмистра Бернова, в казармах которого стоял наш полк, поэтому мы числили ее как свою полковую даму и были очень внимательны к ней. Бальные танцы, серпантин, конфетти, летучая амурная почта и все прочее, как и в мирное время. Казаки вышли из залы, так как начинался офицерский бал, но они толпились в дверях, в окнах, с нескрываемым любопытством наблюдая наше веселье. В перерыве танцев ко мне подошел урядник Квасников и тихо спросил:

Можно ли нам с урядником Науменко принять участие в танцах?

— Конечно, Яков! — поощрительно отвечаю моим лучшим наездникам, танцорам и песенникам по учебной команде мирного времени. И они танцевали вальс и многие бальные танцы и приводили в изумление всех, — откуда они этому научились?

И полковая джигитовка, и конкурс в танце лезгинка, и офицерский бал — как сказочное явление — происходили ровно за 20 дней до большевистского переворота в Петрограде.

В ночь большевистского переворота

Окончив празднества, полк отдыхал. Никаких занятий. Стало как-то пусто на душе. В полночь на 26 октября временно командующий полком спешно вызвал к себе всех офицеров полка в один из флигелей драгунского полка на берегу Сайменского озера. Войсковой старшина Калугин (заменивший уехавшего в отпуск на Кубань полковника Косинова) тревожно сообщил телефонограмму штаба дивизии, что в Петрограде свергнуто Временное правительство Керенского и вся власть перешла к совету народных комиссаров.

Не успели мы и посоветоваться, как быть? — как прибыл к нам председатель полкового комитета вахмистр Писаренко и тревожно доложил Калугину, что в Петрограде произошел государственный переворот, всю власть взяли большевики, и гарнизонный совет солдатских депутатов получил телеграмму от самого Ленина с приказом: “Немедленно же избрать начальствующих лиц во всех частях гарнизона, не считаясь с чинами, а сопротивляющихся офицеров — арестовать”. И добавил: “Полковой и сотенные комитеты просят господ офицеров пожаловать в полк, который собрался в офицерском клубе 20-го Финляндского драгунского полка”.

Стояла темная ночь. Было далеко за полночь. Нас вызывали в помещение, стоявшее в низине на самом берегу Сайменского озера, и заронилась мысль, что солдатская угроза — “утопить казацких офицеров в озере” может произойти не сегодня, а вот сейчас. И так как большевистско-солдатская власть восторжествовала, то мы уже не надеялись, что казаки могут отстоять нас, своих офицеров, силой.

В черкесках, при полном оружии, кучной группой вошли мы в помещение клуба. Многосотенная толпа казаков родного полка, которых мы так любили и к которым теперь вошли со страхом, все в черкесках и при холодном оружии, встретила нас без строя полукругом, лицом к двери, в которую мы вошли.

Быстро окинув взглядом, увидел: ни одного солдата среди казаков, впереди стоят урядники, наши верные помощники по поддержанию воинского порядка в полку, молодцы на подбор, находящиеся в рядах полка еще с мирного времени и сплошь Георгиевские кавалеры. Не успел я сделать свое заключение о настроении все этой массы казаков “без строя” — как вахмистр Писаренко громко скомандовал:

— 1-й Кавказский полк... смирно!

В черкеске, придерживая левой рукой шашку по уставу, скорым шагом подойдя к командиру полка, остановился, приложил руку к папахе и внятно отрапортовал:

Господин войсковой старшина, полковой и сотенные комитеты, ввиду случившегося государственного переворота в России — постановили: Вас лично и всех господ офицеров — оставить на занимаемых должностях.

Такое неожиданное выявление полка, строевой рапорт председателя полкового комитета и такое представление казаков, стоящих в воинской стойке “смирно”, нас огорошило. Калугин не нашелся, что ответить на это, и так растерялся, что пролил слезу. С нескрываемым волнением, рукавом черкески, по-станичному, он вытирал слезы. Потупились казаки от этой картины: у них перед старейшим офицером полка была вина за допущение ареста его солдатами Сарыкамыша в первый день революции. Получилось томительное замешательство. Стояла гробовая тишина. Совершенно бессознательно, интуитивно, делаю два шага вперед и прорезываю всех безмолвствующих словами нашей войсковой молитвы-песни:

Ты, Кубань — ты наша Родина! Вековой наш бог-богатырь!..

И казачья масса, напряженная до крайности, будто только и ждавшая этого она молниеносно разряжается и, просветлевшая, громко подхватила сотнями голосов:

Многоводная, раздольная — разлилась ты вдаль и вширь...

Своим мощным и красивым баритоном врывается командир 4-й сотни подъесаул Растегаев и — взалкал:

Из далеких стран полуденных... — и, перефразировав, продолжил: — Из Финляндской стороны...

Небесным громом радости и с бесконечною любовью к своему родному Кубанскому Войску — подхватили мощно все:

Бьем тебе челом, родимая — твои верные сыны...

Словно оспаривая перед офицерами свою любовь к Кубани, — все остальные куплеты запевали no-очереди уже урядники. И всю эту трогательную нашу песнь-молитву — полк пропел в воинском положении “смирно” и, как полагается, с последними словами ее:

Мы, как дань свою покорную

от прославленных знамен —

Шлем тебе, Кубань родимая,

до сырой земли поклон!

 

Каждый казак снял папаху, и все разом, всем полком, торжественно и молитвенно — поклонились в круг. Калугин успокоился. После молитвы-песни он скромно и достойно поблагодарил казаков за доверие и, не зная еще степени своей власти, — спросил у Писаренко:

— Можно ли казакам разойтись?

Так точно, господин войсковой старшина! Как Вы прикажете? — ответил он чисто по-воински.

Ну, дайте распоряжение уж Вы, Писаренко, — спокойно отвечает ему Калугин, могиканин полка, в течение 25 лет отдавший свою силу и любовь родному полку.

Морально удовлетворенные и ободренные — казаки весело и с гомоном в темноте ночи двинулись в свои казармы, находившиеся наверху. Так встретил наш полк большевистский переворот в Петрограде.

Праздник 2-й сотни

Несмотря на полное спокойствие в полку в связи с переворотом в Петрограде — положение оставалось очень тяжелым. Вся власть в Вильмондстранде перешла к местному гарнизонному совету солдатских депутатов. Совет народных комиссаров приступил к заключению мира с Германией. Не подчинившийся этому приказу исполняющий должность Верховного Главнокомандующего генерал Духонин был смещен. Вместо него был назначен большевик, прапорщик Крыленко. С матросами, явившись в ставку, в Могилев — он арестовал Духонина, которого там же зверски умертвили солдаты-матросы.

Кубанское войсковое правительство, как и все другие казачьи войска, не признало власти совета народных комиссаров и сразу же повело с нею вооруженную борьбу.

Вся 5-я Кавказская казачья дивизия, находившаяся в Финляндии, была отрезана от Кубани дальностью расстояния и наступившей анархией на всей территории России. Трагическое положение толкало казаков сплотиться вокруг своих офицеров с полным сознанием и жуткой реальности, и что только они могут вывести казаков из этого заколдованного круга, чтобы в воинском порядке с оружием и достойно возвратиться на Кубань. Большим моральным ударом для частей дивизии было то, что новая власть вооруженной силой разогнала Совет Союза Казачьих войск в Петрограде и объявила его вне закона. Этим дивизия лишилась своего казачьего центра в столице России. Начались солдатские митинги все в той же нашей полковой столовой. К тому же выпал глубокий снег. Ударили северные морозы. Солдатские большевистские ораторы услащали казаков разными красивыми подачками, требуя протеста против атаманов Каледина и Филимонова — глав Донского и Кубанского Войск. Казаков жали в тиски. Но одно выступление казака-черноморца на митинге укрепило казаков.

— Яка ж цэ народна власть? — начал он. — Я був в Пэ-трогради тоди... наших козачых прыставытэлэй розигналы... кого арэштувалы... а як я зайшов у наш козачый союз — шо ж я там побачыв! — воскликнул он. И, передохнув, продолжил. Кровати, столы, стулля — всэ поповэрталы ваши солдаты до горы раком (т. е. вверх ногами)...

Шум, рев, хохот казаков — были ему приветствием, как и наглядный ответ большевистским ораторам.

Подходил праздник 2-й сотни, установленный в день Архистратига Михаила 8-го ноября. И, несмотря на такие тревожные события, — сотня решила отпраздновать его как следует. На Кубань заранее был командирован урядник с двумя казаками. Они привезли два чувала белой кубанской муки, называемой крупчаткой, и мешок соленого свиного сала, так любимого казаками.

Финляндия была очень бедна хлебными злаками, и белый хлеб там считался роскошью. Население питалось только ржаным черным хлебом, обыкновенно черствым, выпекаемым на много дней вперед. В виде громадных бубликов, нанизанных на жердь, хлеб сберегался на чердаках. Вот почему казаки так хотели к своему празднику полакомиться родным хлебом своих богатых станиц. На напитки и закуски щедро были отпущены деньги из артельных экономических сумм.

Решено было пригласить всех господ офицеров полка, всех вахмистров и взводных урядников ото всех сотен и команд и полковой хор трубачей. После молебна — на длинные столы в одном из отделений кирпичных двухэтажных казарм 20-го Финляндского драгунского полка — сели около 250 человек. И единственной дамой среди всех была неожиданная гостья — жена младшего урядника Анцупова-старшего (в сотне было два родных брата), казачка станицы Дмитриевской. Ее с мужем посадили рядом с командиром полка.

После простой казачьей жизни в станице румяная молодая бабенка была сильно смущена и никак не хотела принять это приглашение. Молодецкий и смелый на слово муж, рослый, всегда видный на своем крупном сильном коне, польщенный вниманием офицеров — он ласково, но с определенной властью над женой, активно взял ее за талию и, к всеобщему восхищению присутствовавших, сел с нею на указанное место. В широкой зимней станичной кофте, покрытой темным кашемиром, в длинной широкой юбке, в теплом шерстяном подшальнике на голове — она была анахронизмом в Финляндии, где все крестьянки одевались по-городскому. Но всем нам было особенно приятно, — это была подлинная наша Кубань, ее станица.

Первый тост за войскового атамана и войсковое правительство встречено было громовым “УРА”! От радостного настроения — взываю к казакам:

— В честь нашего славного Кубанского Войска — ОГОНЬ! — и сам стреляю из револьвера в потолок.

Рой офицеров, вахмистров и взводных урядников (мы разрешили и взводным урядникам приобретать револьверы и носить их в кобурах) последовали этому примеру. Сверху посыпалась на всех штукатурка. Под нее все еще более восторженно кричат “ура” и продолжают стрелять в потолок. Вдруг подбегает ко мне сотенный вахмистр подхорунжий толстое и тревожно докладывает, что одна из пуль, рикошетом от потолка, ранила в шею казака Гаврилова.

Его уже окружили казаки. Спешу к раненому и вижу: из шеи сочится кровь, но ранение поверхностное. В такое тревожное время — этот случай был неприятен. Гарнизонная солдатская власть к этому случаю могла “пришить” все что угодно во вред офицерам. Все надо было ликвидировать тут же и немедленно. Казак Гаврилов был тихий, скромный, молчаливый и послушный и в революционных делах ничего не понимал.

— Больно, Гаврилов? — спрашиваю его, а сам испытывающе смотрю в его глаза, чтобы уловить настроение.

— Немножко... но ничего, господин подъесаул, — отвечает он. Я треплю его по плечу и бодро спрашиваю:

— Пьете водку, Гаврилов?

— Так точно, пью, господин подъесаул, — уже весело отвечает он.

— Дайте два чайных стакана! — бросаю в массу казаков. Стаканы быстро появились, наполненные водкой.

— За Кубань!. За наше славное Кубанское Войско — выпьем вместе, Гаврилов? — говорю ему бодряще, и вместе выпиваем до дна. Еще более громкое “ура” покрыло всех и скрыло от посторонних глаз и ушей этот случай.

Веселие разгоралось. За столы “просочились” и не приглашенные урядники. Всем хватило место, как и хлеба и соли с напитками. Здесь собралась вся полковая старшина в папахах с галунами. Это был “цвет полка”, закаленный дружбой еще с мирного времени и проведший вместе всю войну. Лились песни, гремел пол второго этажа от станичного танца “казачок”. Урядники-хозяева следили за порядком.

Как пели и как танцевали казаки! Это было последнее веселие в 1-м Кавказском полку. Через несколько дней, приказом народных комиссаров — во всей былой российской армии — приказано снять погоны, и корпус офицеров был отменен. Все покатилось вниз, в анархию...

Через три дня, 11 ноября, был день моего рождения. В уютной квартире хозяюшки-финки собрались все офицеры полка. В смежной комнате за столом с напитками и закусками — разместился полковой хор трубачей, согласившихся игрою приветствовать своего былого адъютанта. Тогда приказывать было уже нельзя. Все мы, и офицеры, и трубачи, в погонах, в черкесках. Закусывая и выпивая, — хор трубачей под руководством штаб-трубача Лашко — мягкими нежными мелодиями услаждал наш слух, с сознанием чего-то нами всеми безвозвратно утерянного...

Душа ведь вещун. И эти два праздника были буквально ПОСЛЕДНИМИ, когда мы, офицеры-кавказцы, собрались вместе на веселие с полковыми трубачами в полковой семейной обстановке...

Вторая встреча с Сорокиным

Жизнь в гарнизоне Вильмондстранда шла своим чередом. Хорунжий нашего полка Косульников Андрей женился на свояченице коменданта города. Она — красивая стройная девица, отличная в бальных танцах, хорошо воспитанная. Род их из города Старая Русса, обрусевших поляков. Мы были рады прибавлением в полку приятной дамы, с которой наша молодежь подружилась еще до женитьбы Косульникова. Супруга коменданта-поручика, теперь наша полковая родственница — разрешилась от бремени, но радость мужа была омрачена событиями: он должен был бежать с митинга своих солдат и спасся от расправы в нашем полку. 3-го Линейного полка сотник Богомаз — так же после митинга прибежал в наш полк и просил защиты. Полк защитил обоих.

В Выборг прибыл с Кубани полковник Казаров*, войсковым атаманом назначенный командиром 1-го Таманского полка, но полк его не принял. Полк ли на митинге, офицеры ли полка или полковой комитет не признал его, — нам было неизвестно, но потом мы слышали суть их ответа, который был таков: “Войсковый штаб прыслав нам команды-ра якого-сь вирмэна (армянина). Так хай краще (лучше) остаеця наш Закрипа”.

После отказа полковник Казаров прибыл в Вильмондстранд и представился начальнику дивизии — как быть? Последний был уже бессилен, и Казарову пришлось вернуться в Екатеринодар. Казаров старый офицер Кубанского войска. Говорили, что род его армянский. Но, может быть, род его шел от хазар, что гораздо старше рода казачьего.

Выше среднего роста, стройный, подтянутый, с веселыми умными черными смеющимися глазами брюнет. Одет по-горски, с недорогим, но изящной работы холодным оружием. Таковым я встретил его в Вильмондстранде, в штабе нашей дивизии. Он не был смущен или огорчен случившимся или умело скрывал это от посторонних глаз. “Ну, что ж!.. Вернусь в Екатеринодар”, — сказал он нам, присутствовавшим там офицерам. В 1919 г. на его дочке женился наш кавказец подъесаул Володя Поволоцкий, состоя тогда в Кубанском учебном конном дивизионе в Екатеринодаре.

Войсковой старшина Закрепа, старейший таманец, летами старше полковника Казарова. Это был красивый прообраз запорожской старшины и видом, и духовными качествами. Есаул мирного времени. Его сотня считалась лучшей в полку. С казаками он жил “по-запорожски”, и не только что с ними, но и со всеми он говорил только по-черноморски. Для казаков казенной копейки не жалел. Настоящими казаками, он считал, являются лишь черноморские казаки. Нас, линейцев, он не любил, находя их “неприродными казаками”, искусственными. Я был близок к нему и в одном кутеже в Турции хорунжим — принял от него “ты”. Он мог потянуть игральную карту “в девятке” и широко кутнуть с казаками. В 1-м Таманском полку он был корнями свой.

Из Питера прибыла уусикирская “амазонка” и просила навестить ее. Стояла уже зима — сухая, тихая, как всегда, в Финляндии. По-летнему одетый в одну черкеску, в чевяках с мелкими галошами — скорым шагом иду по тротуару. Впереди, не торопясь, идет какой-то офицер, мне незнакомый. Темно-серая черкеска облегает тонкую талию. Шашечная портупея с богатым набором опущена ниже костреца черкески, как признак щегольства и самоуверенности носящего ее. Дорогой работы шашка.

Кто он, думаю, неведомый здесь кубанский офицер? Равняясь с ним, вижу погон сотника 3-го Линейного полка, но лицо незнакомое. А он, услышав шаги обгоняющего, — повернул ко мне голову и, как-то загадочно улыбнувшись, произнес:

— Здравствуйте, подъесаул!

Лицо у него сухое, смуглое, чуть “с рябинками”. Глаза умные, смеющиеся. Что-то знакомое мне показалось в нем. Заметив мое некоторое недоумение, он произносит:

— Не узнаете? Сорокин*! Помните Кагызман?

И я вспомнил нашу с ним первую встречу в конце декабря 1915 г., когда вся дивизия шла из Турции на отдых под Каре, и в Кагызмане его, прапорщика Сорокина, я спас от скандала. Но теперь сотник Сорокин совершенно не был похож на того “серого” прапорщика. С усами, стройный, щегольски подтянутый офицер.

Я его совершенно не знаю, почему и говорить мне с ним не о чем. Но для приличия спрашиваю, откуда он появился в нашем городе? И узнал, что он состоит в “Союзе трудового казачества”, являющегося подотделом совета солдатских и рабочих депутатов в Петрограде. Теперь он едет на Кубань. “Союз трудового казачества” был нам неприятен. Если он вначале и не был большевистским, но был “левым” и работал против Совета Союза Казачьих войск. Потом он стал уже чисто большевистским.

— Зачем же Вы едете на Кубань? — спросил его.

— Там предстоит работа... И Вы об этом потом узнаете, — ответил он и загадочно улыбнулся.

В 1918 г. он стал главнокомандующим Северо-Кавказской красной армией и сражался против нас.

Заколдованный круг. Вопрос о титуловании

Мы попали в заколдованный круг. Все казачьи правительства не признали власти совета народных комиссаров. Последние объявили войну Дону и Кубани. Наша дивизия, четыре конных полка и две батареи были отрезаны от своей казачьей Отчизны территорией всей красной России и фактически подчинены были совету народных комиссаров во всех отношениях, вплоть до получения государственных денег на содержание полков и батарей.

Мы не сомневались, что в случае острого конфликта большевики легко смогут обезоружить дивизию, а офицеров арестовать и препроводить в Петроград, в Петропавловскую крепость, где уже сидели некоторые наши рядовые казаки, захваченные в помещении разогнанного Совета Казачьих войск.

Кроме того, — единственный железнодорожный путь на юг России проходил через Петроград, который никак нельзя было миновать. Дивизия попала в мышеловку... Но надо было что-то предпринимать для выхода. И, как курьез, командующий полком войсковой старшина Калугин, собрав старших офицеров и развернув географическую карту России, предложил “искать путь”, чтобы — “с полком, походным порядком, обойдя Ладожское озеро с востока — двинуться на Кубань”...

“Путь” не только что не был найден, но был и отброшен как невозможный для выполнения. Грозные же события развивались. Вышел новый декрет совета народных комиссаров и приказ по всем армиям об упразднении всех чинов, о снятии погон и о новых перевыборах всего командного состава.

В декрете указывалось (подчеркивалось), что командиром полка может быть избран даже рядовой солдат, как и кашеваром может быть поставлен всякий бывший офицер, до командира полка включительно. Разрешалось носить только боевые ордена. Подобное распоряжение проведено было приказом по 42-му армейскому корпусу, куда мы входили, по нашей 5-й Кавказской казачьей дивизии и перепечатано по полкам.

Дальше этого идти было буквально некуда. Офицеры обрекались на полное изгнание и безо всяких жалоб и защиты.

Весь наш полк снял погоны. Что удивительно было, так это то, что подобное распоряжение не понравилось и рядовым казакам, не говоря уже об урядниках и офицерах. У нас отнимали эмблему воинского чина и эмблему родного полка. И никто, даже из рядовых казаков, не уничтожил погоны! Все с иронической руганью отпарывали их осторожно, чтобы не испортить черкесок, и уложили свои погоны в походные сумы, считая это распоряжение не серьезным и... временным.

В нашем полку не стали делать переизбрание новых начальников и оставили офицеров на прежних должностях. И только 3-я сотня уволила своего командира подъесаула Винникова, а полковой комитет избрал недавно прибывшего прапорщика Павлова, из учителей станицы Новопокров-ской, вторым помощником командира полка по хозяйственной части. Протестовать мы уже не могли.

Шура Винников — милейший и стойкий полковой товарищ, но он был очень замкнут для казаков и с ними не имел никакого общения, кроме сухо-служебного. На его место был избран младший офицер моей 2-й сотни, хорунжий из урядников 3-го Кавказского полка Трубицын Иван. Старый летами, любитель выпить, Трубицын был не глуп, исключительно прост с казаками, но наступить себе на ногу он не допускал. Говорил он по-станичному, чем вызывал улыбки и у простых казаков. Прапорщика-учителя Павлова избрали заведующим хозяйством потому, что, как потом говорили мне казаки, — он “свой”, бывший учитель, хороший человек, и казачья копейка не пропадет даром. На это реагировать уже не хотелось...

Кто теперь мы — офицеры и командиры без погон? Как к нам должны обращаться подчиненные? Как мы должны подписывать свои официальные бумаги-рапорты? — невольно возникли житейские вопросы. Собрались офицеры и решили: нас казаки должны называть по имени и отчеству при всех служебных и не служебных обращениях. Подписывая же официальные бумаги, после указания должности — ставить только свою фамилию.

Мы, офицеры, стали “никто”. Официально — командный состав, но без власти и безо всяких воинских отличий. И только личный авторитет, и только среди казаков своего полка — давал право на уважение и послушание.

Начальник дивизии, генерал Черный, не поладил с дивизийным комитетом и выехал в отпуск на Кубань. Уехал в отпуск на Терек и генерал Филиппов. Дивизийный комитет выразил недоверие начальнику штаба дивизии подполковнику Щербакову*, и он был отозван в Петроград, в распоряжение Главного штаба. На этом штаб-офицере Генерального штаба я немного остановлюсь. Он прибыл к нам в Вильмондстранд, сменив и. д. начальника штаба дивизии капитана Сербина. Тогда неженатый, энергичный и дружественный со строевыми офицерами — он стал своим среди нашей кавказской полковой молодежи и был всегда желанным гостем при всех случаях. Его работа по сохранению порядка в частях и была главной причиной, по которой комитет отстранил его от должности.

По новому декрету — должны быть произведены выборы начальника дивизии. Гадкий был внешний вид у нас, офицеров, без погон, когда собрались мы в финском народном доме, для выборов себе начальника дивизии. Кроме офицеров в нем участвовали дивизийный, полковые и батарейные комитеты.

И в этой толпе казаков в несколько десятков человек — офицеры, при полном своем вооружении, при серебряных шашках и кинжалах, были, словно нарядная лошадь “без хвоста”... Так заметно было что-то недостающее им, внешних отличий, говорящих об их офицерском положении. В особенности касалось это старых офицеров.

Командир бригады полковник Ширай*, старейший таманец, крупный, матерый, с бородою, в длинной черной черкеске, при дорогом холодном оружии, энергичный в движениях, словно ничего и не случилось в дивизии — он, старший среди нас, — весело шутил с казаками. Хорошо и активно держал себя командир 4-й Кубанской батареи, есаул Краморов*, наш старый туркестанец-батареец, слегка склонный к полноте, с гладко выбритым приятным добрым лицом, не утерявший своего авторитета среди казаков-батарейцев.

На это первое и уродливое собрание “для выборов начальника дивизии” прибыли и мы, кавказцы, с огорченной и печальной душей. Чтобы скрыть позор “безпогонья”, я накинул на плечи белый башлык. Увидев это, наши казаки комитета улыбаются, но не зло. Из их группы подходит ко мне мастер Войсковой военно-ремесленной школы Гон-ский, казак станицы Тифлисской, и с озорной улыбкой спрашивает:

— Господин подъесау, позвольте посмотреть, нет ли у Вас под башлыком погон?

Гонского я отлично знал еще по мирному времени. Почти интеллигентный человек, вежливый. Отличный полковой мастер на все руки, по всем специальностям. Из биллиардных шаров слоновой кости выточил мне комплект газырей. Тогда он был разжалован в рядовые, печалился мне на свою судьбу и я, сочувствуя ему, — хорошо оплатил его частную работу. Я знал, что Гонский подошел ко мне не для контроля, а просто, по озорству.

— Посмотрите, посмотрите, Гонский! — ответил ему. И он, двумя пальцами чуть приподняв край башлыка на плечах, улыбнулся и сказал:

— А мы говорили между собою — интересно, снимет ли погоны подъесаул Елисеев?

Такое время было тогда неустойчивое и так отвратительное.

Из Петрограда, от “союза трудового казачества”, прибыл студент Мирошниченко, назвав себя кубанским казаком. С лицом дегенерата, мрачный, в гимнастерке и офицерских темно-синих бриджах, в стоптанных сапогах... Явно отрицательная личность, фланирующая среди казаков, подслушивающая их разговоры. Его никто не знал. И вдруг он заявил, что, если его изберут начальником дивизии, он немедленно же выхлопочет в Петрограде отправку дивизии на Кубань.

Собственно говоря, казаки только этого и желали! Но Мирошниченко настолько был антипатичен и настолько не внушал доверия, к тому же был абсолютно чужд дивизии, неведом ей, не понимал казачьей души и всего того, что дивизия пережила, что собою она представляет, что у казаков создалось подозрение — кто он и откуда? Они отвернулись от него и не допустили голосование его кандидатуры.

К чести казаков — они по-семейному, спокойно и по достоинству начальником дивизии избрали старейшего из присутствовавших здесь штаб-офицеров — полковника Ширая. Дивизийный комитет и команды штаба дивизии — начальником штаба избрали себе есаула Пенчукова*. Он наш старый кавказец, отличный офицер, хороший полковой товарищ, холостяк — перед самой войной был начальником бригадной конно-саперной команды. Всю войну провел в этой должности — мирно и спокойно, являясь всегдашним партнером игры “в винт” с начальником дивизии генералом Николаевым*, интендантом и главным делопроизводителем штаба дивизии. Он был в ужасе от этого избрания и печалился нам: “Ну что я буду делать?! Ведь я не знаю своих обязанностей!” Дивизия вступила в новую эру страданий.

Возвращение па Кубань

Совет Союза Казачьих войск в Петрограде разогнан. Казачьи правительства на своих территориях не признали над собою власти совета народных комиссаров, почему на все хлопоты дивизийного комитета о возвращении дивизии на Родину — Петроград неизменно отказывал. Но война окончена. Российская армия постепенно самостоятельно демобилизовалась. Начались недостатки в отпуске денег на содержание полков и батарей. Финны неохотно продавали фураж. Им русская революционная армия настолько опротивела, и у них настолько поднялся дух шовинизма, что мы ждали от них “варфоломеевской ночи”.

Наступила зима снежная, лютая. Житная солома, длинная и крепкая, как камыш мелкого сорта — стала половинным кормом для лошадей. У казаков появилось нерадение к уборке своих же собственных лошадей. Кони стали худеть, болеть коликами. Они облохматились от холода и голода. Всем было наглядно видно, что мы гибнем, гибнем... Надо было уходить на Кубань и спасаться какими бы то ни было путями. В этом было единодушие всех и ненависть к новой власти. Уже между Донским атаманом генералом Калединым и советскою властью, на границах земель Войска Донского — образовался боевой фронт, а мы, казаки, все еще сидим в далекой Финляндии!

После долгих хлопот дивизийного комитета, куда, кстати сказать, не вошел ни один офицер, — совет народных комиссаров дал пропуск дивизии для возвращения на Родину, но с условием, что по прибытии туда — полки будут бороться против “контрреволюционных атаманов Каледина и Филимонова”.

И длинными эшелонами полки дивизии двинулись из Финляндии по железной дороге. 8 декабря 1917 г., из Вильмондстранда, погрузившись в вагоны, — первым эшелоном полка выступила 2-я сотня. При ней полковой штандарт, командир бригады полковник Жуков*, полковой денежный ящик, хор трубачей и весь наличный состав штаба полка:

  1. Войсковой старшина Калугин — командующий полком.
  2. Войсковой старшина Пучков — помощник по хозяйственной части.
  3. Прапорщик Павлов — 2-й помощник по хозяйственной части.
  4. Войсковой старшина Маневский — помощник по строевой части.
  5. Подъесаул Кулабухов — полковой адъютант.
  6. Подъесаул Винников — смещенный с должности.
  7. Военный чиновник Чирсков — полковой делопроизводитель.
  8. Ветеринарный врач Гиршберг.
  9. Медицинский врач, зауряд-лекарь Жуков.

10. Полковой священник о. Чуб.

11. Полковой капельмейстер (фамилию не помню).

Начальником эшелона был командир сотни, подъесаул Елисеев. Эшелон благополучно миновал Петроград и Москву, но под Воронежем был задержан. Местная власть потребовала сдачи оружия, заявив, что пропуск может дать только воронежский совет рабочих и солдатских депутатов. С неизменным и верным своим помощником, председателем сотенного комитета, младшим урядником Волобуевым, с передаточной станции, что в семи верстах восточнее Воронежа — в специальном паровозе — прибыли в Воронеж. Была ночь. Мы в комитете. Грязь, окурки, колбаса, куски недоеденного хлеба, дымный чад от курения, девки с подрезанными волосами и с папиросами в зубах, какие-то солдаты, рабочие — все это было наглядным показателем очага красной власти Воронежского района. Умный и энергичный Волобуев даже обрадовался этой картине, чтобы лучше действовать. Он еще в дороге сказал мне, чтобы я больше молчал, а говорить будет он. Мы оба были в черкесках и при холодном оружии, т. е. при шашках и кинжалах. И он умело говорил с ними. После долгих препирательств нам дали право двигаться дальше.

Замечательные картинки в дороге. Мы, офицеры, свободно выходили на всех станциях и гуляли возле своих вагонов. Толпы солдат везде и всюду. Глядят недружелюбно. Полковник Жуков — высокий, стройный, красивый, в шубе-черкеске, застегнутой на все крючки, в высокой крупного курпея каштановой папахе без залома, заложив руки за спиной, спокойно прохаживался у вагонов. Наши же казаки — активно шныряли везде, никого не впуская в свои вагоны. Поезд воинский, вооруженный. И потом уже казаки рассказывали:

— Што?.. Великого князя везете с собой?.. На трон готовите?

Это солдаты говорили о полковнике Жукове. Он действительно был очень породист и молодым офицером служил в Конвое Его Величества.

На станции Миллерово произошла та же сцена и требование сдать оружие. Но здесь мы были уже смелее. Дыхание донских степей, родной казачьей земли давало нам моральные силы. Здесь был уже фронт “против Каледина”. После томительных переговоров с красным командованием, и опять-таки ночью — эшелон был пропущен, и мы вошли “в стан белых”.

Полковой священник отец Чуб, казак-черноморец, юморист и добряк — на радостях, что мы достигли Белого Стана, — он заявил, что в церковной двуколке есть несколько бутылок красного вина для богослужения и экстренно можно использовать их только с разрешения заведующего хозяйством. Он же, священник, против этого ничего не имеет... Заведывающий хозяйственной частью полка войсковой старшина Пучков, добряк по натуре, могущий поддержать веселую компанию, немедленно же дал разрешение. Финны нам отвели для офицеров маленький вагон 2-го класса. Разместились мы в нем очень скученно. И присутствовавший здесь командир полка Калугин, также человек добрый и компанейский, но немного пунктуальный — с улыбкой и беспомощно только развел руками...

Отец Чуб энергично достал вино, открыл бутылки, и мы, как драгоценную влагу — выпили с исключительной сердечностью. На всех нас тогда нашла какая-то, еще нам неизвестная, теплота чувств друг к другу, словно невысказанная любовь, так долго скрывавшаяся в наших сердцах в течение всей долгой войны. И если не боевые действия, не повседневные встречи в суровой боевой обстановке, если даже и некоторые разгульные кутежи, когда душа мягчает и люди не в меру откровенничают, — если все эти случаи никогда и никого на эту исключительную теплоту не толкнули, — то эта толика церковного красного вина, после всего пережитого, она дала толчок к накопившимся добрым доверительным чувствам друг к другу.

Первый эшелон на станции Кавказской

Из Ростова дал телеграмму в станицу Кавказскую, на имя Атамана Кавказского Отдела, полковника Репникова*, с обозначением часа прибытия эшелона на станцию Кавказская, прося сообщить в станицы и лично встретить головной эшелон, идущий с полковым штандартом и штабом полка. Со станции Тихорецкой дал вторую телеграмму, с точным подтверждением часа прибытия. На железнодорожную станцию Кавказскую эшелон подошел к 12 часам ночи на 22 декабря старого стиля (в дороге были 14 дней).

Подходя к вокзалу, хор трубачей из вагона огласил ночную тишину полковым маршем. Песенники хватили зычно песни, также из вагонов. Наш поезд был направлен между многими товарными поездами и тихо, в ночной мгле, остановился где-то далеко от вокзала. С большой группой песенников, в черкесках и при кинжалах (без шашек), с песнями — иду к вокзалу, в надежде, что там нас ждут родственники и власть.

Мы там. Но вокзал обоих классов полон спящих солдат и — никого, ни властей, ни родственников казаков. Наши чувства омрачились болью в душе. На нас, воински подтянутых, хотя и без погон, но с Георгиевскими крестами урядников и казаков — солдаты полусонными глазами посмотрели недоумевающе и вновь склонили свои вихрастые нечесаные головы ко сну... Огорченные, разочарованные и смущенные — мы уже без песен вернулись в свои вагоны, в ожидании более радостного утра следующего дня.

С вечера — были только заморозки и никакого снега. А, проснувшись поутру, — все было занесено снегом. Сама природа, словно очищая прибывших из красного ада, закрыла, засыпала наш “революционный след” своим белым чистым снежным покрывалом и как бы говорила: “Казаки! Начинайте свой новый Белый путь!”

Но не тут-то было... Утром выхожу из вагона и, к своему ужасу, вижу: казаки, кто как попало, разгружают своих лошадей сами, без подмостков, а прыжками вниз. Они седлают лошадей, и каждый выезжает самостоятельно к себе в станицу. Сваленное сотенное имущество валяется в снегу... Все словно на базаре, а не в воинской части. Почти все казаки выпивши. Всегда стойкий вахмистр сотни подхорунжий Толстов с грустью и с нескрываемым возмущением докладывает: “Никто и никого не хочет слушаться!”

— А штандарт? — говорю ему. — Его же надо торжественно отвезти и поставить в церковь Кавказской станицы! Соберите казаков попутных станиц и внушите им эту мысль! — диктую ему полуприказание, которого теперь уж никто не слушает...

Из Екатеринодара прибыл законный командир полка полковник Косинов. В офицерской защитной шинели-пальто и в погонах, — но событиями оторвался от полка. Он привез приказ от войскового атамана полковника Филимонова, что “для охраны войскового порядка — расквартировать сотни так: две на хуторе Романовском, две на станции Гулькевичи и две в станице Кавказской”. Но это было безнадежно, в чем он и сам убедился. Исполнив формальность, наш мужественный духом, законный командир полка Георгий Яковлевич Косинов вернулся назад в Екатеринодар, чем и закончилось фактически его пребывание и власть в полку.

Выгрузились. Все господа офицеры, как и громадное большинство казаков моей 2-й молодецкой сотни, признанной самой стойкой в дисциплине — двинулись самостоятельно в свои станицы. Что 2-я сотня была самая стойкая и надежная — показывает тот факт, что с нею шел на Кубань весь штаб полка, полковой Георгиевский штандарт и денежный ящик. И вот, возле штандарта — собралось человек 30 урядников, приказных и казаков из 135 наличного состава сотни. Собрал взвод казаков, выстроил в конном строе, вынес из вагона наш дедовский штандарт и — двинулся в Кавказскую, в главную станицу отдела, где я родился, рос и учился.

Мы вернулись с войны

Мы возвращались с войны — долгой и упорной. За эти годы мы так много видели и испытали и... все потеряли. Даже и воинскую честь. И наш молодецкий 1-й Кавказский полк, гордость станиц, его формировавших, — теперь возвращался с войны так бесславно. И свой штандарт полковой — сопровождает только 30 казаков.

Красная улица в станице Кавказской начинается сразу, обрубом, где когда-то были ворота и вал, как защита от черкесов. А до начала улицы, насколько хватает глаз, — шел широкий шлях из Романовского. По нему и двигалась наша конная группа со штандартом, с широким полковым флагом на высоком древке и с сотенным своим цветным значком. Душа рвалась наружу от радости, что мы уже дома, и от пережитого горя в месяцы революции. И вот тут-то, как встречается в описаниях “возвращение казаков с войны” с песнями, со стрельбою у кургана — все это стихийно толкнуло нас на песни. В этом строе 30 казаков — почти все были вахмистры и урядники, отличные песенники. Здесь была “вся соль 2-й сотни”. И строевые песни грянули во всю свою мощь.

Наш елисеевский дом отца стоит пятым — от обруба Красной улицы, против старых зданий управления Кавказского отдела. Под косым углом — из него далеко видно все Движение по шляху, как и дом виден еще издали на его высоком фундаменте. Группа вошла с широкой песней в улицу. На парадном крыльце вижу бабушку, мать, брата Андрея*, хорунжего, с супругой и сестренок. Бабушка и мать, вперив глаза в нашу сторону, плачут от радости. Три сестренки-гимназистки — заерзали, забегали по парадному крыльцу от радости, увидев меня. Наш отец, в папахе и с окладистою бородою, стоя внизу, у калитки забора, — строго, серьезно смотрит на приближающуюся конную группу казаков. В его позе, в его лице — никакой радости.

Умный был наш отец. Видел он, опытный старый казачина в свои тогда 49 лет, что — так с войны не возвращаются! Все видел он... И, главное, видел, что все мы были без погон, в том числе и его сын-офицер... Это не только позор, но это никак не могло уложиться в его честной голове, — почему без погон? За что? Вот почему он и смотрел на нас своим мертво-спокойным взглядом. Все и всегда видел он своим ясным умом, и только одного не смог увидеть он, предугадать, что ровно через три месяца он будет расстрелян красными за то, что “учил детей”...

Не доезжая несколько десятков шагов до своего двора, бросаю вахмистру Толстову — “управляй!”, а сам скопытка подскакал на своем белом прытком кабардинце к парадному крыльцу — с седла и наскоро целую всех. Отец без улыбки — подставил мне свои холодные сухие губы... Любил же он меня в семье — крепче всех. “Потом, потом!” — бросаю всем и — вновь к строю, к казакам, к песням строевым, надрывающе прощальным и, как оказалось, в последний раз поющимся.

Песня строевая лилась по широкой и нарядной Красной улице, самой старой станицы на Кубани. Слезно рыдали казачки-бабы в своих платках, облокотившись на заборы. Они-то, родные наши страдалицы-затворницы, остро понимали, что значит “первоочередной полк”! Он был красота, мощь, необходимость казачьей службы! И вот, теперь, “первоочередной полк” идет с войны такой куцый и так бесславно закончивший ее...

На грязной от слякоти и снега станичной площади перед церковью — выстраиваю свой взвод развернутым фронтом.

Привычную церемонию “унос штандарта” ничем не изменить, почему и командую:

Под штандарты-ы!. Шашки-и... ВОН!

Сотенный трубач младший урядник Ильин, казак станицы Новопокровской трубит-пиликает “соло” так скучно... Скидываюсь с седла, подхожу к штандарту в черном кожаном чехле и со штандартным старшим урядником 5-й сотни Коровиным, казаком станицы Терновской (высокий, стройный, красив.ый блондин) — в чевяках шагаем по грязи и снегу, направляясь в церковь (ассистента-урядника фамилию не помню). Я держу руку под козырек. Случайные старые казаки на площади, уже привыкшие к революционной анархии, недоуменно смотрят на все это. Внесли. Прикрепляем штандарт к правому клиросу. Склоняюсь на одно колено, крещусь... Со щемящей горестью целую дорогое и так знакомое мне древко. Встаю вновь на колено, крещусь и отступаю два шага в сторону. Молодецкий Коровин и его ассистент-урядник следуют моему примеру. Они набожно крестятся, становятся на колени, кладут земной поклон, встают и целуют древко. Потом все трое крестимся вместе еще раз, кланяемся, поворачиваемся и выходим из церкви. На площади еще раз перекрестились, надеваем папахи и идем к своему взводу. Сажусь в седло и командую:

Шашки в но-ож... НЫ!

Жуткий миг! Этою командою словно все прикрылось, скончалось... И этою командою скончался наш славный полк после векового своего существования, с 1803 г.

“Вынь патрон — перестань стрелять!” — есть еще один характерный сигнал. Но — “в ножны!” — символичнее и хуже. Вложив шашку в ножны, словно захлопнул за собою дверь навсегда ...

— Спасибо, братцы, что довезли штандарт! — говорю с коня казакам. Военная служба окончена!.. Теперь вы свободны!.. Можете ехать по домам!.. А кто хочет попрощаться — так за мною, в дом моего отца, на обед!

— Значковые! За мной! — сказал и крупной рысью своего сильного коня двинулся назад вдоль Красной улицы.

Десятка полтора урядников, привязав под сараями своих лошадей и заложив им на корм “отцовской люцерны”, с полным вооружением, с винтовками в руках, снимая папахи и крестясь на иконы, вошли в наш дом. В доме все мигом забегало, затормошилось от радости. Вновь объятия, поцелуи. И по казачьим традициям — со всеми членами нашей семьи целовались и вошедшие казаки-урядники. Как в каждом казачьем доме — у нас была полная чаша: и вареного, и пареного, и копченого и засоленного в бочках — огурцов, капусты, помидор, слив, винограда, арбузов... Стол был накрыт в изобилии. Казаки, поставив винтовки в угол, сели за стол. Вместо отца — бабушка посадила меня “под святой угол”. Сегодня ее внук почетный человек.

Разместились. На столе несколько графинов водки, а яств, солений — не перечесть. По традиции, без благословения, без тоста главного за столом — никто не может притронуться к еде. Налили всем рюмки. Так все было аппетитно!

Как “главный” теперь за семейным столом и “герой войны” — встал я с бокалом в руке. Встали так же все — и урядники, и семья. Попросил их сесть, так как говорить сидячим — легче, видя их всех. Все сели. Молчание. Все сосредоточились.

— Братцы... — тихо, спокойно начал я. — Война окончена... мы дома...

Что случилось со мной, — не знаю и теперь, но “что-то” резко схватило меня за горло... остановился язык... кровь бросилась в лицо и я... разрыдался как дитя, упав головою на стол. А за мною зарыдали все, в особенности женщины. Но отец!.. Такая умница и гордость! Пышная борода и густы усы. При других — одно горделивое достоинство! Отец трех сыновей-офицеров! И он разрыдался...

Вот это называется — радостное окончание войны?! Это был еще один психологический разряд души, как и при выборах в Финляндии командира полка и нас, офицеров. То, что мы пережили в революцию, — вышло наружу. Это было все то, что мы так долго скрывали под своим военным мундиром, сдерживали в себе, и что теперь так безудержно вырвалось наружу в семейном кругу, среди своих близких.

Полковыми песнями сопровождался наш многолюдный тогда и так памятный обед, на общую радость и веселье всех присутствовавших. Много было душевного откровения в тостах и в разговорах.

Обед закончен. Все урядники подходили к нашей старой казачке-бабушке, потом к нашей матери, к сестренкам, к отцу. Всех благодарили и обязательно целовались в губы. Со мною они прощались как братья, с которыми я окончил что-то большое и страшное и теперь идущее в неизвестность... Полк ведь еще не был демобилизован! Для полковой истории приведу их фамилии потомству.

1. Подхорунжий Ф.И. Толстов, вахмистр сотни. 2. Подхорунжий Федоров, взводный 1-го взвода. 3. Вахмистр Шевляков, взводный 2-го взвода — все казаки станицы Те-мижбекской.

Казаки станицы Дмитриевской: 4. Подхорунжий Копанев (первый), взводный 3-го взвода. 5. Вахмистр Чусов Трофим, сотенный каптенармус, дивный 1-й голос. 6. Младший урядник Докукин. 7. Младший урядник Сапегин Герасим, дивный запевала, бархатный баритон. 8. Приказный Рыбалкин, выдающийся 1-й подголосок.

Казаки станицы Новопокровской: 9. Младший урядник Кароченцев Андрей, сотенный артельщик. 10. Младший урядник Фендриков, 1-й подголосок и танцор. 11. Младший урядник Ильин, сотенный трубач. 12. Младший урядник Абеленцев Андрей, певец, танцор и наездник.

Станиц Расшеватской и Казанской: 13. Младший урядник Ермолов Федот, мой конный вестовой. 14. Казак Ловлин Иван, мой вестовой с мирного времени. Оба мои одногодки. Остальных не помню по фамилиям. Где они теперь? Распрощались, разъехались по своим станицам и домам, которых некоторые не видели в течение семи лет... Легко это только сказать, написать, но понять...

Остальные сотни полка, прибыв разновременно на станцию Кавказская, так же самостоятельно разошлись по своим станицам. Чтобы не бросать упрека только казакам — должен подчеркнуть, что и господа офицеры тоже разъехались по домам, в города и станицы, к своим семьям. Фактически полк был весь в отпуску на рождественские каникулы. С началом 1918г. — была новая страница полка, вплоть до Кавказского восстания 19 марта 1918г.