Тхоржевский
И.И.
ВИТТЕ
К несчастью для своей репутации, Витте оставил свои мемуары, богатейший и в общем довольно правдивый материал о русском прошлом; но вместе с тем они обнажают его неискоренимую нравственную вульгарность: дышат личной злобой против
Государя, уволившего Витте от власти,
и ненавистью к Столыпину, успешно его
заменившему. Для людей революционного
лагеря Витте остался все же только «царским временщиком», не больше, — следовательно, врагом. Людей же, относящихся к нашему прошлому спокойно или даже положительно, эти черты мемуаров Витте отталкивают. Поэтому в
суждениях о нем, появившихся до сих пор в русской эмигрантской печати,
преобладала хула. Даже бесспорные
заслуги Витте перед родиной замалчиваются
или даже вовсе отвергаются. Так это и в единственной напечатанной до сих пор исторической книге С. С. Ольденбурга о царствовании императора Николая II. Пора быть справедливым.
Ничто ни в происхождении Витте, ни в его биографии
не обязывало его быть вульгарным и несдержанным. Отец его был видный провинциальный чиновник, из обрусевших немцев: директор департамента при кавказском наместнике, великом князе.
Его мать — Фаддеева — из хорошей дворянской семьи, сестра известного генерала.
А (бабушка по материнской линии — урожденная
княжна Долгорукая (одно из лучших
имен старой знати). Сам Витте получил
высшее образование, сделал блистательную карьеру и часто вращался в кругах
русской и международной элиты. А между
тем никаких черт светских, дворянских, или немецких, чиновничьих,
интеллигентских в нем нельзя было отыскать
и признака. Самородок. Мужиковатый гигант, завоеватель, самодержавный делец, Витте азартно ломил свое, сокрушал
все преграды данной ему от Бога
силищей. Если же препятствия казались ему пока непреодолимыми, он, с
чисто мужицкой хитростью, любыми
изворотами их обходил. Он преклонялся
перед наукой, но сам был на редкость невежественным человеком, по крайней мере
в области наук общественных: права, истории, литературы, политики (даже в экономике он брал больше чутьем). Жил — сегодняшним днем, умело маневрируя среди очередных затруднений. Не имел никаких
политических убеждений. Зато был — гениальный, властный
практик-самоучка, с огромным даром
осуществлять, добиваться, приводить в жизнь все то, что он своим исключительным жизненным чутьем и даром
администратора схватывал как нужное
сейчас для России.
Без всякой внутренней борьбы перешел Витте с
реакционных взглядов к манифесту 17 октября. Министр
Александра III,
друживший с Победоносцевым, он еще недавно, в 1899 году, печатно
восстал принципиально против земских выборных учреждений,
будто бы несовместимых с царским самодержавием. А уже в книге
«Самодержавие и земство», написанной для Витте А. И. Путиловым в 1905 году, он же представил к подписи Государя манифест,
вводивший у нас народное представительство.
Теории и принципы были не его областью. Но жизнь он видел и понимал
как никто. Он чувствовал, что дело шло к
Государственной Думе. А тогда уже, по
свойству своей натуры, он не мог допустить, чтобы кто-нибудь другой, а не он связал с русской конституцией свое имя.
Витте окончил математический факультет в Одессе
и думал сначала готовиться к кафедре чистой математики. Но по настояниям
близких держал еще выпускные экзамены при Институте инженеров
путей сообщения и стал служить по железным дорогам. Случай показал его в выгодном свете
Александру III. Во время царских поездок по России одна
из них ознаменовалась потом крушением поезда (в Борках). Витте, как начальник одного из участков железной дороги, обратил уже внимание на то, что царский поезд, бывший много тяжелее обычных, шел со скоростью, много превышавшей обычную. Со свойственной ему решительностью он заявил, что в пределах вверенного ему участка не может допустить такой скорости. А когда стал управляющим на юго-западных дорогах, то просто распорядился
об уменьшении скорости царского поезда.
Это навлекло на него личное резкое неудовольствие Александра III и
бойкот со стороны царской свиты. Министр путей сообщения,
сопровождавший Государя, вызвал Витте в царский вагон и
указал ему, что на других дорогах поезд идет быстрее. Тогда
Витте, не смущаясь царским присутствием, ответил: «Другие пусть делают, что хотят, а я ломать головы Государю не стану». Когда вслед за тем произошло действительное крушение поезда,
Александр III
вспомнил о беспокойном путейце и сначала назначил его членом
комиссии, расследовавшей причины крушения, а вскоре предложил ему,
уже на государственной службе, место директора департамента
железнодорожных дел. Витте сначала ответил, что на частной службе
он зарабатывал 50 тысяч рублей в год, а казенное жалованье будет всего 8
тысяч. Государь сказал на это, что он будет выдавать ему еще 8 тысяч из своего
царского кармана и вообще имеет на него свои виды- Витте, честолюбец
по природе, не устоял. Окончательно его подкупила в пользу Государя еще и та мелочь, что на Витте, по гоголевскому словцу, «чинишко был дрянь» (титулярный советник). Назначая его на генеральское место, Александр III, вопреки всем правилам, махнул Витте
прямо в генералы: произвел в действительные
статские советники.
В Петербурге Витте сразу выделился своей практичностью:
знанием людей, вещей и цен. В русской бюрократии было всегда немало лоска, но
практического уменья зацеплять колесами служебной машины
деловую жизнь, заставлять что-то грубое, сырое и жизненное служить
целям, намеченным властью, было всего меньше. У Витте обнаружилось именно такое уменье, а кроме того дар подбирать себе полезных сотрудников. И хотя неисправимые в
своем зубоскальстве петербуржцы перекрестили его
из Сергея Юльевича в «Сергея Жульевича» (что было зло и совершенно несправедливо), но репутации доки и ловкача за ним не отрицал никто.
Когда в Петербурге освободилось место
министра путей сообщения, то вначале, как мне рассказывал барон Нольде, никто еще и не думал о Витте как о министре. Александр III по очереди вызывал несколько «естественных»
кандидатов и предварительно расспрашивал
их, что бы они предприняли в случае
назначения. Первого вызванного Государь под конец, уже расставаясь с ним, спросил как о вещи второстепенной: «Ну, а кого бы вы пригласили
к себе в товарищи министра?» Ответ был: «Витте. Он так практичен и так умеет все быстро налаживать». Тогда Государь при вызове второго и
третьего кандидатов поставил им тот
же вопрос: «А кого метите вы в
товарищи?» И когда второй и третий назвали
также С. Ю. Витте, Государь, уже не спрашивая больше никого, прямо сам
назначил Витте — министром.
Получив так право личного доклада у Государя,
Витте еще больше укрепился в царском доверии. И
когда уходил министр финансов Вышнеградский, больной, да еще
заподозренный в получении полумиллионной взятки у Ротшильда, Государь
перевел Витте из министерства путей сообщения на гораздо более
видный пост министра финансов (Витте уже раньше подсказал
Вышнеградскому удачный пересмотр железнодорожных тарифов).
Вышнеградский, конечно, никакой взятки у Ротшильда не брал и
вообще был прекрасным министром. Судьба только наказала
его за его обычное недоверие к людям. Когда при нем хвалили
чью-либо честность, Вышнеградский сдвигал очки на лоб и задумчиво
спрашивал: «До какой суммы он честен?»
Витте, как министр финансов, оказался удачливым.
Он не только довел до конца начатое Вышнеградским (уже при Николае II) укрепление твердого курса
русского рубля — введением у нас золотой валюты, но проявил и редкую
изобретательность вообще в доставлении для казны денег. При самодержавно-бюрократическом
строе, да еще при политике, неблагоприятной евреям, финансовым воротилам
Запада, он умудрялся широко привлекать в Россию иностранные капиталы — сама
Россия была тогда еще слишком бедна, чтобы разворачивать
промышленность так широко, как этого добивался Витте.
Русские финансы, налаженные Витте, отлично проявили
себя и в дальнейшем, несмотря ни на какие испытания. Его
преемнику, В. Н. Коковцову, досталось наследство уже
благоустроенное, и поддерживать его на высоте было не так уж трудно.
И Витте насмешливо любил назвать Коковцова, конечно
за глаза, не иначе как «кухаркой за повара».
Барка, следующего затем министра, Витте расценивал
выше. Когда-то он, будучи министром, посылал Барка, еще совсем
молодого чиновника, в Германию доучиваться финансовой технике в банке
Мендельсона и считал, что эта школа пошла Барку впрок.
Помню сказанную при мне фразу Витте (у себя дома), кажется, по
поводу назначения Барка только еще управляющим петербургской конторой Государственного
Совета (место, влиятельное на бирже). Когда кто-то сказал: «Как —
выдвигают Барка? Разве он так умен?» Реплика Витте была: «Деньги-то
платят разве за ум? Платят за нюх только».
В течение того десятилетия, что Витте стоял у русских
финансов, он был не только государственным казначеем, но и
министром народного хозяйства. Влияние его сказывалось во многих
областях, он немало потрудился над индустриализацией России, над
развитием русской промышленности и железнодорожной сети, вообще над нашей
европеизацией.
Такова была основная традиция русской монархии,
со времен еще Петра Великого. Пушкин верно заметил, что «правительство
есть единственный европейский элемент России». Витте, как и сменивший
его Столыпин, с блеском служил этой традиции.
Несмотря на то, что Витте был инициатором постройки
сибирской железной дороги, он всегда боролся с тенденцией
преувеличивать нашу «азиатскую программу», считал, что основной наш путь — европейский, общекультурный. Главную же русскую беду он видел в том, что наше крестьянство
продолжало жить вне права, вне свободы, вне собственности, замкнутой, обособленной жизнью.
Витте, как министр и как человек, стоял далеко
от русской деревни, его постоянно корили этим. Он на
своем энергическом языке возражал: «Это-то верно, но я много лет
возился со сложной машиной — финансами, и, какой бы я ни был дурак,
нельзя было не понять, что без топлива никакая машина не пойдет. Топливо — это
экономическое благосостояние населения, в
России на девять десятых мужицкого. А
мужики живут бедно, потому что живут без права собственности, в средневековой
общине». За пять лет до своего ухода
из министерства финансов Витте
подавал в 1898 году отдельную записку
Государю о крестьянском бесправии, но тогда он не получил никакого ответа. Только в 1902 году, когда министром внутренних дел был его приятель
Сипягин, Витте добился от Государя согласия на учреждение под его, Витте, председательством, Особого Совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности. И первым человеком, кого Витте
ввел в это свое Совещание, ввел как главную свою опору, был граф
Воронцов-Дашков, сторонник личной
собственности крестьян на землю.
Душой сельскохозяйственного Совещания был,
конечно, сам Витте — он не мог иначе работать. Главной же деловой
силой Совещания стал чиновник особых поручений при нем А. А.
Риттих, впоследствии главный воротила столыпинской земельной реформы, а
позднее и сам министр земледелия. Желая подвести широкую общественную базу под свои
выводы, Витте, с помощью Сипягина, прежде всего организовал широкий опрос
местных людей в губернских и уездных комитетах по крестьянскому
делу. Сводкой всех комитетских трудов и заведовал Риттих,
привлекший к этому делу, в числе других, и меня.
Риттих, хорошо меня знавший (он был впоследствии
главным шафером на моей свадьбе), откровенно рассказывал мне о
своих докладах у Витте, докладах, вылившихся в конце концов в новую
записку Витте по крестьянскому делу. Риттих рассказывал, между
прочим, и о громадном впечатлении, произведенном тогда на Витте тем, что вынес из своих
поездок по деревням русским датчанин Кофод,
молочный брат императрицы Марии Федоровны, датской принцессы (мать Кофода была
ее кормилицей). Этот Кофод, самоучкой научившийся русскому языку, рассказывал главным образом о страстной тяге самих крестьян почти по всей России
к выделу из общины и к сведению своих разрозненных земельных полос в один кусок, в один отруб, так, чтобы вся земля была у хозяина «в одном глазу», по характерному мужицкому выражению. Это послужило впоследствии поводом к инсинуациям врагов реформы, будто Витте, не знавший сельской
России, затеял перестроить ее «по датскому образцу». Но совершенно то же, что и
заезжий Кофод, сказали, в значительном большинстве своем, местные русские
комитеты!
Витте инстинктом схватывал в любом вопросе его
жизненную сущность и почти всегда верно, хотя иногда по-обезьяньи грубо и очень
часто безграмотно. А затем уже он быстро с этой сутью
сживался и невольно начинал отождествлять себя самого с этим
своем пониманием государственного вопроса. Противоположная точка зрения
тоже немедленно срасталась в его представлении с личностью
очередного противника (будь то Плеве или Горчаков, Трепов
или Куропаткин). В свои принципиальные политические споры он
немедленно вносил личную страстность и безудержную свою властность (а
часто и бесцеремонность приемов). Отчасти поэтому и его мемуары
кажутся сплошным отталкивающим желчным сведением личных счетов с подлинными
или воображаемыми супостатами. А между тем там немало
жизненной правды! Но как все это кажется уже далеко...
Крестьянским хозяйствам нужна их личная собственность
на землю, без этого не может быть ни кредита, ни прочных
сельскохозяйственных улучшений, ни вообще здорового
государственного будущего России. Вот что сразу понял Витте в земельном вопросе. Он не уставал повторять Риттиху: «Да ведь это черт знает как важно!»
Говорил: «Кому нужна была община?
Только властям для удобства
управления и денежных сборов. Понятно, что
пастуху проще гонять целое стадо, нежели возиться с каждой овцой отдельно. Но ведь тут не стадо, а народ, люди! Люди же, рано или поздно,
во всех странах захотят жить по-человечески».
Александр II освободил крестьян «с землею», но
отводить тогда же, на всем пространстве России, отдельные участки
каждому домохозяину в собственность было бы задачей слишком долгой, да по отсутствию
землемеров тогда неосуществимой. Земли, для начала, отводились в
надел целым селениям, чаще всего в общинное владение. Это
была, так сказать, еще черновая работа. Но Александр II тогда уже предвидел, что
идти надо к мелкой личной собственности крестьян на землю. Его
реформа сохраняла за крестьянами право и возможность выдела из общины, но
крестьянская политика Александра III сводила эту возможность
на нет. И попытка Витте сломать эту привычную практику ему не удалась.
Живя в общине, где земли время от времени переделялись
на прибыльные души, т. е. на прирост населения, крестьянство
легко поддавалось революционной пропаганде, мечтам о «черном
переделе» всех земель, в том числе и помещичьих. В 1902 году, в
самый год открытия виттевского Совещания, в нескольких губерниях произошли крестьянские беспорядки, захваты соседних помещичьих владений. Крестьян тогда усмирили и высекли, но Витте окончательно убедился в невозможности медлить с
земельным вопросом, в неотложности мер, направленных к тому, чтобы
использовать и поощрить проснувшееся
в мужиках стремление лучше устроиться
на той земле, которая уже им принадлежит. А для этого прежде всего надо было выделиться из общинного хаоса.
Виттевское Совещание, проработав два с
половиной года, было закрыто (происками правых) весной 1905
года, неожиданно для самого Витте, и не принесло прямых результатов.
Но оно успело оставить ценнейшие материалы, которые легли всецело в
основу
столыпинской земельной реформы 1907 года. И столыпинский указ 6 октября о
крестьянском равноправии, и его же указ 9
ноября о выделе из общины, и развитие в небывалых раньше размерах переселения за Урал, и политика широкой скупки
Крестьянским банком помещичьих имений, из слабых рук, для последующей разбивки на мелкие участки, для продажи отдельным крестьянам в собственность — все это отвечало личному взгляду Столыпина, но проходило тоже по подсказу виттевского
Совещания. От Витте унаследовал Столыпин и деловой состав работников земельной
реформы во главе с Риттихом.
Я был деятельным участником реформы и при Столыпине.
Но с удовольствием вспоминаю, что еще для Витте, в 1904 году,
лично мною был составлен «журнал сельскохозяйственного Совещания» — о крестьянской
судьбе, подчеркивавший, что и в области правосудия крестьяне были на особом
положении. Немногие даже из русских людей знают и четко
сознают, что справедливо прославленный на весь мир русский суд,
свободный и независимый, созданный судебными уставами Александра III, на крестьян, т. е. на девять
десятых русского населения, не
распространялся. В самом важном для них, в делах земельно-имущественных, крестьяне ведались волостными судами, т. е. своими односельчанами, подвластными земским начальникам, т. е. администрации.
Работа в сельскохозяйственном Совещании сделала
меня тогда уже человеком, которого Витте привык видеть и узнавать еще
до своего назначения председателем Комитета министров.
С этим назначением вся жизнь Комитета и его
канцелярии резко изменилась. Изменилась и обстановка моей службы.
Текущие мелочи управления — то, что в Думе потом получило название
«вермишели», — Витте не интересовали. Зато по любому поводу
возникали при нем крупные политические вопросы, и он любил, при предварительных
докладах
канцелярии, сам возбуждать такие вопросы и узнавать
по ним мнения своих сотрудников. В заседаниях
он не раз перебивал других министров, когда
они высказывали трафаретные правые мысли, и замечал: «Такие речи, ваше превосходительство, хорошо произносить в Петербурге и во дворцах, а в России они встречают совершенно другой отклик
».
Через год, когда политический ветер — в связи
с неудачами русско-японской войны — изменился, Витте уже провел в
Комитете проект указа «О предначертаниях к усовершенствованию
государственного порядка», получивший частичное утверждение Государя 12 декабря 1904 года. Говорю «частичное утверждение», потому что «боевой» пункт
— «о привлечении выборных
от населения к законодательству»
— был в последнюю минуту исключен Государем. Но в указе 12 декабря остались — и вскоре вылились в подробные
узаконения — два политически важных пункта: о религиозной свободе и о свободе печати.
Комиссия о печати, учрежденная под председательством
директора Публичной библиотеки Д. Ф. Кобеко, не только выработала
закон, давший печати значительную свободу, но была примечательна
еще тем, что в состав ее Витте ввел целый ряд литераторов,
как правых, так и левых. В Комиссию вошли: историк Ключевский, поэт
Голенищев-Кутузов, либеральные писатели Кони и Боровиковский, журналисты
Арсеньев, Стасюлевич (левые), князь Мещерский, Суворин и Пихно
(правые), философ Рад лов, беллетрист Голицын-Муравлин и др. Я был
откомандирован в делопроизводство Комиссии, и эта работа
— одно из самых приятных служебных воспоминаний, лестная для Витте страница русской жизни.
При своем издании указ 12 декабря почти не произвел впечатления на русское общество. Он вышел перед рождественскими праздниками, а сейчас же после праздников произошли события гораздо более яркие и театральные. 9 января священник Гапон, революционер и полицейский провокатор вместе, привел за собой толпу рабочих к Зимнему дворцу; рабочие шли с царскими портретами и иконами, но и с требованиями свобод — они были встречены выстрелами. Одна из самых трагических страниц последнего Петербурга... А 8 февраля в Москве был убит революционерами великий князь
Сергей Александрович, дядя Государя, московский генерал-губернатор.
Русская же печать, обязанная Витте сравнительной
свободой, вскоре использовала эту свободу для хулиганских нападок
на того же Витте, изображая весь его режим как сумасшедшую «Виттову пляску». Но для историка — и дарование свободы печати и, еще более, отмена преследований за веру —
заслуги перед Россией бесспорные!
Вскоре после издания указа 12 декабря я был приглашен
профессором Ивановским пообедать у него с другими профессорами.
Мои бывшие учителя стали уже терять надежду, что я к ним
вернусь, но любили узнавать от меня последние петербургские новости.
Я рассказал, что мог, о комиссии Кобеко, а затем разговором завладел старый
остроумный профессор Дюверже. Он скоро перешел к личной характеристике
Витте, которого прекрасно знал, и закончил словами: «Все будет у
нас, господа. И мир с японцами, и конституция. И все эти новости вырастут
там, где произрастает наш всероссийский большой лопух — Витте!»
Прозвище было подходящее. И в стиле самого Витте, примитивно огромном.
Предшествовавшие указу 12 декабря доклады канцелярии
Комитета министров у Витте, а еще больше речи самих министров
в заседаниях (на общую тему: «России нужно больше законности и
свободы!») были полны оживления. Помню, как после интереснейшей речи П.
Н. Дурново, товарища министра, заведовавшего полицией, о
недочетах нашей административной (без суда) высылки, барон
Нольде грозился в шутку не пускать меня больше в заседания: «А то Дурново
вас тут, по молодости лет,
распропагандирует».
П. Н. Дурново вообще производил впечатление самого
умного, наиболее живого и самого независимого из всех тогдашних
коллег Витте. Витте впоследствии, став уже конституционным премьером,
провел именно Дурново в министры внутренних дел, несмотря на упорное
сопротивление Государя этому назначению. Эта позднейшая история
с назначением Дурново министром обычно излагается в
воспоминаниях современников, в том числе и в историческом труде
Ольденбурга, неверно, в совершенно превратном виде: будто Витте в
революционные 1905—1906 годы совершенно растерялся, и только
Дурново, решительный министр внутренних дел, в противовес Витте назначенный
самим Государем, спас положение своей твердостью и
безбоязненными арестами главарей революции.
Дело в том, что у Дурново была в прошлом неприятная история,
навлекшая на него гнев Александра III — и недоверчивое (уже по
наследству) отношение Николая II. Заведуя полицией, Дурново как-то
распорядился произвести обыск испанского дипломата, которого
подозревал в романтической переписке с любовницей самого Дурново. В
припадке
ревности он и замыслил найти и извлечь подлинник
ее письма. Отсюда возник довольно острый международный скандал: нарушено было право дипломатической «внеземельности». Александр III, считавший
самого себя собственным министром иностранных дел, жестоко тогда
рассудил и на представленном ему докладе о проступке Дурново
положил, со
свойственной ему резкостью, высочайшую резолюцию:
«Убрать эту свинью в сенат». Тут разгорелся новый скандал, уже внутренний —
страшно обиделись все сенаторы!
Дурново все-таки стал сенатором и
держал себя в сенате так умно и так либерально,
что понемногу с собой там примирил, а при Николае II
вернулся и к заведованию полицией. Без его
опытности в полицейских делах министры
обойтись не могли. Но назначить Дурново на роль министра Николай II
все-таки не пожелал. И когда Витте, сознававший собственную
полицейскую неопытность, представил именно на э т у роль
Дурново, Государь уперся. Витте же, во-первых, хотел, чтобы
политическая полиция находилась в испытанных и верных руках, а, во-вторых, хотел
еще, втайне, чтобы «одиум» политических репрессий падал не на него,
Витте, а на другое лицо; он же сам мог рисоваться «налево»
своим конституционным либерализмом. Поэтому он продолжал
настаивать и умолял Государя согласиться на назначение Дурново
министром внутренних дел. Третье или четвертое представление об
этом Витте вернулось наконец (в день, когда я был дежурным секретарем
при Витте-премьере) от Государя с его пометкой синим карандашом
(вижу ее, как сейчас): «Хорошо, только не надолго». Таким образом,
легенда о том, что Дурново был назначен помимо и вопреки
Витте, сущий вздор.
Но Дурново оказался и сильнее, и умнее, и коварнее, чем рассчитывал
Витте. Он не стал играть роль услужливого
громоотвода при Витте. В то же время
присутствие Дурново в кабинете помешало Витте привлечь в свой кабинет министров — общественных деятелей, в частности Гучкова (который стал
впоследствии общественной опорой для кабинета
Столыпина).
Обстоятельства вынуждали и самого Витте для
подавления смуты прибегать к военным и полицейским репрессиям. Так, лично
Витте настоял на посылке в волнующуюся Москву генерал-губернатором
и усмирителем адмирала Дубасова. Роль благородного либерала, рядом с
«полицейской собакой» Дурново, у Витте не вышла, и составленный им как
премьером кабинет министров никакого политического лица не получил.
Единственной переменой в составе министров, происшедшей
при Витте и имевшей значение политической, яркой политической
новизны, — был уход из обер-прокуроров Синода Победоносцева.
Четверть века (1880—1905) Победоносцев был душою русской реакционной
политики, автором той политической «закупорки», которая и была
исторически скрытой, но коренною причиной происшедшего
в конце концов взрыва государственного котла.
Перед уходом Победоносцев сказал Витте: «Я не
могу один опровергнуть целое мировоззрение». Он всегда считал идею
народного представительства «великой ложью нашего времени». Но
величайшей ложью самого Победоносцева была его долголетняя попытка
остановить вообще время на политических часах царской России.
За эту ошибку русская монархия, в сущности, и расплатилась гибелью.
Но в бурные дни 1905—1906 годов уход с политической
сцены старика Победоносцева прошел мало даже замеченным.
Японская война — Витте недаром заранее так ее боялся и так
противился ей всегда
— разворачивалась все тягостнее для России. Сухопутные
и морские бои оканчивались поражениями,
ранили русскую гордость и разжигали революционное движение внутри России. Для себя Витте с каждым днем укреплялся в мнении, что необходимо 1) заключить мир и 2) дать стране народное представительство. Но при каждой встрече с Государем Витте убеждался, что ни того, ни другого
Николай II не
желает. Государь верил, что Япония истощена своей
удачной войной гораздо более, чем Россия своей неудачной. Он
надеялся, затянув войну, дотянуть ее до победы. Во внутренних делах
он также считал, что неограниченная самодержавная власть,
унаследованная им от предков, гораздо лучше для России, чем
парламентская монархия, и отступал только шаг за шагом, надеясь
ограничиться уступками несерьезными.
Под давлением жизни и советов иностранных
правительств он согласился летом 1905 года начать мирные
переговоры и назначил для ведения их в Портсмуте того же Витте, но
сам все время надеялся — ив этом смысле инструктировал Витте, — что
из переговоров ничего не выйдет. Когда же японцы проявили, под
давлением англо-американцев и неуверенности в дальнейшем ходе
войны, неожиданную умеренность и приняли виттевские условия,
вызвавшие в Японии, после их принятия, народный бунт, Государь
вынужден был подписать мир, но сам был в отчаянии. Его
историк и панегирист Ольденбург хотя и приписывал Государю весь
успех портсмутских переговоров, но, судя по его же признаниям, если бы
в России не было тогда «пораженца» Витте, то Государь,
вероятно, продолжал бы войну. Неизвестно, удалось ли бы ему
дотянуть до победы при начинавшемся уже внутреннем развале, — или
революция восторжествовала бы уже тогда и для ее усмирения верных
войск уже бы не хватило. Во всяком случае, при этом
варианте не было бы у нас «думского» периода монархии между двумя
войнами (1906—1914), а это именно время оказалось русским расцветом,
гордостью нашей истории и лучшей возможной защитой
памяти Государя Николая II.
Согласно Портсмутскому договору Россия сохраняла
на Дальнем Востоке свое великодержавное положение: за свои военные
неудачи мы отделались только уступкой половины Сахалина японцам. И
все-таки, когда Государь пожаловал в награду Витте графский титул,
то немедленно враги — в правых и придворных кругах — приклеили к Витте
прозвище граф Полу-Сахалинский (т. е. полукаторжник).
Но в широких русских кругах имя Витте стало все-таки популярным.
Первую часть
поставленной себе задачи он, таким образом,
разрешил: мир, вопреки желанию Государя,
был силою вещей заключен. Теперь, думал Витте, и вторая задача окажется
посильной: Добиться, тоже вопреки
Государю, но имея за собой Запад и большинство населения в России, введения у
нас народного представительства.
Тогда станут возможными очередные
неотложные дела: внутреннее успокоение,
перевозка обратно в европейскую Россию
разбитой, но еще дисциплинированной армии
и заключение за границей большого денежного займа.
Перед войной, уходя из министерства финансов, Витте
оставил в распоряжение Государя огромную по тому времени свободную наличность: около полумиллиарда золотых рублей; явно было, что от них ничего не осталось. Не беда: будет у меня власть, будут и деньги. И Витте был поглощен новыми своими планами — как подобрать в сотрудники сплоченную дружину министров и как найти пути к общественному мнению: привлечь его на свою сторону. Портсмутский мир был уже немалым козырем «там», в либеральных кругах.
А в это самое время ближайший сотрудник по Совету министров барон
Нольде стал собираться — и действительно
выехал — раннею весною, к неудовольствию
Витте, на Кавказ, для свидания и сговора с графом Воронцовым-Дашковым. Меня Нольде взял в эту поездку с собой в
качестве секретаря. И так как на
обратном пути мы были задержаны на полдороге, в Новочеркасске, всеобщею, в том
числе и железнодорожною, забастовкой,
то приехали в Петербург уже после
манифеста 17 октября о Государственной Думе. Впрочем, история этого манифеста
была уже подробно рассказана в мемуарах Витте и в других воспоминаниях
современников. Витте поставил Государя перед дилеммой: или военная диктатура,
или конституция. Но кандидат в
диктаторы великий князь Николай
Николаевич наотрез отказался силой расправиться
с революцией и сам убеждал царя дать народное
представительство.
Нить моих личных воспоминаний о Петербурге плетется
заново уже после возвращения нашего в Петербург в конце октября 1905 года.
Витте мы застали живущим уже в запасной половине
Зимнего дворца, где его легче было охранять от террористов. Там же стали
с той поры происходить и
заседания преобразованного Совета
министров. Мариинский дворец перестал быть местом, где творилась политика, и
стал постепенно выпадать из моей памяти.
Изменилась и внешняя обстановка моей
службы. Гофмейстер Вуич, временно заменивший барона Нольде в его отсутствие, человек хотя и бездарный, но дельный,
воспользовался этим отсутствием,
чтобы вытеснить вообще Нольде у Витте. Вуич
был гораздо моложе и «наряднее» Нольде, к нему доброжелательно отнеслась графиня Матильда Витте, а
кроме того для нее,
как и для
самого Витте, острой приправой
к смене управляющего делами послужило
то обстоятельство, что Вуич был женат
на дочери Плеве, еще недавно главного врага Витте в Петербурге, а он переходил таким образом в услужение Витте и не скупился на выражения восторга
и преданности своему новому покровителю. Впрочем,
эта «измена» всего через полгода, с падением Витте, оборвала, и уже навсегда, служебную карьеру Вуича.
Но в то время Вуич торжествовал. Нольде был месяца
через два назначен членом Государственного Совета. Дела Совета министров больше ему не поручались, он сохранил только кавказское представительство. Единственное дело, порученное ему еще
Витте, и то скорее случайно, было проверить новую редакцию Основных законов Российской империи. Законы эти, раз учреждена была Государственная
Дума, должны были быть пересмотрены. Манифест 17 октября объявил целый ряд свобод, но как, на каких условиях, оставалось еще неясным. И если бы отложить точное решение этих вопросов «до Думы», то для Думы создался бы явный соблазн вообразить себя Учредительным Собранием и расширить свою власть до крайних пределов. Государь этого опасался и поручил, помимо Витте, канцелярии Государственного Совета выработать проект новых Основных
законов, этим занялись
государственный секретарь
барон Икскуль и в особенности его
помощник Харитонов, умный и талантливый бюрократ, впоследствии государственный контролер.
Харитонов был близким другом Нольде, и думаю, что именно через него Нольде и получил доверительно первые оттиски проекта, когда они еще не были официально разосланы, что произошло в начале
1906 года. С
этим «сокровищем» Нольде немедленно поехал к Витте, был им принят и принес от него лично поручение мне, как человеку, готовившемуся
к кафедре государственного права
и имевшему в своей домашней
библиотеке французские тексты всех конституций мира, изучить харитоновский проект и дать к нему подробные замечания. От себя же Витте добавил: «Пусть он (то есть я. — И. Т.). возьмет побольше из японской
конституции, там права Микадо
наиболее широкие. И у нас должно быть так же».
Думаю, что Нольде получил это серьезное поручение,
в обход Вуича, только как ранний добытчик самого текста: к тому же, по
моим воспоминаниям, это происходило еще в конце 1905 года.
Во всяком случае, я погрузился в изучение Основных
законов с большим энтузиазмом, тем более, что и тенденция Витте —
оставить побольше за Государем — отвечала моим внутренним
настроениям. Живо
составленная подробная записка была вскоре представлена Витте, понравилась и легла в основу позднейшей редакции Основных
законов, принятой Советом министров. К такому выводу о значении моей записки пришел изучавший
историю составления новых Основных законов знаменитый юрист профессор Николай Степанович
Таганцев. Записка эта
(возвращенная впоследствии Витте старику Нольде) была (уже его сыном) показана Та-ганцеву. Таганцев напечатал свою
статью об Основных
законах и ходе их разработки, кажется, в «Журнале министерства юстиции»; когда же узнал от Нольде-сына, что заинтересовавшая
его и расхваленная им
записка была моею, то пожелал тогда со мной познакомиться (причем был поражен
моей молодостью). Я же был
поражен тогда его глубокой старостью. Это
знакомство состоялось уже незадолго до
последней, накануне революции, речи Таганцева в Государственном Совете, произнесенной с большим волнением (к
сожалению, оправдавшимся!). Таганцев
сказал тогда (и это имело резонанс): «Отечество в опасности!».
Кроме этого специального поручения Витте и вообще меня не забыл в те тревожные месяцы 1905 года. В заседания Совета министров меня при Вуиче
уже не брали, но Витте распорядился, чтобы я был включен в число шести чиновников, поочередно при нем дежуривших в дни его премьерства (больше одного дня в неделю нельзя было физически выдержать этой работы, так ее было много!). Дежурили
только начальники отделений канцелярии
Совета министров, личный секретарь Витте и я. Дежурные приезжали рано утром в Зимний дворец, на «половину»
Витте, и оставались до поздней ночи, причем и завтракали и обедали у Витте, в
присутствии его жены.
Вот тут-то в зиму 1905—1906 годов я и видел
часто Витте «в халате» (в прямом и переносном смысле этого слова) и
мог оценить его живость и простоту в обращении с подчиненными. Ко
мне он был расположен, между прочим, и потому, что я был
из родного ему Тифлиса. Дружа с тифлисским губернским предводителем
дворянства, князем Д. 3. Меликовым, Витте, очевидно, навел у него справки о нашей семье и спросил меня при первой встрече на дежурстве: «Как это вышло, что я не знал
на Кавказе вашего отца?» — «Отец мой приехал
в Тифлис только в 1880 году, когда вас там уже не было».
Жена Витте тоже была безупречно любезна, хотя и подшучивала над моим тогдашним идеализмом (Вуичу сказала как-то: «У него голубые глаза доверчивой лани»). От былой красоты в ней оставалось, по-моему, мало, но муж был в нее как будто еще влюблен.
Еврейка, да еще разведенная жена (по первому браку она была за
Лисаневичем, и дочь ее, Веру, Витте
удочерил, очень любил и выдал ее за
Нарышкина замуж), она, конечно, в Петербурге мешала карьере мужа. При Дворе ее не принимали, чем Витте был очень задет, тем более что он женился на ней с разрешения и даже одобрения императора Александра III. В обращении она была гораздо
менее вульгарна и непосредственна, чем сам Витте, но придирчивый
Петербург ставил ей «всякое лыко в строку». Очень осуждали, например,
то, что, приехав в запасную половину
Зимнего дворца (Дворцовая
набережная, 20), она немедленно заказала себе почтовую бумагу с золотыми буквами «Ра1аis d’Hiver», вместо того чтобы просто указать адрес
набережной. Суждения ее всегда казались мне умными и меткими.
Дружелюбное отношение и графа и графини сразу,
однако, исчезло впоследствии, когда я стал близким по службе к
ненавистному для них Столыпину. В начале 1911 года Витте
обратился к Столыпину-премьеру с личным письмом, где жаловался, что
крайние правые все время устраивают покушения на его жизнь, причем давал
понять, что это делается, мол, не без ведома Столыпина. Столыпин,
сам не ладивший с крайними правыми, ответил не сразу,
довольно пренебрежительным и ядовитым письмом, а Витте — решив
почему-то, что письмо это составлял я, — сразу вычеркнул меня из
своего сердца и своей памяти.
Как инженер и
математик, Витте был убежден, что, дав
России Думу, он вышиб из-под ног революции главную ее базу, так что отныне
русская передовая интеллигенция
будет поддерживать государственную власть и, в частности, его, как премьера. Но он не рассчитал того, что у наших передовых
общественных деятелей не было еще достаточно политического опыта; здравый
смысл часто уступал в них место
политическому азарту, а главное,
привычку идти, уже много лет, в ногу с левыми, с революцией. После 17 октября Витте получил, вместо желаемого оперного апофеоза, травлю и смуту со всех сторон.
Кстати — так как в трагическое почти всегда вплетается
и смешное — вспоминаю по этому поводу следующий курьез. Через
несколько лет, окончательно затравленный справа, Витте решил
написать для Государя оправдательную справку, составил ее сам и
начал малограмотной фразой о том, что он, Витте, испросил манифест 17
октября исключительно «в видах резкой смуты во всех частях нашего отечества...»
Государь, хороший стилист, немало тогда смеялся: выходило,
будто Витте не потому решился на манифест, что уже была смута,
а для того, чтобы была смута.
По сигналу, данному из-за границы (из Парижа,
где был их съезд) революционными вожаками, в зиму
1905 года по всей России разгорелись восстания, в особенности на
окраинах. Авось правительство растеряется и не удержится! Несмотря
на то, что для огромного большинства населения Думы было
достаточно. Но характерно (и в этом, конечно, вина была не Витте, а
Милюкова), что кадетская партия не решилась тогда встать на сторону
власти — она пошла за теми, кого сам же Милюков позже
назвал «ослами слева».
Во время самого страшного из восстаний — московского,
поднятого непримиримыми, крайними революционерами и
подавленного только войсками, когда на улицах кипели бои,
чего в эти дни требовали от государственной власти
культурные и умеренные русские либералы? наши жирондисты, кадеты? — «Вывести
из Москвы войска, ибо присутствие их поддерживает в населении
неудовольствие и возбуждение!» Кажется невероятным, но это факт.
Ощупью Витте должен был приходить к тому, что
позднее объявил уже как принцип Столыпин: «Революции — беспощадный отпор, стране — реформы». Успокаивая Государя, скоро переставшего ему вовсе верить, Витте упрямо, как вол и гигант, работал всю зиму 1905—1906 годов, но внутренне сам был подавлен и разочарован. Он вечно и все острее ощущал глубокое несходство взглядов и натуры своей и Государя Николая II.
При каждом моем дежурстве, при каждом попадавшем
ко мне обмене писем между царем и его министром все яснее видел я,
как прав был старый петербуржец Нольде, когда говорил: «Государь — это
художник-миниатюрист, а Витте — грубый декоратор для большой публики.
Такие люди не могут понять друг друга,
это выше их сил!»
В Витте, при личном общении, всегда поражала
казавшаяся невероятной смесь невежественного, вульгарного обывателя
— и гениального дельца огромного калибра и силы, с прирожденной
политической интуицией. Государь, безупречно светский, был
несравненно тоньше Витте, внимателен к людям, к их психологии вообще,
к оттенкам и мелочам, к форме, словам, к эстетике жизни, но
зато он бывал нередко способен «из-за деревьев не видеть леса».
Витте не отрицал у Государя ни ума, ни обаятельности,
ни тонкости. Но он думал по-пушкински, что и глупцы и сумасшедшие
бывают иногда удивительно тонкими. Он решительно предпочитал
Николаю II его
отца Александра III,
хотя сам же рисует его в своих мемуарах человеком умственно
заурядным, но имевшим определенную и постоянную волю. В Николае
II он чувствовал враждебность
к себе, а стало быть, и «неверность», и, кроме того, приписывал Государю
трагические и сумасбродные черты и причудливый характер Павла
Первого и совершенно
искренно за него боялся. Сам же он, Витте,
был воплощением и своеобразным перерождением
формулы: «Государство — это я!» В нем жило
стихийное, смутно неразборчивое — как жизнь,
но и творческое — как жизнь — ощущение власти.
«Вся власть — мне! И тогда все пойдет хорошо».
Таково было его единственное, но зато искреннее
и глубокое «политическое убеждение».
На этом пути он, конечно, не мог не столкнуться —
и все время сталкивался — с Государем, тонким, впечатлительным и ревнивым.
Отношение к царю Витте вылилось в конце концов в плохо скрытую ненависть. Правда, к ненависти этой примешивалась
и тревога, жуткое и пророческое предвидение того, что для Государя и для
царской семьи смута может кончиться
кровью.
Государь же всегда говорил про Витте: «Он отделяет
себя от меня», — и это была правда. Витте, чтобы заставить Государя
делать то, чего тот не хотел, чередовал при нем свою настойчивость
с грубым подлаживанием и лестью. Государь видел насквозь эту игру, для него
слишком примитивную, а потому считал Витте
«грубым хамелеоном». Крайне им
тяготясь, он не видел редких достоинств Витте, считал его врагом, кандидатом в
президенты российской республики,
что было уже неверно и весьма несправедливо.
Витте, полный жизненного динамизма, эстетикой
отношений пренебрегал, и жизнь ему за это жестоко мстила — у
Государя. Там настигала и наказывала его эта никак не
дававшаяся и всячески им попиравшаяся эстетика жизни, форма человеческих
отношений.
Но случалось ему делать оплошности и вне царских
приемов. Столкнувшись с Советом рабочих депутатов в 1905 году, он
сам, своей рукой, у себя в кабинете Зимнего дворца, писал в начале
ноября воззвание к рабочим, уговаривая их прекратить забастовку.
Воззвание начиналось словами: «Братцы-рабочие!» Эти «братцы» были
одною из политических безвкусиц, губивших и погубивших Витте. Воззвание
не имело успеха. Главари забастовки презрительно отозвались, что «рабочие ни в
каком родстве с графом Витте не состоят».
Государя крайне раздражала безвкусица Витте.
Оставлял его у власти только для того, чтобы Витте достал
денег. Витте и удалось заключить во Франции огромный, небывалый по тому
времени внешний заём, спасший тогда наше и финансовое и политическое
положение.
Заключение займа было всецело личною заслугою Витте, хотя в «Истории» С. Ольденбурга неверно приписана только Коковцову и самому Государю. На деле заём в Париже провел голландский
банкир Нейтцлин, находившийся в непрерывных телеграфных сношениях с Витте, который и руководил всем. Все
телеграммы были шифрованными, и я на дежурствах немало возился с этим специальным и трудным шифром. Коковцов был послан, по поручению Витте, в Париж только для того, чтобы дать формальную подпись от имени русского правительства под уже готовыми условиями займа. Все, что Витте говорит об этом в своих мемуарах, сущая
правда; сам Коковцов при жизни Витте никогда
этого не оспаривал. Кроме того, я хорошо помню, как сменивший Витте Горемыкиц в первый же день сказал мне:
«Государь еле выносил Витте, терпел только потому, что без него не достали бы денег. А теперь больше не может».
Витте знал, что его преемником будет опять Горемыкин,
старый его соперник, и это его успокаивало. Он считал Горемыкина
бесцветно оловянным чиновником, знал, что тот — не оратор, по убеждениям
близок к Победоносцеву, значит, с Думой поладить не способен, значит, в трудную
минуту Государь опять обратится к нему, Витте... Думал подобно
Бисмарку при отставке: «Le
roi me reverra». Опасность — и прочная смена пришли
неожиданно из провинции, в лице саратовского губернатора Петра Столыпина.
Витте уходил от власти в 1906 году, опальный
у Государя и полупризнанный русским обществом. Он не переоценивал
своей популярности, сам отлично сознавал свой «фатум». По этому
поводу есть у меня такое шутливое воспоминание. Раз как-то
за завтраком, выпив за едой, как всегда, обычную полубутылку
шампанского, Витте с горя расшутился и стал уверять, что хотя ни золотая валюта, ни
Портсмут, ни конституция не дали ему славы и не дадут бессмертия, но у него все-таки есть еще один, последний шанс. Есть только одна прочная слава на земле — единственная — кулинарная: надо связать свое имя с каким-нибудь блюдом. Есть беф-Строганов, скобелевские битки... «Гурьев был министром финансов наверное хуже меня, а навсегда его имя знаменито! Почему? Благодаря гурьевской каше». — Вот и надо, мол, изобрести
какие-нибудь «виттевские
пирожки», тогда это, и только это, останется.
Он в этот день рассчитывал — в видах бессмертия
— на свои крошечные горячие ватрушки с ледяной зернистой икрой внутри
— к водке. Это было, разумеется, только шуткой. В тайниках души
Витте верил именно в свою политическую звезду, в свое
неизбежное «второе пришествие» к власти.
Судьба решила иначе: ни тебе ватрушек, ни
власти, ни кулинарной, ни думской славы.
1951