Р.Б. Хаджиев
Великий бояр.
Жизнь и смерть генерала Корнилова.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ (завершение).
ПЛЕН
29
ноября 1917 года.
Войдя в деревню, которая называлась Рабочево,
мы отправили в
хату за покупкой хлеба прапорщика Рененкампфа, который согласился пойти, ибо был похож на русского больше,
чем мы, а сами остались на дороге, ожидая его возвращения. Кругом была зловещая
тишина. Деревня еще, видимо, спала.
Сильно морозило.
Мое место на дороге было самое удобное для
наблюдения за хатой, куда пошел Рененкампф. Через освещенное окно
я видел, как он, войдя в хату, бросился к столу, на котором, как потом
выяснилось, лежал хлеб. Через минуту дверь хаты распахнулась и
из нее выскочил Рененкампф, а вдогонку ему прозвучал
винтовочный выстрел. С маленьким браунингом в руках я бросился на
помощь Рененкампфу и лицом к лицу столкнулся с солдатом, державшим
винтовку наперевес, который только случайно не заколол меня, так как
в темноте промахнулся. Схватив обеими руками винтовку, я легко
опрокинул на землю солдата, оказавшегося пьяным. Упав на землю, он начал
громко орать: «Помогите! Караул! Нападение!» На крик со всех
сторон начали сбегаться люди: кто с винтовками, кто с топорами, а кто
и с шашкой наголо.
— Стой!
Стой! Кто ты такой? — спрашивала меня окружавшая толпа.
— Вы что, с ума сошли, что ли,
что вздумали убивать мирных людей? — кричал я толпе, не растерявшись,
отвлекая их внимание от уходивших моих спутников.
— Ты что, товарищ, наш? Кто
ты? — спрашивало несколько мужиков, подойдя
ко мне.
— Я хотел купить хлеба и послал
сюда своего товарища, а этот пьяный давай стрелять по нем! — кричал
я еще сильнее.
— Да ты что, Ягор, с ума
спятил, что ли? — произнес один из мужиков, отнимая у Егора
винтовку.
— А ты кто, молодец, и откуда?
Не из шайки ли Корнилова? — начала спрашивать меня опять немного успокоившаяся толпа.
— Я солдат с фронта и
пробираюсь домой на побывку.
Ко мне подошел какой-то мужик, по-видимому
солдат, и, пристально поглядев на меня, крикнул:
— Что
ты брешешь?! Робята, он из шайки Корнилова! Арестовать его!
— Пошел к черту, что ты
брешешь! Он ведь очень хорошо говорит
по-русски, а корниловские казаки ни бельмеса не знали! — говорили в ответ из
толпы.
— Да взгляните на
его морду-то — какая она черная! Да он скрывался в сене! Вот оно, сено-то! —
показывал солдат толпе сено, прилипшее к моим волосам и шинели.
Не успел еще я ему возразить, как толпа
принялась меня колотить. Кто-то ударил меня по лицу кулаком так
сильно, что из носа и изо рта брызнула кровь. Находившиеся здесь
бабы начали звать других, крича: «Еще одного поймали из шайки!»
— Товарищ Ягор, подержи его, а то он может утечь к
своим... У них, брат, месть азиатская, перережут нас всех до единого. Ты
его сторожи, а я пойду за старостой! —
говорил солдат, доказывавший мою принадлежность к шайке.
Егору тотчас же возвратили винтовку. Избивая
меня кто палкой, кто кулаком, толпа привела меня в хату одного
сапожника и часовым в ней поставила Егора. Помню я, что больше всего мне досталось от баб.
— Разденься
сейчас же, — крикнул мне сапожник, как только я очутился в хате.
Он снял с меня шинель, полушубок и сапоги. Сапоги были кавалерийского
образца из шагреневой кожи, узенькие, маленькие.
— Ничего, мне не годятся, так пригодятся Андрюше
(сыну),— говорил он на замечание жены,
что они для него малы, стаскивая с моих ног мокрые сапоги, которые я не
снимал с самого Быхова.
Взамен моей шинели, сапожник набросил на
меня какое-то штатское пальто в семидесяти семи дырках, на ноги
дал старые опорки с какими-то грязными тряпками.
— Аллах,
Ты Всевелик и Всемогущ. Один Ты знаешь мое сердце. Ты — мой единственный
спаситель! — читал я про себя молитву.
Сотни глаз смотрели на
меня в окно, грозя кулаками.
— Все же надобно хорошенько расспросить, где находится их шайка? А хорошо сделали, что арестовали эту птицу!
— говорил какой-то мужик, входя в
хату, важно поглаживая свою бороду и исподлобья глядя на меня.
«В этот ранний час, когда еще человек не успел
совершить ни одного
греха и когда его душа чиста, как этот предрассветный воздух, все молитвы будут услышаны Всевеликим
Аллахом скорее, чем в остальное время дня», — говорил мне когда-то отец,
будя совершать утренний намаз. Вот в такой
ранний час я стоял, прижавшись к углу хаты, мысленно молясь и посылая
Аллаху тысячи священных слов из Кялям
Шерифа. Чем больше я молился, тем легче становилось мне и я чувствовал
себя бодрее. Была только горечь обиды, так как
кругом стояла беспросветная темь. Вся Россия представлялась мне в виде
этого мужика, радовавшегося тому, что поймали важную птицу... «Ну, что же, убьют? Я ведь верующий. Идя за пророком, я не думал
тем избегнуть смерти и вот она сейчас приближается ко мне! Я верю!..» — твердил
я, стоя в углу. Вдруг дверь хаты распахнулась и вошел какой-то солдат. Курчавые
волосы, набекрень одетая фуражка придавали
его рябому и некрасивому лицу молодцеватый вид. Окинув хату и мужика своим
взором, он, выставляя мужика из хаты, произнес:
— Ты, что здесь околачиваешься, а? Пожалуйста,
выйди! — а затем, обратившись к
Егору, сказал: — А тебя, такой-сякой, разве не учили в полку, что к арестованным
не дозволяется никого пускать?! Значит, мало били тебя в полку по морде?
Егор встал и мялся перед
вошедшим великаном-солдатом.
— Кто это вас так, товарищ? Вытрите, пожалуйста,
ваше лицо! — обратился солдат ко мне,
садясь за стол. — Я им покажу, как надо обращаться с пленным до суда. Этакая сволочь! — говорил пришедший,
не давая возможности ответить мне на его вопрос.
Сапожник из-за печки начал мне делать знаки
руками, прося, чтобы я его не выдавал. Пока я вытирал свое лицо тряпкой, принесенной
женой сапожника, в хату вошли четыре мужика в армяках, подпоясанные
красными кушаками. При входе в хату они сняли свои шапки, в то время как
раньше пришедший солдат продолжал сидеть в
фуражке. Один из пришедших, поглаживая свою бороду и показывая на меня,
указал, обращаясь к сидевшему солдату:
— Это
что, пленный или арестованный?
Когда услышал я это, то
не выдержал и, вскочив, ответил:
— Я не пленный и не
арестованный. Я гражданин свободной России и
сын ее, как и все вы! Я офицер и страж Родины! Ради ее и вашего
благополучия я шел впереди ваших сыновей на врага, который хотел отнять вашу землю и имущество и, наконец,
вас самих сделать рабами. Мы с вашими
сыновьями шли в бой, лили кровь и, отдавая самое дорогое для нас,
умирали, чтобы вам, старикам, жилось хорошо!
Пленные — это те немцы и австрийцы, которых ваши сыновья, погоняя, как баранов,
доставляли сюда, а арестованные те, которые совершили грабежи и убийства. В этом вы должны разобраться! — закончил я.
По-видимому, на стариков мои слова произвели
должное впечатление. Они сидели вокруг стола, то и дело кивая головой и
поглаживая бороды. Наступила тишина, изредка лишь нарушаемая
стуком в
окно толпы, показывавшей мне кулаки.
— Эй, выйди да
разгони эту сволочь! — сказал солдат сапожнику.
— Больно
хорошо сказал он! — произнес один из сидевших мужиков, пристально глядя на меня.
— Хо-ро-шо!
— поддержал другой.
— Вот видите сами, с таким
человеком и так поступили! Вчера несколько человек
расстреляли, не спросив, что и как. Это называется «свобода»! Да в
нашу программу-то не входит расстреливать людей без суда. Он правду сказал, что шел на
врага впереди солдат. Я сам солдат и знаю,
как дрались наши офицеры! — не говорил уже, а кричал солдат, выходя из себя.
— Ну, не кяпятись, не
кяпятись, Ваня, давай разбирать и дело делать! — произнес мужик с рыжей бородой.
— Что тут разбирать-то? Он —
офицер, сопровождавший Корнилова. Давайте напишем бумагу и пошлем с ним к
коменданту Унечи, а там отправят его к товарищу Крыленко! — сказал солдат,
которого называли Ваня. — Не бойтесь, пожалуйста, скажите, какого
вы чина? Мы получили приказ от товарища Крыленко, чтобы всех из
вашего полка не расстреливать, а препровождать к нему. Уже сто
человек из ваших
с тремя-офицерами сидят в Брянске! — говорил мне Ваня.
Я назвал свой чин и фамилию.
— Ну,
пишите препроводительную записку на имя коменданта Унечи! — обратился к
мужикам Ваня.
Сапожник, подавая чернила, бумагу и перо,
подошел к Ване и заметил:
— Ты, Ваня, того... шапку
бы снял — икона здесь!
— А, что! Не до шапки! — ответил
Ваня, закуривая папиросу.
— Пиши уже ты, Ваня, мы не
больно-то сильны в писании! — говорили мужики, подвигая бумагу и перо к Ване.
На клочке бумаги была написана препроводительная записка на имя коменданта Унечи.
— Хорошо, что я подоспел, а то с ним так же
поступили бы, как с вчерашними! — произнес Ваня, заканчивая писать.
— Ведь парни-то вчерашние, Ваня, не могли говорить,
как энтот их офицер! — сказал староста в
оправдание.
— Нельзя же убивать людей за
то, что они не умеют говорить! Ладно! Ты и Егор доставите его до Унечи!
— сказал Ваня, вручая бумагу сапожнику. — Только, ребята,
смотрите, принесите мне расписку в том, что вы сдали его коменданту! — крикнул
он, выходя из хаты.
Мы вышли из хаты. Мороз крепчал, было холодно, но толпа любопытных
все же стояла на улице и глазела.
— Конечно, Ваня тыщенку на чай получил от этого
разбойника, что его здесь не убили! —
говорили бабы, узнав от Егора, что меня надо представить в распоряжение
коменданта Унечи. — Стоит вам, рябята, с ним
возиться в такой мороз! — кричали они нам вслед.
— Эй, эти ваши, что ли,
будут?! — обратил мое внимание сапожник, когда мы вышли из
деревни, на лежавших в канаве двух туркмен.
Туркмены лежали совершенно голые. У одного из
них не было полчерепа и сломанные руки, другой был исколот штыками. Животы
обоих были разорваны и внутренность съедена зверями. Я
наклонился над канавой, чтобы прочесть над ними молитву. «Да
будет вам земля пухом, герои-мученики», произнес я, после краткой
молитвы, со слезами на глазах. В это время сзади послышалось
щелканье затвора. Обернувшись, я увидел Егора, целившегося в меня.
— Хочешь, я его сейчас того — без промаха! —
говорил он, целясь в меня, и дуло винтовки
то опускалось, то поднималось.
— А ну-ка! В самом-то деле, зачем его вести до Унечи?
В такой мороз. Пусть лучше он останется
здесь со своими! — поддержал предложение Егора пьяный сапожник.
— А что
скажем комиссару? — спросил Егор, беря винтовку «к ноге», потирая руки.
— Да чего там комиссар.
Валяй яво, Егор! Право!
Подул сильный ветер, который, неся снег, хлестал меня по лицу. Я стоял у края канавы, где лежали туркмены.
Услышав разговор конвойных, я решил живым не сдаваться и хотел обезоружить Егора и заколоть обоих тут же. Я двинулся к ним и
крикнул, что хочу поговорить с ними.
Обшарив все карманы, я не нашел в них своего браунинга, который, оказывается,
был в шинели и, значит, перешел с
нею к сапожнику.
— Да я знаю, что ты хочешь сказать, такой-сякой!
Становись к канаве, тебе говорю, а
то заколю! — гнал меня Егор штыком к канаве.
Я подчинился и, став у края канавы, начал
читать предсмертную молитву. Состояние не из приятных, когда
человек сам себе читает предсмертную молитву. Было больно и обидно
сознавать, что ты бессилен в руках хама, который, не имея
никакого права лишать тебя жизни, так как не он ее дал, отнимет
сейчас ее у тебя.
— Куда
ему, в лоб или в сердцу? — спрашивал Егор сапожника, целясь в меня.
Черная точка дулового отверстия начала
прыгать вверх и вниз, когда Егор заговорил со своим приятелем.
— Вали в
грудь, куда хочешь, только скорее, а то больно холодно! — ответил сапожник и стал боком к ветру.
Вдруг черная точка приостановилась предо
мной и... «ба-бах!.. пью!»... раздался выстрел и полет пули. Я
чуть не упал навзничь в канаву, но удержался, и в ушах поднялся
неимоверный шум.
Быстро
отняв винтовку от плеча, Егор буркнул:
-—
А, черт, значит,-промахнулся!
— Подойди
поближе! Видно, что ты стрелок! — смеялся сапожник.
— Как не стрелок!
Глянь, сейчас я его уложу! — говорил Егор, вновь заряжая винтовку.
В момент второго прицеливания послышался
голос Аллаха, посланный Им через подошедшего мужика.
— Эй,
рябята, что вы тут делаете? Ведь вам же не дозволено убивать его! Смотри, брат Егор, ежели за последствие
сможешь ответ держать перед судьей,
то убей! — произнес он.
Это был один из членов комитета, находившийся
в хате во время моего допроса, который шел тоже в Унечу.
Услышав голос вовремя подошедшего мужика, я
невольно вспомнил Ишана, говорившего моему отцу: «Твой сын
будет близок к Великому человеку. Жизнь твоего сына будет
висеть на волоске, но он останется жив и вернется в Хиву».
— Ах, ты
такой-сякой! Иди сюда! Значит, не судьба тебе умереть! — крикнул мне Егор.
Я хотел тронуться с места, но не мог, так как
ноги не повиновались мне, и было вообще такое отсутствие сил,
что я сразу же упал.
— Стало быть, ранен! —
сказали, подойдя ко мне, мужики. Они осмотрели мне грудь, ноги,
но я почти не чувствовал прикосновения их рук.
— Ничего
не видать. Куды тебя? Ты что, ранен, что ли? — спрашивал
меня один из мужиков.
Я жаловался лишь на холод. Меня подняли и
повели под руки. Ноги мои скоро отошли, и я пошел дальше сам. В течение всей дороги
Егор, идя позади меня, щелкал затвором, и мне казалось, что каждую
минуту он может выстрелить.
Мы подошли к тому месту, где три дня тому назад
происходил бой. На пути стояли два поезда — с эшелоном
красноармейцев и поезд какого-то высокопоставленного комиссара,
говорили, что самого главковерха Крыленко. Подойдя ближе, я увидел следующую
картину: почти все товарищи были наряжены в папахи и шинели
туркмен, с желтыми кантами. На многих красовались ятаганы с
серебряными портупеями. Некоторые, сидя у вагона, рубили ими дрова.
Текинские седла собранные в одну кучу, лежали горой. Лошади
джигитов, без попон, бродили по полю, ища под снегом для себя корм. Я
заметил также, что невдалеке от вагонов лежали трупы лошадей и
мулов. Как оказалось, их пристрелили потому, что они, как и их
хозяева, были азиаты и не «подпущали» товарищей к себе, —
лягались и кусались.
— Вы офицер? — спросил меня какой-то тип с
офицерской кокардой на фуражке и анненским темляком, получив
предварительно записку от Егора.
— Да,
я офицер! — ответил я.
— Ведите его в этот вагон! —
приказал он, указывая на красный товарный вагон, который
стоял в конце поезда.
Двери вагона были открыты настежь с двух
сторон. Егор и сапожник удалились. Воспользовавшись, что мы
остались вдвоем, я обратился к коменданту.
— Вы офицер?
— Да!
— сухо ответил тот.
— Не
сможете ли вы мне помочь, как товарищу по оружию, выбраться отсюда?
— Нет, этого я не могу
сделать! — резко и сухо произнес комендант и, круто повернувшись, пошел к
голове поезда, где в это время происходил
митинг.
Я в вагоне остался один. Холодный морозный
день. Ветер пронизывал меня насквозь. Особенно холодно было
ногам, обмотанным тряпками, которые растрепались и промокли в
пути от деревни Рабочево.
Узнав от Егора и сапожника о том, что они привели офицера, красноармейцы бросились к моему вагону, очевидно
для расправы со мной. Увидев их
приближение и поняв, в чем дело, я, выскочив из вагона и пробежав некоторое
расстояние под вагонами, вскочил в
один из вагонов комиссарского поезда, стоявшего на запасном пути. Я попал в кухню. Удивленный повар спросил
меня, что мне нужно. Нисколько не смущаясь, я ответил, что мне нужно поговорить
с товарищем комиссаром.
— Он сейчас занят. На митинге. Придет через полчаса,
— ответил повар, переворачивая на сковородке аппетитные котлеты.
Разговаривая с ним, я видел из окна кухни,
как красноармейцы с налитыми кровью глазами, с винтовками наперевес, искали тот вагон, куда посадил меня комендант, не предполагая,
что я нахожусь в этот момент в поезде самого комиссара. Не найдя меня,
они опять бросились к голове поезда. В это
время подошел пассажирский поезд,
идущий в Клинцы. Я, воспользовавшись этим случаем, вышел из вагона-кухни
и прыгнул в него. Не успел я войти в вагон, как услышал сзади голос коменданта:
— Эй, послушайте! Слезайте! Он
здесь, товарищи, возьмите его! — сказал он двум подошедшим
красноармейцам, приказав им сдать меня коменданту станции Клинцы.
— Наверно, какой-нибудь преступник! — шептались
удивленные пассажиры, когда красноармейцы
стаскивали меня с площадки вагона.
Конвоиры привели меня в вагон, битком
набитый солдатами, бежавшими с фронта. Ни у одного из них не было
оружия. Узнав от конвоиров, что я офицер, да еще из
отряда Корнилова, они начали надо мной издеваться.
— А, такой-сякой, ты, наверно,
кресты хотел заработать у Корнилова! — произнес, подойдя ко мне, один
из фронтовиков, глядя в упор.
— Его
убить надо, эту сволочь! — крикнул кто-то из глубины вагона.
— Давайте
сбросим его к черту! — предложил говоривший со мной, беря меня за
плечи.
— Оставьте, товарищи, нам влетит за это! Приказано
сдать товарищу комиссару! — сказал один из
конвоиров, отталкивая от меня пристававшего
зверя.
— Слава богу, война кончилась,
и каждый из нас хочет отдохнуть дома, а в тылу затевают эти генералы новую войну,
натравляя брата на брата! — ругались
озлобленные солдаты, размахивая над моей головой кулаками.
Я стоял молча, прижавшись к стене вагона и крепко держась за ручку его. Кто-то из солдат налил мне сзади за
воротник горячей воды, а другой
швырнул в лицо объедком черного хлеба. Через полчаса приблизительно мы
приехали в Клинцы, где на вокзале ко мне был
присоединен другой арестованный туркмен, Тилла, конюх Верховного.
— Сдайте их комиссару товарищу Филиппову! — приказал
комендант станции Клинцов, когда нас привели к нему.
Когда он произнес фамилию Филиппов, я обрадовался, что комиссар —
русский, а не иностранец.
Конвоиров заменили, и мы
вышли из канцелярии коменданта.
— Бэ, Хан Ага, как ты попал к
ним в руки! — сказал и заплакал Тилла, увидев меня в таком жалком виде.
— А, такой-сякой, ты изволишь плакать, увидев
своего офицера! — сказал один из новоприставленных конвоиров, ударив прикладом Тилла так сильно,
что тот упал.
Почти одновременно кто-то ударил и меня в
затылок, и я упал на лежавшего Тилла. Я лежал почти без сознания на полу довольно долго. Из носа текла кровь. Платка не было, и
теплая липкая кровь залила всю
грудь.
— Почему
и за что их так бьют? — спрашивали проходившие мимо нас пассажиры,
глядя с сожалением.
— Вы
спрашиваете за что? Удивительно! Конечно, за дело! Нечего их жалеть. Вы не смотрите на них с жалкими глазами и сердцем! Они здесь сейчас так несчастно выглядят, а попадите-ка
в их руки где-нибудь за вокзалом, так они будут смотреть на вас иначе!
Корнилов нарочно собрал около себя таких головорезов! — говорил какой-то
длинноносый тип в штатском, с очень заметным акцентом, сильно жестикулируя.
После долгого ожидания на перроне вокзала и утомительно долгой ходьбы по городу, мы пришли наконец часам к
шести вечера, в комиссариат.
Комиссара не было — он был на митинге в городской управе. Нас посадили в
холодную камеру с решетчатым окном, выходившим во двор. Голодные, холодные, в
изнеможении, мы с Тиллой бросились прямо на
пол, так как нар не было, и, прижавшись друг к другу, забылись.
— Эй,
выходи там! — крикнул красноармеец, открыв дверь камеры часов в девять
утра.
— Идем! — приказал он, когда мы вышли из камеры, и привел нас в
канцелярию.
В канцелярии, за большим столом, сидел комиссар Филиппов, фамилию
которого я слышал впервые на вокзале.
— Фу, какая гадость! Уведите их, пусть вымоются!
Смотреть противно! — приказал комиссар красноармейцу.
Красноармеец подвел нас к грязному рукомойнику, в тазу которого
находилась вода со льдом. Из крана вода не текла. Я принялся мыть в этой грязной воде свое лицо. После меня
мылся Тилла.
— Стану тебе носить еще чистую воду! Прошли, брат, те
времена, когда вы гоняли нас в денщиках и били по физиономии! — ответил красноармеец, когда мы его просили дать
немного чистой воды.
«Жаль, что эти слова твои не слышит мой
денщик Фока. Он бы на них сумел тебе ответить!» — подумал я про себя, вытирая лицо.
— Вы, конечно, офицер? — начал свой допрос
комиссар Филиппов, когда я подошел к его
столу.
— Зачем
бежали туркмены из Быхова, не получив разрешения советского правительства? С вами был, конечно, Корнилов? — задал он вопрос.
— Мы не бежали, а ехали с разрешения начальства домой.
— Какого начальства?
— В ведении коего мы находились!
— Зачем же вы ехали на Дон,
когда из Могилева вы могли ехать прямо в Среднюю Азию?
— На Дону мы
хотели купить хлеб и сопровождать его под собственной охраной. С этой
целью мы и ехали туда.
— Генерал Корнилов, конечно,
был с вами.
— Если вы
сами бывший офицер, то должны знать положение младших офицеров в полку! — сказал я, заметив на френче комиссара следы от снятых погон. — Мы были в строю и не
знали, кто был с нашим начальством и
что оно делало, так как являлись к начальству только по приглашению.
— А вы
знаете, что генерал Корнилов был с вами, туркменами, и что он убит во время боя
под Песчаным? — сказал он, глядя мне пристально
в глаза.
Услышав это, у меня пробежала по телу дрожь,
но я, взяв себя в руки, спокойно ответил:
— Не знаю. Если он был с нами, то весьма возможно.
Присутствовавшая здесь
барышня-машинистка с сожалением смотрела на нас и время от времени повторяла:
— Бедные,
бедные!..
— Отведите их обратно! —
приказал Филиппов и вдруг спросил конвоира:
— Да они что-нибудь ели?
— Да откуда? Ведь товарища Рубинштейна нету, да
и они также не имеют денег на харчи
арестованным! — ответил красноармеец.
— На рубль,
купи им пока хлеба и вообще чего-нибудь поесть, а когда придет Арон Лазаревич, я поговорю с ним! — сказал Филиппов,
давая красноармейцу деньги.
Арон Лазаревич Рубинштейн, как я узнал потом, был начальником милиции города Клинцы, в ведении которого
находились и мы. Читатель может себе
представить, что мы почувствовали, услышав одно имя — Рубинштейн.
Немного спустя после допроса в нашу камеру пришел сам Рубинштейн.
Поздоровавшись и взглянув на наши опухшие
лица, он произнес:
— Ничего,
товарищи, я тоже когда-то сидел под замком царского правительства!
Поговорив с нами и расспросив, где и как мы
попали в плен, он велел перевести нас в другую камеру и
поставить кровати с соломенными матрасами. Через два дня к нам
перевели из Суража Реджэба Гельдиева, Халлу Халедова и других пять
туркмен, взятых также в «плен».
— Бэ, Хан Ага, и ты здесь? — говорили они,
широко открывая глаза от удивления, увидя меня, и со слезами на глазах они
начали рассказывать
мне о тех издевательствах и побоях, которые им пришлось перенести.
— Они не арестанты, а рыцари, попавшие в плен в
честном бою. Люди эти честные и гуманные, а
потому и мы должны отнестись также гуманно. Они верят в одно, а мы с
тобой, Майцапура (солдат-фронтовик, наш
сторож), верим в другое, и верующих надо уважать. Не правда ли, товарищ
Майцапура? — обратился Рубинштейн к солдату, который являлся как бы
нашим сторожем и надзирателем.
— Конечно,
конечно, товарищ Рубинштейн! Я с удовольствием поделюсь с ними всем, что имею. Я знаю их по Туркестану, когда я служил
в Мерве. Я знаю немного и очень люблю их обычаи. Вы не беспокойтесь, все будет сделано, — они нам
кунаки, пока будут здесь! — отвечал Майцапура.
— Майцапура, ты не знаешь, что с нами хотят
делать дальше? — спросил я спустя три дня, отдохнувши и пришедши в себя.
— Не знаю точно! Офицеров, кажется, приказано
отправить в Могилев, а туркмен в
Брянск, где сейчас содержится сто человек с тремя офицерами! — ответил
Майцапура, принесши нам обед, который состоял из картофеля и селедки.
На мой вопрос, каким образом могли попасть в плен сто человек туркмен и как фамилия офицеров, он, справившись в
канцелярии, сообщил мне, что офицеры:
поручики Канков и Захаров и корнет Салазкин
(все первого эскадрона, командиром которого был полковник Эргарт) сдались! Майцапура нам даже рассказал, как это произошло.
— Поручик Канков, отделившись с джигитами от полка
во время перехода железной дороги, 26
ноября наткнулся на большевиков и, не
желая вести с ними бой, послал парламентера-джигита к комиссару — с
предложением сдаться. Комиссар приказал поручику Канкову и всем
туркменам разоружиться. Когда это было исполнено, то туркменам пришлось перенести ужасы и позор плена.
Первым долгом всех джигитов
обчистили, вплоть до нижнего белья, а потом некоторых начали избивать. В отрепьях и в опорках, в
холодных вагонах их сначала
доставили в Клинцы, но, за неимением пригодного помещения в городе, их, голодных и холодных, отправили в
Брянск. Я сам видел, как тряслись
они, бедняги, от холода в тряпье! — закончил свой рассказ Майцапура.
Рубинштейн, приходивший к нам в камеру
каждый день, однажды велел всех нас отвести в баню.
— Ну, с Богом, только вымойтесь хорошенько, не
жалейте мыла! — говорил он, отправляя нас в баню.
БЕГСТВО
13
декабря 1917 года.
Во время нашего обеда по коридору, мимо нашей
камеры, проходила
Лиза Танненбаум, машинистка, жалевшая нас во время допроса.
— Вас,
корнет, хотят отправить в Могилев! — сказала она.
Услышав об этом, я попросил ее рассказать
мне все подробнее.
— Хорошо, только на обратном пути. Я хочу достать
журнал из шкафа! — сказала она, направляясь в конец коридора.
Взяв
журнал, Лиза подошла к камере.
—
Я хочу с вами поговорить, барышня, очень
серьезно, — сказал я ей.
— Хорошо, с удовольствием,
только сейчас я не имею времени. Через полчаса у нас кончатся занятия, и я
приду выслушать вас! — сказала Лиза, торопливо уходя.
— Хан Ага даже в тюрьме любовь крутит! —
сказал Реджэб Гельдиев, услыша мой разговор с Лизой и воображая, что я хочу затеять роман. Он хорошо понимал по-русски, так как
окончил трехклассное городское училище в Теджене.
В томительном ожидании и в гаданиях о том,
поймет ли она то, о чем я хочу с ней говорить, прошли эти
полчаса. Если она не поймет, то меня сегодня или завтра отправят в
Могилев, и тогда все кончено.
— Mademoiselle, надеясь на ваше доброе
сердце, я хочу сообщить вам о том, что хочу сделать, и если вы
можете, то помогите мне, если же нет, то постарайтесь забыть о том, что я вам скажу. Я
обращаюсь к вам с, этой просьбой как к
женщине с добрым сердцем! — говорил я ей, когда она подошла к нам.
— Пожалуйста,
я буду очень рада, если смогу вам в чем-либо помочь! — ответила
Лиза, не подозревая о моем намерении.
— Я с моими людьми хочу бежать! — выпалил я.
— Что? Бежать? — отшатнулась она, широко
открыв глаза. — Да разве это возможно? Это безумие!
Испуганный ее страхом, я пожалел, что сообщил
ей о своем намерении.
— Если
меня отправят в Могилев, то там без всяких разговоров расстреляют.
К вам я обращаюсь за советом потому, что не имею здесь ни одной близкой души. Вы же —
женщина, существо чуткое, должны понять
меня, — говорил я ей.
— Право,
я ничего не знаю и не могу посоветовать в этом деле, но
поговорю об этом с Ароном Лазаревичем. Он очень честный и порядочный
человек. Он жалеет, что Россия идет к гибели и что революция
закончена. В большевизм как таковой, в чистом и идейном виде,
он не верит. Все, что происходит сейчас в России, он презирает от души и хочет
скорее уехать в Палестину. Он бы это давно сделал, но у
него есть больная старуха мать и сестра, которые сидят на его шее.
Думаю, что если я расскажу ему о вашем намерении, то он даст совет, как быть,
и, может быть, поможет вам в этом! — ответила мне Лиза.
— Нет,
нет! Я не хочу, чтобы вы кому-либо говорили об этом. Сообщил
я только вам и умоляю вас не говорить никому ни слова! — просил
я ее, раскаиваясь, что обратился с этим к ней.
— Нет, я нахожу нужным посоветоваться с Ароном
Лазаревичем, так как не хочу, чтобы вы
все во второй раз попали в руки красноармейцев,
которые расстреляют вас, — сказала она, прощаясь со мной.
В тот же вечер пришел к нам Рубинштейн и, обращаясь ко мне, сказал:
— Корнет, от Лизы я узнал о вашем намерении и
нахожу, что лучше всего это проделать завтра утром, так как вечером
приезжает карательный отряд латышей и
тогда отсюда вам не выбраться. Если бы я
верил в хороший исход революции, то повесил бы вас без всяких разговоров, как своего политического противника,
но в революцию я не верю и, как честный человек, советую вам бежать и больше не
вмешиваться в эту кашу, так как
никакого толка из нее не выйдет.
На мой вопрос, зачем сюда едет карательный отряд, он ответил, что красноармейцы не хотят идти против украинцев,
которые наступают на Бахмач. Советское правительство поэтому решило прислать сюда
отряд латышей и матросов для усмирения непокорных.
— А
как же осуществить наше бегство? — спросил я его, обрадовавшись
и поражаясь честности и порядочности этого человека.
— А
вот поговорите с ним так же откровенно, как со мной. Я знаю и
верю ему — он вам поможет! — произнес Рубинштейн, указывая на Майцапуру и прощаясь с
нами.
— Давайте
напоим завтра утром сторожа! Время подходящее. Как раз, на ваше
счастье, в городской управе митинг, и все будут там, кроме этого сторожа,
стоящего у входа в милицию. Вечером мы сообщим о том, что пьяный часовой
выпустил вас. Пока вас будут искать в
городе, да рассылать телеграммы о вашем бегстве, вы успеете проехать Гомель.
Когда за собой оставите Гомель, тогда уж будет не страшно, так как там украинцы. Из Киева можете
ехать на Кавказ, а оттуда до Асхабада
рукой подать! —говорил Майцапура, когда я сообщил ему о своем намерении.
На другое утро так и сделали. Прибежав на вокзал, мы только-только
успели вскочить в битком набитый поезд, который уже трогался. Отсутствие
стекол в окнах и в дверях, холод и голод не чувствовались нами — мы радовались, как дети, свободе и тому, что едем в поезде «по железке», от которой недели две
тому назад бежали, как от дьявола. В
вагонах — давка и насыщенный табаком и
испарениями человеческого тела воздух. С неимоверной силой втиснувшись
среди солдат, мы разместились, где попало. Никаких разговоров. Тишина, которую нарушают стук колес и гудки паровоза.
Кругом поля, леса, покрытые снегом. В поезде мы стояли, так как присесть
негде было. Хал Мухамедов, старший унтер-офицер пулеметной команды, стоявший впереди меня, умоляет не говорить с ним по-туркменски — он боится, чтобы солдаты не
услышали нашу туркменскую речь, тогда может все погибнуть. Мы
разговариваем друг с другом только глазами.
— Вы
кавказцы? — спросил меня, нагибаясь, какой-то тип в солдатской шинели и в
солдатской фуражке, но по манерам непохожий на
солдата, когда мы подъезжали к Гомелю.
— Да! — лаконически ответил
я.
— Хан Ага, ради Аллаха, не говори с ним, а то
опять нас могут арестовать! Бог знает кто он, — просил меня Хал Мухамедов.
По приходе поезда в Гомель, где должна была
быть пересадка на Киев, вся публика хлынула из поезда. Как только места в вагоне
были освобождены, человек с хорошими манерами, быстро подойдя к нам, сказал:
— Кавказцы,
идите скорее и займите места, а то товарищи опять налезут и займут их. Поезд пойдет до Калиновичей и там будет пересадка,
а не здесь. Я знаю, что вы не кавказцы, а туркмены Корнилова. Вот вам папиросы, колбаса, хлеб и по два рубля
денег на каждого. Вы меня не
бойтесь, я не большевик и не шпион. Я вас не выдам, потому что вы нам,
русским, так же дороги, как и генералу Корнилову.
Мы поблагодарили за папиросы, деньги и хлеб,
но колбасу, хотя она и была для нас соблазном после долгой голодовки, возвратили.
— В этом костюме я потому, что, имея вид товарища,
по теперешним временам легче передвигаться с одного места на другое и
находить места в вагоне. Я знаю о разгроме вашего полка, но за генерала Корнилова не бойтесь. Он выбраться сумеет! —
говорил нам неожиданный друг.
Узнав, что пересадки не будет, публика
действительно хлынула в поезд, и начались давка, ругань, и вагон
вмиг наполнился едким махорочным дымом. А мы уже тепло и уютно устроились в
неосвещенном
вагоне и начали даже дремать. Людей я устроил на верхней полке, и они, чувствуя себя до некоторой степени
вне опасности, были счастливы своим положением и местом.
Около восьми часов вечера мы приехали в Калиновичи. Вокзал был
битком набит серой солдатской массой. Кто только с котомкой на плечах, а кто и
с винтовкой бежали к пришедшему поезду, стараясь
запастись местами и, узнав, что поезд дальше не пойдет, ругаясь, возвращались
назад. Ночь была морозная, и шел мелкий снег, который, падая на платформу вокзала, искрился тысячами
алмазов при свете газовых фонарей. Кругом была исключительно серая
солдатская масса, штатских лиц не было
видно. На вокзале уже не было ни буфета, ни ресторана.
— Коль хочешь жрать, то сбегай в город. Он недалече,
только в семи верстах! — резонно и
мудро отвечали товарищи на мой вопрос, где можно достать что-нибудь
поесть.
Пол вокзала, мокрый и грязный от снега,
вносимого тысячами ног товарищей и сейчас же превращавшегося в
липкую грязь, был очень скользок. Случайно заметив в комендантской комнате свет и горящую
печь, я, заглянув туда, увидел молодого коменданта, сидящего за столом и писавшего. Недолго думая, я вошел в
комнату.
— Господин
корнет, разрешите войти, — обратился я к писавшему что-то коменданту, стоя на
пороге.
— Да-с! — ответил он, не
поворачиваясь ко мне и продолжая писать.
Войдя, я прямо направился к
печке, желая отогреться и просушить тряпье на своих полуголых ногах,
достаточно промокшее за день.
— Ну, что скажете, товарищ? —
спросил комендант, окончив писать, но все еще не поднимая головы от своей написанной
бумаги.
— Ничего, разрешите
отогреться, господин корнет! — попросил я.
— Откуда вы знаете, что я
корнет, а не прапорщик? — задал мне вопрос
комендант, слегка улыбаясь.
— Ваши канты на петлицах говорят, что вы
кавалерист, а ваше лицо — что вы имеете чин не больше корнета.
— За...ббав...но, брат! Небось, вы тоже
кавалерист? — спросил, уже смеясь, комендант.
— Так точно, я вахмистр Татарского конного полка. Еду
домой в отпуск, и вот по дороге меня
товарищи обобрали. Приходится ехать домой в таком виде, — сказал я,
обращая его внимание на себя.
— Ах, вот как! Как наша славная конница?
Держится еще на фронте? Небось, она не так разложилась, как
товарищи-пешехонцы? — спросил комендант.
— Никак нет, ваше благородие, — отчеканил я, и,
увидя недалеко от себя мешок с
сушеными фруктами, запустил туда руку, желая полакомиться.
Фрукты эти, по словам коменданта, были
конфискованы. Взяв с разрешения коменданта немного фруктов, я
собирался было постепенно набить ими себе полные карманы, но все мои планы
были разрушены
небритой и грязной рыжей физиономией Реджэба Гельдиева, показавшейся в
приоткрытой двери.
— Разрешите,
ваше благородие, моему брату также отогреть ноги, — попросил я
коменданта.
— А, пожалуйста, пожалуйста, своей кавалерии
разрешается! — слегка улыбаясь, произнес комендант, опять начав что-то
писать.
Мы с Реджэбом, хорошо устроившись, были
заняты усиленным вытаскиванием сушеных абрикосов и яблок, как вдруг в комнату
вошел в форме какой-то железнодорожник и, поднося коменданту какую-то
бумажку, сказал:
— Слушайте, вот что я получил по телеграфу. Прочтите
и примите соответствующие меры. Это по военной части, следовательно, по
вашей. Мое дело маленькое: я должен
встречать и провожать поезда. А что
это за господа, так удобно здесь разместившиеся? — спросил вошедший,
по-видимому, помощник начальника станции, отдав коменданту принесенную им
бумагу.
— Я разрешил — пусть греются! — лениво ответил
комендант, взяв принесенную бумагу, и, пробежав ее, вдруг воскликнул:
— Что за черт?! Тут едет Корнилов? Обыскать
тщательно все вагоны и проверить
документы пассажиров! Нет, да они с ума сошли! Я не в силах осуществить
это. Как я могу проверить документы, когда в
битком набитые вагоны нельзя и войти! Хороша проверка! Эти бы господа сами приехали сюда, да и проверили
бы документы у товарищей. Какой дурак сейчас может допустить мысль, что Корнилов
находится здесь, а не на Дону? Я думаю, что ему снится сейчас тридцать третий
сон! — возмущался комендант абсурдностью телеграммы.
— Хорошо, я вызову исполком и войска. Пусть оцепят
поезд и сами ищут Корнилова, а я это сделать не могу, так как не имею ни
людей, ни сил для исполнения этого приказа!
— говорил он, беря телефонную
трубку.
— Конечно, сделайте для вида что-нибудь, а там
видно будет! — советовал железнодорожник, уходя.
— Исполком!.. Исполком? Товарищ комиссар? Я товарищ
комендант! Будьте добры приехать сюда и арестовать Корнилова. А! Да... да, Корнилов едет с этим поездом! Нет, я его в лицо
не знаю! Да, по фотографической карточке! Да, захватите наряд для охраны
его! Что? У меня всего три солдата. Я не могу, нет сил! Да, да — он же...
Корнилов! Да ей-богу же!.. Получил сейчас телеграмму! — говорил комендант и повесил трубку.
Услышав, что Корнилов едет в поезде, Реджэб побледнел и зашептал
мне:
— Хан Ага,
не Корнилова, а нас ищут. Телеграф, наверно, перепутал и вместо «корниловцы» передали «Корнилов».
Как же поедем, Ага, дальше?
— Ничего, Реджэб, Аллах с нами. Раз мы от расстрела
ушли и сюда добрались, так отсюда до
Киева Всевышний Аллах уже доставит нас! — успокаивал я его, а сам
мысленно разрабатывал дальнейшие планы.
— Ну что,
передали? — спросил, опять входя, железнодорожник.
— Еще как!
Как будто сам Корнилов сообщил мне о своем, приезде. С этими господами иначе нельзя. Их довольно трудно вытащить
из теплой комнаты и оторвать от бутылок! — говорил, смеясь, комендант.
В ДОРОГЕ
Прибывший поезд был тотчас же окружен войсками и были произведены обыск и проверка документов у всех
пассажиров. Началась страшная
кутерьма: из окон вагонов с разбитыми стеклами летели на грязную платформу чемоданы, подушки, зонтики,
ящики и вообще всякие вещи. Публика ругалась и, теряя свои вещи, вылезала на
платформу. Девяносто девять процентов товарищей не имело документов. Когда в
пустой поезд стали впускать по одному человеку, я решил использовать свое «знакомство» с комендантом и нашу беседу
с ним, а потому я, смело подойдя к нему, когда он остановился у дверей одного
вагона, обратился за разрешением войти в вагон.
— Ваше
благородие! Надеюсь, вы меня за Корнилова не примите, он ведь русский — блондин, а я кавказец — брюнет, к тому же свой
— кавалерист! — отчеканил я.
Комендант, рассмеявшись, назвал меня находчивым
молодцом и
разрешил мне с моими людьми войти в вагон.
— Бэ, Хан Ага, с тобой не пропадешь нигде! —
говорили джигиты, довольные моей
смелостью и находчивостью, радуясь, что так благополучно избежали
грозившей опасности.
Войдя в вагон, мы очень недурно устроились.
Джигиты, по обыкновению, поместились на верхних полках, а я — внизу. Держал
себя я непринужденно, ругался хуже товарищей, орал. Угощал
своих людей
сухими фруктами, которые очень пригодились, заменяя нам хлеб. Разместились кое-как и стали ждать, когда пойдет поезд. Начались
разговоры, сперва робкие, ленивые, а потом все оживленнее и оживленнее.
— Иван, кого, собственно говоря, ищут и зачем весь
этот кавардак? — задал вопрос один из товарищей стоявшему у дверей вагона соседу.
— Да
ну их! Откуда они взяли, что с нами в поезде едет Корнилов?!
— Да яво, значит,
ищут?
— Кого?
— Да
Корнилова?
— Куда ты его поймаешь! Раз из-под ареста
ускользнул, то прощай, брат! — вмешался кто-то в разговор.
— Да, прозевали, значит! —
говорил третий.
На минуту все затихли, а потом начались
разговоры о земле, о свободе, но главным образом товарищей
беспокоила весть о том, что украинцы наступают на Бахмач и Гомель и
отнимают у солдат все лишние вещи. Эта весть, повторяю,
главным образом всех и волновала, ибо каждый
из товарищей вез с фронта массу награбленных вещей.
Они начали придумывать планы, как бы сохранить свои вещи до дома от зорких глаз украинцев. Начались
советы, разработка планов и способов избежать конфискации вещей. Услышав это,
я решил воспользоваться случаем и, обратившись к своему соседу, сказал:
— Товарищ,
вот, например, у тебя две пары сапог и две шинели. Дай одни сапоги мне, а шинель моему товарищу, — указал я на Тиллу, хуже
всех одетого, — и, таким образом, мы провезем твои вещи.
— Хорошо,
хорошо, товарищ, бяри, только слышь, сохрани их! — говорил сосед, отдавая мне пару совершенно новых ботинок с обмотками.
От другого солдата я получил теплые ватные
штаны и папаху. От многих других вещей, как-то: сбруи, подметок,
инструментов, мы отказались.
— Этот, наверное, жид, что придумал такой
хитрый план! — произнес один из товарищей, лежавший на верхней полке, указывая на
меня пальцем.
—Недаром сказал коменданту: «Ваше
благородие!», зато и сидит теперь на скамейке! — сказал, завистливо
глядя на меня, товарищ, стоявший у двери.
— Довольно с меня, что простоял
целые сутки на ногах в коридоре вагона, теперь хочу сидеть! — бойко «кроя» на
каждом слове руганью
всех, смело парировал я на русском языке без акцента.
— Нет, товарищи, он не жид, а армяшка духанщик! По
морде не видишь разве — черная, как у лошади! — ответил кто-то.
Я и его «крыл», а с ним вместе «крыл» всех на
свете товарищей и армяшек, горячо защищая себя. Видя, что я
сержусь, товарищи «ржали» от удовольствия.
— Да чего там, жид, армяшка! Он
молодец, что придумал, как спасти наши вещи! — заступались хозяева папахи,
ботинок и шинели.
— Если
ты яго понял, то он не жид, так как жид, если хочет надуть тебя, то он сделает
это так ловко, что голова русского человека не
в состоянии додуматься, что он хочет ему сделать зло. Жид продаст, купит и выдаст русского человека, а он,
дурак, все будет думать, что жид его
благодетель! — говорил старый, запасный солдат, сидевший рядом с хозяином
вещей, обращаясь к товарищу, лежавшему на полке.
Между тем я не зевал, а натягивал на себя
брюки и надевал ботинки.
— Чтобы отгадать замысел жида, надо быть самому
жидом! — поддержал кто-то пожилого
солдата.
Хал Мухамедов и Гельдиев все время просили
меня не вмешиваться в разговоры товарищей, все еще боясь их и совсем не подозревая, что я готовлю
товарищам.
За разговорами и спорами незаметно прошло
время, и наш поезд, в верстах десяти от Киева, в поле, был остановлен украинцами,
которые первым долгом начали отнимать оружие, если у кого его находили.
Отнимали бомбы, револьверы, винтовки, а также лишние вещи. Когда очередь осмотра дошла до нашего вагона, то я заявил украинцам,
что я офицер, а со мною четыре моих джигита-туркмена и что мы едем к ним в
Киев, а потом на Дон. Один из начальствующих лиц украинцев упорно не хотел
говорить со мной по-русски, но когда я
заявил ему, что в такой короткий срок я не успел научиться их родному
языку и высказал надежду, что он, простив мне это, объяснится со мной на языке
нашей матери — России, то, повернувшись, чтобы уйти, он вдруг произнес на чисто
русском языке:
— Слезайте!
— Ну
что, товарищи, по вашему он не жид? Нам голову морочил,
что он полковой писарь, а таперича, забрав наши вещи, морочит украинцев, что он
ахвицер! — торжествовал товарищ с верхней полки.
— Эй, товарищ, слышь! А
сапоги мои, шинель, штаны, папаха! — кричали нам вслед товарищи, грозя и посылая, куда
только могли.
— Чего
ругаешься? Вещи нашли хозяина! Ты за них платил? Они такие
же его, как и твои! — слышал я голос старого солдата, уходя из
вагона.
Все эти вещи нам весьма пригодились. Было тепло ехать в автомобиле
до Киева.
В Киеве, после краткого допроса в
комиссариате, нас отправили в гостиницу «Прага», где в комнате № 6
жил есаул Аполлон Аполлонович Чермшанский, представитель Донского
казачьего войска на Украине. Он снабжал средствами и отправлял на Дон всех
желавших ехать в Алексеевскую организацию, как тогда называлась организация
будущей Добровольческой армии. С Чермшанским меня сроднила
общая работа на благо родины в черные дни ее жизни, когда он и я
находились в Могилеве, в дни заключения Верховного в Быхове. «Ах,
дорогой Хан, если бы наши казаки поняли все это так, как вы, и
любили Верховного, то мы в два счета сбросили бы эту сволочь — губителей
Родины!» — часто говорил Чермшанский в минуты нашей беседы, когда я задавал
ему вопрос, как дела на Дону? С ним мы пережили
немало дней, когда жизнь всех в Быхове ставилась на карту. Ему и другому
сыну Тихого Дона, Василию Николаевичу Шапкину, так честно и преданно
работавшим, мой низкий поклон. Я надеюсь, что
когда-нибудь еще встретимся и вспомним о нашей тяжелой жизни в
Могилеве, когда Верховный был заключен в Быхове.
— Добрый день, есаул! —
сказал я, входя в комнату к Чермшанскому.
— Кто
вы такой? — спросил он, смотря мне в лицо и не узнавая.
— Я —
ваш друг!
— Не
имею удовольствия вас знать, милостивый государь! — ответил Чермшанский и
отвернулся.
— И вы, Василий Николаевич, меня не узнаете? —
обратился я к есаулу Шапкину, представителю Донского
казачьего войска при Духонине после Чермшанского.
— Нет! —
тихо ответил он тоже.
Я
начал злиться, думая, что они нарочно не хотят узнавать меня.
— Посмотрите
же хорошенько на меня. Неужели я так сильно изменился, что вы не
можете узнать или просто не хотите и вздумали шутить? — сказал я,
рассерженный, подходя к Чермшанскому, который, наконец узнав меня по глазам, бросился
обнимать со словами:
— Хан, дорогой! Вы живы и здоровы?! Ну, славу Богу!
— Извините, дорогой Хан,
меня! Я вас не узнал! — с этими словами подошел ко мне также и Шапкин.
Мне сейчас же хотели приготовить номер, а джигитов отправить в госпиталь, но я отказался, говоря, что буду
жить там, где и джигиты. Нас привели
в какой-то госпиталь, где мы приняли ванну и нас переодели, обули и все прошлое мигом было забыто, и мы бодро, с неугасающей верой смотрели на будущее. Весть о
нашем прибытии в Киев быстро разнеслась по городу, и отзывчивые киевляне
принялись носить джигитам белье, сласти и деньги.
Узнав от Чермшанского, что Верховный жив и
здоров и находится на Дону, я стал хлопотать о нашей отправке на
Дон, отдохнув четыре дня в Киеве. От того же Чермшанского я узнал, что
Верховный на розыски меня послал трех человек, снабдив каждого средствами и
приказав им привезти меня, если я жив, а если же убит, то точно
определить место, где это произошло. Эти три человека:
прапорщик Гогосов, вольноопределяющийся Фомин и еще один офицер,
фамилии которого я, к сожалению, не помню, — отправились на розыски
в разные стороны.
— Все посланные за вами проехали через Киев, и мы
помогли им, снабдив их фальшивыми
документами. Разве они вас не встретили?
— спрашивали Шапкин и Чермшанский.
На мой вопрос, что делает Верховный на Дону,
они ответили, что
— пока ничего. Он еще не объявил о себе казакам и живет конспиративно в квартире войскового старшины
Дударова на Ермаковской улице № 33.
— Разве на Дону тоже большевики, что такому
патриоту-казаку приходится скрываться у себя дома? Разве время нам позволяет
его скрывать? Как же генерал Каледин принял Верховного? — задавал я им
вопросы.
Они, видимо, чувствовали себя неловко и определенного
ответа не дали, предоставляя мне самому приглядеться к
обстановке на Дону. После разговора с представителями Донского
казачества у
меня осталось неприятное впечатление о настроении на Дону, и я начал жалеть,
что Верховный поехал на Дон. Но все же я твердо решил ехать к нему, глубоко веря, что это единственный человек, который доведет Россию до желанной цели!
СОЗНАТЕЛЬНЫЕ ГРАЖДАНЕ
Однажды в коридоре «Праги» я встретил группу офицеров с растерянным и безнадежным выражением на лицах. Группа
эта, окружив, расспрашивала офицера-казака:
— Скажите, есаул, можно ли
надеяться на что-нибудь на Дону? Говорят, туда пробрался
генерал Корнилов? Я, полковник-артиллерист, хочу проехать туда, если,
конечно, генерал Корнилов там и если он будет организовывать армию против большевиков.
— Да, генерал Корнилов у нас,
на Дону, но пока он ничего не делает. Существует Алексеевская организация, и если
вы хотите ехать туда, то наши представители вам помогут! — ответил есаул.
— Что же из себя представляет
Алексеевская организация? Какой у нее лозунг? Она работает совместно с вами,
казаками, против большевиков или она отдельная самостоятельная
организация? — интересовался полковник.
— М-м!.. Не думаю! Впрочем,
лучше обратитесь к нашим представителям, а я, ей-богу,
ничего не знаю, — откровенно ответил есаул.
Полковник отправился к представителям.
Заинтересовавшись, я решил обождать его возвращения и услышать,
каков будет ответ. С этой целью я подошел ближе к группе офицеров, ожидавших возвращения
полковника. Минут через десять из комнаты представителей вышел полковник, но в дверях еще несколько задержался и до нас донеслись слова есаула Чермшанского, который
куда-то спешил, а потому, стоя одетым, торопливо говорил:
— Поезжайте на Дон, и там на месте сами все узнаете!
Мое дело — снабдить всем необходимым и
отправить желающих ехать на Дон. А что творится у нас в данную минуту на Дону,
я и сам не знаю, — так различны каждый день сведения оттуда...
Увидя полковника, вся ожидавшая его молодежь
бросилась к
нему, желая узнать о результате разговоров с представителями. Полковник, качая безнадежно головой и разводя
руками, ответил, что никакого толка не добился.
— В течение всего времени
говорилось об одном и том же, все вокруг да около, а самого главного не могут объяснить.
Да мне кажется, сами руководители организации не могут себе представить ясно, какие у них ближайшие цели, — это видно из
сбивчивых ответов представителей! —
говорил старый полковник в солдатской шинели группе молодых офицеров.
— Ну,
что же, господин полковник, ехать теперь же на Дон или выжидать здесь в Киеве
благоприятного времени, т.е. того времени, когда будет ясно видно, кто и что
организует и какая цель организации? — спросил кто-то.
— Если
бы эта организация была Корниловская, то мы бы знали, чего она хочет, а ехать к
Алексееву, который служил Царю и Керенскому, я лично не желаю — слуга покорный! —
сказал мой сосед.
— Я,
господа, право, не беру на себя ответственности уговаривать
вас ехать на Дон при таком положении дела. Хотите — поезжайте,
а я лично не поеду — не желаю ехать на авось, заранее зная, что из
этого дела ничего не выйдет. Если бы казаки поднялись совместно с тамошней организацией
против большевиков, то тогда явилась бы вера,
что из этого выйдет что-нибудь. А если начать организацию там, где хозяева не сочувствуют ей, то заранее
можно предсказать ее неудачу! — закончил полковник.
— Чего там долго думать и
мрачно смотреть на дело! Поедемте, ребята!
Авось, к нашему приезду генерал Корнилов поднимет оружие против большевиков, став сам во главе
организации! — вмешался в разговор
молодой подпоручик, до сих пор молча слушавший говоривших.
— А если нет? — послышался вопрос.
— Тогда
жди до того времени, пока не объявит о себе генерал Корнилов!
— ответил за молодого подпоручика кто-то из офицеров.
К желавшему ехать на Дон молодому офицеру
присоединились еще три человека, а остальные решили остаться
в Киеве и подождать, пока выяснится обстановка на Дону.
В этот момент в коридор вошла новая группа
офицеров, взволнованно разговаривавших между собой.
— Что,
капитан, как дела и чего вы так волнуетесь? — обратился полковник с вопросом к
одному из вошедших офицеров, одетому в солдатскую шинель без погон.
— Здравия желаю, господин
полковник! Как же тут не волноваться! Это черт знает что
такое! — говорил капитан, подходя и здороваясь с полковником.
— В чем же дело? — поинтересовался полковник.
— Да
разве это, извините за выражение, представители? Волосы прилизаны, ручки
чистенькие, костюмчики и сапожки новенькие... В общем, хоть сейчас
отплясывай мазурку на паркете, а спроси у них, что
делается на Дону, ничего не знают. Вам может рассказать об одном случае вот этот поручик, которого я
с фронта послал на Дон. Поручик, расскажите господину полковнику, какую
штуку разыграли с вами эти господа! — сказал
волновавшийся капитан.
— По приказанию господина капитана, моего ротного
командира, я привез с фронта пару
пулеметов с двадцатью тысячами патронов, желая провезти все это на Дон. С фронта со мной приехали десять солдат.
Вы, господин полковник, понимаете чего стоило нам везти эти пулеметы и какому риску подвергались мы в
дороге, если бы попались с ними в лапы товарищей.
—
Понимаю!— сказал полковник.
— Измученные
физически и морально, мы прибыли сюда. По приезде я пошел к
представителям Дона и заявил им о том, что у меня имеются пулеметы и
люди и если они необходимы на Дону, то просил облегчить нам дорогу в смысле безопасного
провоза нашего оружия через территорию украинцев. Задержав меня на две недели, вчера наконец мне ответили, что оружие не нужно,
так как украинцы решили снабдить Дон оружием в избытке. Я сейчас же пошел и
сдал украинцам под расписку пулеметы
и патроны, боясь за последствия в
случае обнаружения их!
— А
сегодня, я встречаю одного офицера, прибывшего с Дона, — прервал
поручика волновавшийся капитан, — который приехал со специальным поручением
доставить оружие на Дон. «Капитан, генерал Алексеев будет очень
рад, если вы сумеете провезти на Дон с моими людьми пулеметы, так
как в них чувствуется сильный недостаток», — заявил мне этот офицер. Что же
теперь прикажете нам делать? Все наши труды
пошли к черту. Вы понимаете, с такими господами
кашу не сваришь! После такого отношения этих господ к своей обязанности, ей-богу, пропадет вера и
желание что-нибудь делать! — закончил капитан.
— Да, знаете, очень
легкомысленные и неопытные господа, эти представители. В теперешние
времена на такие должности нужны работники сознательные,
знающие и верующие в свое дело. А они, — махнул полковник рукой и
покачал головой, — губят начатое дело. А у большевиков постановка дела иная. Они не
смотрят на прошлое и плюют на рекомендации.
Им нужно настоящее. Ваша протекция — это
ваша способность и уменье выполнить возложенную на вас задачу. Если вы не
сумели выполнить ее, то вы — круглый нуль! Им нужны работники и фанатики, верящие в поставленные им цели, а не такие господа, как здесь. Революция нас
ничему не научила. Как была сильна
протекция, так осталась и сейчас. Единственная надежда на Корнилова.
Если он поднимется против большевиков, то, даст Бог, в его армии не будет места протекции. Я знаю Корнилова еще с Русско-японской войны и Карпат, где я имел
удовольствие быть под его командой!
— закончил полковник.
С тяжелым чувством я
расстался с этой молодежью.
Перед отъездом на Дон я зашел попрощаться с
Чермшанским и застал у него с иголочки одетого томного гвардейца,
который при виде
меня в солдатской шинели и в огромных ботинках сделал гримасу и, смерив меня с
ног до головы, молча закурил папиросу.
— Ротмистр,
позвольте вам представить любимца генерала Корнилова корнета Хан Хаджиева! — представил меня Чермшанский бравому гвардейцу.
Тот, широко открыв глаза, нехотя отрываясь от своей папиросы, со
слегка брезгливой гримасой протянул мне руку. Я думал, что он сию же минуту
побежит к рукомойнику, вымоет руки. Оживленная беседа была прервана; очевидно,
моим появлением.
— Итак, ротмистр, будем продолжать наш разговор! —
сказал Чермшанский и, уловив недоверчивый взгляд ротмистра, брошенный
на меня, поспешил успокоить его:
— Не беспокойтесь, Хан наш.
— Итак, есаул, я говорю вам, что эта вся сволочь,
жидовские наемники-большевики, все вместе не стоят и двух копеек. При
этом если за это дело взялся сам генерал
Алексеев, то успех обеспечен. А скажите, есаул, наших гвардейцев там много? Вы
говорите, что полковник Хованский с Михаилом Васильевичем? Ну, тогда
другое дело! Ясно, все наши там, и успех обеспечен, Насколько я знаю
Хованского, он, знаете, не имеет этаких демократических тенденций и, работая с ним, будешь уверен, что находишься в
кругу своих. Я боюсь вмешательства в это дело Корнилова. Он слишком
красный. Вы меня, корнет, ради Бога,
извините, что говорю так о нем в вашем присутствии,
но я говорю вам, как кавалеристу, что не могу простить ему арест
Государя Императора. А если Корнилов вмешается в это дело, то к нему будет
стекаться вся эта сволочь: прапорщики, пешедралы, студиозы, благодаря которой
мы проиграли войну, и драться в такой армии я не желаю! — говорил ротмистр.
Я поспешил попрощаться с ними, так как боялся опоздать на поезд.
Впоследствии Аллаху было угодно устроить мне
встречу с полковником-артиллеристом под Кереновской и ротмистром
— под Лежанкой в ординарческом эскадроне. Они оба молча шли туда, куда был
направлен указательный палец Верховного. Они не рассуждали, а шли молча в кровавый
бой. Почему? Потому что во главе армии стоял сам Верховный, который шел наравне
с ними!
Придя на вокзал, мы бросились в атаку на
поезд, чтобы запастись местами. Я уже не стеснялся с товарищами.
Ругался, орал, порол ерунду, они все слушали, а иногда удивлялись
моему нахальству. Ничуть не стесняясь, я «обкладывал» всех
отборными словами, а сам все лез вперед и вперед. Занял я не только место для себя, но даже
устроил удобно и своих джигитов. Поезд был
битком набит товарищами, но уже
хорошо профильтрованными украинцами (в смысле оружия). Давка, ругань из-за места, грязь и вонь. В вагоне темно... Едем... На минуту вагон освещается светом
станционных ламп, мимо которых пролетают вагоны. Жарко, душно и тесно...
— Вот здесь скоро освободится место, товарищ слезает
в Ростове, и ты, бабушка, можешь
сесть сюда, — говорит солдат больной старухе, сидевшей на полу,
покрытом ковром семечной шелухи и всякой
дрянью.
— Значит,
к Каледину в солдаты едешь? — слышится голос, обращенный к солдату,
собиравшемуся слезть в Ростове.
— Какой я теперь солдат, — нехотя ответил тот,
поправляя вещевой мешок.
— А кто ты, генерал? — послышался другой, насмешливый
голос.
— Я теперь
вольный гражданин! — усмехнувшись, ответил солдат.
— Значит, гражданин Керенского? — вмешался кто-то в разговор, и послышался смех.
— Поезжай, гражданин, там уж
Каледин приготовил для тебя новенькую винтовочку! — слышался чей-то
насмешливый голос.
— А я его к чертям пошлю с его винтовочкой! —
отвечал гражданин.
— Правильно,
товарищ-гражданин! Повоевали, побаловались, да и баста! Эти генералы,
такие-сякие, проиграли войну, убежали с фронта в тыл, а здесь, в
тылу, сидят да в солдатики играют. Собрать бы их всех в один мешок да в
топку! — поддержал гражданина один из товарищей.
— Говорят,
что Каледин скрывает самого главного бунтаря — Корнилова!
— Какого
Корнилова? Того, который сидел в тюрьме-то? — спрашивал
гражданин-ростовец.
— Этот
самый. Говорят, он убежал из тюрьмы, обманув товарища Керенского!
— Кого-кого он не обманул,
начиная с хитрого немца и кончая адвокатом Керенским, —
послышался бас, очевидно что-то жующий.
— Ничего, брат, пусть
обманывает немца, австрияка и самого адвоката Керенского, а нашего
брата, солдата, он не обманет! Мы таперича обстрелянные птицы! —
вмешался новый голос.
— Ты
не будешь воевать, так офицеры будут воевать.
— Куда им без нас воевать-то и много ли их?
— Их
до черта! — возразил бас.
— Их
много, говоришь ты?
— Жаль, что мы этак
церемонились с ними и выпустили их с фронта, — поддержал бас.
— Если ты не хочешь воевать и
офицеры не захотят, то немцы возьмут Россию и ты будешь их рабом! —
произнес кто-то рассудительно.
— А разве мы не были рабами
при Николае и мало били тебя по харе-то? Пусть возьмет
Рассею кто хочет. Мне все равно! Ежели немец позволит себе вольности, то и немца
попрем, как поперли Николая. Мы таперича, брат, вольные и
сознательные граждане!
Наслушавшись разговоров товарищей, ехавшие со
мной джигиты пали духом, и когда мы подъезжали к Ростову, то ко мне
обратился с просьбой Хан Мухамедов, передавая
ее от всех ехавших джигитов.
— Хан Ага, ты разреши нам продолжать путь прямо в
Ахал. Нас ты всегда учил говорить
правду, и мы тебе должны сказать, что устали физически и душевно. После всего пережитого и виденного мы не верим, что бояр сможет что-нибудь сделать. Сам
он — да, но он один, и у него нет
людей. Ты слышишь сам, что говорят вот эти граждане? Бояру придется идти против этих зверей, и много ли пойдет с ним сейчас, когда его не поддержали вовремя
сознательные элементы России. Если
ты еще веришь в его дело, то поезжай с Аллахом. Желаем тебе и бояру от души успеха и сохрани вас Аллах среди этих
животных!
Я
поблагодарил их за откровенность. Поезд пришел в Ростов...
— Хан Ага, хош (до свидания)! Дай Аллах встретиться с
тобой в Ахале! Привет бояру! —
кричали они, когда поезд тронулся дальше.
— Привет Ахалу и Хиве! — крикнул я, провожая
моих соратников, живых свидетелей черных и светлых дней в жизни
России и великого патриота ее — Уллу бояра.
Чем дальше их уносил поезд, тем больше росла
в душе моей тоска одиночества и тем сильнее чувствовал я,
насколько привязался к своим простым, откровенным и наивным кочевникам... Но
при одной мысли, что только сорок верст отделяют меня от
моего пророка, я обрадовался как ребенок и, охваченный той же
неугасимой верой, как в дни Могилева, бросился на вокзал и попал в среду той серой
толпы, которая еще несколько дней тому назад была для меня страшнее
тигра. А сейчас я хожу среди них, разговариваю, угощаю папиросами и они меня,
ругаюсь с ними, смеюсь и их смешу. Глядя на них, я думал: «А ведь вас рисуют
зверьми, людоедами и называют всеми страшными именами, какие только может
рисовать воображение тех, которые боятся вас. На самом же деле вы не
так страшны и не звери, а люди! Вас боятся те, которые вас не
знали никогда или же виноваты перед вами. Вы такие же люди, как и я, как и все,
которые называют вас такими страшными именами... Надо только уметь
подойти к вам и узнать вашу душу, и она окажется лучше и
мягче, чем у всех тех, которые вас называют зверями. Нет, нет, вы не звери, вы люди! Из вас
хотели сделать зверей и сделали на время их,
а теперь смеются над вами... Нет, да не будет этого! Аллах, Ты помоги им! Не допусти врагам издеваться над ними!»
Так ходил я всю ночь среди этой толпы разуверенных, измученных и
усталых людей. На рассвете я занял место в поезде, отходившем из Ростова в Новочеркасск. Первое впечатление
от казаков было очень приятное. От них сразу обдало меня степью и той
традицией, которая присуща только степнякам. Их манера держать себя с офицерами, простое и сердечное отношение одного к
другому, безразличие ко всему, что
творится вне предела Дона, — все это вместе напоминало туркмен и их жизнь. Жадно ловя каждое движение казака, его манеры и стараясь понять их общий язык со
своими офицерами в частности, а со старшими вообще, я не заметил, как мы
подъехали к Новочеркасску.
— Ново-чер-касск! — крикнул кто-то, как бы разбудив
меня от глубокого сна.
Поезд остановился, и я вышел из него на
перрон вокзала. Ясный солнечный день. Слегка морозит. Вся
столица и прилегающая местность были покрыты глубоким
снегом. При первом взгляде на эту картину у меня невольно
мелькнула мысль, что я действительно в данную минуту нахожусь на
Дону, который показался весь седым. Чем выше я поднимался с вокзала в гору, тем
суровее казалась мне столица Дона своим, все пронизывающим,
холодным ветром. Вот показался величественный, краса и
гордость Дона — храм, который как легендарный великан стоял в
центре столицы. Златоглавые купола собора искрились и горели,
как бы желая перебороть своим блеском лучи утреннего солнца...
Меня обогнала тучная фигура человека в
военной форме. Он шел с дамой. Взглянув на него и узнав в нем одного из моих
близких знакомых, я, подойдя к нему, заговорил:
— Здравствуйте, господин полковник!
Это был полковник Новосильцев.
— Я вас, сударь, не знаю! —
коротко ответил он, продолжая идти дальше.
— Ведь я же ваш Хан! Разве вы меня не узнаете?
— сказал я.
Взглянув на меня внимательно и узнав, он
быстро подошел ко мне со словами:
— Хан, дорогой, голубчик, дайте
я вас обниму! Как я рад, что Господу Богу было угодно опять мне
встретиться с вами. Я сразу вас, голубчик, не узнал в этом виде. Я думал, что
какой-нибудь товарищ хочет пристать ко мне.
Познакомься! Это тот Хан, любимец Лавра Георгиевича, о котором ты знаешь, —
сказал он, представляя меня даме. —
Ну что, Хан, опять нам суждено работать вместе. А по вам Лавр Георгиевич отслужил панихиду, — торопился
рассказать все добрый Леонид Николаевич.
— Ну как дела здесь? Как вас
всех здесь приняли и почему от вас ни слуху ни духу? — спросил я, идя с ним.
— Если бы вы знали, какая
темнота здесь. Все относятся недоброжелательно к нашим
идеям. Казаки только и знают, что митингуют. Помощь от них очень слабая. А вообще поживете
здесь немного и сами все увидите! —
радовался и волновался Леонид Николаевичу, то стараясь расспросить меня, то вспоминая пережитые дни в Могилеве и
в Быхове.
Ошеломленный рассказами Леонида Николаевича,
я шел и больше не слышал, что говорит он, а думал про себя, не понимая одного,
почему от Киева до Новочеркасска и даже в самом Новочеркасске все
говорят об одном, а именно: чтобы я сам пригляделся и узнал обо всем.
В чем же дело? Что за великая такая тайна? Где же их Сердар-Атаман?
Почему он медлит, если он популярен в своей стране и среди казаков
и если они любят его? Почему он не собирает своих сыновей в аламан и не поведет их
на Москву, которая сейчас еще не сильна. Когда
же он использует свою популярность и любовь казаков» если не сейчас? Разве он не понимает важности этого
момента в жизни его родины — России?
Узнав и от него, что Верховный жив и здоров
и находится на Ермаковской улице в доме № 33, у войскового
старшины Дудорева, а Голицын с Долинским в гостинице
«Европейской», я решил зайти в первую попавшуюся гостиницу, чтобы по телефону сообщить Голицыну о своем приезде и подождать его там, так
как, не зная города и будучи сильно
утомленным после дороги, я не в состоянии был искать его. С этой целью я
зашел в гостиницу «Золотой Рог» и, увидев
на доске среди имен жильцов фамилию подъесаула Герасимова, бывшего
представителя сибирского казачьего войска в Ставке, я решил зайти к нему и у
него подождать Голицына. Герасимов являлся одним из активных участников в Ставке в дни сидения Верховного в
Быхове. Впоследствии он был командирован Верховным в Сибирь с особым поручением, как один из храбрых и
понимавших свое дело офицеров.
Поднявшись на второй этаж, я постучался в
дверь его номера. Открыв мне дверь и с секунду глядя на меня, он шарахнулся
назад, упал на
диван и, закрыв глаза, начал креститься.
— Господи, Господи! — говорил он, открыв
глаза, глядя на меня и снова крестясь.
Удивленный и не понимая, в чем дело, я молча стоял на пороге, ожидая, чем это кончится. Его испуганный вид заставил
меня думать, что он или сошел с ума, или пьян.
— Послушай,
скоро ты кончишь эту комедию?! Разреши войти! — обратился я к нему.
— Хан,
это ты или твой дух? — спросил он, все еще недоверчиво глядя на меня.
— Да ну тебя! Что
ты, пьян или болен? — спросил я.
— Если говорит и спрашивает,
то, значит, это не дух, а живой! — сказал он сам себе и
бросился со слезами на глазах обнимать меня.
— Садись, Хан, дорогой, садись! Господи, как я рад, что ты жив и вернулся! Ты не думай, что с ума сошел, хотя
сейчас я был близок к этому. Ведь
Лавр Георгиевич отслужил по тебе панихиду. «Хан хотя и мусульманин, но Бог у всех один!» — говорил Верховный и вот после всего этого ты появляешься, точно с
того света, да еще в таком ужасном
виде!
Не прошло и получаса, как прилетели на
извозчике Голицын с Долинским. Голицын, радуясь мне, словно он
встретил родного сына, с влажными глазами передал просьбу Верховного
явиться к нему как можно скорее и в таком виде, в каком я сейчас нахожусь.
Я
тотчас отправился к Верховному.
— Как я рада, Хан, голубчик, вас видеть! — такими
словами встретила меня плачущая
Таисия Владимировна и поцеловала, когда я вошел к ним в столовую.
— Мама, Хан не умер, он опять будет с нами
жить! — кричал Юрик, вися у меня на шее.
Не прошло и минуты, как дверь боковой комнаты
приоткрылась и
на пороге показался Верховный в штатском платье серого цвета, которое сидело на нем очень плохо.
— Что
у вас здесь за радостный шум, а? — сказал он, подходя ко мне.
— Я искренно рад вас видеть, Хан! Ну, слава
Богу, что вы живы и здоровы!—проговорил он, крепко обняв и
поцеловав меня в лоб. — Бедняга, здорово досталось вам небось!
Исхудал!.. Вы меня извините, через несколько минут я освобожусь и тогда поговорю с вами
подробно! — проговорил он, возвращаясь в кабинет-спальню.
Не прошло и часа, как столовая наполнилась
знакомыми, пришедшими поздравить меня с благополучным возвращением.
Попрощавшись с каким-то господином (кажется,
это был г. Федоров), бывшим у него в кабинете, Верховный позвал меня к себе.
— Вы, господа, извините, что отнимаю у вас
Хана, но мне нужно поговорить с ним, а после он в вашем распоряжении, —
говорил Верховный
собравшимся в столовой, увода меня с собой в кабинет-спальню, где спала и его
семья.
— Вы знаете, что туркмены под
влиянием момента хотели сдаться большевикам? — начал он, усадив меня.
Это внезапное сообщение подействовало на
меня, как кипяток, вылитый на голову.
— Не может быть, Ваше Высокопревосходительство!
— только и
смог я ответить, пораженный.
— Как
же! Представьте себе, 26 ноября, после того как мы расстались
с вами, у меня была убита лошадь и меня вытащил один из джигитов. После этого
около меня сгруппировались остатки полка.
Под влиянием некоторых джигитов и благодаря растерянности господ
офицеров среди джигитов начался форменный митинг. Прислушиваясь, я понял, что митинговавший джигит из 4-го эскадрона предлагал ехать каждому самостоятельно, кто куда
хочет. Другие находили, что надо
сдаться большевикам. Конечно, не все джигиты соглашались с ораторами, только
некоторые. Тогда я, вскочив на пень, крикнул: «Туркмены, я от вас этого
не ожидал! Прежде чем сдаться большевикам, вы
сами расстреляйте меня, так как живым я им не сдамся!»
— Неужели,
Ваше Высокопревосходительство, никого из офицеров не было с вами? —
перебил я.
— Офицеры
играли самую некрасивую роль. Я джигитов ничуть не виню. Рыба портится с головы. Никто из них не мог воздействовать на джигитов, кроме Натензона и офицеров
туркмен. Русские офицеры не понимали,
что говорили джигиты, и не могли говорить с ними, и видно было, что они не сроднились с джигитами. Офицеры
молчали, как бы соглашаясь с ораторами, а наглость штаб-ротмистра Фаворского дошла до того, что он, не стесняясь моим
присутствием, начал одобрять оратора. Один-единственный Натензон,
спасибо ему, доказал на деле свою
преданность: «Туркмены, не позорьте имя полка! По коням!» — скомандовал он,
учитывая вовремя настроение джигитов, и те опомнившись, послушно
исполнили его команду.
— Да, один Натензон только знал туркмен и
они его! — продолжал Верховный. Мы поехали дальше. За Ново-Северском я,
расставшись с джигитами, поехал один с болыпевицким эшелоном. Я ничего не имею против
джигитов, но об офицерском составе полка я самого
отвратительного мнения. Во время похода я пригляделся, кто из них действовал .искренно и кто думал только о
своей собственной шкуре. Я не забуду
господ Кюгельгена, Эргарта и компанию, и, если они явятся ко;
мне сюда, я никого из них не приму. Это позор, а не офицеры! В этот день, 26 ноября, я вспомнил о вас и пожалел, что вы не
со мной! — закончил Верховный свой рассказ.
Потом начал расспрашивать меня. Я рассказал
ему все подробно до сегодняшнего дня.
— Ну, ничего, Хан, слава Богу, что вы вернулись! Я
очень рад. Мне не хотелось бы отпускать вас, если бы вы возбудили даже вопрос об отъезде домой, на что имеете право, так
как до сего дня вы честно и добросовестно служили общему делу. Но я
хочу, чтобы вы были при мне в дальнейшей моей работе по восстановлению нашей родины, от благополучия которой зависит
благополучие вашей маленькой страны
— Хивы. А там что Господь пошлет нам с вами! Мне просто приятно будет знать, что вы находитесь при мне, так как вы близки мне, как Юрик. Конечно, Хан, оставайтесь со
мной только в том случае, если вы верите в наше
дело, как вы верили со дня нашей встречи.
— Если
бы я не верил вам и вашему делу, то я не разыскивал бы вас и не приехал бы к вам как к своему пророку. Ведите меня туда, куда вы сами идете. Если в доме мать больна, то о
здоровом отце я не думаю. Вы
единственный человек, имеющий средство от ее болезни. Я глубоко верю вам, Ваше Высокопревосходительство! — закончил
я.
— Признателен, Хан. Ведь
правда, Хан, — Иншалла, все будет хорошо! —
улыбнулся Верховный, проводя рукой по моим волосам. Мы вышли в столовую,
где сидело много знакомых. Некоторые дамы прослезились,
видя меня в таком жалком виде после нарядной текинской формы. Все те, кто сидел в Быхове, были рады видеть меня
и я их также.
— Владимир Васильевич, дайте, пожалуйста, Хану
«Вольный Дон», пусть прочтет статью о
себе! — приказал Верховный Голицыну.
В этой газете, со слов приезжавших джигитов и
со слов вахмистра второго эскадрона Черкеса, бывшего очевидцем, как я
бросился в
избу в Рабочеве на помощь Рененкампфу, было напечатано приблизительно следующее: «После выстрела большевика
корнет Хан Хаджиев вскрикнул и с этим криком его не стало. Со смертью
Хана мы потеряли одного из лучших офицеров» и т.д.
— Вот видите, какой мой Хан! Пришел ко мне с того
света! — говорил присутствующим Верховный, смеясь.
Верховный приказал мне остаться жить при его семье,
отказав в моей просьбе жить в общежитии, куда я ходил иногда
доедать и пить чай к офицерам Корниловского полка во главе с
полковником Неженцевым.
Также было мне отказано в просьбе разрешить поступить в ряды Корниловского
полка, на зачисление в который я заручился было согласием Митрофана Осиповича
Неженцева.
— Вы, Хан, останетесь при мне! — сказал Верховный,
когда я просился идти в строй.
23 декабря, на другой день после моего приезда в Новочеркасск, часов в 12 дня, в дом к Верховному приехали Голицын
и Долинский. Первый привез мне
штатское пальто, второй же пару собственных сапог, так как у него их оказалось две. Поговорив с Голицыным в кабинете,
Верховный, выходя оттуда, произнес:
— А Хана не
возьмем?!
— Как
же, как же, Ваше Превосходительство, он тоже приглашен!
— поторопился сказать Голицын,
Пока Верховный одевал поданное Долинским пальто, я спросил Владимира Васильевича о том, куда мы едем и кто
меня пригласил.
— Едем
на обед к Добринскому, — ответил Голицын.
Поехали... Сани остановились перед деревянным домом, парадная дверь которого открылась раньше, чем Верховный
успел подойти к ней. Раздевшись в
передней, мы прошли в небольшую столовую, где стоял красиво накрытый
стол. Встретивший нас хозяин, живой, нервный
и ловкий (как мне показалось) человек, жестом руки пригласил Верховного в гостиную, приоткрыв ее дверь.
В эту минуту я увидел поднявшегося с
дивана и шедшего навстречу к Верховному человека, одетого в серый штатский
костюм, который приветствовал Верховного словами:
— Здравствуйте,
Лавр Георгиевич!
В этот момент Добринский, прикрыв неплотно
дверь гостиной, остановился возле нее, прислушиваясь одним
ухом к происходившему там и стараясь заглянуть в гостиную. Мы остались стоять в столовой,
разглядывая от нечего делать висевшие на стенах картины. Меня занимали вопросы, что за таинственное
свидание происходит в гостиной и где
я уже раз видел лицо господина, находящегося сейчас с Верховным.
— А —
хорошо! Слава Богу, все устроено! — прервал молчание хозяин, отходя от двери
гостиной и направляясь к нам.
Потирая руки, он добавил:
— При входе Лавра Георгиевича в гостиную, Савинков,
подойдя к нему стал на колени, и произнес: «Лавр Георгиевич, простите меня!» — «Я вас прощаю, Борис Викторович, но не
знаю, простят ли вас те, кто знает
меня!» — ответил ему Лавр Георгиевич и, взяв за руку Савинкова, добавил:
«Встаньте!»
Через пять минут дверь
гостиной открылась и в столовую вошел, слегка пожелтевший, но наружно совершенно
спокойный Верховный.
— Все-таки пришел с извинением! — усмехнувшись,
сказал он, подойдя к Голицыну. — Удивительные люди! — добавил он, поглаживая подбородок.
Вошел хозяин и, приглашая нас к столу,
сообщил об уходе Савинкова и вместе с тем его извинение за
невозможность отобедать с нами.
— И отлично! — заметил Верховный, берясь за лежащую
на столе салфетку.
Вкусный и сытный обед, добавленный цымлянским вином и зубровкой, прошел оживленно и быстро. После этого мы
вернулись домой.
На вопрос Таисии Владимировны: «Ну как, папа,
хороший был обед?»
Верховный ответил:
— Обед
не столько был интересен, как моя встреча с Савинковым.
— Как? — удивилась Таисия
Владимировна.
— Да,
встретился с ним, и он просил меня простить его за все!
— Боже мой, Боже мой, какие
люди, Хан! Устраивают гадости, а потом просят прощения! — вздохнула
тяжело Таисия Владимировна.
— Он оказался порядочнее своих
коллег, так как, сознавая свою вину, явился ко мне с извинением. Бог
ему судья! Жаль только, когда подумаешь, какой ценой придется исправлять все то, что «они»
сделали с Россией.
Опять
глубокий вздох.
Вошел Юрик и повис на шее отца. Обнимая сына и
возясь с ним,
казалось, Верховный позабыл все на свете.
— Ты, брат, теперь отпусти меня! Ишь
какой тяжелый, — говорил Верховный, освобождаясь от сына и стараясь поймать неуловимый
курносый нос Юрика.
Юрик кричал, пыхтел, опрокидывал стулья, борясь с отцом. Таисия
Владимировна и я, глядя на двух борющихся и шалящих любимых существ, хохотали
от души.
Около трех часов пополудни Верховный предупредил меня, что пойдет
на заседание. Быстро одевшись, мы вышли из дома и вскоре подошли к большому двухэтажному дому, находившемуся
на углу Комитетской и Московской улиц. Поднявшись на второй этаж, позвонили... Войдя в переднюю, я был поражен встречей
со старыми знакомыми из Быхова. Они
почти все были здесь. Часть из них в передней, другая в зале.
Находившиеся в зале спешили навстречу Верховному.
Здесь я встретил генералов: Деникина, Лукомского, Романовского и
Маркова. Все они были одеты в штатские костюмы. Раздеваясь, Верховный произнес:
— Вот и
Хан приехал!
Мне было так приятно и радостно пожать
каждому из них руку, а в особенности доброму старику Лукомскому:
— Бедный Хан! Ну, слава Богу, что вы живы и
здоровы, — говорил генерал Лукомский,
пожимая мне руку.
— Действительно бедняга Хан!
Он говорит, что его больше всего лупили бабы! — смеялся Верховный.
— Ничего, Хан жив и здоров.
Опять будем работать вместе, — произнес генерал Романовский,
здороваясь со мной и проводя рукой по моим волосам.
— Значит, вам больше всего
досталось от баб? Вот окаянные! Это вам, Хан, не могилевские
гимназистки! — шутил генерал Марков.
По приезде в Новочеркасск, как я уже говорил,
Верховный просил меня остаться при семье. Маленький домик войскового
старшины Дударова, в котором жила вся семья, состоял из двух половин
с отдельными парадными входами. Три маленьких комнаты занимал Верховный с
семьей, в другой же половине дома, состоявшей из таких же маленьких комнат,
жила семья хозяина дома. Из передней, квартиры Верховного, дверь
вела в столовую. За столовой шла спальня Верховного, где кроме
него спала Таисия Владимировна и Юрик. Эта же спальня служила в то же
время и рабочим кабинетом Верховного. Столовая же была
одновременно гостиной, приемной, а ночью — спальней для дочери
Верховного, Наталии Лавровны, с ее мужем, капитаном второго ранга Марковым.
Как только посетители уходили, мебель столовой с помощью
моей и мужа Наталии Лавровны раздвигалась, освобождался
один из углов, ставились походные кровати, а в виде ширмы развешивались
простыни и куски материи, и спальня была готова. Эти развешенные
простыни напоминали мне ярмарочные цирковые балаганы и я, видя сонные
глаза Наталии Лавровны, подшучивал над ней и говорил: «Пора строить
балаган!» Если посетители поздно засиживались в кабинете Верховного или
столовой, то Наталия Лавровна терпеливо ждала их ухода, чтобы строить этот
«балаган».
Моя комната была одной из самых маленьких комнат в доме. Никакой
мебели, кроме двух больших сундуков, в ней не было. Эти сундуки были один выше другого и служили мне постелью. Спать на них было очень неудобно; тело утомлялось,
свисавшие ноги отекали и утром я
поднимался с сундуков совершенно разбитым, но скоро я придумал способ
сделать мою постель более удобной. Я вынимал содержимое
сундуков: какое-то старое белье, старомодные платья и вообще всякий
хлам, заполняя им впадину сундуков, и тогда я отдыхал уже в довольно комфортабельной кровати. Прошло несколько дней,
и Верховный, случайно проходя через мою комнату и заметив отсутствие кровати,
удивленно спросил:
— Где же ваша кровать, Хан?
На чем же вы спите?
— На этих сундуках, Ваше Высокопревосходительство!
— ответил я, вытаскивая хлам из сундуков.
— Как же вы, дорогой Хан, спите
на них? Ведь они один выше другого, — еще больше удивился он.
— А вот заполняю неровность
бельем, этими платьями и дамскими шляпами бабушек Дударовых! — указал я на хлам.
Верховный
расхохотался.
— Ну нет,
лучше, Хан, приобретем настоящую кровать. Я попрошу у хозяев! — сказал Верховный, и на другой день я
получил походную кровать.
День в семье Верховного начинался с семи
часов утра. К этому часу «балаган» убирался, мебель ставилась
на. место и столовая принимала свой вид. На большом столе, покрытом
белой с черными квадратами клеенкой, стоял самовар, издавая
легкий свист и уютно пыхтя. Завтрак состоял из горячих бубликов, сливочного масла
и молока.
Как только все это было приготовлено и подано на стол служанкой Дударовых,
дверь спальни открывалась, оттуда вылетал Юрик
и стремительно мчался к столу в надежде найти что-нибудь новое и вкусное. После
быстрого исследования стола, убедившись, что все по-старому, он летел ко мне, и начиналась игра. Он бросался ко мне на шею, вызывая меня на бокс, и вообще
резвился и шалил. Через минут десять
после Юрика из спальни выходил Верховный и, поздоровавшись с нами, направлялся к потным окнам столовой и, глядя через них на покрытые толстым инеем
деревья на улице, глубоко уходил в
себя. Приблизительно около 8 часов семья собиралась вокруг стола и,
помолившись, принималась за чай. Во время чая велись разговоры обыкновенно семейного характера, а иногда и на политические темы. Если во время чая газетчик
приносил газету, то Верховный, получив ее, углублялся в чтение, осторожно
откусывая кусочек бублика и медленно
пережевывая его. Стоявший перед ним чай
остывал, и Таисии Владимировне приходилось менять его по нескольку раз. Никто
не хотел ему мешать, но в конце концов Таи-сия Владимировна, устав наливать все новый и новый чай, окликала Верховного:
— Папа, а
чай!
— А? Хорошо! — говорил Верховный, как бы просыпаясь
и быстро водя указательным пальцем
по строчкам газеты, дочитывал и
принимался за чай.
Ел и пил Верховный очень медленно. На вопрос
жены или дочери: «Что нового папа?» — он, проводя руками по лицу,
неохотно отвечал: «Ничего!» и, найдя какую-нибудь точку на столе
или на стене и глядя сосредоточенно в нее, глубоко задумывался.
Может быть, в эту минуту он видел, как добивают его горячо любимую
мать, Россию, и он, как ее истинный сын, искал способа подать
первую помощь, чтобы вырвать ее, пока еще не поздно, из рук
истязателей. Или, может быть, он видел в этой точке пробивавшихся к
нему через все препятствия и опасности таких же, как и он, сынов
России, желавших поступить в ряды возглавляемой им армии! В таком
состоянии он мог просиживать долгое время, если бы его не
возвращали к действительности голоса семьи. Придя в себя, Верховный
кивком головы отвечал на голос обращавшегося к нему, улыбался,
шутил и смеялся, смотря по тому, о чем шла речь.
На вопрос жены или дочери: «Как дела? Чем
окончилось вчерашнее заседание?», он отвечал: «Разговорами. У
нас все так: говорят, говорят, говорят без конца, а дело все на
месте. Все мое старание и усилие повлиять на "них"
ни к чему не приводит. Все говорят и болтают
пустозвоны!» — махал рукой Верховный, проглатывая чай.
Иногда мы с Верховным вспоминали недавнее прошлое: Быхов, Могилев и поход на Дон. Он вспоминал всегда три
факта, о которых он рассказывал: остановку у еврея, приход детей и 26
ноября.
— Да, Хан, в каких тяжелых условиях
приходилось бывать мне и вам! — говорил Верховный.
Заметив, что часовая стрелка приближается к
девяти, он поднимался из-за стола и направлялся в свой кабинет, принимая пришедших,
или отправлялся куда-нибудь на заседание или в штаб в моем сопровождении. Одевался Верховный очень скромно, в
серый, плохо сидевший на нем костюм,
носил всегда мягкие белые воротнички, черное пальто и черную шляпу. Это
одеяние делало его похожим на бурята.
С теплым чувством я вспоминаю время,
проведенное в семье Верховного, да и трудно забыть эти дни, проходившие в
теплой столовой за шумной беседой семьи или друзей, посещавших Верховного, забыть
радушный прием и сердечное отношение этой милой простой семьи ко мне. Верховный
называл меня своим сыном, и это не было фразой,
— я действительно был любимым сыном этой семьи. Я тоже люблю их всех как
свою семью.
НА ДОНУ
Вскоре после приезда Верховного на Дон к
нему начали являться «текинцы». Первыми из них прибыли ротмистр Арон и корнет Толстов, которого генерал Лукомский в своей книге
«Воспоминания» назвал адъютантом
генерала Корнилова. Их приютили в офицерском общежитии на Барочной улице. В конце декабря приехали прапорщик Рененкампф и поручик Нейдгарт. Верховный
принял этих двух «текинцев» очень
сухо, пристыдил за их халатное отношение к обязанностям во время похода из Быхова на Дон и отослал их тоже в
общежитие. Через два дня эти два «текинца» отбыли в Советскую Россию, говоря
мне: «Нам здесь делать нечего! Из того, что "он" начинает, ничего не выйдет! Это второй поход с
Быхова на Дон! Авантюра!» После их
отъезда к нам, слава богу, не приехал больше ни один «текинец». Вероятно, вернувшиеся разведчики успели сообщить
о встрече, оказанной им Верховным.
В начале января в Новочеркасск прибыла
партия джигитов в сорок человек во главе с Баллар Ярановым, старшим унтер-офицером
четвертого эскадрона, того самого, который 26 ноября первый поднял голос
против Верховного, возбуждая к нему недоверие джигитов. Изнуренные, голодные, одетые в рваные одежды, они вызывали чувство
жалости. Я доложил Верховному о приезде текинцев.
— Сию же минуту, Хан, приведите их сюда! Я их хочу
видеть! — приказал мне Верховный.
Я привел их в кабинет Верховного, находившийся на углу Ермаковской
и Комитетской улиц. Этот кабинет он уже занимал официально после объявления себя командующим Добровольческой армии. Пришлось ждать, так как Верховный в это
время был занят с Гучковым. После
ухода Гучкова он опять был занят с новоприбывшим Корвин-Круковским. В
маленькой приемной, душной и тесной, я выстроил джигитов в три ряда.
Через некоторое время вышел из кабинета Верховный.
— Здравия желаем, Ваше
Высокопревосходительство! — дружно ответили джигиты на приветствие Верховного.
— Вот один из главных
ораторов, не доверявший мне и предлагавший джигитам ехать своей
дорогой! — сказал Верховный, сурово пронизывая глазами Баллара и указывая на него
пальцем.
— Бояр, я сказал это и не отказываюсь от своих
слов. У нас вера ушла в тот день, когда ты,
как наш Сердар, так необдуманно и неосмотрительно
поступил с полком, до этого с сильной верой шедшим за тобой, как за своим
Сердаром. Мы, вольные туркмены, по вековой традиции привыкли говорить
правду и откровенно выражать неудовольствие нашему Сердару, если он поступает
неправильно. Прими во внимание, бояр, что
мы шли за своим Сердаром добровольно, а не по принуждению, и мы поэтому вправе одобрять или порицать его действия. Мы изъявили недоверие к тебе в
дальнейшем пути на Дон, но тебя
большевикам не выдали и послушные твоему голосу опять-таки поехали за тобой до
тех пор, пока ты нас сам не оставил. Если бы мы думали предать тебя большевикам, то не вытащили бы тебя из огня,
когда под тобой была убита лошадь и ты упал с седла, да и сами мы не
сдались большевикам в то время, как русские офицеры эскадрона Эргарта сдались большевикам, увлекая за
собой джигитов, оставив трупы убитых неубранными, а раненых джигитов, дорогих
наших товарищей, на растерзание большевикам. Наконец, вот твой адъютант (я в
это время еще не был адъютантом), он знает, сколько труда стоило, Сердар Ага, ему удержать джигитов в Могилеве от агитации
большевиков и их заманчивых обещаний. Я знаю это потому, что Хан Ага действовал через меня же, передавая
джигитам о важности момента и о
вреде, который большевики хотят причинить тебе. Я и сейчас скажу тебе правду, что не верю, чтобы ты, бояр, один мог что-нибудь
сделать. Привел же джигитов к тебе для того, чтобы от души пожелать тебе всего
хорошего и получить твое благословение на наш путь до Ахала. Лихом не поминай
нас! Мы сделали для тебя все, что могли! — закончил Баллар.
Во время речи Баллара Верховный становился все желтее и желтее,
что служило у него всегда признаком волнения или сильного душевного
переживания.
— Спасибо за твою откровенность. Я ничего не имею
против вас, джигиты! Желаю вам всего
хорошего. Очень благодарен за вашу службу
мне, верные мои туркмены! — ответил Верховный, пожав руку Баллар Яранову
и тут же написал записку генералу Алексееву, приказывая выдать по 25 рублей
каждому джигиту, а Баллар Яранову, как
старшему, 50 рублей.
Зайдя на Барочную улицу в общежитие,
расположившись на полу, покрытом одеялами и попивая чай, вспоминая погибших
и живых, я
обратился к джигитам:
— Зову
не на службу, а вызываю желающих умереть там, где суждено умереть бояру.
Здесь у него нет службы, а есть любовь к нему, вера в него и его дело и долг перед родиной!
Из сорока человек прибывших текинцев нашлось только шесть, пожелавших умереть с бояром, и один киргиз из
киргизского взвода (один взвод 4-го эскадрона в Текинском полку состоял из
киргизов). Узнав об этом, Верховный очень обрадовался и горячо
благодарил меня, пожимая руку. В это время
каждый человек, поступивший в
Добровольческую армию, представлял для нее большую ценность. Верховный приказал
одеть, обуть и устроить в общежитие этих джигитов. В строй их зачислять он не хотел, а отдал под мою команду для своей личной охраны.
В Новочеркасске Верховный имел в своем
распоряжении следующих лиц: верного и преданного ему до
фанатизма и любившего его полковника В.В. Голицына, как штаб-офицера для
поручений, адъютанта поручика В.И. Долинского и
прикомандированного к Верховному гвардии капитана Измайловского
полка И.И. Павского, бывшего адъютантом генерала Духонина, которого
он оставил, поехав в Новочеркасск, где по чьей-то протекции и попал к Верховному в качестве неофициального адъютанта.
Верховный категорически отказался принять к
себе своего бывшего адъютанта штаб-ротмистра Черниговского гусарского полка Корнилова,
который покинул его в дни выступления в Могилеве. Он жил
в Новочеркасске и явился теперь к Верховному.
Несмотря на присутствие вышеуказанных лиц,
Верховный почему-то большею частью звал меня с собой, если
куда-нибудь он хотел пойти, а остальных приглашал изредка. С
Долинским мы сроднились еще в Могилеве. Совместная тяжелая
служба в тогдашней невеселой обстановке и любовь к Верховному нас
душевно сблизили, и я чувствовал себя очень неудобно от
внимания Верховного, думая, что это может обидеть Долинского, его
действительного адъютанта. Как-то раз я об этом сказал Голицыну,
передав ему все мои опасения.
— Дорогой сын, твоя жизнь и жизнь Верховного
со дня его вступления на этот пост сплелись вместе. Вы любите друг друга как
отец и сын. Кто же может быть его близким адъютантом, как не
ты, столько переживший тяжелых минут вместе с ним. Никто из нас
не имеет права и мечтать о таком отношении к себе. Я близок к
Верховному и свидетель твоей любви к нему и к Родине, ради которой
ты сохранил жизнь этого русского патриота. От него теперь зависит
будущность России. Не думай об этом, Долинский понимает все, так же любит
тебя и ничего против не имеет! — успокаивал меня Голицын.
Еще перед официальным объявлением Верховного
командующим Добровольческой армией, как-то беседуя с Верховным,
я, вдруг вспомнив о слышанном разговоре господ офицеров в Киеве у
представителей Дона, предложил следующее:
— Ваше Высокопревосходительство, было бы желательно,
пока не поздно, организовать
специальную группу из людей, более надежных,
понимающих цели общей задачи, преданных вам и любящих свою родину, и их
разослать в разные концы России с устным приказом, если невозможно по какому-либо соображению послать с ними ваш письменный приказ, господам офицерам
явиться в ряды армии, возглавляемой вами. Ведь сколько их, таких офицеров, Ваше
Высокопревосходительство, которые
оторваны от всего, часто не зная, куда идти и что делать дальше, живут в
больших городах во мраке неизвестности.
Достаточной была бы для них одна фраза: «Генерал Корнилов, командующий Добровольческой армией на Дону, приказывает
вам, господа офицеры, явиться под знамя, которое он поднял!» Это нужно сделать сейчас же, пока
большевики не организовались и не
соблазнили их идти в свои ряды, — закончил я.
—
Дорогой Хан, я с вами вполне согласен. Знаю и понимаю это отлично.
Я бьюсь и борюсь с «ними», не желая тратить ни единой минуты. Но поймите сами,
разве я могу работать в такой обстановке? Не о такой я думал и мечтал,
томясь в Быхове. Вы поймите, Хан, мне, генералу Корнилову,
атаман Каледин приказал жить у него на Дону нелегально! — ответил
Верховный, глубоко вздохнув. Наступила тишина, которую нарушил Верховный.
— Ах, эта мямля! Действительно, Хан, он у нас самое
дорогое время отнимает своими
разговорами!.. Он своей нерешительной и
двойственной политикой доведет дело до того, что с ним поступят так же, как с
покойным Духониным!
Слушая Верховного, я вспомнил Курбан Ага,
говорившего: «Вечно теперь в России будет борьба из-за
власти. Один русский человек не захочет уступить свою власть
другому, хотя и будет сознавать, что сам он не годится для этой
роли. Прольется море крови» и т.д. и т.п.
Время шло. Каледин, не теряя надежды уладить
все мирным путем с левыми элементами, не объявил официально о
присутствии на Дону Верховного, якобы не желая раздражать его именем
представителей демократических организаций. Своей политикой он довел до того,
что в один прекрасный день (было это 3 января) съезд иногородних представителей
потребовал от него роспуска частей будущей Добровольческой армии, которые
теперь-де борются против интересов трудового казачества и
иногородних, составляющих население Дона.
Большевики действительно не дремали и, быстро
сорганизовавшись, начали наступать на Дон. Каледин, увидя, что разговорами
нельзя ничего сделать с демократическими организациями, принужден был объявить
официально о существовании на Дону Добровольческой армии и ее
командующего генерала Корнилова. Это было 24 декабря 1917 года. К
призывам Добровольческой армии прийти ей на помощь казачество в своей массе
оставалось глухим, за исключением некоторых станиц, выставивших немного бойцов,
бывших каплей в море. В это время от Дона ждали больше.
Доблестные отряды есаула Чернецова и полковника Семилетова,
состоявшие большей частью из учащейся молодежи, боролись с
большевиками не на живот, а на смерть. Казаки-офицеры в своей
массе, за небольшим исключением, не желали идти на защиту своего
родного очага, предоставляя защищать его истекавшей кровью молодежи и
горсточке Добровольческой армии, сами же предпочитали наполнять
рестораны и улицы Новочеркасска и Ростова праздными толпами. Вскоре все пути на
Дон благодаря наступлению большевиков начали один за другим закрываться, а
рисковавших пробиться и попавшихся в руки большевикам тут же на
месте расстреливали. Несмотря на такие трудности и опасность, нашлись все
же офицеры, которые, узнав, что во главе армии стоит генерал Корнилов,
пробирались благополучно на Дон. Но все-таки бойцов было
мало, так как самое дорогое время было утеряно на дипломатические
разговоры с иногородними организациями, которые, стараясь втягивать атамана
Каледина в пустословие, дали возможность большевикам, «своим освободителям от
казачьего ига», как они выражались, быстро организоваться и явиться на Дон для
разговора с казаками настоящим «языком». Таким образом,
одной из главных причин в запоздании организации Добровольческой армии является
нерешительная и неумелая политическая игра неподготовленного к этой роли
генерала Каледина.
Кроме военных, в Добровольческую армию начали
стекаться всякие
политические деятели — «политический хлам», как называл их сам Верховный. Одни из них, раскаявшись в своей
ошибке по отношению к генералу
Корнилову и этим самым по отношению Родины, шли теперь к нам, дабы помочь, другие, забыв, что они ругали Корнилова за его идеи, бежали к нему, прижатые
большевиками, в надежде потеплее устроиться. Эти предатели быстро меняли
свою физиономию, потому что у них не было ни капли совести, которую они давно потеряли. По своему составу
Добровольческая армия в политическом
отношении была самая разнообразная. Но вера, надежда и любовь к
Корнилову всех объединяли под знаменем молодой армии.
9 января около 11 часов Верховный зашел в
канцелярию генерала Алексеева. Голицын и я ожидали Верховного в передней. Не
прошло и десяти минут, как вдруг дверь канцелярии с шумом распахнулась
и в ней показался весь бледный Верховный, называя кого-то «негодяем». Подойдя к
нам, он, взволнованно жестикулируя, заговорил:
— Ведь надо же додуматься! Это возмутительно! «Они»
говорят, что я хочу или меня хотят
объявить диктатором, а потом я всех их разгоню!
Есть у них головы? Взрослые они или дети? Как можно было додуматься до этого?! Нет, при таких
условиях мне с этими господами нет возможности работать. Пойдемте лучше отсюда
домой. Хан, где моя палка и папаха?
Всю дорогу Верховный возмущался политическим
отделом генерала Алексеева, занимавшимся распространением и ложных слухов, и всяких сплетен.
— Этот политический отдел вот как мне надоел!.. При
первой же возможности немедленно
прикажу его расформировать. Придется мне
взять армию и уйти от этих говорунов и шкурников! — возмущаясь, говорил
Верховный.
Оказалось, что кто-то донес генералу Алексееву о том, что Верховный по приезде в Ростов собирается объявить
себя диктатором и отколоться от генерала Алексеева и тому подобный
вздор. Так как у генерала Алексеева были
всегда натянутые отношения с Верховным, то он, предубежденный к
Верховному, вызвал его к себе и потребовал
от него объяснений по этому поводу. Верховный, взбешенный нелепостью слухов, вместо ответа назвав
сидевших там теми словами, которые мы слышали, хлопнул дверью и вышел.
На другой день около четырех часов пополудни генерал Алексеев
приехал к Верховному. Побыв с ним около часа, он ушел. После ухода генерала
Алексеева к Верховному приехал атаман Каледин, который долго беседовал с
Верховным в кабинете.
— Нет, Алексей Максимович! Я твердо решил армию
увести в Ростов, а там время покажет. Оставаться здесь — значит одеть петлю себе на шею. И так я слишком много потерял
золотого времени, надеясь на вас.
Ведь вы сами понимаете, что сейчас в армию пришли истинные сыны России,
которые любят ее и жаждут спасти ее. Я дорожу
ими. В то время, когда горсточка этих людей борется не на живот, а на смерть, ваши казаки остаются
совершенно равнодушными и
предпочитают сидеть в ресторанах или разгуливать по улицам города. С
какой стати Добровольческая армия, каждый боец которой для меня дорог, будет защищать этих господ, без зазрения совести прячущихся за ее спиной?! Сейчас не время
для разговоров. Вы сами понимаете, что разговоры погубили нашу дорогую
Родину, и все-таки у вас здесь только и
делают, что разговаривают! — так сказал
Верховный на прощание атаману Каледину, который вышел от него мрачный, с
опущенной головой.
После Каледина приходили еще какие-то лица
во главе с М.М. Федоровым, но Верховный их принял очень сухо, стоя в столовой.
Генерал Корнилов как сказал атаману
Каледину, так и сделал — увел армию в Ростов.
В день отъезда из Новочеркасска в Ростов
Верховный был приглашен на обед купцом Иваном Андреевичем Абрамовым. На обеде,
кроме семьи Верховного, Голицына, Долинского и меня, больше никого
не было. Хорошо сервированный обед прошел оживленно и близился к концу. Уже
подано было шампанское, когда по телефону
передали со станции, что поезд на Ростов подан и весь штаб во главе с
генералом Алексеевым ждет Верховного.
Верховный начал было готовиться к отъезду на
вокзал, но в этот момент ему что-то сказал подошедший вплотную Голицын и просил
затем его
ехать в Ростов на извозчике.
—
Почему? — удивился Верховный.
— Разрешите
доложить вам потом, а сейчас просим исполнить нашу просьбу, Ваше
Превосходительство! — ответил Голицын.
— Да, да, ты безусловно поедешь, папа, не железной
дорогой. И не думай ехать сегодня! —
решительно запротестовала и Таисия Владимировна, глядя то на Голицына,
то на Верховного.
После такой решительной атаки Верховный
согласился ехать в Ростов на извозчике, а меня послать с
пакетами к генералу Алексееву и к генералу Романовскому, который в
это время был уже в Ростове.
Получив два пакета, я отправился на вокзал
и, войдя в купе генерала Алексеева и вручая ему пакет Верховного, доложил:
— Ваше Высокопревосходительство, Верховный отложил
свою поездку в Ростов и просил Вас не ждать его.
Генерал Алексеев был очень удивлен этим и, ничего не говоря,
вскрыл пакет и начал читать.
Поезд тронулся... Не доезжая до станции Кизитеринки с поездом
произошла небольшая авария. По неизвестной причине на платформе, где
находились патроны и ручные гранаты, произошел пожар. Винтовочные патроны начали рваться. Мгновенно поезд был остановлен,
и, благодаря энергично принятым мерам, пожар был ликвидирован, не успев дойти до вагона со снарядами, которые везли тоже в Ростов, не желая их отправлять раньше с
эшелоном, чтобы их не взорвали большевики. Войдя в купе генерала Алексеева,
чтобы сообщить ему о случившемся, я
увидел там какого-то пожилого господина
в пенсне, с седыми усами, в кепке.
— Павел
Николаевич — Хан Хаджиев, телохранитель Лавра Георгиевича! — представил меня генерал Алексеев.
Пожав мне руку, этот господин, оказавшийся профессором Милюковым, поинтересовался узнать о причине пожара и
вышел с генералом Алексеевым из
купе, чтобы посмотреть, что произошло. Через полчаса все было
ликвидировано, и мы поехали дальше. Остальную дорогу
до Ростова мы проехали благополучно.
По приезде в Ростов, вручив пакет Верховного
генералу Романовскому и не найдя ночлега в штабе, так как там еще не все было
готово к нашему приезду, я отправился к полковнику Ратманову,
имея к нему письмо от полковника Голицына, в котором последний
просил приютить меня, если в штабе я не найду места для
ночлега. Полковник Ратманов очень радушно встретил меня и
представил какому-то сидевшему у него пожилому человеку, рекомендуя:
— Хан
Хаджиев, любимый и преданный человек генерала Корнилова.
— Очень рад с вами
познакомиться, — проговорил тот и назвал свою фамилию, но так тихо,
что я не расслышал. — Я много слышал о вас, — говорил мне он, глядя на меня живыми
серыми глазами.
— Боже мой, почему в нашей
Великой России так мало оказалось людей, понимающих долг чести так,
как эти рыцари из далекой Азии? — сказал он, обращаясь к Ратманову.
После ужина, когда полковник Ратманов
предложил мне место для ночлега в гостиной, этот новый мой знакомый обратился к нему с просьбой:
— Разрешите, полковник, Хану быть сегодня моим
кунаком. Пусть он ночует у меня. У
меня в комнате две кровати и одна из них свободная.
Делать было нечего, я согласился, не желая
обидеть человека, который был мне так симпатичен. Придя к нему, я узнал, что
нахожусь в
гостях у Алексея Алексеевича Суворина, того «честного Суворина», как о нем
отзывался Верховный за то, что он не боялся никогда и никого, когда нужно было сказать правду.
Алексей Алексеевич возмущался
нерешительностью атамана Каледина и отношением казаков к Добровольческой армии. Далеко
за полночь затянулась наша беседа. Я отдыхал
душой в этой беседе. Вообще, она оставила во мне сильное впечатление, и я был
бесконечно рад познакомиться с этим честным патриотом, который, как
истинный сын России, честно и добросовестно работал с самого начала в пользу
Добровольческой армии и впоследствии вместе с ней перенес все тяжести и лишения
легендарного Ледяного похода.
Я живо представляю себе сейчас Алексея Алексеевича, как я его видел собирающим в каждой деревне, где только
возможно, перевязочный материал,
теплые вещи для раненых и лазаретов. Вспоминаю такой случай: Ново-Дмитриевская станица. Солнечное морозное утро. По пояс в грязи, наступая на голенища мокрых
истоптанных сапог, надвинув черную шапку до бровей, весь грязный, обросший ходил он по деревне, собирая все необходимое для
раненых, остававшихся иногда всю ночь под открытым небом в повозках.
Увидя эту странную фигуру, нагруженную ворохом вещей, Верховный послал меня узнать, кто это и куда тащит все эти вещи.
Нагоняю... Останавливаю... Гляжу в
лицо и не узнаю, так как усы и борода покрыты инеем. Большие серые
глаза, мои друзья, ласково смотрят на меня. Они
ярки и горят по-прежнему, как в Ростове и в Новочеркасске, неутомимой
энергией.
— Что, дорогой Хан, не узнаете меня? —
спрашивает он. Узнал... Поздоровался... Спрашиваю, где остановился.
— Дорогой Хан, я еще нигде не остановился. На
рассвете подошли к деревне и не могли попасть в нее, так как
шел еще бой. Сейчас иду переводить раненых в новые помещения. «Сперва все раненым, а потом здоровым» — приказал Верховный, — говорит
Алексей Алексеевич и тут же задает
вопрос: — Как Верховный себя чувствует? По-старому бодр? — Это самое главное!
Дорогой Хан, смотрите, берегите его!
Устроюсь, зайду к Лавру Георгиевичу! — уже кричит Алексей Алексеевич, плывя
дальше, по пояс в грязи.
Глядя ему вслед, я думал: «Жаль, что таких людей, как ты, Россия
дала очень мало. "Сперва все раненым, а потом здоровым", и ты этот приказ свято хранишь в сердце и поступаешь
так, как указал Верховный».
В тот же день Верховный и я пошли посещать
раненых, и случайно в одной хате, где были помещены раненые, мы встретили
Алексея Алексеевича,
и Верховный, крепко пожав ему руку, сказал:
— Признателен вам, Алексей Алексеевич, соберите все,
что можете, для раненых. Если
потребуются деньги для этого, то зайдите ко мне. Вы понимаете сами, что время такое, что... в первую очередь все раненым, а потом — остальным.
19 января 1918 года в 12 часов дня в Ростов приехал Верховный. Роскошный Парамоновский дом был отведен под штаб.
Никакой мебели в этом доме не было.
Верховный занимал три комнаты. Первая — приемная, вторая — кабинет и вместе
спальня и третья — наша, где
помещались Долинский и я. По приезде в Ростов Иван Иванович Павский был
отчислен Верховным в строй, а на его должности
оставлен я в качестве адъютанта и в то же время телохранителя.
В кабинете, кроме большого письменного стола,
трех стульев и
кровати, ничего не было. В приемной — большой стол и две простых скамейки. В нашей комнате, сообщавшейся с
комнатой Верховного, — две походные
кровати и деревянный ящик, служивший как Верховному, так и нам столом.
В семь часов утра Верховный приходил в нашу
комнату пить чай с хлебом и маслом, вскипяченный к этому времени Фокой в жестяном чайнике. Это и был завтрак Верховного и наш.
Через десять минут Верховный принимался за работу. Ровно в час он шел
вместе со мной и Долинским в общую
столовую, находившуюся в подвале, где за большим столом штабных обедал.
На обед у него уходило не больше получаса, и он снова принимался за работу.
Никакой прислуги, кроме моего денщика Фоки,
не было. Фока сдержал свое слово и пробрался на Дон частью пешком, а
частью по железной
дороге и служил теперь Верховному и мне. Узнав о прибытии Фоки, Верховный наградил его 25 рублями, как единственного русского солдата из нашего полка,
оставшегося верным своему офицеру, и приказал оставить его при нас. Он
совершил с нами весь поход и уехал к себе
домой перед самым моим отъездом из Новочеркасска в Хиву, в мае 1919 года. Если дойдут когда-либо эти строки до него, то пусть он примет мой братский привет и
сердечную благодарность за его преданность Верховному и мне.
Через день, а иногда и через два Верховный
шел на квартиру своей семьи, жившей отдельно, недалеко от штаба, «подразнить Юрика»,
как он говорил. Семья, редко видавшая своего главу, радостно встречала его.
— Ах ты калмык! Давай бороться! — говорил Верховный
Юрику, вешавшемуся ему на шею.
Юрик — рад стараться и
радостно кричал отцу:
— Давай,
давай, папа! А ну, кто кого?!
В ответ на это Верховный ловко ловил его
маленький, крохотный нос. Юра отбивался и пыхтел в отчаянии,
стараясь освободиться.
— Юрик, что это ты завладел папой? Ты не даешь папе
произнести и двух слов с нами! Ты знаешь, что папа у нас бывает очень редко.
А ты не даешь ему даже поговорить с нами. Разве ты маленький? — говорила
Таисия Владимировна сыну.
И Юрик, как послушный мальчик, сложив губы
бантиком, слегка морща нос, устраивался на коленях отца и внимательно слушал, что
тот рассказывал за чашкой чая.
Однажды во время такого посещения Таисия
Владимировна задала вопрос Верховному: «Как дела?»
— Плохо! — ответил он. — Я, конечно, большего ждал
от русского человека, но увы, — ошибся!
— Как ты думаешь, могут сюда прийти большевики? —
спросила Таисия Владимировна.
— Да! — ответил Верховный. — Помощи ждать неоткуда,
только от Бога! Придется вывести армию отсюда вон.
— А куда?
— испуганно спросила Таисия Владимировна.
— Куда?
М-м... Слышите, Хан? Спрашивают куда? — обратился ко мне, слегка улыбаясь,
Верховный.
— Да,
правда, скажи, папа, куда? — настаивали Таисия Владимировна и Наталия Лавровна.
— Я еще
и сам не решил куда! — ответил Верховный.
Наступила тишина, прерванная Юриком.
— Папа, когда ты подаришь мне гранату? Я хочу
разобрать ее и узнать, отчего происходит взрыв.
— Тебе, брат, гранату?! Вишь чего захотел!
Достань-ка сам у большевиков! У меня
самого их нет, а если бы и была, то я бы тебе не дал. Самому, брат, нужна. А ты лучше сядь на стул, а то больно уж тяжел. Вы, Хан, посмотрите, какие у этого
господина мускулы! — и Верховный снова принимался шалить с Юриком.
— Господи, Господи! — вздыхала Таисия Владимировна,
предчувствуя новую разлуку, и, быть
может, вечную.
Свидание быстро закончилось, и Верховный начал
собираться в штаб.
— Когда же
ты, папа, снова придешь? — кричали вслед уходившему отцу дочь и сын.
— Завтра не могу — больно занят! Приходите вы ко мне
чай пить! — оборачиваясь, отвечал он им, опять погружаясь в думы.
Быть может, он думал действительно о
вопросе, заданном Таисией Владимировной: «Куда?»
— Давайте пойдем на главную улицу! — сказал однажды
Верховный, возвращаясь со свидания с
семьей в штаб.
Мы повернули и пошли на главную улицу Ростова
— Садовую. Спустились по ней до самого Университета, останавливаясь перед каждым
кафе. На обратном пути Верховный, глубоко вздохнув, сказал:
— А посмотрите, Хан, на этих бездельников, топчущих
здесь улицы. Какие у них беспечные
лица и как много их! А вот на призыв Добровольческой армии пришло так мало!
Они, как бараны, беспечно пасутся,
не зная, когда придет мясник, чтобы зарезать их. Так, что ли, говорят туркмены? Придут большевики и не будут
церемониться с этими господами, как церемонимся мы! — говорил
Верховный, указывая на молодежь, которой были переполнены рестораны, кафе и улицы.
Несмотря на желание Верховного и все наше
старание не быть замеченными, нас узнавал каждый встречный.
Штабные и другие офицеры, завидя нас, от удивления сперва
шарахались в сторону, а потом начинали раскланиваться, передавая из
уст в уста: «Сам здесь!»
— Идемте, Хан, отсюда!
Довольно! Нас узнали! — говорил с улыбкой Верховный, слыша шепот сзади идущих
людей.
— Мы с вами очень мало знаем
людей в Ростове и все-таки встретили многих знакомых, — говорил
Верховный по дороге в штаб.
— Наша сегодняшняя прогулка по
городу напоминает мне один восточный рассказ. Если разрешите, то я
его Вам расскажу, — сказал я Верховному.
— Пожалуйста, Хан.
— Однажды лиса, случайно попав в город, еле-еле
успела ускользнуть от преследовавших ее людей. Возвратившись в лес, она с удивлением рассказывала своей родственнице:
«Представь себе, дорогая, я в городе
не имею совершенно знакомых, а стоило мне только появиться на улице, как люди начали кричать: "Лиса, лиса!" и
указывать на меня. Я насилу успела
унести ноги, смущенная общим вниманием!»
— закончила она. Так и мы с Вами, Ваше Высокопревосходительство! Мы никого здесь не знаем, а нас сразу узнали и начинают указывать, говоря: «Сам идет!»
— Это правда, Хан, — говорил, смеясь,
Верховный.
Придя в штаб, в приемной комнате я застал
двух пожилых супругов.
— Молодой человек, можно нам
видеть генерала Корнилова? У нас к нему есть дело и очень важное, —
говорила пожилая дама.
— Мы — Беловы, Беловы! —
торопливым тенорком спешил представиться супруг.
— Пусть войдут! — приказал
Верховный, когда я доложил о них ему.
— Здравствуйте, господин
генерал! Как мы рады вас видеть! Мы слышали, что вы нуждаетесь в деньгах, а посему...
— Не я, а армия! — поправил его Верховный.
— Не знаем... армия... —
говорил Белов торопливо, вытаскивая из бокового кармана богатой
шубы конверт.
— Вот вам, господин генерал!
Примите от нас, не отказывайте. Мы люди небогатые, но узнав, что вы... армия
нуждается, мы пришли помочь, чем можем.
— Спасибо за то, что
отозвались, узнав, в каком положении находится армия. Вы кто такие? — спросил Верховный.
— Мы
— Беловы, имеем маленький домик и живем в Ростове, — торопился
ответить посетитель.
Верховный начал вкратце объяснять цель и
задачи Добровольческой армии. Глядя на лица супругов, я читал, что они ничего не понимают и не хотят понять, думая: «Какое нам дело до
твоей армии и ее задач. Люди, среди
которых мы живем, нажали на нас и говорят нам об обязанности долга и чести перед родиной и мы принесли тебе этот конверт. Отпусти нас поскорее, ради Бога, мы
народ коммерческий, занятой! Обо всем мы читали в воззвании. Ты получил
деньги, что же тебе еще нужно !»
— Хан, пожалуйста, сдайте этот
пакет генералу Алексееву! — приказал мне Верховный, когда супруги удалились.
— Разрешите, Ваше
Высокопревосходительство, пакет вскрыть при Вас, чтобы точно узнать
содержимое. Я затрудняюсь сдавать деньги, не зная сколько их.
Боюсь чтобы после не произошло недоразумения, — попросил я Верховного.
— Хорошо, Хан! — согласился
Верховный.
Когда я вскрыл пакет, то в нем нашел тысячу рублей — билет-керенку.
— Вот вам и щедрость русского купца! В то время как
армия льет кровь, защищая
благополучие этих господ, они, зная, что эта армия буквально раздета, вот как помогают ей! — говорил
мне Верховный, глубоко вздыхая, когда я собирался идти сдавать деньги.
Выйдя из кабинета Верховного, я в приемной еще застал супругов,
оказывается, ожидавших меня.
— Ради
бога, молодой человек, не вносите нашу фамилию в список жертвователей, так как он может попасть в руки большевиков и они нас тогда прикончат, — просил меня Белов.
После смерти Верховного я, приехав в Ростов,
узнал, что этот Белов имеет гостиницу и большой роскошный двухэтажный дом на
Таганрогском проспекте. Когда после нас пришли в Ростов большевики, то он, по
первому их требованию, заплатил контрибуцию в один миллион рублей.
ПРИЕМНЫЕ ЧАСЫ
Вспоминаются мне теперь приемные часы в
Парамоновском доме, когда я каждый день мог наблюдать десятки нервных,
бледных лиц людей, приходивших к Верховному и в очереди
ожидавших приема.
Люди, не видевшие раньше Верховного, до приема нервничали, волновались, но
после приема выходили очень спокойные и с довольным видом, согретые его простым
сердечным обхождением. Попасть к Верховному
и поговорить лично с ним о своем деле никакого труда не представляло. Я
поставил себе целью идти навстречу всем тем, кто хотел лично переговорить с
Верховным, и без всякой задержки докладывал
о них и Верховный их принимал тотчас же, если, конечно, он в это время
не был занят. Я понимал так: если армия —
добровольческая, то каждый из участников ее имеет право видеть Верховного и
доложить ему лично о том, в чем он нуждается. Верховный тоже об этом
как-то меня просил, чтобы мы с Долинским, как близкие к нему лица, облегчали
всем доступ, докладывая ему во всякое время
дня и ночи, — он рад видеть и помочь всем, чем может.
Людей, пришедших к Верховному с недобрыми
намерениями, я узнавал, казалось мне, при одном взгляде на них, так же
узнавал и людей искренних. Мой рабочий день начинался молитвой и
просьбой к
Всевышнему сохранить Верховного от злых людей и их намерений. Уходя спать в
двенадцать часов ночи, я опять молился, благодаря
Аллаха за прошедший спокойно день, а дни эти были очень трудные. Каждую минуту можно было ожидать
какую-нибудь тяжелую или неприятную случайность. Все это волновало
меня, и нервы были напряжены до крайности.
Частым посетителем Верховного в Ростове был Алексей Алексеевич Суворин, остававшийся с Верховным подолгу
наедине и о чем-то беседовавший с ним. В один из дней, в конце января,
Верховный, приняв Алексея
Алексеевича, сказал ему следующее:
— Алексей Алексеевич, я решил армию вывести из
Ростова. Вы сами понимаете, Алексей
Алексеевич не могу же я вести бой на фронте
и в то же время охранять город! Вы говорили мне, что домовые комитеты
города Ростова дадут мне надежную охрану города и избавят меня от несения полицейской службы. На деле же я ничего не получил и при таких обстоятельствах оставаться
здесь немыслимо, и я вынужден буду отсюда уйти. Пожалуйста, растолкуйте
этим людям это все. Ведь нельзя же
нагромождать на армию все новые и
новые заботы! Она и без того изнемогает, неся непосильную работу.
Алексей Алексеевич обещал еще раз попытаться
подвигнуть город исполнить свой долг перед Добровольческой армией и организовать домовые комитеты для задач дня. Ему это,
однако, совсем не
удалось.
После ухода А.А. Суворина Верховный вышел в
приемную комнату, где в этот день было особенно много людей,
ожидавших аудиенции. Пока Верховный разговаривал с одним офицером, в
приемную неожиданно вошел какой-то матрос. Все присутствовавшие
были «приятно» удивлены видом «красы и гордости революции».
— Хан, голубчик, зачем туркмены часовые впустили сюда
птицу, от которой можно ожидать всякой пакости! — сказал мне на ухо
один из присутствовавших полковников.
— Господин полковник, ведь наша армия народная,
добровольческая, и сюда могут прийти
все те, кому дорога Родина. Люди, приходящие с чистыми намерениями всегда
дороги ей и ее вождю, людей же,
которые бы пришли с дурными намерениями, здесь постигнет должная кара. Как тех, так и других я чувствую сразу. Верховный, веря, что я не ошибусь, приказал
впускать к нему всех желающих его
видеть, и пока Всевышний Аллах, в которого я так верю, помогает нам, да и мы находимся при Верховном, ни один человек
не сможет сделать ему дурное, — ответил я полковнику, со спокойным сердцем следя за каждым движением
нервничавшего матроса.
Верховный здоровался с каждым
представлявшимся, узнавал причины посещения и давал каждому короткий, но ясный и определенный
ответ. Подошел Верховный и к матросу и, пожимая руку, произнес:
— Здравствуйте, Баткин!
— Здравия
желаю, Ваше Высокопревосходительство! — был громкий и отчетливый ответ
Баткина. — Ваше Высокопревосходительство, услышав ваш призыв, я счел своим долгом
явиться в ряды армии, которая под вашим
высоким командованием идет против предателей
родины. Я верю в вождя этой армии и его идею. Примите меня в ряды ее! —
закончил Баткин.
— Спасибо!
Все те, кто желает сражаться в рядах командуемой мною армии — дорогой гость ее
и командующего. Если вы хотите взять оружие и стать в строй, то
милости прошу! — ответил Верховный.
— Ваше Высокопревосходительство, прикажите
выдать мне оружие! — ответил Баткин.
— Хан, отведите его к генералу Романовскому! —
приказал Верховный, пожимая руку Баткину.
Не успел я вернуться к Верховному, как он приказал мне тотчас просить к нему генерала Романовского, и когда
последний явился, то Верховный, не приглашая его сесть, встретил его
такими словами:
— Иван Павлович, я уже вас просил раз ставить меня в
известность обо всем, что происходит в командуемой мною армии. Вы же не
изволили исполнить этого.
— Разрешите узнать, в чем дело, Ваше Превосходительство?
— спросил
генерал Романовский.
— Выслушайте
капитана, который находится сейчас в приемной. Оказывается, он ходил
к вам за ответом на свой рапорт уже целую неделю. Вы же не изволили ни
сообщить о нем мне, ни сами не даете ему никакого ответа. В то же
время его проект имеет исключительно деловой характер, могущий принести
безусловно пользу армии. Нельзя же, господа, так относиться к делу!
Ведь я один и не могу за всем уследить! Вместо того чтобы помочь мне
и облегчить мою работу, вы вот что делаете!
— Ваше
Превосходительство, я слышал нелестные отзывы о прошлом этого капитана и
поэтому, прежде чем представить его проект с рапортом Вам, я хотел выяснить его
личность.
— Не стоит, Иван Павлович,
тратить время на это. Наконец, какое мне дело до его прошлого?
Будь он сам дьявол в прошлом, мне это безразлично. Раз он явился
сейчас в ряды армии — ко мне, то я буду требовать от него теперь дела и ценить его
способности, а не судить по его прошлому,
равно как ни о какой протекции и поблажке речи быть не может в этой армии даже
для родного отца. Неужели, Иван Павлович, вы до сих пор не хотите согласиться,
что моя армия слагается совершенно на новых началах, где каждого бойца,
насколько мне позволят силы, я должен и
хочу воспитывать по-моему. Если мы с вами будем сидеть и ждать людей с хорошим
прошлым, то я боюсь упустить время и
потерять тех лиц, которых мы имеем сейчас. Пожалуйста, Иван Павлович,
поменьше уделяйте внимания шептунам, а в
особенности нашей жалкой контрразведке, которая в моих глазах потеряла
доверие, и я думаю ее и политический отдел генерала Алексеева расформировать при первом удобном
случае, так как убедился, что все
сплетни и нелепые слухи фабрикуются и выходят из этих двух учреждений. Я надеюсь, что моя армия обойдется и без их
услуг! Дайте ход тому, кто к чему-нибудь способен, и следить за ними и заставить их работать — это ваше дело, а
если человек не окажется тем, за кого он себя выдавал, то таких господ
направляйте сюда ко мне и говорить с ними в
таких случаях буду я! — закончил Верховный, пронизывая своими глазами
генерала Романовского и отчеканивая каждое слово.
После ухода генерала Романовского из кабинета
Верховного в
приемную вошел какой-то полковник без левой руки и с полной грудью орденов. Подойдя к столу, поздоровавшись, с
нами и кладя на стол какой-то пакет,
он обратился к нам с просьбой доложить о
нем Верховному, которого он хочет видеть срочно. В приемной был со мной полковник Голицын. Что-то сразу
оттолкнуло меня от этого безрукого человека, когда он разговаривал со мной,
беспокойно пробегая взглядом с одного предмета на другой. Прежде чем
доложить Верховному о нем, я посоветовался
с Голицыным, как быть, передавая ему мое впечатление.
— Хан, к Верховному ты должен допускать всех, как он
тебя просил, но если ты не доверяешь этому полковнику, то войди к
Верховному вместе с ним и следи за каждым
его движением. Если он сделает хотя одно подозрительное движение, грозящее
жизни Верховного, то ты имеешь полное нравственное право уложить его на
месте.
Я последовал совету Голицына и доложил
Верховному о полковнике. Верховный, приняв его и подавая руку, предложил ему сесть.
Видя перед собою инвалида с полной грудью орденов, Верховный, мягко задав
несколько вопросов о боях, в каких он участвовал, быстро перешел к делу и спросил полковника о причине посещения.
— Ваше Превосходительство, я прибыл из Царицына и
привез вам план той местности, где
сейчас находятся противобольшевицкие силы
— офицерская организация.
— Пожалуйста,
покажите, — поторопил его Верховный.
Полковник, развернув каргу
одной рукой, начал докладывать, указывая пальцем.
— Вот здесь, Ваше Превосходительство, французский
завод для приготовления снарядов, а
вот здесь депо, здесь же белогвардейская конспиративная квартира и штаб,
— докладывал полковник, указывая на
крестики, отмеченные им на карте города Царицына. — Если, Ваше Превосходительство, вы дадите в мое
распоряжение двести человек офицеров
с четырьмя пулеметами, то я уверяю вас, что одним ударом можно захватить сейчас Царицын, тем более что там уже все приготовлено и только ждут сигнала извне.
Большевики еще не сорганизовались, как следует, и не имеют достаточной
силы для сопротивления нам. Было бы
желательно действовать как можно скорее, пока большевики еще не прислали
из центра свои силы в Царицын, — закончил безрукий полковник.
— Спасибо, спасибо, — сказал Верховный,
погружаясь в карту.
Прошло минуты две, и Верховный, оторвавши
свой взор от карты, приказал полковнику оставить ее ему и,
сказав, что он, подумав, даст ответ, отпустил его в общежитие, находившееся тут же, рядом со штабом.
Спустя два дня безрукий полковник пришел за ответом
и, ожидая приема,
сидел в приемной вместе с другими пришедшими. Один из присутствовавших здесь
поручиков, увидя этого полковника, подошел
ко мне и сказал, что безрукий полковник вовсе не полковник, а
большевицкий комиссар.
— Он расстрелял в Царицыне собственноручно сорок
человек офицеров, в числе которых был
и я еще с двумя офицерами. Мы остались
в живых только благодаря тому, что вследствие быстро наступившей темноты
палачи поторопились уйти, сбросив нас, убитых и недобитых, в одну яму! —
сказал поручик и моментально куда-то исчез.
Пришел начальник контрразведки капитан
Раснянский и пригласил полковника с орденами следовать за ним.
Во время допроса полковник сначала называл
себя капитаном, прапорщиком и, наконец, оказался фельдфебелем
одного из артиллерийских дивизионов. Приехал он сюда затем, чтобы обмануть Верховного и взять от него на расстрел на сей раз
двести человек. Узнав об этом, Верховный, вызвав к себе «полковника»,
спросил:
— Вы кто
такой?
— Я
фельдфебель, — ответил тот.
— Зачем же
этот маскарад? Вы действительно расстреливали офицеров в Царицыне?
Комиссар
молчал.
— Уведите! Расстрелять!.. Ах, какая гадость! Ведь
это же наши русские люди! Подумайте,
Хан, — сказал Верховный, глубоко вздохнув, оборачиваясь, как всегда, к
картам.
Спустя два-три дня после описанного случая с
«полковником» без
руки Верховный и я вошли в офицерское общежитие, находившееся рядом со штабом.
— Что у вас здесь за митинг?
— спросил Верховный у одной волонтерки, глядя на группу
офицеров, собравшихся на средине спальни.
— Шпиона поймали, —
ответила она.
— Шпиона?
— переспросил Верховный, подходя к группе.
Офицеры быстро
расступились, когда подошел Верховный, и мы увидели солдата в новенькой
шинели, стоявшего среди офицеров.
На вопрос Верховного, кто он такой, солдат
ответил, что он солдат, прибывший с фронта. Ни своего полка, ни
фамилии командира полка он правильно назвать не мог, когда
его спрашивал об этом офицер того самого полка, на который указывал солдат, да
и вообще в это время на фронте не было такого полка. Верховный
приказал обыскать его, разобрать все его дело тщательно и,
разобравшись, обо всем доложить ему лично.
При обыске в кармане солдата было найден список всех учреждений
Добровольческой армии и, кроме того, десять тысяч рублей денег.
Узнав об этом, Верховный приказал и его
расстрелять. Его, между прочим, расстреляла волонтерка де Боде.
— Ну, и живучий был, каналья, как кошка! Всадила в
него три пули, а он все живет! —
говорила она, когда я, вспомнив об этом случае, спросил ее о расстреле.
Госпожа де Боде потеряла несколько человек своих родственников и родных, мучительно
убитых большевиками, и безжалостно мстила им. Она сама была потом убита в
сражении с ними под Екатеринодаром в отряде генерала Эрдели.