Александр Трушнович. Воспоминания корниловца.

Часть II. РОССИЯ В ОГНЕ

Корнилов и корниловцы

Май 1917 года. Мы в Екатеринославе, после выздоровления. Нас, добровольцев, человек шестьдесят. Ждем отправки на фронт. Все мы хотим к генералу Корнилову. Его мы любим и уважаем больше всех, видим в нем сильного человека, храброго, прекрасного генерала славянской ориентации, честного, не запятнанного в прошлом, не по родовитости, а своей волей и талантом выдвинувшегося из семьи простого урядника. Долго ждем решения. Голодаем. Подкармливают немного сестры из госпиталя. Довольствие нам почему-то не положено. Но это не так важно. Мы мыслями в Русской армии, она нуждается в нашей помощи.

Русская армия нуждается в помощи нескольких десятков офицеров? Да, армия, которая — начни она наступление в начале марта 1917 года — раздавила бы противника, сегодня нуждается в помощи каждого честного русского, каждого честного славянина.

После почти двухмесячного тягостного ожидания из штаба генерала Корнилова пришла телеграмма о направлении нас в Восьмую армию.

Последние дни июля 1917 года. Недалеко от Городенки, возле леса, ночью, у множества костров стоял лагерем корниловский отряд. Три дня тому назад он совместно с чешской бригадой участвовал в бою при Ямнице. Точная артиллерийская подготовка помогла выбить немцев из окопов без больших потерь. Но без поддержки русских частей первоначальный успех развить не удалось.

У костра сидел худощавый капитан Генерального штаба Неженцев. Узнав о приходе тридцати офицеров — южных славян, он встретил нас словами:

Знаете ли, господа, что служить в корниловском отряде нелегко?

Господин капитан, если бы было легко, мы не пришли бы.

Он радостно засмеялся и подал каждому руку. Потом мы пили чай и долго говорили о России.

Мы, корниловцы, знали, что все обстоятельства против нас, и все же шли против лавины, готовые при этом погибнуть. Чего мы хотели? Первая и главная наша цель была: уберечь Россию от разрушения и колонизации. Мы считали своим долгом выполнить обязательства, принятые Россией по отношению к союзникам, и старались сохранить армию и удержать фронт. В нашей песне были слова “.. .мы былого не жалеем, царь нам не кумир, мы одну мечту лелеем: дать России мир!”. Мы видели, что страну возглавили недостойные правители, видели, как разваливается империя, и ее части, веками с ней связанные и обязанные ей всем, в трудный час от нее отрекаются. Мы чувствовали, что страну сознательно ведет к пропасти хорошо организованная группа, располагающая средствами и опытом разрушения. Мы же, корниловцы, были носителями российской идеи, воинами трехцветного флага. Для нас Россия была священным именем, и о себе лично мы никогда не думали. Мы рвались только в бой во имя спасения родины. Мы верили, что русский народ опомнится, что “Русь поймет, кто ей изменник, в чем ее недуг” и ради этого поворотного момента российской смуты хотели сохранить вождя и ядро, к которому смогли бы примкнуть русские люди. Корнилов был символом всего русского, всего честного5.

У Тарнополя и Трембовля 22-й финляндский корпус открыл немцам фронт. Корниловцы должны были закрыть прорыв, удержать бегущих и увлечь их за собой. Куда — за собой? Землю делить, винокуренный завод грабить? Нет, в бой, где могут убить, искалечить. Во имя чего?

По пути к месту прорыва мы видели повсюду следы разрушения, разграбленные склады и железнодорожные составы. Немцами? Нет, “армией адвоката” Керенского — “самой свободной в мире армией” — как ее тогда стали величать новые правители.

На какой-то станции мы разгрузились. По полю здесь и там бродили солдаты финляндского корпуса. Слышались одиночные выстрелы. Наш патруль привел солдата с простреленной сквозь хлеб ногой. (Хлеб предохранял от ожога пороховыми газами, который свидетельствовал бы о выстреле в упор.) Самострел. Карается расстрелом. Неженцев его отпустил. От чьего имени он должен был бы выносить приговор?

С превосходным командиром, капитаном Неженцевым, Корниловский полк (2 700 штыков) двинулся с песнями в бой. При вступлении в первую же деревню немцы осыпали нас шрапнелью. Под горкой стояло шесть бронемашин: бельгийские, французские, английские, одним словом — наши союзники. Французы и бельгийцы кричали, ругались, плевались, жестикулировали; англичане спокойно курили трубки. Но с места никто из них не двигался. Мы оттеснили противника на нашем участке.

Солнце уже склонялось к западу, когда разъезды донесли, что справа и слева от нас немцы. Пока мы собирались для быстрого отхода, снова прискакали донцы — конные разведчики — и сообщили, что немцы уже окружают. Нас спасла наступившая ночь.

Русская армия разваливалась с каждым днем. Кавалерия и артиллерия еще держались, но пехоты уже не существовало. Нужно было на что-то опереться. Повернуть судьбу России в ту или эту сторону могли лишь две силы: Ленин или Корнилов.

Генерал Корнилов был назначен Временным правительством Главнокомандующим Русской армией и находился в Могилеве. Туда нас спешно направили. Разместились в бывшей гимназии. На следующее утро мы выстроились на площади перед Ставкой в ожидании Главнокомандующего. Большинство из нас увидело Корнилова впервые. Он был лучше, чем мы себе его представляли. При виде его невольно вставали в памяти имена славного прошлого Русской армии. После первых же слов, сказанных им, простых и честных, мы поверили ему — горячо, окончательно.

Это был удивительный человек, соединявший в себе и суровую косоглазую степь, и благородную христианскую русскую культуру. В Могилеве у нас были замечательные союзники — стройные, загорелые сыны Хивы — текинцы. Изменить своему генералу для них было так же немыслимо, как топтать ногами Коран.

В Ставку встретиться с Корниловым и с двумя ротами чехов, бывшими тогда в составе Корниловского полка, приехал Масарик, которого чехи считали президентом будущей Чехословацкой республики. Встреча была сердечной: в июле 1916 года Корнилов бежал из плена благодаря помощи чехов. Все условия для совместной работы во имя спасения России были налицо. Русская армия находилась в агонии, но две чешские дивизии были сильнейшей боевой единицей. Нелишне вспомнить, что их созданию помогли русские, поддерживавшие славянское движение, и что немалая в этом заслуга принадлежала Василию Витальевичу Шульгину и его газете “Киевлянин”.

После приема у Корнилова Масарик пришел в наш полк, в котором было около 400 чехов. Одной из чешских рот командовал я, из чехов состояла полурота разведчиков. Все музыканты были, естественно, чехи. Командир полка поручил мне во время торжественной встречи команду над чехами. Они были вне себя от возбуждения и радости. Мы, южные славяне, большинство из которых спит вечным сном на русских полях сражений, уважали и любили в то время Масарика не менее чем чехи.

Во дворе под ветвистыми липами выстроилась половина батальона со знаменем и оркестром. Масарик в сопровождении капитана Неженцева подошел ко мне. Отдав рапорт, я на смеси словенского, русского и чешского произнес короткую приветственную речь, сказав, что чехам сегодня предоставляется исключительная возможность прославить свое имя, став спасителями самого большого славянского народа, что мы будем бороться до конца и надеемся с ним когда-то встретиться в золотой Праге или белой Любляне. Масарик с высоты своего роста выслушал слова юнца, говорившего о золотой Праге, но уразуметь их, очевидно, не мог. Он считал, что понимает Россию, но он никогда ее не понимал.

Потом мы были приглашены на чай к командиру полка. Масарика на каждом шагу сопровождала личность, которую я навсегда невзлюбил, — комиссар Чешского корпуса Макса. После чая я проводил Масарика до дома чешского учителя, у которого он остановился. По дороге мы говорили о славянских делах. На следующий день мы продолжили этот разговор в его квартире.

Наступили “корниловские дни”. В памяти навсегда останется воззвание генерала Корнилова.

“Русские люди! Великая родина наша умирает. Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верует в Бога, в храмы! Молите Господа Бога о явлении великого чуда, спасении родной земли.

Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения великой России. ...Русский народ! В твоих руках жизнь твоей родины”. (В сокращении)

Но в то время власть уже прочно находилась в руках петроградского совета, который еще продолжал маскироваться под вывеской Керенского. Вокруг нас бушевало море серых шинелей солдат, бегущих с фронта. Всех их, как магнит, притягивала “земля”, и ни у одного из них не было желания вступать в бой с нашим полком. У советов в Петрограде еще не было регулярных воинских частей. Вся их сила состояла в агитации и разжигании самых низменных инстинктов.

И тут была совершена роковая ошибка. Корнилов вместо того, чтобы самому стать во главе своих войск, идущих на Петроград, остался при Ставке в Могилеве с лучшими своими частями — текинцами и корниловцами. Сегодня кажется странным само тогдашнее понятие: Ставка. Ставка — чья? Что возглавлявшая? Бывший губернаторский дом, громадные карты с флажками? Телеграф и телефон, вызывавшие пустоту?.. Ведь Русской армии уже не существовало.

С Корниловым произошло то же, что произошло со многими русскими в эти дни. Сила и груз традиций, привычный образ мышления стали причиной гибели многих, вовремя не вырвавшихся из смертельной опасности.

Решение Корнилова нас удивило, но мы предполагали, что у него свои расчеты. После приказания генералу Крымову двигаться на Петроград настал один из самых трудных дней. Утром из Ставки вернулся Неженцев, вызвал нескольких из нас и сообщил, что Ставка отрезана от всего мира. Не было ни телефонной, ни телеграфной, ни конной, ни пешей — абсолютно никакой связи.

Весь день прошел в :жуткой тишине. К физической усталости — последние дни мы спали не раздеваясь, то и дело вскакивая ночью, — присоединилась моральная угнетенность. Большевики успели разложить находившийся при Ставке Георгиевский батальон и настроить его против Корнилова. Разлагающая работа местного горсовета уже сказывалась и в нашем полку. Мы все еще стояли на одном месте, и это было нашей гибелью. От Петрограда до Одессы все было в движении. Мы рвались раздавить это гнездо, этот горсовет. Но нам сказали: “Нельзя, это было бы противозаконно”.

К вечеру положение не изменилось. На ночь караулы из текинцев и чехов были усилены. Вечер мы провели в здании гимназии. Почти все мы, южные славяне-добровольцы, собрались вместе. Хотелось обсуждать, говорить, но слов не было. Воцарилось самое напряженное из всех видов человеческого общения — молчание. Приближался грозный момент, которого не желали наши молодые сердца: гибель армии и родины.

На следующий день, кажется, к обеду, возобновилась связь с севером. Голос неизвестного сообщил, что генерал Крымов застрелился. Генерал Корнилов был объявлен изменником. Ночью на Ставку двинулись матросы. Наши на автомобилях поехали разбирать пути.

Большевицкой агитацией не были охвачены несколько рот и чехи-пулеметчики, но наши части редели. Разложение охватило и некоторых офицеров. Двое из них организовали чтение “Новой жизни” Горького. Мы уговорили Неженцева принять решительные меры. Их удалили из полка. В Ставку прибыл начальник Штаба Верховного главнокомандующего генерал Алексеев с приказом Керенского об аресте генерала Корнилова. Неженцев сказал, что встретились они чрезвычайно трогательно и по-дружески. Алексеев приехал, чтобы спасти от расправы Корнилова и тех, кто был с ним. Выполнив свою задачу и убедившись, что у Корнилова надежная охрана, Алексеев подал в отставку; начальником штаба Керенский назначил генерала Духонина.

Корнилов перешел в качестве арестованного в гостиницу “Метрополь”. Караул там несли поочередно текинцы и чехи моей роты, охраняя генерала от возможного нападения.

После отставки и ареста нашего вождя нас становилось все меньше. В каждом батальоне было по одной совершенно распропагандированной роте. Хуже всех была третья рота первого батальона, офицеры которой были малокультурными и колеблющимися. В конце концов солдаты их сместили и выбрали ротный комитет. Каждую ночь мы ждали какого-нибудь сюрприза вроде попытки к разоружению. Неженцев в отчаянии обратился за помощью к генералу Алексееву и затем прибежал к нам из Ставки.

— Постройте третью роту, начальник Штаба хочет с ней говорить.

Затем вполголоса сказал мне несколько слов. Мы привели в боевую готовность две верных роты, чтобы в случае необходимости обезвредить третью.

К одиннадцати часам во двор, один, без сопровождающих, вышел генерал Алексеев. Его ожидала группа офицеров. Мы, подавленные всем происходившим, проводили его в классную комнату, где находилась третья рота. Как сейчас вижу седого генерала: среднего роста, с белыми усами, с печальным и строгим лицом. Преклонные годы не изменили выправки воина и решительной походки. Мы стояли рядом с ним, раскрыв и передвинув вперед кобуры наганов. Сменный офицер скомандовал: “Смирно!” Солдаты на команду не обратили внимания. Генерал Алексеев быстро обвел роту опытным взглядом и крикнул:

Здравствуй, третья рота!

Молчание. Ни один солдат не шевельнулся. Генерал, еще до 22 мая бывший Верховным главнокомандующим Русской армией, весь передернулся и крикнул:

Здравствуйте, русские солдаты!

Прошли мучительные секунды. И вдруг рота, как огретая плетью, дрогнула и, выпятив грудь, выкрикнула:

Здравия желаем, господин генерал!

Не дав им опомниться, генерал Алексеев сделал единственное, что в те дни мог сделать, — произнес речь.

Вы ли те русские солдаты, которых я вел победоносным походом на Карпаты? Не вы ли носите форму славной Русской армии? Что с вами сделалось? Какая враждебная сила сумела превратить вас, дисциплинированных русских солдат, в стадо бунтовщиков? Вы носите имя храбрейшего и честнейшего русского генерала, который не стремится ни к чему иному, как к спасению родины от позора и рабства.

Окончив речь, генерал Алексеев обратился к офицерам:

Господа офицеры третьей роты, становитесь на свои места.

Он повернулся к выходу и обвел нас невидящим взглядом. Но затем напряжение Алексеева спало, он кивнул нам седой головой, рука поднялась к козырьку. Мы проводили его до ворот.

Спасибо, господа. Попросите командира полка зайти ко мне.

Мы смотрели вслед. Он одиноко шагал по улице Могилева к бывшему губернаторскому дому. Кто мог пронести мимо него чашу страдания? Два славных, преданных родине генерала открыли печальное шествие русского народа на Голгофу.

Генерал Корнилов должен был переехать в Быхов. Я попросил Неженцева исходатайствовать для нас свидание с ним. Несколько корниловских офицеров уже попрощались со своим генералом. Текинский офицер приветливо улыбнулся, приложил руку к сердцу:

Главнокомандующий вас просит.

Генерал Корнилов стоял за длинным столом в полутемной комнате с тяжелыми шторами, обставленной мягкой мебелью. Он пожал нам руки и пригласил сесть. Мы сели, но от волнения чувствовали себя как ученики на экзамене и не знали, с чего начать. Он понял, и по его загорелому лицу пробежала отеческая улыбка. Я начал:

— Ваше превосходительство, от имени южных славян — офицеров и вольноопределяющихся, а также от чехов Корниловского полка мы пришли пожелать вам счастливого пути и сказать, что мы всегда будем с Вами и с Россией.

Я глубоко тронут верной службой, которую вы несете России. Я тоже думаю, что без России вам будет трудно удержаться...

Затем Корнилов расспрашивал нас о нашем добровольчестве. Лицо у него было доброе, и он говорил с нами не как начальник, а как простой русский человек. Языки наши развязались, и мы выложили ему все наболевшие вопросы как на исповеди. Человеку, имя которого мы носили, я не мог не задать последний вопрос:

Ваше превосходительство, как Вы представляете себе дальнейшую судьбу России?

Его лицо опечалилось, глаза сузились. Подумав, он ответил:

Я боюсь только одного, чтобы союзники не заключили мир за счет России. Если этого не произойдет, то я уверен, что мы справимся собственными силами. Не может не опомниться русский народ.

Вскоре мы тоже уехали из Могилева. Чинов Ставки мы оставили на произвол судьбы, и они были в большом унынии. Ехали на юг, через Киев и, не доезжая до Шепетовки, на небольшой станции Печановка, в окрестностях которой были расположены чешские части, выгрузились. По пути от нашего полка отстало несколько сот человек.

После корниловского выступления армия стала разваливаться еще быстрее. Все окрестности кишели уходящими с фронта солдатами. Наши части расквартировали по селам, и это было ошибкой: из ближнего местечка к ним проникали разлагавшие их агитаторы. Впрочем, большого значения это уже не имело, разложение охватило буквально весь фронт от Балтики до Одессы, мы были последней организованной частью Русской армии.

По поручению Неженцева я несколько раз ездил в штаб чешской дивизии к комиссару Максе. В Могилеве, пока у власти был Корнилов, чехи обещали нам некоторую материальную помощь. Когда положение изменилось, Макса стал увиливать от ответа и наконец отказал, не сдержав данного слова.

После ареста Корнилова командир полка Неженцев по инициативе Керенского подал прошение во французскую военную миссию генерала Нисселя о переброске нашего полка на западный фронт. По этому делу Неженцев командировал меня в Петроград. Я решил: в случае положительного ответа французов уничтожу разрешение и сообщу, что получил отказ. Наше место было в России. Французам мы, слава Богу, не понадобились. У Неженцева тоже отлегло от души.

В Петрограде я провел всего несколько дней. Была вторая половина октября. Чувствовалось, что переворот скоро совершится и что никто помешать этому не сможет. Облик людей на улицах страшно изменился. Лица приняли нечеловеческое выражение. Глядя на них, становилось холодно на душе и страшно за Россию. Неужели это русский народ?

Не помню, на какой улице, помню лишь, что на верхнем этаже, в маленькой комнате, жил у своих знакомых Масарик. Я побывал у него. Мы поговорили четверть часа, затем я проводил его до дома, где он читал лекцию петроградским чехам и словакам. Его высокая фигура ссутулилась, лицо стало более задумчивым, чем в Могилеве. Больше говорил он, и я слушал его с благоговением, ибо тогда видел в нем борца-славянина, каким мы его знали и уважали в довоенные годы. Страшно было сознавать, что Россию вскоре может ожидать окончательная катастрофа.

— Да, Россия сошла с пути. Всем нам будет трудно, — сказал Масарик.

Снова Волынь. Старые хаты. Поздняя осень. Непролазная грязь. Самогон в каждой хате. Серые потоки бегущих с фронта солдат с матерной руганью несутся мимо, прихватывая с собой то единицы, то группы из наших. Наши части разлагаются. Незаметные до тех пор комитеты начинают хамить и командовать. Они делят между собой обмундирование и тут же, обменяв на самогон, пропивают. Последней опорой полка были наши офицеры и чехи. В один из серых осенних дней меня вызвал Неженцев.

— Послезавтра мой день рождения. Устроим полковой праздник, последний в Русской армии. Как настроены Ваши чехи?

Если говорить о верности, то они верны. Но Вы сами знаете, господин полковник, что им приказано уйти от нас в распоряжение чешского корпуса. Макса опять требует их к себе.

Уговорите их остаться хотя бы на две недели, пока я вернусь с Дона.

В те дни в наших ушах уже звенел колокольным звоном Дон. Снова появились у нас цель и надежда.

Всеми силами постараюсь. А последний полковой вечер Русской армии было бы хорошо устроить.

Вечер организовали в доме священника. Музицировали чехи. В двух комнатах сидели офицеры с Неженцевым. Хозяйками были матушка, сестра милосердия Зина, девушка-доброволец, шедшая с нами еще из Киева и погибшая потом под Гниловской, и еще одна сестра. К нам подсел Неженцев.

Хочу сказать слово и боюсь, не смогу, не выдержу... Как будто поминки справляем.

Ничего, господин полковник, когда-нибудь воскреснет Русская армия и вспомнит этот вечер.

Речь Неженцев произнес. Сегодня не помню из нее ни одного слова. Было тяжело на душе. И полковник Неженцев, и мы — все забыли про его день рождения. Мы справляли поминки по Русской армии. Неженцев пробыл с нами до поздней ночи. Не один раз по его худощавому лицу прокатилась слеза. На этом последнем вечере Русской армии раздавались и наши, словенские, песни.

Разошлись поздно. Со стороны местечка доносились выстрелы, из деревни — пьяные вопли. На небе ни одной звезды, кругом была тьма. Глубокая, непроницаемая тьма. Мало осталось в живых из тех, кто был на этом вечере.

Я ежедневно беседовал с чехами, уговаривая их не уходить до возвращения Неженцева. Макса прислал одного из своих комиссаров с распоряжением немедленно увести их. Но у наших чехов чувство долга и чести было развито лучше, чем у их главарей.

Вернувшись с Дона, Неженцев на наши вопросы ответил коротко.

— На Дону генерал Каледин вас ждет. И генерал Корнилов к нему собирается.

А много ли у него войск? Правда ли, что четыре офицерских полка?

Неженцев помолчал и сказал:

Каледин надеется на наш полк...

Чехи ушли. Перед их уходом мы отпустили всех солдат. Осталось нас около трехсот человек, в большинстве офицеры, пятая часть из которых мы — южные славяне. С нами было только знамя полка, снятое с древка.

На громадном пространстве от Балтики до Черного моря зияли пустые окопы, оставленные русскими солдатами, участниками мировой войны, чтобы принять неисчислимое множество трупов с новых фронтов новой войны — Гражданской. Брошенные пушки, пулеметы, богатые склады — все, что наконец получила Русская армия после невиданных жертв и лишений, печально свидетельствовали о русском богатыре, который поднял меч для последнего сокрушительного удара и внезапно его уронил, отравленный ядом саморазрушения.

Мы, носители русской национальной мысли, воины Белой идеи, остались одни, в снежной вьюге, на пустынных полях у ворот русской Империи. Ворота эти были открыты настежь, родина осталась без защитников. С нами были только могилы тех, кто пал за Россию. И мы, оставшиеся еще в живых, искали живых русских людей с трехцветным русским флагом. Там, на Дону, где никогда не знали крепостного права, веками закаленные в борьбе со степью, были как будто такие люди. Туда мы поодиночке или малыми группами пробирались в снежную вьюгу декабрьских дней 1917 года.

На Дону уже находились три витязя Белой идеи: Корнилов, Каледин и Алексеев. С Дона эта идея должна была проникнуть в сердца русских людей и исцелить их от красного бесовства. Дон стал кличем для всех истинно русских людей, на Дон пробирались люди в солдатских шинелях со всей России. Там надеялись мы создать небольшую, но русскую по духу армию и с ней начать поход за освобождение России от красного ига.

В первые же дни после октябрьского переворота среди нас, огрубелых от войны солдат, с затаенным отчаянием сопротивлявшихся року и неизбежному, оказались и удивительные существа — полевые цветы в терновых венках. В дни, когда Россия погибала, русские женщины, порывая с вековыми традициями, кинулись на помощь своей родине. На всех фронтах, во всех армиях, переодетые в солдатское, перенося вдвойне для них тяжелую боевую жизнь, они с винтовкой в руках сражались на передовой. Объединенные в боевые отряды, они гибли под огнем тяжелой немецкой артиллерии, от предательской пули с тыла. Их, брошенных на произвол судьбы, поглотила бездна на Дворцовой площади и в Зимнем дворце. Казалось, страшный пример женского батальона в Петрограде должен был навсегда отнять у русской женщины желание браться за оружие в то время, когда мужчины теряли всякое понятие о долге. Но нет, высокие примеры храбрости и любви к родине братьев, отцов и мужей, погибших и сражавшихся, светлые страницы прошлого придавали им небывалую силу6. Пришедшая к нам, корниловцам, хрупкая, изящная девушка шестнадцати лет постигла тайну жертвенной любви к родине, которую не могли постичь умудренные житейским опытом мужчины. Она, как и многие другие наши женщины, боевые товарищи, прошла с нами весь тяжелый путь русской Голгофы. Она не искала ни личного счастья, ни мужского имени, она находилась по ту сторону добра и зла, была невестой Родины. Она одна из немногих осталась в живых, леденела в Первом походе, вела огонь из пулемета во Втором, переходила фронт в последнем врангелевском походе, детскими своими глазами глядя в глаза смерти.

Новочеркасск

Новочеркасск. Хотунок. Декабрьские дни. Неженцев уже здесь, Игнатий Франц тоже. Ежедневно прибывали новые, но нас все равно ничтожно мало, несколько сотен. Южных славян от сорока до пятидесяти, столько же русских с Карпатской Руси. Пополнения идут все время со всех сторон, но одиночками, маскируясь, с подложными документами, в солдатских шинелях, лузгая семечки, неумытые, придав лицу пролетарское выражение, матерясь по-революционному.

Но есть и другие, их много гуляет по улицам Новочеркасска, хотя могли бы быть в казармах на Хотунке. Казармы Хотунка пополняются медленно, гуляющих по улицам Новочеркасска все больше.

Фронт перед Новочеркасском держат дети Чернецова. Фронт сказочный: один юноша против двадцати-тридцати, а то и больше, красногвардейцев. Донцов среди нас почти нет. На призыв Каледина отозвалась сотня стариков. Казачество тоже заражено всеобщей болезнью. Казаки держались дольше других, но потом и они поддались всеобщему психозу. Чего им надо было? Земли у них было больше чем нужно, жизнь была привольная. По сравнению с русским крестьянином они были помещиками.

Генерал Каледин первым начал движение. Но увидев, что донцы отказали ему в повиновении, что на его призыв отозвались одни дети и сотня стариков, он, охваченный ужасом, застрелился.

Дети хотели спасти Россию, они взяли в свои детские руки трехцветный флаг, в их сердцах была Белая идея. Умирая, они смотрели туда, где на горе светились купола Новочеркасского собора.

Вспомнит ли Россия их подвиг? Будут ли говорить русским детям: “Будьте такими, какими были дети, умиравшие в степях Дона и Кубани за свою родину. Будьте всегда горячими, когда дело идет о России и русском народе, будьте чистыми душой, как те витязи Белой идеи!”

Генерал Корнилов жил со своей семьей у войскового старшины полковника Дударева на Ермаковском проспекте. Он часто приглашал кого-нибудь из корниловцев на чай. За столом, кроме Лавра Георгиевича, чаще всего бывали его дети, адъютанты, Хан Хивинский, полковник Голицын и другие, которых не помню. Личность Корнилова не подавляла, а внушала бодрость, готовность к. подвигу, но не шумному, не бутафорскому. И я имел счастье бывать с Неженцевым у Корнилова. Он расспрашивал меня о впечатлениях, вынесенных по пути в Новочеркасск, но больше всего его интересовал чешский корпус. Я сказал примерно следующее:

В чешском корпусе полубольшевицкий дух, главный выразитель которого комиссар корпуса Макса. В корпусе, к сожалению, нет вождей славянской ориентации, которыми гордился чешский народ во время своей упорной борьбы с немцами. Масарик может и хотел бы вмешаться в русские внутренние дела, но его влияние в корпусе не так велико, как это может казаться. Если бы среди чехов находился, например, Крамарж, то все было бы иначе. Крамарж никогда не отделял чешских дел от русских и на совершающиеся в России события смотрел со славянской точки зрения, правильность которой он сумел бы доказать окружающим.

Я сопровождал Неженцева в штаб Корнилова. Небольшая комната, простой стол, на котором карты, чернильница, браунинг и больше ничего. Он только что говорил с двумя текинцами и сиял от радости: с ним снова верные рыцари, с которыми пришлось расстаться в лесах Белоруссии.

В комнате оставался войсковой старшина Десятого первоочередного Донского полка.

Вы утверждаете, — говорил Корнилов, — что с нами чуть ли не большинство. А можете ли их назвать по фамилиям? Вы скажите мне точно.

Старшина долго пересчитывал, оказалось — восемь человек.

Я так и знал. За эти дни я так уже привык критически относиться к заявлениям “все пойдут” и “большинство за вас”. Мы можем рассчитывать только на единицы. И то хорошо: восемь человек, да Вы, старшина, девятый.

К Масарику

Простившись со старшиной, Корнилов обратился ко мне.

Готовы ли вы, поручик, отправиться к президенту Масарику? Я знаю, что Вам не нужно объяснять ни обстановку, ни наши нужды и пожелания. Я дам Вам с собой письмо. Подробностей не будет на случай, если с Вами что-нибудь произойдет. Генерал Алексеев Вас ждет.

Корнилов пожал мне руку и пожелал успеха. Я видел его в последний раз.

Приемная генерала Алексеева была набита людьми. Половина из них могла и должна была бы находиться в Хотунке. Я ощущал к ним одну неприязнь: этот репейник и здесь цеплялся за наше здоровое тело!

Вышел генерал Алексеев, нашел меня взглядом и пригласил в кабинет. Постарел он за это время. Быть может, ни одному русскому человеку не выпала такая тяжелая доля, как генералу Алексееву, мало знал он радостных дней. Мы долго говорили о чехах, я отвечал на вопросы, лицо его становилось еще более озабоченным и печальным. Он вручил мне письмо и простился тепло, по-отечески. Закрывая за собой дверь, я видел седого генерала, стоявшего задумчиво посреди комнаты.

Киев. Январь 1918 года. Власть в руках петлюровцев, полубольшевиков и ненавистников России. К Киеву подходит Муравьев с большевиками. Каждый в городе знает, что петлюровцам не удержаться.

Чешская Рада помещалась в одной из гостиниц. Вручив Масарику письмо, я долго объяснял ему наше положение и говорил о надеждах, которые мы возлагаем на братьев-чехов. Масарик обещал созвать Раду, где должен был решиться этот вопрос. Обещал написать письмо. Макса был здесь же. Он по-прежнему курил сигары и, судя по его виду, недостатка в питании не испытывал.

В ожидании прошла неделя. Зная положение на Дону, я досадовал и беспокоился. В начале второй недели я начал требовать ответ. Со мною несколько раз говорил военный комиссар, кажется, Клецанда. Я чувствовал, что он настроен к нам доброжелательно, но сделать ничего не может. Чешским корпусом управляла другая сила, перед которой беспомощен был даже Масарик.

Может быть, я ошибаюсь, может быть, между Масариком и этой силой никаких расхождений и не было. Во всяком случае, я видел, что ответ уже предрешен и задержка только в одном из видов “реальной политики”. В конце второй недели я заявил, что ждать больше не могу. Масарик назначил день и час для вручения ответа.

Сидя в маленькой комнате за круглым столиком, Масарик объяснил, что Рада решила во внутренние дела России не вмешиваться и просьба Корнилова и Алексеева удовлетворена быть не может. Вручить же ответ в письменном виде, как было обещано, он считает невозможным, ввиду опасностей, ожидающих меня в пути. Тоже, вероятно, “реальная политика”: нежелание оставлять письменное свидетельство позорного решения.

Это было введением в беседу, которая продолжалась довольно долго. Передо мной у Масарика был полковник Л., неверно описавший обстановку, преувеличивая силы, собравшиеся на Дону. Но про обстановку на Дону сообщали Раде также и чехи, прибывшие из Новочеркасска.

Масарик высказал мнение, что движение на Дону создано кучкой реакционных генералов и обречено на неудачу. Я возразил: движение возглавляют Корнилов и Алексеев, в честности и любви которых к России нельзя сомневаться, а в реакционности заподозрить невозможно. На это он ничего определенного не ответил, предложил мне не возвращаться в Новочеркасск, а оставаться в чешском корпусе, с которым я мог бы покинуть Россию. Я, по молодости лет, ответил довольно напыщенно:

— Чехи отвернулись от России. История подведет итоги, и боюсь, что скоро. Сейчас с нами только Бог и трехтысячная Добровольческая армия.

Кроме того, генерал Алексеев поручил мне передать одно распоряжение генералу Драгомирову. Бывший командующий Северо-Западным фронтом принял меня в своем кабинете. На стенах, по военной традиции, висели фотографии его семьи. Невольно в душе возникло сравнение двух славянских течений, господствовавших тогда в древнем Киеве: с одной стороны, жертвенный русский идеализм, с другой — эгоистический и потому близорукий “реализм” чешских руководителей.

Впоследствии генерал Драгомиров занимал высокие должности в Добровольческой армии, но его принципиальный характер не мирился с моральным падением равных ему и ему подчиненных. В вопросах чести он никогда не знал компромиссов и поэтому ушел.

В поисках армии

Пробираться из Киева на Дон было еще труднее и опаснее, чем с Дона в Киев. Стоит ли останавливаться на подробностях? Сколько русских людей тогда пробирались? Пробираться означало: проверка (фальшивых) документов, лишения, голод, езда на буферах, на крышах вагонов, в теплушках с озверелым народом, ожидание ареста и расстрела. Несколько раз я был на краю гибели. Но Господь хранил.

Попрощался с гостеприимными хозяевами, закинул мешок за плечи и тронулся в путь. Я все еще разыскивал корниловцев, ушедших в степь.

Екатеринодар. Ночевал в духовном училище. Был принят генералом Эрдели. Доложил все, что знал о движении генерала Корнилова на юг, по-видимому, на Екатеринодар. Эрдели сказал, что ни один из посланных на связь с Корниловым не вернулся. Сказал, что удерживать фронт трудно, так как казачество в борьбе против большевиков не участвует, и что ему со своими частями, вероятно, вскоре придется оставить Екатеринодар и уйти в горы.

— Может быть, вы будете счастливее... Дай вам Бог!

Город в те дни был пуст, военных почти не было видно. Чувствовалось: все считают, что большевики не сегодня-завтра займут Екатеринодар.

По Красной шел трамвай с ранеными. При виде их сжалось сердце, вспомнилось снежное поле, серое небо, одинокий вагон и звероподобные люди в серых шинелях. Мозг сверлила мысль: как их убьют? Выволокут во двор? Или заколют штыками прямо в палатах? Ночью или днем?

А может, пощадят? Кто? Они пощадят? Беременных матерей не щадят, убивают детей на глазах родителей, родителей на глазах малолетних детей... Для них ничего святого нет. И зубы сжались от злости. Скорей бы добраться до своих.

До Тимашевской я доехал поездом, потом на подводе до Брюховецкой. Одет я был подходящим образом, зарос щетиной, узнать во мне офицера было невозможно. Не совсем правильная русская речь помогала мне выдавать себя за военнопленного австрийца. Хотя одна банда, надо думать, петлюровцев, приняла меня за еврея и чуть не убила. Едва удалось уйти, нырнув под вагон медленно идущего товарного поезда.

Я рассчитывал: если Корнилов под Сосиками, он, безусловно, движется на Екатеринодар. Следовательно, мне надо пробираться через степь по направлению к Выселкам. Расспрашивать было опасно, да никто ничего толком и не знал. Переночевал я в Брюховецкой. Вечером там был сход казаков; один из них нес булаву и, издеваясь, играл ею как игрушкой, остальные ржали от удовольствия.

Из Брюховецкой я вышел рано утром. По дороге попалась подвода с хозяином и работником, военнопленным австрийцем. Мне разрешили подсесть. Так меньше обратят внимание. С работником мы говорили по-немецки. Он предложил мне махорки и, кивнув в сторону хозяина, шепнул: “Буржуй!” До их хутора было верст восемнадцать, я там переночевал. Хозяйкой была молодая мещанка из Петрограда. Ее отец умер от голода, брата расстреляли в ЧК. Она отправилась на юг за хлебом и здесь вышла замуж за хуторянина. Я попросил ее порасспрашивать, где Корнилов. Никто не знал. Говорили, что большевики собираются у Выселок.

Утром я ушел с хутора. Остановился в раздумье. Куда идти? В степь или на Выселки? Потянуло на Выселки: если большевики там концентрируются, значит, там должны быть и наши. Судьба подшутила надо мной нелепо и жестоко: армия в это время двигалась от Старо-Леушковской к Ираклиевской и Березанской. Поверни я тогда на север, я бы выполнил свою задачу и мы не дали бы красным занять Екатеринодар. Путь туда был свободен, а кубанцы выступили только первого марта. Прошло много лет, но я все так же болезненно вспоминаю этот несчастный день в степи, на распутье между Брюховецкой и Выселками, когда я мог сослужить России великую службу.

Поезд остановился среди гор. Никто, кроме меня, с него не сошел. Была лунная ночь. Темные громады гор со всех сторон обступили маленькую станцию. Я прочел надпись: Гойхт. Было тихо, только вдали шумела вода. Свежесть гор пронизывала невыспавшееся тело. Я вышел с вокзала и пошел по дороге на север. Уходящий поезд длинным свистом прорезал ночную тишину, и Кавказские горы долго гоняли этот свист из долины в долину, пока он не замер где-то за Оштеном. Здесь для меня все было незнакомо: и край, и народ, и обычаи. Я пошел, положившись на волю судьбы; было слышно только эхо моих шагов. Под утро я заснул на завалинке домика греческого селенья.

Солнце озаряло Оштен, когда я свернул по тропинке в лес. В полдень я уже шел вдоль реки Псекупс. В горном селе, где жили русские старообрядцы, остановился. Меня задержали и повели на площадь, где происходило какое-то собрание, проверили документы и подвергли коллективному допросу. Обращались вежливо, и я несказанно обрадовался, что есть еще селенья, где русские лица не искажены ненавистью и злобой.

Затем я пробирался через горы в Горячий Ключ. Подметки отлетели. Обмотал ноги полотенцем, потом рубахой. Все это постепенно пропитывалось кровью. Поздно вечером я с большим трудом добрался до Горячего Ключа. Переночевал в каком-то сарае, а рано утром хотел перейти мост и пробраться лесными тропами к армии.

Но ночью в местечко вошел большевицкий отряд и занял все выходы. Меня схватили и повели на площадь, где происходил митинг, тут же превратившийся в “народный суд”. Судила разъяренная толпа. Всесильная и всезнающая, она с абсолютной точностью установила, что я черкес и шпион. Кричали: “Расстрелять! Чего там церемониться!” Но тут, как в античной трагедии, появилась другая, более интересная жертва. Я так и не разобрал, какая. Толпа бросилась на нее с криками и руганью, забыв про меня. Я спасся. Уходя переулком, услышал трескотню выстрелов. На одного человека столько патронов! В начале революции убийцы еще не умели убивать экономно. Дойдя до конца переулка, я обернулся. За мной никто не гнался, и я спокойно пошел, обдумывая, что делать дальше. Почти спокойно. Я уже стал привыкать к постоянным сменам смерти и спасения.

В глубине сада стоял длинный одноэтажный дом. Меня потянуло туда. Спрошу, нельзя ли переночевать? Первый, кого я встретил в многолюдном коридоре, был австрийский военнопленный. Я посмотрел ему в глаза и через минуту все рассказал. И не ошибся. Это был русский с Прикарпатской Руси. Он взял меня за руку и повел в свою комнату, приняв, как брата, вернувшегося после долгого путешествия. Я пробыл у него около месяца, пока не зажили ноги, — опасно было показываться на улице. Он дважды спас меня от верной смерти: его австрийская форма магически действовала на витязей Интернационала.

Выпал глубокий снег. Потом пошел дождь с ветром. Все деревья и кусты обледенели, стали стеклянными. Жители попрятались по домам, ждали, пока стихия успокоится, и поминали странствующих и путешествующих, застигнутых метелью и обледеневших в степной вьюге. Да разве мог быть кто-нибудь сейчас в степи?

Но в степи люди были. Как привидения, двигалось шествие сомкнутых в строю и лежавших на подводах людей. Шел снег с дождем, и бесновался ледяной ветер. Люди шли, и обледеневшие шинели их звенели. Раненые лежали на подводах, как в ледяных гробах, и молились о смерти. Это шла Русская армия: тысяча пятьсот штыков и тысяча пятьсот раненых. Каждый из них нес в своем сердце пламя любви к России, как несут свечу в Великий четверг. Ни вьюга, ни метель, ни ледяной дождь не могли потушить этот огонь и вырвать трехцветный флаг из рук знаменосца Русской земли — генерала Корнилова.

Так же шли когда-то русские в стужу и снег, взбираясь на Альпы, атакуя Чертов мост, сбивая противника с неприступных позиций, ночуя во льдах. Жители горных долин по ту сторону Альп крестились, принимая их за привидения, за горных духов. Живые люди не могли в это время спускаться со страшных ледяных вершин. Но русские смогли.

И вот в последних числах февраля под Екатеринодаром раздалась канонада. В бессильном бешенстве я спешил по горам к туапсинской железной дороге, чтобы через Новороссийск добраться до армии. Увы, армии под Екатеринодаром уже не было. В тот день, когда я добрался туда, большевики вырыли тело убитого Корнилова, возили напоказ по улицам и сожгли у кирпичного завода. Армия, потеряв в жестоком бою своего вождя и три четверти состава, снова ушла в степь.

Куда деться, где их найти? Потянуло на Дон. Сердце чуяло, что Дон уже опомнился и что наша армия туда движется.

Снова на Дону

Опять Ростов. Новочеркасск. Маячил в эшелонах между Новочеркасском и Зверевом. Много было тяжелого. Но вот Дон всколыхнулся. Начали восставать северные округа, а оттуда волна казачьего возмущения двинулась к Новочеркасску. Решил ждать там: путь на север был отрезан, большевики десятками эшелонов двигались на Тихорецкую и Царицын.

В Новочеркасске я сначала остановился у знакомых, а затем в доме полковника Дударева, где раньше жил генерал Корнилов. Жена Дударева до этого скрывалась. В их дворе была большевицкая застава, задерживавшая всех, кто справлялся о Дудареве. Потом большевики начали готовиться к отходу и заставу сняли.

Узнав о смерти Корнилова, Дударева рыдала, как ребенок. Мы сидели с ней в той же гостиной. Стул Корнилова был прислонен к столу. Она рассказывала мне о Корнилове, и в беседе, и воспоминаниях мы совершенно забывали о настоящем, и только какая-нибудь мелочь или крики проходивших мимо окна большевиков возвращали нас к действительности. И снова становилось тяжело, как после выноса покойника.

Был первый день Пасхи 1918 года. Люди справляли праздник по домам, улицы были как вымершие. Я вышел к Троицкой церкви полюбоваться раздольем донских степей и посмотреть, нет ли движения восставших с севера. Степи уходили в туманную даль, вокруг царила тишина и казалось, что нет ни войны, ни большевиков, ни всего пережитого кошмара.

И вдруг, когда я перевел взгляд от Персияновки к Хотунку, у меня перехватило дыхание: из степи по направлению к Новочеркасску двигались цепи вооруженных. Из Хотунка им навстречу валили серые толпы. Серых было явно больше, и исход боя трудно было предугадать.

В этот момент в степи неожиданно появился бронированный автомобиль. Иным, как только большевицким, он, казалось, не мог быть. Восставшие начали пятиться. Броневик остановился, команда, видно, ориентировалась в обстановке. Затем он развернулся, дал по красным несколько длинных пулеметных очередей и врезался в их гущу. Большевики обратились в паническое бегство.

Кто же, как в сказке, в самый последний момент пришел на помощь восставшим казачьим станицам под Новочеркасском?

Вокруг сильной и честной личности полковника Дроздовского собралась лучшая часть офицерства и молодежи с румынского фронта, образовав отряд в 1 600 штыков. Они пришли походным порядком из Румынии на Дон, готовые служить России. Это о них пели: “Шли дроздовцы твердым шагом, враг под натиском бежал, и с трехцветным русским флагом славу полк себе стяжал”7.

Это они подошли со стороны Ростова вовремя, чтобы помочь восставшим донским станицам.

Улицы наполнились бегущими, бросающими оружие большевиками. Их преследовала густая цепь плохо вооруженных, подбирающих брошенное оружие донцов в солдатских шинелях с полковником Семилетовым во главе. Я стал кричать вслед бегущим большевикам: “Товарищи, куда спешите?” Оказывается, я еще не потерял чувства юмора. Потом поднял брошенную винтовку и присоединился к донцам. Мы двигались к собору. На углу, возле памятника Ермаку, мы остановились как вкопанные: на куполе собора разорвался снаряд. Второй разорвался в боковой колокольне, третий попал ниже купола. Большевики прицельно били по храму! Нас охватило бешенство, и мы ринулись на проспект. Большевики побежали еще быстрее, оставляя трупы.

Не прошло и получаса, как на окраине Новочеркасска раздался колокольный звон. Ему ответил колокол с другого конца города, и вскоре воздух наполнился торжественно-праздничным перезвоном всех церквей. На улицы высыпали толпы радостных, нарядно одетых людей. За несколько часов весь город изменился, его заполнили как будто другие люди, другие лица, как будто другой народ.

Часто мерещатся мне пасхальные дни 1918 года в Новочеркасске, и я молю Бога дожить до дня, когда люди, пережившие страшные годы большевизма, будут радостно обнимать друг друга, как тогда, на Пасху.

Донские степи, свидетели русской удали, былой славы ее сынов! Преддверье Азии, степи, степи без края, одна даль бесконечная. Между степью и небом гуляет ветер, высоко под небом парит степной орел.

Едет разъезд по степи. Донские кони, высокие, гордые, глубоко вдыхают степной воздух и, вытянув шеи, с растрепанной ветром гривой, резко и коротко отчеканивают копытами такт по степной дороге. И рядом с ними кони степные, лохматые — потомки коней, на которых когда-то приходила орда.

Новочеркасский собор уже не виден. Выехали на бугор и увидели Дон в разливе. Есть где разгуляться водной стихии. Где же кончается этот бесконечный разлив?

— Завтра увидим, — говорит донец. — Сегодня еще нет.

Как я вас полюбил, деревни и станицы, раскинутые по берегам русских рек! Особенно станицы. Увы, бывшие станицы, уже не вольного народа. Свободно раскинулись домики, утопающие в зелени, слышу смех. казачат, смуглых, крепких, жизнерадостных, гонящих коней на водопой. Слышу песни казачьи, рожденные в седлах в ритме движения конских копыт. Неужели все это был сон?

Над разливом ночной покой. Только всплески воды от идущего вброд разъезда да шепот камыша. Кругом вода, узкие полосы земли и снова вода. Затянули песню, несется она над водой и замирает вдали широкой заунывной октавой. Вспоминаются былые времена, подвиги минувших дней воскресают в нашем разъезде, в котором и люди, и кони — со всех концов России.

Впрочем, “покой нам только снится”. Мы так привыкли к стрельбе, что стали похожи на мельника, просыпающегося, если умолкает шум мельничного колеса. Над Ростовом и Батайском вспыхивают зарницы артиллерийских разрывов. В Батайске большевики, ими командует левый эсер Сорокин. Они дерутся с немцами, занявшими Ростов. Немцев задерживает разлив Дона. Большевики, открывшие фронт немцам, теперь с ними воюют. Троцкий формирует армию. У большевиков-интернационалистов теперь появились даже слова “патриотизм”, “отечество”. Для сохранения власти они на все готовы. Потребуется — притворятся верующими, станут креститься. И самое странное, им, оборотням, многие верили. Иностранцы верят до сих пор.

Артиллерийская перестрелка длится больше недели, большевики уже говорят о втором Вердене. Но Дон вернется в свое русло, и миф Вердена улетучится при виде немецких штыков. Или немцы тоже заразились? Все-таки большевики под Батайском уже не те толпы, которые мы разгоняли один против двадцати, а то и тридцати. Бой идет не на шутку.

Мы с Игнатием сидели у казачьего дома. В его рассказе снова воскресал исторический Первый поход. После моего отъезда к Масарику армия Корнилова перешла в Ростов и Таганрог. Ей пришлось уйти из Новочеркасска, потому что у донских казаков, кроме стариков, преобладали большевицкие настроения и они требовали, чтобы Каледин добился ухода Добровольческой армии. Каледин, храбрый и культурный генерал, мог бы несколькими месяцами позднее стать природным вождем казачества. Но он не смог пережить катастрофическую ломку понятий и ценностей на гранях двух исторических эпох.

Корнилов вскоре убедился, что обстановка, в которой находится армия между Ростовом и Таганрогом, крайне неблагоприятна. Сильный удар армии нанес Ростов. В то время как малочисленные отряды молодежи сражались под Таганрогом против мадьярско-немецких батальонов и большевицких полчищ, в Ростове изволило пребывать до 16 000 господ офицеров, равнодушно наблюдавших, как терзают их родину.

В Ростове были и снаряды, и патроны, и обмундирование, и технические средства, армия же нуждалась во всем. В городе были и больницы, и клиники, и медицинские склады, и медицинский персонал. А санитарная организация армии была в отчаянном положении, и за оказание раненым хоть какой-то помощи следовало благодарить только русских женщин. Генералы Корнилов и Алексеев все еще не могли отрешиться от старых понятий о законности, долге и не прибегали ни к реквизициям, ни к мобилизации. Большевики же, заняв Ростов, взяли все, в чем нуждались, и запугали население, расстреляв нескольких офицеров.

Вскоре после того как Корнилов отправил меня к Масарику, Добровольческая армия, без пополнения, не находя поддержки у населения, неся потери, покинула города и ушла в степь. Ушла в степь в подлинном смысле этого слова. У легендарного военачальника, имя которого история поставила рядом с именами Суворова и Скобелева, Лавра Георгиевича Корнилова, и одного из лучших европейских стратегов, на долю которого выпало трудностей больше, чем на долю любого русского полководца, генерала Михаила Васильевича Алексеева, не было средств противостоять красному безумию и житейской подлости, охватившим их со всех сторон и засасывавшим, как тина.

Вся их армия по числу бойцов равнялась полку трехбатальонного состава. Имя армии она носила, во-первых, потому, что против нее боролась сила численностью в армию. Во-вторых, это была наследница бывшей Русской армии, ее соборная представительница. В-третьих, по идейному содержанию и широте своих устремлений она далеко выходила за рамки простого отряда. В-четвертых, в ее рядах были выдающиеся русские полководцы и талантливые офицеры, добровольно низведшие себя до рядовых, но в случае успеха могущие встать во главе больших формаций.

История Первого похода армии генералов Корнилова и Алексеева, ушедшей в степь 12 февраля 1918 года, будет изучаться как одна из самых замечательных в мировой истории. Она послужит доказательством первенствующего значения духа, за исключением, конечно, какого-нибудь из ряда вон выходящего технического превосходства. Во всех 33 боях Первого похода не было случая, чтобы численность болыпевицких сил не превосходила в шесть-десять раз числа добровольцев. К тому же большевики, захватившие русские склады, были несравненно лучше вооружены, в особенности артиллерией, бронепоездами и боеприпасами. Но генерал Корнилов вдохнул в армию веру в ее непобедимость, и она поверила в это. После первых же боев поверили и большевики. Во время похода численность большевиков все увеличивалась, а первопоходников становилось все меньше. Но победы неизменно оставались за ними. Малочисленность и невозможность отступления, которое было бы равносильно смерти, выработали у добровольцев свою собственную тактику. В ее основу входило убеждение, что при численном превосходстве противника и скудости собственных боеприпасов необходимо наступать и только наступать. Эта, неоспоримая при маневренной войне, истина вошла в плоть и кровь добровольцев Белой армии. Они всегда наступали.

Кроме того, в их тактику всегда входил удар по флангам противника. Бой начинался лобовой атакой одной или двух пехотных единиц. Пехота наступала редкой цепью, время от времени залегая, чтобы дать возможность поработать пулеметам. Охватить весь фронт противника было невозможно, ибо тогда интервалы между бойцами доходили бы до пятидесяти, а то и ста шагов. В одном или двух местах собирался “кулак”, чтобы протаранить фронт. Добровольческая артиллерия била только по важным целям, тратя на поддержку пехоты несколько снарядов в исключительных случаях. Когда же пехота поднималась, чтобы выбить противника, то остановки уже быть не могло. В каком бы численном превосходстве враг ни находился, он никогда не выдерживал натиска первопоходников. Не боевые технические средства заставляли его бежать, он бежал перед духовно-волевым превосходством, воплощенным в людях, идущих на него под огнем с точностью механизма и превращающихся на его глазах в сверхлюдей. Большевики, несмотря на громадное численное и техническое превосходство, не могли побеждать. Их миропонимание, воспитанное на уверенности в превосходстве материального принципа над духовным, не находило объяснения этому парадоксу. Первопоходники постепенно окутывались таинственностью, к которой воображение большевицких масс добавляло фантастические подробности.

Все преграды только укрепляли дух первопоходников, превращали их в аскетов подвига. В феврале, под Лежанкой, большевики считали протекавшую перед их позициями реку непреодолимым препятствием. Первопоходники под жестоким обстрелом с песнями перешли ее вброд, ударили в штыки и ворвались в станицу.

Своего апофеоза победа духа над материей и стихией достигла в аулах за Кубанью. Ослабленная в многочисленных боях, измученная ежедневными походами по размякшему кубанскому чернозему, армия с обозом раненых была застигнута проливным дождем. Затем резко похолодало, в горах выпал глубокий снег, температура упала до 20 градусов ниже нуля. Солдаты обледенели. Раненых, лежавших на телегах, вечером освобождали от ледяной коры штыками. Отдохнув несколько часов в ауле, добровольцы на следующий день снова, как и каждый день с момента выхода из Ростова, шли в степь, чтобы столкнуться с противником, опрокинуть его и переночевать в занятой станице или ауле. В не успевшей высохнуть одежде шли они по глубокому снегу, как белые привидения в туманной степи, чтобы у Димитриевской снова перейти ледяную реку и в обледеневшей одежде, сковывающей движения, ворваться ночью в станицу и выбить большевиков, потрясенных тем, что существуют люди, побеждающие стихию.

Армия генерала Корнилова была национальной армией и в лозунгах не нуждалась. У нее было одно заветное слово, побеждавшее опасности и смерть, спаявшее армию железной дисциплиной.

Это слово было: Россия. Все лозунги временны и преходящи, понятие Родина — вечно. Отчетливо и ясно это понятие было поставлено в основу объединения русских людей. И в этом смысле армия генерала Корнилова — предвестница будущей национальной России. Служению России, своему народу, должно подчиняться все остальное.

В противовес большевикам, чьи вожди провозгласили грабеж и убийство идейно оправданными и нормальными действиями, армия Корнилова считала себя поборницей законности и этических принципов. В ущерб себе она отказывалась от законных реквизиций, избегала излишних кровопролитий. И только обстоятельства вынудили ее в какой-то момент отвечать жестокостью на зверства большевиков.

Под станицей Гниловской большевики убили раненых корниловских офицеров и сестру милосердия. Под Лежанкой был взят в плен и заживо закопан в землю разъезд. Там же большевики вспороли живот священнику и волокли его за кишки по станице. Их зверства все умножались, и чуть ли не каждый корниловец имел среди своих близких замученных большевиками. В ответ на это корниловцы перестали брать пленных, расстреливая захваченных на месте. Это подействовало. К сознанию непобедимости Белой армии присоединился страх смерти.

В конце 1917 и в начале 1918 годов Белое движение выдвинуло понятие вождя. В самое тяжелое для России время было естественно, что только лучший из русских должен быть вождем русского национального движения. Мы знали, что Корнилов русский, что он легендарно храбрый, безукоризненно честный, бескорыстный и стремится только к счастью и величию родины. Воля корниловцев сосредоточилась в вожде и сконцентрировалась до высочайшего напряжения в единую волю и целеустремленность. Однако религиозный фактор тогда не поднялся до того значения, до которого возвысило его впоследствии долголетнее мученичество народа.

Армия генерала Корнилова, численностью в 3 000 бойцов, без единой пяди собственной территории, окруженная во много раз превосходящим ее беспощадным врагом, перевернула все законы стратегии, тактики и материальных расчетов и стала ядром Белой армии в несколько сотен тысяч человек8. Эта армия не уничтожила большевиков, не взяла Москву, не сохранила Россию потому, что рушились одна за другой три ее основы: Дух, Движение, Вождь.

Граната, наведенная в Екатеринодаре рукой примкнувшего к красным военнопленного австрийца, убила генерала Корнилова. Через два с половиной месяца шрапнель сразила генерала Маркова, талантливейшего, любимого армией генерала. К счастью, сохранились другие вожди, пошедшие с армией во Второй поход. Но одни из них постепенно выбывали из строя, другие в новой изменившейся обстановке превращались из вождей в командующих генералов.

Через три дня после смерти Корнилова судьба армии в немецкой колонии Гначбау повисла на волоске. Армия, ставшая практически малочисленным прикрытием громадного обоза раненых, была окружена со всех сторон. Вокруг экипажа генерала Алексеева рвались гранаты. Роты в несколько десятков человек гнали большевицкие батальоны.

После смерти Корнилова и неудавшейся попытки взять Екатеринодар во главе армии стал генерал-лейтенант Деникин, командовавший дивизией, корпусом, а затем Западным и Юго-Западным фронтом. Генерал Деникин погрузил армию на подводы и увел степными дорогами на Дон. Были слухи, что на Дону начались волнения, которые мы все предвидели уже три месяца тому назад. Пасха застала армию в Лежанке. Во время богослужения гранаты рвались около церкви. На следующий день добровольцы ушли в станицы Егорлыцкую и Мечетинскую, где армия отдыхала и готовилась ко Второму походу.

Штаб генерала Алексеева был в Мечетинской. Алексеев принял меня, лежа в постели: он был болен, еще больше похудел и расспрашивал слабым голосом. Масарик и чехи его уже не интересовали, рана, нанесенная ими русскому делу, заживала. Я сообщил ему то, что слыхал о создании Волжского фронта, но веских доказательств этого еще не было. Алексеев поблагодарил и устало закрыл глаза. Я тихо вышел.

Генерал Деникин принял меня в своей квартире. Он не был похож на Корнилова. У него было приятное лицо, он был любезен, но не был сильной личностью. Пока армия была малочисленной, он был достойным помощником Корнилова. Мой доклад особого значения для него не имел.

Нижний Дон с Новочеркасском был в руках донцов. Их атаман, генерал Краснов, храбрый, культурный, прекрасный организатор, проявил большую мудрость, управляя освобожденной от большевиков областью. За короткое время он сформировал новые казачьи части, по виду и дисциплине напоминающие части императорской армии.

В политике генерал Краснов руководствовался чувством реальности. Сомневаться в его добропорядочности не приходится. Его осуждали за сотрудничество с немцами. Но в 1918 году с помощью Краснова мы получали от немцев снаряды и могли подготовиться ко Второму походу.

Русские привыкли считать: союзник — одновременно и друг. Это ошибка. Для союзников всегда на первом месте было то, что они считали выгодным для своего государства, хотя при их политической близорукости это часто вовсе выгодой не было. Россия в будущем должна тоже в первую очередь разумно соблюдать свою выгоду. Указывающие на то, что немцы намеревались отделить Украину от России, не должны забывать, что и союзники были не прочь отделить от России некоторые области.

Май был промежуточным месяцем между Первым и Вторым походами. Армия отдыхала, изучала обстановку и вырабатывала планы для дальнейших действий. Нашим полком командовал Кутепов. Его имя связано не с политикой, а с блестящими военными делами и надпартийной национальной работой. Он был военным человеком в лучшем смысле этого слова. Простой в обхождении с людьми, которых он считал достойными, — а достойным он считал каждого выполнявшего свой долг. Скромный и нетребовательный в личной жизни, он соединял в себе военную твердость и рыцарское благородство, его лицо было подчеркнуто военным и мужественным. Лишних слов он не говорил. Его храбрость была самая трудная из всех видов храбрости — разумная и культурная. Под Крученой Балкой мы стояли шагах в двадцати от Кутепова, принимавшего письменное донесение от адъютанта. Вблизи разорвался тяжелый снаряд, и большой булыжник ударил Кутепова в спину. Он на мгновение закрыл от боли глаза. И только. Его крепкая фигура стояла как изваяние, скрепленная волей железного человека.

У нас многие считали Кутепова крайне реакционным генералом. Я неделю жил с ним в одной комнате, и мне довелось не раз подолгу беседовать с ним за чашкой чая. Могу засвидетельствовать одно: он был национально мыслящим человеком, и его взгляды, например на крестьянство и аграрный вопрос, отличались здравым смыслом и отнюдь не были реакционными.

Кутепов хотел задержать меня при штабе, но я попросил о назначении в пулеметную роту, в которой еще осталось несколько славян из Сербской добровольческой дивизии.

Священный долг вспомнить здесь павших в Первом походе за русское, за наше общее дело словенцев, хорватов и сербов. В одном только Корниловском полку из южных славян пало двенадцать офицеров, пять вольноопределяющихся и два солдата. Другие сложили голову во Втором походе. Многие боролись в армии адмирала Колчака. Часть из них погибла, часть вернулась на родину.

Единственный раз павшие были помянуты в тихой церкви отдаленной кубанской станицы, где старик-священник по нашей просьбе отслужил по ним панихиду. Из присутствовавших тогда на панихиде сегодня, когда я пишу эти строки, осталось в живых только трое, чтобы рассказать о друзьях, беззаветно любивших Россию и пожертвовавших за нее своей молодой жизнью. Эти люди не искали славы, не прятались в решительное тяжелое время, чтобы потом вылезти из своих темных нор, издеваться над оставшимися в живых и посмеиваться над павшими. Они лежат в бесчисленных могилах в русской степи рядом со своими русскими братьями. Не над каждым был поставлен крест.

Их родина — Югославия — о них так и не вспомнила.

В двадцатых числах мая в Гуляй-Борисовке мы выдержали бой с большевиками и обратили их в бегство. Произошло еще одно важное событие: к нам присоединился Дроздовский отряд, броневик которого подоспел к Новочеркасску на моих глазах, чтобы поддержать восставших казаков. За станцией мы выстроились для встречи с ними. Генерал Алексеев, немного поправившийся, но очень постаревший, вышел им навстречу. Издалека мы видели, как Алексеев и Дроздовский трижды поцеловались и направились к нашим частям. За ними двигалась колонна дроздовцев. Шли они стройно, как роты юнкерского училища, хорошо обмундированные и вооруженные, мимо нас, оборванцев.

Встреча с дроздовцами была сердечной и радостной, а в окончательный восторг привела нас их гаубичная батарея с большим запасом снарядов, которую в конце колонны везли крепкие сытые кони.

У единственного портного станицы Мечетинской образовалась “генеральская” очередь. Первым заказал себе брюки генерал Деникин. Вторым, минуя генералов, полковник Кутепов, ибо ему угрожало оказаться в том виде, в каком на известном изображении восседает казак на бочке.

Второй Кубанский поход

В начале июня 1918 года в степи между Мечетинской и Егорлыцкой заклубились облака пыли. Армия двинулась в поход. Северный Кавказ и Дон стали ареной жесточайших боев. Русская кровь текла ручьями, и на Дону люди говорили, что пшеница на следующий год взойдет красная. Снова повторялись картины Первого похода. Роты в сорок человек гнали батальоны в четыреста, казачьи сотни разбивали полки и брали орудия. Станицы переходили из рук в руки, население бралось за оружие, становясь в ряды враждующих армий, нанося друг другу непоправимые раны. Казаки переболели большевизмом и восстали, пополняя наши ряды и формируя свою армию. Иногородние хуторяне, крепкие крестьяне недолюбливали большевиков и нам помогали. Но большая часть иногородних нас люто ненавидела.

К нам пришли храбрые, способные командиры. Лучшим из них был генерал Врангель. К нам тысячами стекалась молодежь и тысячами гибла. С июня по октябрь 1918 года через Корниловский полк прошло более пятнадцати тысяч человек. В большинстве интеллигентная молодежь.

И среди красных появились храбрые, идейные люди, победы над их партизанами давались нам все труднее. Они тоже гибли тысячами и в боях, и от сыпного тифа, заполняя больными хутора, деревни и станицы. Остатки Красной армии проходили астраханскими степями, где единственным их ориентиром был звон колоколов редких, одиноких церквей. Наша обоюдная ненависть порождала опустошение и смерть.

А уже через несколько лет эти партизаны поняли, что их жестоко обманули, и кричали на собраниях, что “не в ту сторону стреляли”, и прислушивались, “не ударит ли где пушка”, чтобы взяться за оружие. Но было поздно.

Десятого июня 1918 года мы брали Торговую. Деникин хотел предоставить первые лавры дроздовцам, и они наступали в центре в направлении к железнодорожной станции. Марковцы получили приказ занять полустанок Шаблиевку, севернее Торговой. Мы, корниловцы, были правее дроздовцев, как бы в резерве. На крайнем правом фланге, за возвышенностью расположились сотни генерала Эр дели.

Утром дроздовцы открыли огонь из своих батарей. Большевики ответили. Мы лежали в траве и ждали: вот-вот услышим “ура!”, команду “стройся!” и приглашение к обеду в Торговую.

Прошло полчаса, пальба не прекращалась. Через час тоже нет. По всему фронту дроздовцев разгорелась пулеметно-винтовочная трескотня и систематический артиллерийский обстрел. Прошло более двух часов, мы все еще на месте. Большевики становились все смелей. Они увидели перемену в нашей тактике и осознали свое численное превосходство. Начинаем нести потери.

Кутепов нервничает, продвигает нас на линию огня. Разгорается перестрелка. Уже первый час, а дроздовцы все еще не наступают. Тут к нам подходит Кутепов:

— Взять Торговую!

Заработали пулеметы, и уже на середине ленты несется по линии “ура!”. Мы, пулеметчики, запряглись в “максимки” и рысью догоняем пехоту. Ошпарило сильным огнем. Этот момент нужно выдержать, и тогда победа обеспечена. Корниловцы не залегли, не остановились. Перелом — и поле покрылось тысячами бегущих большевиков.

И тут мы увидели: пошла конница генерала Эрдели. Четыре раза на возвышенности одновременно молнией вспыхивали обнажавшиеся шашки, и степная казачья стихия проносилась мимо нас в обход станции, в тыл большевикам. Генерал Эрдели во главе первой сотни. Этот бой подтвердил еще раз верность нашей тактики. У дроздовцев был прекрасный вождь, превосходный дух, но они привыкли к регулярной войне. Уже во втором бою они усвоили нашу маневренную тактику.

Вечером из части в часть передавали печальную весть: при взятии Шаблиевки убит шрапнелью генерал Марков. Потеря чрезвычайно тяжелая, погиб один из лучших офицеров Добровольческой армии.

После взятия Торговой мы погрузились на подводы, удвоив скорость движения и сберегая силы. Группой командовал генерал Боровский. По ставропольским степям мы шли в обход Тихорецкой, чтобы с трех сторон атаковать этот важный железнодорожный узел.

Под селом Медвежьим был жестокий бой, мы несли большие потери: большевики подтянули матросские части. У нас впервые были мобилизованные — ставропольские крестьяне. Они уже успели познакомиться с большевиками и дрались превосходно. К вечеру удалось сбить большевиков со всех позиций и взять Медвежье, большое село Ставропольской губернии в 15 000 жителей. На площади взяли отставшего большевика, солдата-крестьянина. Один из офицеров хотел его застрелить, но мы запротестовали, сославшись на недавний приказ генерала Деникина, и взяли его на нашу подводу. Он сорвал с папахи красную ленту, и его уже нельзя было отличить от нас. Почувствовав себя в безопасности, он стал откровенно отвечать на наши вопросы.

Землицы, говоришь?

Да, господин офицер, дали бы нам землицы, мы бы и рады были за вас воевать.

Небось, много ее вам большевики дали?

Да, оно правда, когда помещика делили, земли на душу совсем мало вышло. Ну а все-таки земля теперь наша.

Скоро они ее у вас отнимут, землицу вашу.

Как отнимут? Никогда не отнимут!

Ну а как ты думаешь, при коммуне будет у тебя земля, и коровы, и лошади, и свиньи? Они вам землю обещают, чтобы вы за них воевали. Потом отнимут, да еще как отнимут. Мы вот вам ничего наперед не обещаем. Как потом народ законным порядком решит.

Насчет “потом” мы больно неверующие. А чтобы большевики у нас землю отняли? Да никогда тому не бывать! Мы ее, что ли, отдадим? А винтовки у нас на что?

В одном из хуторов мы его отпустили. Не раз вспоминал он нас, наверное. В особенности если дожил до коллективизации...

Мы делали по восемьдесят верст в сутки. Заставали еще горячие обеды бежавших большевиков. Вскоре мы достигли главной линии Владикавказской железной дороги. Станцию Тихорецкую мы взяли с налета, нанеся большевикам страшный удар. После боя, приближаясь к станции, мы увидели двух наших корниловских офицеров, поспешно удалявшихся с полными мешками на плечах. Оба потом перешли в контрразведку. Это был один из первых случаев грабежа в Белой армии, на который мы не обратили должного внимания. Может быть, потому не обратили, что в тот же момент из закрытого вагона раздались два выстрела. Мы нашли там застрелившихся комиссара и женщину посреди целого склада мануфактуры, драгоценностей, флаконов с духами и одеколоном.

Позднее мы с марковцами в жестоком бою против Сорокина брали Кавказскую. Потери доходили до половины наличного состава.

В Кавказской армия простояла несколько дней, и я съездил в Новочеркасск, куда приехала из Екатеринослава моя невеста. На день св. Владимира, 28 июля 1918 года по новому стилю, мы повенчались там в Троицкой церкви. Шаферами были русский, англичанин и два южных славянина. Жена стала работать в лазарете в Тихорецкой. Я нашел своих корниловцев под Армавиром, в Отраде-Кубанской, имении барона Штейнгеля. Вечером наш батальон получил приказ грузиться. Нам разрешили взять с собой портвейн и сладкие галеты. За неимением иной посуды мы наполнили превосходным вином котелки и пулеметные кожухи. Была прекрасная летняя ночь, мы лежали на платформах около наших пулеметных двуколок, наливали из пулеметных кожухов вино, закусывали галетами и пели до поздней ночи. Утром мы были в Ставрополе.

Ставрополь

Тихий, уютный город, красивые окрестности, невдалеке горы. Ставрополь, главный город богатой области, стал городом-великомучеником.

Заняв Ставрополь, большевики учинили в нем массовые расстрелы. На лицах горожан еще лежала печать пережитых ужасов. Каждую ночь расстреливали целыми группами, главным образом молодежь, гимназистов и офицеров. Выполнялась определенная задача, действовала руководящая воля, стремящаяся к массовому истреблению русской интеллигенции “как класса”. Именно они, а не неспособные к сопротивлению “буржуи”, были опасны большевикам. “Буржуи”, которых большевики объявляли своими главными врагами, пострадали гораздо меньше.

От большевиков Ставрополь освобождали местное офицерство и подошедший из Пятигорска со своими казаками еще малоизвестный тогда Шкуро. Казаков было всего несколько сотен, вооружены они были плохо, но ими еще руководили высокие цели. Теперь город был в руках ставропольского офицерского полка. У офицеров не было ни партизанского опыта, ни сплоченности, и их часы были сочтены. С севера, со стороны Старо-Марьинской, подходили массы большевиков. На вокзале толпился народ, стремившийся спастись от надвигающихся ужасов.

Мы высадились и спешно направились за город к железнодорожной насыпи. Большевики в поражающем численном превосходстве уже охватывали Ставрополь. У нас был один батальон, человек в триста, при четырех пулеметах. Правее нас офицерский полк в несколько сотен человек, еще правее “шкуринцы”. Нам удалось восстановить положение и отогнать большевиков на две версты. В бою был убит Мельников, безупречно честный офицер, связывавший судьбу своей родины, Галицкой Руси, только с Россией.

Бой разгорелся по всему фронту. Мы удерживали натиск двух большевицких полков, а на наш левый фланг наступало около трех тысяч. К полудню стрельба переместилась в наш тыл и вскорости охватила нас полукольцом. Пехота отступила, и мы остались с пулеметами одни. Двое наших были уже убиты, один ранен. Я знал, что наши части должны вот-вот подойти, что они, наверное, уже несутся на всех парах и что мы должны во что бы то ни стало выдержать, пока не погрузят раненых.

Однако для нас шестерых, оставшихся на возвышенности, положение становилось все более угрожающим: нас начали обходить и слева. Патроны были на исходе. Короткими очередями мы били во все стороны света: и на север, где норовили подняться болыне-вицкие цепи, и на запад, где они подступали к железной дороге, чтобы не дать нашему бронепоезду приблизиться, и на восток, где они были уже у нас за спиной. Кольцо все сужалось. С начала боя мы выпустили двадцать пять лент, нагар в коробе ложился густым слоем, пулеметы меняли звук и ритм. Вода в кожухах давно испарилась, моча была плохой заменой. У каждого пулемета оставалось по ленте, и мы, приберегая их на последнюю минуту, стали отстреливаться из винтовок и посматривать друг на друга. Мы держались уже два часа, а наш бронепоезд метался на отрезке в полверсты. Вдруг один крикнул: - Наши!!!

И шесть пар глаз устремились в одну точку: посреди поля стоял паровоз с несколькими вагонами и из них выскакивали корниловцы. Большевики их встретили бешеным огнем. Но тут и мы сыграли большевикам во фланг и в тыл прощальную на двух последних лентах. Славное дело было под Ставрополем 8 августа 1918 года. На том пригорке потерял я орден св. Анны, полученный за Добруджу. Но искать его не стал. Лавры Тараса Бульбы меня не устраивали.

Опять бои. Мы брали станицу за станицей, хутор за хутором. Взяли Армавир. Наши части подходили к Екатеринодару. Под Кореновкой знамя победы заколебалось. Сорокин, с 40 000 хорошо организованных и богато вооруженных, обстрелянных в боях с немцами под Ростовом большевиков, двигался во фланг нашей армии. Их встретил генерал Казанович со своими партизанами и марковцами под командой Кутепова. Соотношение сил было для нас привычное: примерно один к десяти. Но случилось небывалое: впервые наши непобедимые ряды отхлынули назад под страшным огнем неприятеля. Жестокий бой длился двое суток. Наши потеряли в первый же день больше половины наличного состава.

Подошедшие дроздовцы и кубанцы восстановили положение. Перелом произошел в конце вторых суток. Победил более сильный дух, лучшие вожди и более стремительное и умелое движение. Перелом для большевиков оказался катастрофическим, наша победа решительна, освобождение Северного Кавказа стало вопросом ближайшего месяца. Вскоре мы заняли и Екатеринодар.

Тыл

У нас теперь была своя столица. У нас и у кубанцев. И нам вскоре там стало тесно. Перед нашими генералами возникла труднейшая задача: управлять занятой территорией. Для них это было во много раз сложнее, чем командовать войсками, и в конце концов оказалось не под силу.

В скором времени к привычным вестям о военных действиях все чаще стали присоединяться слухи о новом для нас понятии — о тыле. С течением времени эти слухи стали в наших разговорах преобладающими. За нашей спиной накапливался враг, бывший намного опаснее большевиков. Все, что было гнилого и негодного в царской России, собиралось в тылу под защитой храбрейших полков. На свежих могилах героев шла оргия беззакония, взяточничества и самозванства. Полки на фронте редели, орошали молодой кровью поля России, а тыл рос не по дням, а по часам, во много раз превзошел нас численно и в конце концов задавил.

Пока были только зачатки всего этого. Два офицера, таскавшие в Тихорецкой мешки с награбленными вещами, роскошно устроились в тылу. Боевые же офицеры не могли на наше нищенское жалованье содержать семью.

Мы продолжали бороться за освобождение северного Кавказа. Снова бои. Потери все увеличиваются, молодежь гибнет тысячами. Гибнут кубанские казаки. После каждого боя роты уменьшаются на четверть, а то и наполовину. Количество пулеметов трудно удержать на одном уровне, часто у пулемета остается один человек. Настроение офицерства по сравнению с 1917 годом изменилось, и офицеры охотно приходят в наши ряды. Правда, эта охота подкрепляется приказом о мобилизации.

Кубанцы тоже объявили мобилизацию и дерутся превосходно. Теперь они поняли, за что борются. Но иногородние на стороне красных тоже знают, за что. Если выслушать тех и других, то обе стороны правы. Ведь старая вражда между казаками и иногородними чем-то обусловлена. Казаки дерутся за свои привилегии. Мы же — за единую, неделимую Россию. Пойдут ли казаки с нами против большевиков за пределы своей родной Кубани? Пока что мы с ними в дружбе, в станицах нас встречают радушно, угощают громадными яичницами на огромных сковородах.

На берегах Кубани стоят одна против другой две станицы. Одна занята большевиками, другая нами. Нас разделяет полуразрушенный мост. Я получил приказ обеспечить моими пулеметами огневой заслон и облегчить охотникам переправу через мост на плетневых перемычках.

Наши переправились удачно, и я вскочил на бруствер, чтобы приказать своим взводам следовать за частями. Не успел я сделать двух-трех шагов, как удар в бок повернул меня полным оборотом на месте и бросил на землю. Пуля попала в часы в левом часовом кармане, вырвала механизм, загнала его в таз и, раздробив наружное крыло тазовой кости, прошла навылет. Часы изменили направление пули, не будь их, она раздробила бы тазобедренный сустав.

Лежал я в Ставрополе. Рана была очень болезненная. Едва успокоившись от одной перевязки, я уже начинал думать о следующей. Через неделю из Тихорецкой приехала Зина, и мне от ее бережного ухода стало легче. Через две недели она начала беспокоиться и решила перевезти меня к себе в Тихорецкую: вести с фронта внушали тревогу. С большим трудом меня туда доставили. Малейший толчок вызывал невыносимые боли, и в дороге санитары держали мою кровать почти все время на весу.

На железнодорожной станции Ставрополя мы застали почетную роту Корниловского полка под командой полковника Скоблина. Рота возвращалась с похорон генерала Алексеева. Великий русский человек обрел наконец вечный покой.

Лазарет в Тихорецкой был в здании коммерческого училища. Третья палата — все раненные в голову. Среди этого невероятного страдания стало стыдно думать о собственной ране. Увидев и услышав, что вернулась их сестра, больные несказанно обрадовались.

Перевезя в Тихорецкую, Зина спасла мне жизнь. Через несколько дней после нашего отъезда большевики, узнав, что наши старые части переброшены на другие участки фронта, подошли к Ставрополю и заняли его после непродолжительного сопротивления. Раненых эвакуировали в панике. Легко раненные уходили сами, кто как мог. Часть тяжело раненных побросали в телеги и карьером выходили из окружения. Многие от такого транспорта погибли или остались инвалидами. Раненых, захваченных в Ставрополе, зверски замучили большевики. Они продержались в городе три недели, творили неописуемые зверства.

Врангель со своей кавалерией разбил их под городом и вошел в освобожденный ликующий Ставрополь.

Поздняя осень. Небо хмурое, в тяжелых свинцовых облаках. В окружавших лазарет высоких деревьях шумел ветер. Днем и ночью опадали листья. Под Ставрополем и на царицынском направлении шли тяжелые непрерывные бои. Офицерство и казачество несли большие потери. Наступала угроза нехватки боеприпасов. После ухода немцев с Украины у большевиков освободились боевые части, и, правильно оценив опасность, угрожавшую им с Волги и из Сибири, они старались разбить нашу армию, освободившую уже половину Северного Кавказа. Спешили и по другой причине: в Новороссийске ожидался флот союзников, и его приход они хотели упредить разгромом Добровольческой армии.

Пришла весть, что Игнатий тяжело ранен и отправлен в Новороссийск. Вскоре прибыл офицер, сообщивший, что Игнатию произвели по поводу гангрены ампутацию правой руки, включая лопатку.

И в такой же, полный тяжелых дум осенний день я узнал, что на развалинах Австро-Венгрии возникло Королевство сербов, хорватов и словенцев. Я долго всматривался в строки короткого телеграфного сообщения и, пряча слезы, укрылся с головой одеялом.

Там люди ликуют, празднуют освобождение от векового рабства. И моя словенская, и Игнатия хорватская кровь пролились за эту страну. Но это капли по сравнению с морем русской крови. Ликуйте, празднуйте, а мы будем продолжать борьбу против большевиков за великую Россию, будем сражаться под Ставрополем, под Царицыном, будем ждать союзников и их помощи, будем жить надеждой на спасение России, мы, добровольцы, верящие в Россию.

Из-под Ставрополя поступали раненые, много раненых. От них мы узнавали тревожные новости. В зимней стуже, в тяжелых боях, малочисленные, усталые, без смены и без надежды на помощь добровольцы истекали кровью. В последний раз судьба нам послала сильного вождя, преемника наших славных вождей — генерала Врангеля. Его железная рука и интуиция кавалериста сумели разрубить узел под Ставрополем, вырвать победу из рук большевиков, воспользоваться ею до конца и загнать остатки Красной армии в астраханские степи.

Между тем в Новороссийске появились союзники. Английский генерал приехал на фронт под Ставрополем. Повидал добровольцев, в том числе корниловцев, заросших, оборванных, но готовых к новым боям и новым победам. Он преисполнился уважения к этим рыцарям истерзанной родины, и его донесение своему командованию было благоприятно для нас. Мы выдержали натиск большевиков почти без боеприпасов, без обмундирования. Теперь всего будет в достатке. Мы воспрянули духом и стали готовиться к последнему походу.

В марте рана стала подживать, опасность инфекции миновала. Я уже мог ходить. Весь Северный Кавказ к этому времени был в наших руках. Корниловский полк перебрасывали в Донбасс. Через Тихорецкую проходил первый эшелон. Оставаться в бездействии было дальше невмоготу.

В Донецком бассейне

Донцы отступили, не выдержав натиска большевиков. Среди них уже не было генерала Краснова. Войска генералов Покровского и Шкуро прошли Новочеркасск, отбросили большевиков к северу и повернули на запад, на Украину. Но не освобождать ее, а грабить. Преступные действия Покровского и Шкуро с его волчьей сотней были началом конца Белого движения.

Частями, оперировавшими в Донбассе, командовал генерал Май-Маевский. Его задачей было удерживать большевицкие массы, пока Дон не оправится от удара и внутреннего развала и не двинет на фронт свои войска. Его действия вошли в историю военной тактики как чрезвычайно удачное использование железных дорог при наличии малого числа войск. Корниловский полк перебрасывался с одного железнодорожного узла на другой, разгружался, разбивал большевиков и наносил им новый удар через два-три дня в другом месте, за сто и больше верст от предыдущего. Так генерал Май-Маевский блестяще применил и видоизменил один из принципов корниловской тактики — движение. В распоряжении генерала была всего лишь бригада с полками трехбатальонного состава, а после первых боев и того меньше.

Большевики, как обычно, многократно превосходили нас численностью. К тому же они стали походить на регулярную армию и хорошо снабжались. Но их вводило в заблуждение несоответствие между точными сведениями о количестве наших войск и оживленной боевой деятельностью по всему фронту. Когда их комиссарско-командирский ум сообразил, в чем дело, к нам уже стали подходить пополнения, снабженные английскими боеприпасами и вооружением, вплоть до танков.

Мы стояли в Енакиево, откуда наши роты и батальоны веерообразно направлялись атаковать железнодорожные узлы. Операции эти требовали большой смелости и хладнокровия. Прекрати мы на миг это движение, и весь фронт рухнул бы. В Донбассе наше положение было незавидным: рабочие относились к нам враждебно. Но среди крестьян уже намечался процесс выздоровления от большевизма. Чем дальше мы проникали в Россию, тем лучше и сердечнее нас принимали крестьяне, у которых большевики проводили насильственные реквизиции.

После боя у меня открылась плохо зажившая рана, возобновились боли, и я стал сильно хромать. Врачи настаивали на эвакуации. Я сидел в Енакиево и обдумывал положение. Пили чай с капитаном Скударевым, нашим общим с Игнатием другом. Говорили о России и о Добровольческой армии. На душе было тревожно: симптомы внутреннего разложения армии, а особенно тыла, становились все заметней.

На станции, на третьем пути, перед самим вокзалом Енакиево стоял состав из трех вагонов. Им распоряжался комендант полка, поручик А-нц. Со своей командой, шайкой бандитов, он бесчинствовал в нашем тылу, состязаясь с большевиками в беззаконии, аморальности и тупом зверстве. Кое-кто знал его еще по Баку, офицером он никогда не был. Одно из отделений его вагона было набито ботинками, взятыми у местного торговца как выкуп за отмену приговора военного суда. Дела свои он творил сначала по ночам, но затем осмелел и перестал бояться дневного света. Осмелеть же он смог только при покровительстве начальников, которым обеспечил отправку в Ростов нескольких составов угля для реализации в их пользу. Многих подобных “борцов за Россию” “удостоился” я лицезреть в полном благополучии уже за границей, через годы после окончания войны.

С Украины стали доходить слухи о бесчинствах Шкуро и “шкуринцев”. Цвет войск потерял для населения всякое значение: грабили красные, грабили зеленые, грабили белые. В нашей армии все больше и больше мобилизованных, а добровольцев — остатки. Лучшие русские люди десятками тысяч полегли в Первом и Втором кубанских походах. Только теперь мы до конца почувствовали их потерю.

Далеко за полночь мы умолкли, у каждого была своя дума. Метель усиливалась, двери и окна вздрагивали от ветра, снаружи была черная темень. Но постепенно шум ветра утих, душа успокоилась, я перенесся в родную Словению, где сейчас уже все залито солнцем и смеется весна, где Соча-река течет голубой прозрачной лентой мимо мест, где прошли детство и юность. На крутой скале, над синей гладью моря, возвышаются белые стены воспетого в песнях Девинского замка, служившего ориентиром рыбакам. А дальше к морю спускаются многочисленными террасами сады Святого Креста и Набрежины. Рыбаки ушли в море. На берегу тихо, как в храме, волны почти бесшумно ласкают берег. Там, у замка-красавца, имения чужих нам людей, они глухо бьются о скалы. Тянется берег мимо рыбачьих деревень к главному городу приморских словенцев Триесту.

Мысленно я удаляюсь от берега к возвышенности над морем. Там каменные дома, каменные поля, серый камень до далекого горизонта. Карст, Крас по-нашему, тянется вдоль Истрии, Далматинских берегов до Черногории. Люди здесь крепкие, упрямые. К северу, по берегам и притокам Сочи, — снова плодовые сады до самых Юлийских Альп, где возвышается Триглав. В родном городке поднимешься на холм — и как на ладони ворота Римской империи: на севере Альпы, на юге Адриатическое море. Горы над Горицей отчетливо видны: Святая гора, Святой Валентин, Святой Габриэль. Страшные там шли бои, в двенадцати кровопролитных сражениях мертвой хваткой схватились враждебные армии.

Приходит вечер, серое марево опускается на горы, а по берегам Истрии в тихой приморской ночи загораются маяки...

Решаю поехать домой, посмотреть, что там делается.

Долго прощаемся с Игнатием, обещаю заехать в Загреб к его родным. Его рана после ампутации зажила, но пальцы левой руки, тоже раненной, еще не приобрели чувствительности. Однако он на днях собирается на фронт.

Зина берет отпуск. Екатеринодар. Едем в Новороссийск. Поезда переполнены, билет достать трудно. Носильщики, чтобы достать место в вагоне, требуют почти месячное жалованье строевого офицера. Садимся в офицерский вагон без билета. Военному контролю я показал только визу сербской военной миссии.

— Вы сербский офицер? — спрашивает седой полковник с боевыми отличиями. — Тогда можете ехать без билета. Счастливого вам пути!

В Новороссийском порту стоял французский пароход, и я поспешил узнать, нельзя ли нам отправиться с ним. Француз-служащий ответил каким-то хамством. Помощник капитана вообще не удостоил ответом. Пока ходили по инстанциям, пароход отчалил. Следующий должен был уйти через месяц, если не позже.

Мы остановились у знакомых по Екатеринославу. Много у нас побывало народа, рассказывали об эвакуации Крыма, о грубом отношении французов к русским, которых они перевозили на своих судах. Говорили о действиях контрразведки, о разделении России на полуколониальные области, о разврате, о взятках, о беззакониях в тылу...

Счастье, что не уехали: у меня начался сыпной тиф в очень тяжелой форме. Отвезли в инфекционный барак на цементном заводе. Снова бессознательное состояние, бред. Но рядом неотлучно Зина, самоотверженная, часто полуголодная.

Выздоровел, но был еще слаб. Отправились Черным морем, через Румынию, по Дунаю до Белграда.

На родине

Белград. Для нас, словенцев славянской ориентации, были два города, куда устремлялись наши мысли с раннего детства: Москва, а после 1912 года — Белград. Москва была далекой, сказочной. Белград — реальным, близким, боевым центром, где выковывалась первая ступень славянского единения — Югославия. Ненависть австрийских немцев и мадьяр к Белграду превышала все меры нормальных человеческих чувств и рассуждений. Для нас же Белград и все, что с ним связано, сербский народ и его седой король, были символами освободительного движения. Шесть лет тяжкой борьбы за освобождение окружили сербский народ ореолом славы и мученичества.

Сегодня, когда я пишу эти строки, пришел торгашеский век. Слава, геройство, родина и честь на бирже современного человечества не котируются. В послевоенные годы были забыты великие идеалы тех времен, и из-за могил павших, из-за спин оставшихся в живых выползли люди темного царства, замарав свободу, добытую кровью лучших людей. Но мое поколение, мои друзья и единомышленники никогда не забудут ни Косово, ни Куманово, ни Белград, ни Шар-планину, ни Црни Врх, ни албанскую Голгофу, ни короля-героя с его престолонаследником, ни воеводу Путника в сбитом из досок гробу.

Любляна. Еще три часа езды, и мы — дома. Но не тут-то было. В 27 километрах от Любляны прошла граница Италии. Казалось бы, итальянцы наши союзники. Впрочем, мне уже в России это слово опротивело до тошноты. Итальянский консул сказал, что выдаст мне визу, если я сниму русскую форму и ордена. Значит, в форме, которую носила армия генерала Брусилова, спасшая Италию от разгрома, грозившего ей в 1916 году, в Италии нельзя показываться. Словенский народ разделен на три части, он в худшем положении, чем до войны. Корутанские словенцы отошли к Австрии. Шестьсот тысяч приморских словенцев, неизвестно почему, отданы разбитой наголову, но оказавшейся в рядах победителей Италии. Итальянцы, сами недавно освободившиеся от чужеземного ига, поступают с нами хуже, чем ненавистная Австрия. Словенские школы закрыты, печать на словенском языке запрещена, словенские фамилии насильно переделываются на итальянский лад. Моей тете Клементине, сестре моего отца, выдали новый паспорт, изменив фамилию на “Трусини”. Переделали фамилию даже на надгробном памятнике моего деда. За малейшее проявление недовольства словенских интеллигентов ссылают на безводные малярийные острова. И это — в центре Европы!

Не успел я приехать к родным в Горицу, как меня арестовали и продержали месяц, не предъявив обвинения. На карабинеров не могу пожаловаться, они вели себя вежливо и предупредительно. Друзья детства, итальянцы, самоотверженно выступали в мою защиту. Дело ведь не в итальянском народе, а в политике правительства. В родных местах, Триесте и Горице, удалось пробыть не дольше двух недель. Жить здесь словенцу, особенно интеллигентному, стало невмоготу. Отец, мать и сестры будут переселяться, подобно тысячам других, в Королевство сербов, хорватов и словенцев.

У нас с женой появилось новое чувство — тоска по России, и мы решили поспешить с отъездом. Сегодня мне многие говорят: “Если бы ты тогда не вернулся в Россию...” — и начинается перечисление материальных выгод, показывают светящееся на люблянском десятиэтажном “неботычнике”, самом высоком здании города, название фирмы, принадлежащей добровольцу Сербской дивизии, вернувшемуся “вовремя” и открывшему торговлю пушниной. Я не отвечаю. Сидите на своих сундуках и пойте славу, кому хотите.

Нас влек тогда обратно в Россию не только долг, по России затосковали наши души. Подобное я до этого испытал только раз в жизни, в долине посреди Альп. Перед тем как поступить в Венский университет, я был на медицинском факультете в Инсбруке. Шли беспрерывные дожди, горы были окутаны густыми облаками. Я заболел тоской по солнцу, по морю, не находил себе места, не мог ни работать, ни читать, ни спать. Собрал вещи и уехал. Так было и сейчас. Только побывав на Западе, мы почувствовали, как близка нам Россия.

Но оказалось, что “русской болезнью” заболели и многие словенцы, побывавшие в России: “Едешь обратно? Какой счастливый!”

Обратно в Россию

Возвращались через Болгарию. Отношение бывших противников к нам было прекрасное. Очень многое в этой стране напоминало о России. Как все могло быть по-иному!

В Константинополе одиннадцать дней ждали отправки. На “Ксении” ночь простояли в Золотом Роге, а на восходе солнца отправились дальше. В Одессе было уже прохладно. После Феодосии попали в шторм. В Ростове уже шел снежок.

Зина поехала в Ессентуки работать в больнице, я — в Таганрог в штаб Главнокомандующего за направлением в свой полк, которым теперь командовал есаул Милеев. Его заместителем был Игнатий. Армия сдала Курск и отступала к Обояни. Там в какой-то деревушке я нашел полк и принял одну из пулеметных команд.

Причины катастрофы Белых армий Деникина, Юденича и Колчака сегодня достаточно известны. Постараюсь отметить то, что мне кажется особенно важным.

О Волжско-Сибирском фронте я знаю только по рассказам участников и очевидцев. Скажу лишь, что личность адмирала Колчака была одной из самых светлых и сильных за последнее десятилетие. Это был Корнилов русского Востока. И там, на Востоке, совершались чудеса храбрости, и там десятками тысяч полегла за Россию русская молодежь. И все-таки их, как и нас, постигла катастрофа.

Во время нашего отсутствия положение Вооруженных сил Юга России резко улучшилось. Главная заслуга в этом казачьей конницы и Добровольческого корпуса, команду над которым принял Кутепов. Немалую роль сыграло также вооружение, полученное от англичан, и не последнюю — танки. Вся Украина была очищена от большевиков, взят Харьков, вскоре должно было произойти соединение с армией Колчака.

Но на первом разъезде за Орлом наступление захлебнулось и вся армия, кроме корпуса генерала Кутепова, состоящего из полков старой Белой гвардии, вдруг покатилась назад.

В чем причина поражения победоносной и вооруженной лучше красных Добровольческой армии? Исчерпывающий ответ я получил в первой же деревне за Обоянью, где ночевал со своей пулеметной командой. Он заключался в одной фразе, сказанной мне простым мужиком:

— Кабы землю дали крестьянину, да кабы не грабили!

Значит, причина поражения бывшей Белой армии — неразрешенный аграрный вопрос и моральное разложение.

По дороге на фронт я пробыл два дня в Харькове, где стояла хозяйственная часть нашего полка. Остановился в главной гостинице у знакомого офицера. Ночью на этажах шла очередная пьянка, о которой я мог судить на следующий день по состоянию комнат, почти все двери которых были открыты настежь. В полдень зашел к хозяйственному вельможе в надежде, что они уже “соизволили продрать глазки”. Но вельможа еще “изволили почивать”, а на столе я увидел счет за ночной кутеж на пять с чем-то тысяч рублей. На фронте командир роты получал двести пятьдесят рублей в месяц.

В зале гостиницы проходили скандальные вечера с цыганками. И в этой проституированной обстановке беспрерывно пьяными голосами прославлялась Москва белокаменная.

Начальник хозяйственной части продавал военную добычу. Прибыль делилась между ним, его шайкой и несколькими тыловыми офицерами из начальствующих. В частях мы давно не видели сахара, в тылу его продавали мешками. Прибыв в полк, я надеялся увидеть полковников и генералов. Но как командовали мы, молодые поручики и капитаны, батальонами и полками, так и продолжали командовать. В тылу же, куда ни глянешь, — полковники да генералы. Правда, немало было самозванцев. Были и большевицкие агенты, в чем я удостоверился уже при большевиках. Но все это было возможно лишь при царившем моральном упадке. Разницы между нашими господами тыловиками и товарищами большевиками уже почти не было. В России торжествовало злое начало.

Наше командование включало в свою политическую программу и аграрные реформы. Они должны были осуществиться только после победы законодательным органом, который еще надлежало избрать, и облик которого был далек и туманен. Я к тому же сомневался, что намерения эти были вполне искренними: факты говорили о другом.

Большевики отбирали у крестьян продукты, скот, все, что им требовалось, показывая на практике, что такое социализм и коммуна. И крестьяне встречали нас как избавителей. Если бы наше командование состояло из людей разумно мыслящих, оно нашло бы правильный путь, тот, по которому шел Столыпин. Аграрный вопрос стоял в центре всей государственной и общественной мысли России не только в последние годы. Он стоял в течение почти целого столетия. Наши начальники, оторванные от общественной мысли и от народа, этого не понимали. Может быть, многие из них и желали добра, но решающим влиянием обладали люди, приведшие Россию к катастрофе.

Тем, кто охотно забывает события и факты недалекого прошлого, полезно вспомнить, что большинство крестьян с радостью приняли революцию только потому, что надеялись на аграрную реформу, и все мысли их были о разделе помещичьей земли. Верно, что к достойным и культурным помещикам крестьяне относились хорошо. Но это были лишь хорошие личные отношения, отнюдь не заменявшие закон об аграрной реформе. Крестьяне учинили много ненужных насилий и грабежей. Но я знал также немало помещиков, в кутежах и диком разгуле разбрасывавших деньги, добытые крестьянским трудом, за взятки устраивавших своих сыновей в тылу, прятавшихся за нашими спинами.

При наступлении в Курской губернии мы заняли селение, в окрестностях которого было два поместья. Во время революции крестьяне воспользовались помещичьим лесом, и многие построили себе дома. Не успел наш полк отдохнуть, как на другой же день явились два помещика с отрядом жандармов и начали обыскивать крестьян. Один из них нашел у крестьянина свои галоши и велел его выпороть. Дома, построенные из помещичьего леса, приказали сломать. Крестьяне толпами приходили жаловаться к нашим командирам, но помещики показывали какие-то бумаги, и наши не знали, как себя вести. Более решительные прекращали безобразия на свой страх и риск, другие на все смотрели сквозь пальцы.

Через две недели эти крестьяне партизанили у нас в тылу. А большевики, мастера на обман, распространяли слухи, что они теперь переменились к лучшему.

Если бы был правильно разрешен аграрный вопрос, то даже при содоме и гоморре, которые творились у нас в тылу, мы взяли бы Москву.

Мы шли ночью и остановились в деревушке. Узнав о моем приезде, Игнатий примчался среди ночи. Он был вне себя от радости и, забившись в угол, читал и перечитывал письма и рассматривал фотографии родных и близких, привезенные мной из Загреба.

Ночью мы продолжали отступать. Тихо шел снег, заглушая шум двигавшегося полка. Бои и длительные переходы сказались и на людях, и на снаряжении. Мы с Игнатием ехали верхом и говорили о пережитом во время нашей разлуки.

Ну и хорошо, что мы не взяли Москву, нас бы оттуда метлой вымели, — так закончил свой рассказ Игнатий, семь раз раненный первопоходник, оставшийся в строю с ампутированной правой рукой. Все, кто только его знал и видел, глубоко его уважали. Утром ему помогали сесть в седло и вечером — сойти с коня. Поводья были укорочены и связаны, чтобы облегчить управление одной рукой.

А что же дальше? Крестьянство нас гонит, развал в тылу идет полным ходом и заражает уже строевые части, казаки воевать тоже не хотят. Сколько зла принесли России и Белому движению казаки Шкуро и Покровского! Как можно забыть грабеж Украины?

За что же мы будем дальше воевать? Вождей у нас больше нет, о духе армии и говорить не приходится... Воюем по инерции, без воодушевления. Многие прекрасные и до той поры честные офицеры тоже начали грабить, рассуждая: “Те, там, в тылу убегут с награбленным, а нас бросят на произвол судьбы”.

Кто мы с Игнатием? Ландскнехты, кондотьеры? За что мы воюем? За право грабить Россию? Разве нам некуда уйти? Ведь мы иностранные подданные, иностранный паспорт всегда в нашем распоряжении. Но все же мы держимся России и цепляемся за соломинку надежды. Мы надеемся, что появится сильная личность и положение изменится.

В армии все чаще упоминается имя генерала Врангеля. Оно стало популярным после славных ставропольских дней и взятия Царицына. Наши взоры устремлены к нему, как к новому вождю. Оскорбленные чувства обманутых людей ищут выхода, инстинкт самосохранения сегодня единственное, что связывает в одно целое силы Юга. Врангеля хочет армия, но он нежелателен для наших верхов, потому что он честен, храбр и сметет их с земли российской, а история их проклянет и предаст забвению.

Отступаем... В полку остается менее семисот штыков. За нами идут лучшие большевицкие части: шестой и седьмой латышские полки. В каждом по две-три тысячи штыков.

В большом селе Верхопенка три дня подряд идут жестокие упорные бои. В первый день боя я принял командование пулеметной ротой из шести пулеметных команд: одной офицерской, одной конной и четырех смешанных.

Бои были жестокие, потери большие, особенно во время уличных боев. На третий день удалось нанести большевикам чувствительный удар. Шедший нам в обход латышский батальон натолкнулся на мою пулеметную роту. Я выстроил в линию батарею из двенадцати тяжелых пулеметов, и через считанные минуты от батальона осталось несколько десятков человек.

Здесь я должен упомянуть о благородном поступке латышей: при отходе наших частей с улицы не смогли вынести нескольких раненых офицеров. При повторном наступлении я увидел их лежащими так, как мы их оставили. Латыши над ними не издевались и их не добили. В истории русской Гражданской войны это было большой редкостью.

В обход Верхопенки была выслана офицерская рота. Через полчаса за ней последовал верхом командир полка, а им к тому времени стал капитан Франц (мой Игнатий). Дорога, по которой прошла рота, была усеяна офицерскими погонами. И мы поняли: дело серьезное.

За два дня мы потеряли четверть состава. В полку оставалось не более 350 штыков. Число пулеметов мне пришлось сократить с тридцати до двадцати двух. К вечеру третьего дня мы заняли южную половину Верхопенки, большевики — северную.

Утром сообщили, что нам на смену идет какая-то 49-я дивизия. У нас таких формаций до того не было, и мы запросили пояснения. Из штаба ответили, что дивизия сформирована недавно и что вообще начато формирование старых частей. Не поздно ли? Нам также сообщили, что полки новой дивизии по составу приближаются к частям военного времени.

К вечеру подошла одна из бригад. Мы рассматривали ее с любопытством и недоверием, свойственным много раз обманутым людям. Частями командовали, как полагается: полками — полковники, батальонами — подполковники. Набранные из мобилизованных крестьян солдаты нам не внушали никакого доверия, на этот счет у нас выработалось почти абсолютное чутье.

После первого же совещания с командирами этой бригады мы поняли, что пришла не помощь, а тяжелый гнет на наши плечи. Командир спрашивал: где неприятель, где его фланги, какова его численность? Мы могли сказать только, что вот здесь, в этой деревне, большевики, латышская бригада, шестой и седьмой полки. Ответ их явно смутил. Пришлось дать им проводников, чтобы вывести в тыл противника.

Бригада ушла в ночь, и больше мы ничего о ней не слышали. Через два дня обнаружился их командир и несколько офицеров. Рассказали, что их солдаты без единого выстрела перешли к большевикам, захватив с собой многих офицеров. Командир дивизии, бедняга, с горя заболел психическим расстройством. Так окончилась, еще не начавшись, история 49-й дивизии из мобилизованных крестьян.

Ранним утром мы атаковали большевиков и выбили их из села. Затем продолжали общее отступление на юг. Шли перестрелки и бои, для нас удачные, но безрезультатные, потому что на соседних участках большевики нас обходили, и мы должны были с боями выходить из охватов. Наши части держались еще крепко, но и в них участились переходы к большевикам, даже офицеров.

Тихой ночью мы проходили через Белгород. Я подсел к Игнатию в его сани. Крупными хлопьями шел снег, и сквозь снежный, равномерно движущийся занавес мы молча смотрели на церкви, монастыри, старые дома, встающие в снежной ночи причудливыми видениями.

И опять степь, снега, ветер и бои, бои...

Перед Харьковом мы ночевали у священника. К нему на несколько часов приехал сын, офицер Алексеевского полка. Обреченная на страшную неизвестность семья тихо плакала. Еще ночь, и придут не знающие милосердия и пощады.

Из Харькова мы уходили последними. До нас, как голоса из другого мира, доносились крики с большевицкого митинга.

Старо-Покровская. Одно из самых страшных воспоминаний моей жизни. Не хочу затруднять читателя описанием этого боя, он описан у большевиков! Наш полк с четырехорудийной батареей не получил от командира полка Скоблина приказа об отступлении и был оставлен на своих позициях, в то время как все другие отошли. Два дня мы держались в отрыве от армии. Ночью справа и слева от нас под тяжестью переправлявшихся красных трещал лед замерзшего Дона. На третье утро, перед рассветом, мы пробились из полного окружения, в котором, кроме латышских частей, участвовало несколько тысяч крестьян-повстанцев. На рассвете вошли в громадные змеевские леса. Сзади доносились крики раненых, добиваемых большевиками. Лесными тропами и по железнодорожной насыпи мы прошли 75 верст с трехчасовым отдыхом и соединились с дивизией только на третий день. Из полка спаслось 56 человек, со знаменем, снятым с древка. Впоследствии многие считали, что Скоблин сознательно утаил от нас приказ об отходе. В это время с ним уже была известная исполнительница романсов Плевицкая — агент большевиков, как потом выяснилось. Игнатий в ярости искал Скоблина и застрелил бы его, но тот куда-то исчез.

Отступаем с боями. Тяжело: большие переходы. Склоны возвышенностей покрыты скользкой ледяной корой. Необходима усиленная осторожность. За нами, кроме латышей, движется конница Буденного. В деревнях ежедневно кто-нибудь отстает. Многие, особенно из нового пополнения, обмораживают ноги.

Пополнение? Но кто же пойдет в безнадежно отступающую армию? И тем не менее, не доходя до Харцызска, мы получили подкрепление: с нами ушло несколько сот харьковских гимназистов. С некоторыми даже их отцы. Что же? Начали с детьми и кончим с детьми? Особенно много этой зеленой молодежи дали мне: я ведь вышел из-под Старо-Покровской с одной офицерской конно-пулеметной командой.

Легко одетые, непривычные к походам, они с трудом переносили тяжести отступления. Мы надеялись, что в Харцызске их оденем как следует. Напрасно надеялись: начальник хозяйственной части успел украсть и распродать все обмундирование.

В Харцызске мы остановились на несколько дней и начали обучать их пулеметному делу. Дети, никогда не державшие в руках даже винтовки, изо всех сил старались постичь эту премудрость. Мы полюбили их как младших братьев. Сердце сжималось при виде этого несчастного молодого поколения. Разве нужна была эта жертва? И кому? Этому отвратительному тылу, который в панике валил перед нами к заграничным ладьям в портах Черного моря? Что ждет их впереди? Нас уже ничем не удивишь, мы себя списали, мы ко всему готовы. А они? Поверили белым идеям, давно преданным. Теперь они участвуют в их похоронах.

Эшелоны со столь необходимым нам военным грузом стоят в открытом поле. Часами идем, а они все стоят с застывшими паровозами. Завтра станут добычей большевиков. Никто не собирается их уничтожать, бессмыслица...

У донских казаков снова переменилось настроение. Они отступали, не оказывая сопротивления, как кубанцы. Но на нижнем Дону до них дошли слухи о расправах и разорениях, чинимых большевиками в занятых станицах. При одном местном контрнаступлении мы вывезли несколько вагонов изувеченных большевиками казачьих трупов и доставили их донцам. После этого донцы стали оказывать отчаянное сопротивление. Кубань же выбыла из строя окончательно.

В армянском селе под Ростовом мы встретили Рождество. Через Нахичевань перешли в Аксай. Здесь переправлялся через Дон на Ольгинскую Мамантов со своими донцами. Конница шла весь вечер. Хотя и отступление, и тяжело на душе, но любо на них смотреть. Люди и кони, слившиеся в одно целое, движутся в однообразном ритме долгого, упорного похода. Все серьезные и угрюмые. Дом и все, что им дорого и близко, остались в руках беспощадного врага.

Я отправил свой обоз через Дон. Мы всю ночь простояли в Аксае. К утру ушли последние донцы. Стало тихо. Мы одни. Совсем недалеко началась стрельба. Наконец выступили и мы, свернули к станице Александровской. Повсюду были видны разъезды наступавших широким фронтом буденновцев. Они уже заняли Ростов. Наш полк переходит по железнодорожной насыпи на замерзший Дон. Мои пулеметы задержались, я их жду.

Мы спустились последними к железнодорожному туннелю. В станицу входят буденновцы. Через пять минут, а то и раньше, они уже будут на насыпи. Навстречу едет мой унтер-офицер. Увидев меня, смутился.

— Куда? — спрашиваю я.

Он бледнеет и молчит. Пожимаю плечами и еду дальше. Выехал на лед Дона. На той стороне штаб полка и Игнатий. Говорю:

— Уходите поскорее, большевики в двухстах шагах! — И по-хорватски Игнатию:

— Чего вы сидите, они ведь уже здесь!

Игнатий усмехнулся, встал и пошел к коню. Поднялись и остальные. А я поехал, чтобы расставить пулеметы на случай попытки большевиков перейти Дон. Не успел я отъехать рысью шагов двести, как за спиной раздалась пулеметно-ружейная стрельба и на насыпи показалась большевицкая кавалерия. В этот момент меня догоняет мой помощник и кричит:

Игнатий убит!

Поворачиваю коня и пускаю его в карьер, чтобы забрать Игнатия. Вижу подводу, несколько оседланных коней убегают без седоков, а около подводы верховой. Узнаю младшего адъютанта полка. Кричу:

Капитан, где Франц?

Капитан Р. поднимает винтовку и стреляет в меня. Снова целится и снова стреляет. Расстояние 30-40 шагов. Изо всей силы поворачиваю коня и гоню назад. За спиной раздается третий выстрел. Я настолько ошеломлен, что сначала растерялся. Намереваясь забрать Игнатия, я застегнул кобуру и забросил карабин за плечи, чтобы иметь свободные руки. Через несколько секунд берет верх чувство злобы и мести. Ищу свои пулеметы, чтобы открыть огонь, но они уже отошли. Да и какая польза? Около подводы уже стоит группа неприятельских всадников.

Бывший при Игнатии ординарец рассказал, что пуля из буденновского пулемета попала Игнатию в затылок и вызвала мгновенную смерть. Так окончилась жизнь моего друга Игнатия Игнатьевича Франца родом из Загреба, добровольца сербских войск, добровольца русских войск, первопоходника, семь раз раненного, без правой руки командовавшего полком, честного, храброго, любящего Россию. Ушел из жизни один из хорватов, озаренный великим славянским духом Юрия Крижанича и епископа Штроссмайера. Он боролся и отдал жизнь за свою великую родину, не ограниченную клочком земли вокруг Загреба, а раскинувшуюся от Триглава далеко за Урал...

Лошадь моя шла шагом. Давно не видно всадников и подводы, на которой лежит убитый Игнатий. Наши ушли вперед, их тоже не видно. Из Ростова глухо доносится пушечная стрельба. Окрестность у берегов замерзшего Дона покрылась белым саваном. Снова мы в тех краях, где в 1917 году собирались для спасения России. Без вождей, без веры уходим с русской земли, как французы в 1812-м. Мы тоже, как французы, говорили с русским народом на разных языках; и так же, как они, отступаем... Куда? По-видимому, туда, где говорят по-французски.

А вас, павших, тебя, русская молодежь, лежащая в бесчисленных могилах, кто вас помянет? Пока, кроме нас, — никто. Да и мы не охотники были поминать, хотя только и делали, что поминали. Опять бои. Батайск. Кагальник. Ольгинская. Если потеплеет, удержимся на своих позициях. Донцы дерутся великолепно, под Ольгинской они рубились шашками в пешем строю. Ранен Буденный. Пользы от этого мало, он — фигура декоративная. Красными командуют бывшие царские офицеры.

Мы стали тяжело переносить артиллерийский обстрел: нервы обнажены. Пока они были окутаны верой и духом, их ничто не брало. Теперь же разрыв тяжелого снаряда — как прикосновение к голой ране.

Нас оттянули в Тимашевскую. Ставка хочет, чтобы мы были поближе, так как всем известно, что в Екатеринодаре действует большевицкая подпольная организация, а леса кишат зелеными. Я послал вольноопределяющегося за Зиной в Ессентуки. Через неделю она приехала. Будем вместе переносить тяжести разгрома и отступления. Снова заболели икры и отяжелела голова. Тиф, возвратный. Приступ продолжался семь дней. Следующий будет не так скоро. Успеем выступить и переехать в Екатеринодар. Тиф косит и армию, и население. На Минеральные Воды отходят целые составы с тифозными. О них говорит вся армия. Больных отправляют без присмотра, мертвые остаются по двое суток в вагонах. Хорошо еще, что зима и что вагоны не топятся. Мы видели, как из проходящих эшелонов выгружают мертвых на станции или прямо на линии. В Екатеринодаре говорили, что умерших от тифа бросают в братские могилы и присыпают только снегом. Днем, когда пригреет солнце, некоторые из них оказываются живыми и выползают из могил. Я послал двух офицеров проверить эти страшные слухи. Они оказались правдой. Собираем сведения обо всех творящихся безобразиях, хочу подать докладную записку Главнокомандующему. Все мои офицеры согласны со мною: необходимо что-то предпринимать.

Второй приступ. Опять лежу. Фронт на Дону рухнул, армия отступает. С боями отступает только Добровольческий корпус Кутепова и донцы. Кубанцы сопротивление прекратили. Тыловые учреждения, уже никому не нужные, кишат по-прежнему мародерами и дезертирами.

Наш полк разместили в сырых отвратительных помещениях. Ни город, ни “буржуи” лучших не предлагают. Зина не может достать мне приличной еды: мы, строевые офицеры, буквально нищие. Обеспечены те, кто крал в тылу, брал взятки, спекулировал ворованной мукой, валютой, паспортами, удостоверениями. Среди нас растет возмущение. С бронепоезда на вокзале прислали двух офицеров с посланием: “Пора сместить Деникина и назначить Врангеля!”

Мы с ними согласны, но говорим, что, пока мы в городе, делать это неудобно, польза будет только большевикам. К тому же армия еще не вышла из соприкосновения с неприятелем. Бои идут под Екатеринодаром, эвакуация идет полным ходом, зеленые по пути к Новороссийску нападают на поезда. Деникин ведет переговоры с английским правительством. Нас эти переговоры уже не интересуют.

В тупике

Наш полк получил подписанный Сидориным приказ о выступлении. Но не за Кубань, а по ее правому берегу, вдоль неприятельского фронта. Понять приказ было нетрудно, и мы его поняли: отступающий тыл жертвует для своего спасения целым полком. 18 марта мы выступили в направлении станицы Елизаветинской. Проходили по тем же местам, по которым с боями шли корниловцы в Первом походе, пытаясь овладеть Екатеринодаром.

Первый привал был на хуторе, где пал Корнилов. Через его комнату — поклониться памяти генерала — прошла вереница корниловцев — последняя воинская часть его армии. Когда снова придут сюда, на обрыв над Кубанью, откуда так хорошо виден Екатеринодар, русские люди поклониться памяти героя?

Ночевали в Елизаветинской. Утром двинулись к Марьинской. Там узнали, что Кутепов переправился через Кубань у Крымской, и Крымская уже занята. Повернули назад к Екатеринодару. В Елизаветинской узнали, что и Екатеринодар занят. Разрывы снарядов это убедительно подтвердили.

Наступил вечер. К Елизаветинской подходили большевики. Мы начали бой, чтобы хоть на время их отогнать и получить возможность переправиться через Кубань. У меня начался новый приступ возвратного тифа и общая слабость, притупление чувств. Сидеть верхом становилось все труднее.

Ночь в Елизаветинской. Часть полка вышла за станицу и вела бой там. Мы метались по берегу и искали переправочные средства. Ничего, кроме двух небольших лодок, не нашли — снова преступной рукой вызванная катастрофа. На этих двух лодках началась переправа полка. Над нами рвалась шрапнель, и это хоть немного возбуждало во мне энергию и волю к жизни. Я уже не мог удержаться в седле и пересел на линейку к Зине.

Недалеко от нас артиллеристы сбрасывали пушки с обрыва в Кубань. Штабные бросали в воду полковой архив. Вода под обрывом всплескивала от сбрасываемых патронных коробок. Несколько офицеров застрелились. Думать можно было только лишь о спасении жизни, да и то было под вопросом: плавни за Кубанью кишели зелеными. Жители станицы притаились в домах. На ее широких улицах не впервые разыгрывалась трагедия. И здесь завтра будут стоны и плач.

Серая, тяжелая печаль когтями въелась в грудь: вся неимоверно трудная жизнь последних трех лет, все лучезарные надежды и упования, все лишения, все молодые жертвы, все подвиги, освященные тысячами могил, — все в тупике... Серой, страшной стеной стоял этот тупик передо мною. Мысли свербили мозг до боли. Душа как бы оторвалась от тела и поплыла над Елизаветинской, над Доном, над всей Россией. Страх исчез совершенно. За станицей шел бой, где-то отчаянно кричали, с грохотом катилась с обрыва пушка — меня все это уже не касалось.

Мысли уперлись в тупик. Что дальше? Что делать? Почему случилось так? Что же думает русский народ, русский крестьянин? Здесь все уже известно: новых песен не споем. Но Россия все-таки остается там. За них же, за тех, кто нас гонит, мы отдавали свои жизни, лучшие дни своих молодых жизней. Но они нас не приняли. Так где же правда? В чем правда? Может быть, в силе? Нет, не в силе, в последнее время сила была на нашей стороне. Уехать домой, окончить медицинский факультет, стать врачом, зарабатывать, построить себе домик. Совсем близко Новороссийск, пароход, буду всем обеспечен, и мученьям конец... Черт знает, что бродит в мозгу! Если в моей больной голове и остались о той ночи изъяны в памяти, одно я знаю: ни Зина, ни я о своем благополучии не думали.

Где же Россия? Здесь, с Сидориным, с нашим бегущим за море тылом? Ясно, что нет. Но не с Бронштейном же, не с Ульяновым, не с подлыми убийцами царской семьи. А может быть, это только судороги и бред тяжелой болезни, а мы мешали медленному выздоровлению? Может быть, Троцкий и Ленин только одни из многочисленных нарывов, которые выходят из тела русского народа? Может быть, Ленин с Троцким выйдут с гноем, и раны заживут?

Или перейдем в Крым? Главнокомандующим будет, наверное, Врангель. Но что он сможет сделать с остатками армии? И стоит ли вообще? Стоит ли, стоит ли жертвовать последними воинами ради... ради России, которая нас не хочет? Во имя союзников, которые рады бы превратить Россию в свою колонию, во имя тыла и всего, что под этим подразумевается, тыла, который нас обесчестил перед Россией? Да, это самое страшное: русский народ потерял веру в наше движение.

Отступить, чтобы спасти жизнь? Ох, эта жизнь! Сколько раз она балансировала как хрупкий шарик на носу у фокусника — и не разбилась... Авось, и теперь не разобьется.

Ну как, Зина, останемся?

Ах, как хочешь. Но боюсь, будем жалеть. Чего от них ожидать?

Я сидел на подводе. Мои офицеры подъехали ко мне:

Поедем, попробуем верхом.

Я весь сгорбился под тяжестью мыслей, они давили, как свинец, в голове стучало.

Поедем, — сказала Зина.

Останемся, — сказал я.

Пусть Бог рассудит, кто был из нас прав в эту ночь в Елизаветинской. Мы приняли крест и всю жизнь несли его вместе, четырнадцать лет поднимались с русским народом на Голгофу. Четырнадцать страшных лет. Мы видели то, чего людям веками не суждено увидеть. Мы искали не спасения, а Россию. Мы не жалеем... “мы былого не жалеем”. Роптать на судьбу, на Бога за все то, что случилось с Россией, смешно и бесполезно. А может быть, так и суждено было?

Мы люди веры и действия. Вера и любовь к России никогда в нас не ослабевали, никогда ни малейшая тень сомнения не легла на святой образ нашей великой родины.

Последний офицер, старый боевой друг, долго стоял в темноте и ждал моего ответа. Потом тихо сказал:

Ты же болен, мы тебе поможем.
Я не ответил.

— Ехать? — спросил ездовой.

Езжай!

Проехали по темным улицам квартала два. Ночевали у первых попавшихся казаков, пустивших нас во двор. К нам присоединилось еще пять или шесть офицеров и две сестры. Никто не мог уснуть. Я же растянулся и укрылся с головой шинелью. Я уже переболел. Следствие внутреннего духовного судьи уже окончилось. Приговор будет завтра. Нет, уже сегодня. Ждать недолго.

Ночью Зина будила несколько раз. Никто, кроме меня, не спал. Под окнами шел бой. И уже доносились голоса: “А-а-а, золотопогонники, мать вашу! Мы за вас больше воевать не будем! Товарищи, мы к вам!”

Кто-то пробежал мимо дома, на улице прострочил пулемет, потом все утихло. Я усмехнулся и сказал:

— Двадцатое марта тысяча девятьсот двадцатого года...

Ты думаешь, что это напишут на твоем кресте? Ты думаешь, что на наших могилах будут кресты?..

Я хорошо выспался. Ко мне вернулась ясность суждения и бодрость духа. Ночь уходила, стекла в окнах стали светлеть. Все сидели, подавленные неизвестностью. Нужно сговориться, как держаться, что отвечать. С нами был офицер-черногорец. Сербы из большевицкой подпольной организации в Екатеринодаре, лучше нас знавшие, что наш полк будет пожертвован и не соединится с корпусом, сказали ему, чтобы в случае катастрофы мы ссылались на них и всеми силами старались попасть в Екатеринодар, где они нас выручат. Некоторые из них были солдатами Сербской добровольческой дивизии, один даже бывший унтер-офицер.

Я собрал бывшее у нас оружие. Все напряженно прислушивались к происходившему на улице. Под окном чирикал воробей. Секунды казались минутами, сердце усиленно билось. Ухо уловило ритмический шум. Они... Я вышел во двор. По улице шла стройными рядами конница. Четверо конных отделились от колонны, и один из них забрал у меня оружие. Кавалерийская бригада прошла к реке. Наши вышли во двор. Почти изо всех домов выходили группы корниловцев и сдавались. Мы были в плену.

Нас обыскали, но только поверхностно. Поговорили между собой и отвели на окраину станицы в хату иногороднего. Снова обыскали и отобрали то, что при первом обыске не нашли. Они не были удовлетворены, по-видимому, искали что-то определенное. Затем заперли хату и стали во дворе совещаться. По доносившимся отрывкам фраз вопрос шел обо мне: расстрелять или нет? Один рабочий (как выяснилось, петроградский) настаивал на моем расстреле как старшего. Его поддерживал кубанский иногородний. С ними был мой денщик, хитроватый, но хороший тамбовский мужик, по мобилизации побывавший и у большевиков, и у наших. Слышно было, как к нему обращаются, как после его ответов спор затихает, чтобы затем снова вспыхнуть до выкриков и страстных речей. Несколько раз заходили в хату, чтобы посмотреть на подсудимых и, по-видимому, чтобы насладиться своей возможностью распоряжаться жизнью и смертью людей.

— Скоро поедем в “штаб Духонина”, — говорил мне кубанец. Я молчал. Значение этих слов мне было слишком хорошо известно.

Судебный митинг продолжался около двух часов. Вдруг все четверо вошли, приказали нам раздеться и еще раз тщательно обыскали. Кто-то из них положил на стол карабин. На нем и сосредоточилось мое внимание. Вчерашнее безволие и апатия исчезли, я снова владел собой, проникнутый одной волей к жизни. Они нас еще основательно пограбили, но велели одеться. Хороший признак. Потом вышли и возле сарая спорили еще с полчаса. Отстоял меня екатеринодарец из рабочих, внушающий доверие русский человек, пользовавшийся, видимо, у них авторитетом.

Митинг кончился. Идут к нам. Кто-то крикнул со двора хозяйке:

— Готовь яишню, да побольше!

Ну, значит, спасены.

Они вошли и пригласили всех за стол. Хозяйка принесла громадную сковороду с яичницей. Наши судьи ели с аппетитом, предлагая и нам не отставать. У наших длительный судебно-революционный митинг затормозил пищеварительные функции, и еда застревала у них в горле. Я же уплетал за обе щеки, как полагается голодному. Опасность миновала, и слава Богу! В первый, что ли, в последний ли раз?

В красном Екатеринодаре

Нас доставили в Екатеринодар. Но без охраны. Я сразу отыскал знакомых сербов. Все они оказались коммунистами или подпольными работниками, но ко мне отнеслись хорошо. Состряпали мне бумагу, где было сказано, что я, якобы, помогал им скрываться и даже снабжал оружием. Такой же “липой” снабдили всех офицеров моей группы и даже несколько посторонних. Меня эта бумага, по крайней мере, дважды спасала от верной смерти.

В Екатеринодаре воцарилась большевицкая власть. Армия, с которой мы встретились в Елизаветинской, была сравнительно хорошо дисциплинирована и организована. Зверств, к которым мы привыкли, она уже не чинила. Зато ЧК и особые отделы старались наверстать то, что было упущено на фронте. Расстреливали ежедневно. И снова в большинстве жертвами были интеллигенция и крестьянство.

Меня мобилизовали. Назначили в полк имени Третьего интернационала. Жили отвратительно, жалованья, получаемого в полку, хватало на три-четыре дня. Кое-что мы оставили при отступлении в Екатеринодаре. Это сейчас и продавали. Сперва торговать на базаре самим было стыдно. Потом привыкли. Но хватило нас ненадолго.

Открылись общественные столовые, и мы подолгу стояли в очередях за отвратительным обедом, состоявшим почти исключительно из знаменитой “шрапнели”. Было положено начало тому страшному состоянию, в котором русский народ находится уже столько лет и главный признак которого постоянная необеспеченность, нужда и унижение человеческой личности.

На долю крестьянства снова выпало тяжелое испытание: деревни грабили реквизиционно-карательные отряды, “продотряды”, состоявшие из отбросов русского народа, а при стопятидесятимиллионном населении отбросов можно было набрать немало. Те, кто для разрушения армии провозгласили в 1917 году лозунг “без аннексий и контрибуций”, теперь грабили русский народ жестоко и систематически. Крестьяне остались без запасов, и в случае неурожая им грозил голод. У новых правителей складов для награбленного не хватало, минимум половина продуктов, а скоропортящихся и того больше, гнила, мокла под дождем и расхищалась.

Коммунисты не могли не знать, к чему неминуемо приведет изъятие такого громадного количества продуктов по всей России. Но даже если в их фанатичных головах угас всякий здравый смысл, то после первого массового опыта они должны были убедиться в безумии своего начинания. Если только это не было сознательным действием, чтобы сломить волю людей к сопротивлению. Во всяком случае, большевики не отступили, ибо они никогда не руководствовались благополучием народа. В этом вся суть дела. Голод 1921-1922 годов был результатом ограбления крестьян государством.

Первый раз в подвале

Арест. По ложному доносу. Сорок пять человек заперли в подвальное помещение без окон, в котором в крайнем случае могло разместиться двенадцать-четырнадцать человек. Дышать было трудно, жара была невыносимая, голые тела обливались потом. Всего в подвале — около двухсот человек. В Екатеринодаре таких подвалов было несколько, не говоря уж о переполненной тюрьме. “Тройки” на ночных заседаниях “заботились” о беспрерывной текучести.

Первую ночь я провел у самых дверей. В 11 часов ночи на допрос вызвали подпоручика, одного из “заговорщиков”. Я понял, почему народ в подвалах не спал. Из соседнего помещения простучали: “Взяли полковника”.

— Через час услышим.

Все молчали. Время тянулось медленно. Все чего-то ждали. Наконец где-то заработал мотор, и чье-то опытное ухо уловило в его шуме четыре глухих выстрела.

— Крышка, — сказал кто-то.

— Теперь можно спать, — сказал другой.

Я передвинулся на место расстрелянного и оказался рядом со стариком-полковником, никогда в войне не участвовавшим. Он весь день тихо молился, а к вечеру начал собирать вещи. Их у него было по пальцам перечесть. Мы снова погрузились во тьму. Началось ожидание. Сначала мы пением и рассказами пытались заглушить тревогу. Пение зависело от милости китайцев, несущих охрану. Не понравилось китайцу наше пение — он щелкает затвором и направляет на нас винтовку, издавая непонятные звуки.

К десяти часам разговоры прекращаются, и начинается давящее грудь ожидание. Мне приходит мысль: “Вот бы Метерлинка сюда к нам на курсы усовершенствования для изучения всякого рода мистики! Сразу бы почва нашлась под ногами”.

Полночь. У китайцев смена. Ожидаем каждую минуту. Топот сапог в коридоре:

Полковник К., выходи на допрос!

Свет от фонаря падает на его дрожащие руки и на лицо, застывшую печальную улыбку, полузакрытые глаза.

Через полчаса он вернулся. Никто ничего не спрашивает. Ждут — начнет собирать вещи или нет. Старик стал возиться с корзинкой, взял чайник. Кто-то зажег спичку, чтобы ему посветить. Спички вспыхивали одна за другой, их слабый свет на миг освещал повернутые в сторону полковника лица и его самого, сгорбившегося над своими вещами. Кто-то не выдержал:

Ну что, полковник?

— Как что? — тихо, дрожащим голосом ответил старик. — Известно что... — Он долго искал крышку от чайника. Как же, чайник без крышки! Ведь это не просто жестяная кругляшка. Это продление жизни на несколько минут.

— Прощайте, братцы! — И он засеменил к выходу. За дверью еще долго были слышны его шаркающие шаги и топот сапог.

Ждать долго не придется, сейчас зашумит.

Вскоре заработал мотор. Я лег на место полковника подальше от дверей и закутался в шинель. Гул мотора глухо отдавался по земле. Выстрелов я не слыхал.

— Готово! — сказал кто-то, кто расслышал.

Сквозь дверь, открытую в соседнюю камеру, где было окно, забрезжил свет. Значит, день. Оправляться сопровождает китаец. В камере предупреждают:

Не оборачивайся, пырнет штыком!

Чья сегодня очередь? Подвал ухитрился узнать, что на втором этаже двенадцать казаков и иногородних, оказавших групповое сопротивление при реквизиции хлеба.

Вот оно, где секрет! Хлебушек помирил и сдружил этих заядлых врагов! Чего не смог добиться Деникин, добились, отнимая хлеб, большевики. Их расстреляют, ясно как Божий день. Они уже в соседней камере. К ним сегодня заходил комендант Особого отдела и подозрительно долго на них глядел. Бывший приказчик. Глаза маслянистые, взгляд острый, все время улыбается. Не ему ли посвятил Горький “Безумство храбрых”? Пока его удовлетворяет хорошо заученная улыбка приказчика. Погодите, через год он уже не будет улыбаться, а приобретет осанку покорителя и управителя русского народа.

С крестьянами сидит священник. Они его слушают целый день, он им шепотом что-то говорит. Наверное, про Апокалипсис.

Камеру заперли. Ночь. Сегодня даже не поел. В камере спорят: один мотор заведут или два? Двенадцать человек сразу — не шутка! Часы проходят. Уже сменились китайцы. Тишина, в камере начинают похрапывать, засыпаю и я. Не знаю, долго ли я спал.

Мотор! Два! Да уж больно гудят. Выстрелы. Пять. Восемь. Несколько подряд. Потеряли счет. Во тьме напрягается слух, ощущается возбуждение. Гул стих. Комендант торжествует. Он расстреливал лично.

На третьей неделе по камерам пошел слух, что нас, и меня в том числе, расстреляют. Комиссар произнес перед полком речь, заявив, что гидра контрреволюции, поднявшая голову в полку, носящем славное имя Третьего интернационала, раздавлена. Все участники расстреляны. Кто-то даже как будто видел вывешенный список расстрелянных, где была и моя фамилия.

Зина на свободе и я в камере — оба узнали об этой речи. Новые арестанты принесли это известие из мира, где солнечный свет. Зина отыскала наконец сербов-коммунистов. Они явились в особый отдел и засвидетельствовали, что я им помогал, когда они работали в подполье.

Странное чувство охватывает, когда выходишь из подвала. Все земное невыразимо красиво, в особенности свет солнца. Но выходящий из подвала должен беречь глаза, сначала надо довольствоваться небольшим пучком его прекрасных, животворных лучей.

Не успел отдышаться от подвала, как прозвучал приказ по Кубанской области: бывшим офицерам, вольноопределяющимся и военным чиновникам, служившим и не служившим в Белой или царской армии, вне зависимости от возраста, явиться в Большой театр в Екатеринодаре.

Когда все явились, чекисты окружили здание. Вечером выпустили только членов партии. Прошел слух, что остальных отправят на Север.

Меня снова спасла бумага, полученная от сербов. Других разместили в алфавитном порядке в двух эшелонах. В первом эшелоне, если память не изменяет, до буквы “м”. Двум офицерам по дороге удалось выброситься из люка. Один из них какое-то время скрывался у наших друзей. Он рассказывал: загнали по 60 человек в товарные вагоны и заперли. Среди них было несколько семидесятилетних стариков, один семидесятивосьмилетний, бывший когда-то вольноопределяющимся и потом никогда не служивший. В их вагоне умер старик-генерал, его труп два дня не убирали. Все нужды отправляли через люк. Жара была невыносимая.

Весь первый эшелон пропал, никто не вернулся. Мать знакомого вольноопределяющегося объездила весь Север, обила все пороги, обошла всех родных и родственников высланных с этим эшелоном. О них не было ни малейших сведений. Через годы, когда Север стал громадной братской могилой, дошли слухи, что всех их по пути в Соловки перебили холодным оружием. Рыбаки рассказывали о залитых кровью баржах.

К Врангелю

Около станицы Приморско-Ахтарской высадился десант генерала Врангеля. Екатеринодар начали спешно эвакуировать. Чтобы не возиться с заключенными, освободили всех уголовников, а 700 арестованных по политическому подозрению расстреляли. В операции участвовал известный мне Шупинович (чех, настоящая фамилия Шупина), унтер-офицер Сербской добровольческой дивизии. Расстрелы продолжались два дня. Говорили, что Шупинович расстреливал в белых брюках и серых парусиновых туфлях.

Десант не удался. Уклонившимся от эвакуации также угрожал расстрел. Вшестером, запасшись незаполненными бланками одного из большевицких полков, мы ночью забрались в товарный состав, уходящий в северном направлении, надеясь пробраться к Врангелю. Ехали под видом добровольцев, направляющихся на красный фронт, на “барона”.

В Ростове знакомый серб-босниец, член Реввоенсовета Первой конной, дал нам прочесть секретную книгу о Врангеле, составленную большевицкой разведкой. Читали ночь напролет и тут только узнали, какое важное значение придают большевики армии Врангеля. Мы поняли, что впервые после Корнилова Белое дело в надежных руках и что в Крыму аграрный вопрос разрешается правильно и честно.

Отдавая должное доблести белых войск в Крыму и организаторским и военным способностям генерала Врангеля, отмечали также слабые стороны армии: малочисленность, тяжелое наследство, доставшееся от Деникина, затруднения с продовольствием и другое. Большое внимание уделялось также поддержке, которую оказывал генералу Врангелю Махно, пользовавшийся, к сожалению, большой популярностью среди украинского крестьянства. Обсуждались воззвания обоих.

В Ростове двое из нашей группы ночевали в доме, оказавшемся в районе облавы. Их забрали вместе с другими. Поехали дальше вчетвером. Через Днепр переправились у Кичкаса. Ночевали в какой-то деревне у председателя местного совета. Он жаловался на реквизиции и бессмысленную порчу отобранных продуктов. По секрету, осторожно, после долгого с нами разговора, сказал:

— Ходят слухи, что Врангель землю крестьянам дает. Никаких реквизиций не производит.

Его старик-отец не осторожничал, а прямо ругал большевиков.

По дороге из разговоров с крестьянами мы поняли, что они колеблются. Большевиков все стали ненавидеть. Но относительно Врангеля хотели бы достоверно убедиться: правда ли, что он дает землю? В большом селе Павловском ночевали у крестьянина и слышали, как он и его соседи почем зря ругали большевиков. Попросили переправить нас через Днепр, но большевицкие части сами тут начали переправляться. Решили попробовать счастья в Херсоне. Снова шагали по пыльной дороге, питаясь дынями и арбузами. Денег ни копейки. В Херсоне один из нас по неосторожности чуть было не попался, пришлось спешно уходить. В Одессе знакомые обещали переправить в Крым, но только меня одного. Решили попробовать попасть туда через Румынию. Взяли направление на Овидиополь. Шли по молдавским, немецким и русским селам вдоль Днестра. Питались у крестьян. В богатые хаты не заходили, там давали редко, а иногда и собак натравливали. Бедняки никогда не отказывали.

В Маяке, на краю деревни, попросились на ночлег к рыбаку. Оказался хорошим человеком. Рассказал, что соседние села недавно восстали против большевиков из-за бесчеловечной продразверстки и расстрелов. Многие переправились в Румынию и теперь живут в береговых камышах. Он обещал нас переправить, но предупредил, что румыны могут вернуть назад. Нам эта мысль показалась настолько дикой, что мы не обратили на нее должного внимания. В благодарность я отдал ему матросскую куртку, подаренную мне в Одессе. Шинель была давно продана.

— Как только солнце тронет камыши, вы должны быть на берегу, — предупредил рыбак.

Мы спустились к обрыву, пробрались сквозь камышовые заросли и залегли у берега в ожидании захода солнца. Рыбак свистнул, мы вышли, легли в лодку. Солнце уже зашло, когда мы были на румынском берегу. Сели, стали думать: идти к заставе или пробираться камышами к Аккерману, где, по слухам, был представитель Врангеля и знакомые сербы из Одессы. К нам подошли русские повстанцы и посоветовали явиться на заставу, иначе нас могут расстрелять как шпионов.

На одном берегу стояла палатка румынской заставы, на другом — большевицкой. Начальник заставы говорил по-французски и был с нами вежлив. День мы пролежали в палатке и носа не показывали. С того берега большевики перебрасывали яблоки, обернутые прокламациями. Румыны яблоки охотно подбирали, читали и прокламации.

Мы просили отправить нас в тыл как австрийских военнопленных, возвращающихся на родину. До получения приказа от командира начальник ничего сделать не мог, а что мы австрийские военнопленные, явно не верил. На вопрос, служили ли мы в русской армии, мы имели неосторожность ответить положительно. Мы как раз собирались на ночлег, когда вернулся солдат от командира пограничной роты. Я уловил смысл сказанных им фраз, и меня обдало холодом: приказано немедленно вернуть нас обратно. Начальник за это время с нами подружился, и нетрудно было его уговорить переправить нас между двумя большевицкими заставами. Утром нам дали немного хлеба, и два солдата неохотно повели нас к берегу. Один из них говорил по-мадьярски, которым владел наш товарищ. Солдат объяснил, что румынская граница закрыта для всех русских, а нас приняли за офицеров деникинской армии.

Показались рыбаки. Солдат подозвал одного. Мы узнали нашего старого знакомого. Греб он изо всех сил и быстро нас переправил. Мы выскочили из лодки и, как зайцы, в кусты.

Ползком добрались до прогалинки. Шагах в двухстах тянулся шлях. Вдали маячили всадники в буденновках. Мы спрятались. Когда они исчезли из вида, вышли на дорогу, зашагали и запели: “Ты не плачь, не горюй, моя дорогая, коль убьют, позабудь, знать, судьба такая!”

Жаль только, что перед переправой через Днестр мы уничтожили все наши документы.

Примечания

6. К стр. 67. В Русской армии были сформированы добровольные женские батальоны.

“Наконец и Офицерский полк пошел к мосту, прикрываемый заставой. Над ним свистели пули. В темноте, на том берегу, у моста движение. "Девочки! Тащите сюда пулемет!" — слышен женский голос.

Проходившая рота засмеялась, но коротким смехом, будто поняв особенность и серьезность услышанного приказа. У моста становилась на позицию, чтобы прикрыть отход армии, маленькая женская боевая часть — всего 15-20 человек с пулеметом. Ее состав — ударницы женских батальонов, иные в чине прапорщика, иные с Георгиевскими крестами”.

(“Марковцы в боях и походах за Россию”. Часть 1)

7 К стр. 78. На мотив марша сибирских стрелков: “Из тайги, тайги дремучей, от Амура, от реки, молчаливой грозной тучей шли на бой сибиряки”. При советской власти на тот же мотив исполнялась песня “По долинам и по взгорьям”.

8 К стр. 85. “Я услышал музыку. Было как будто недалеко, но ничего не было видно за скатом. Наконец на скате появилась цепь корниловцев. (...) Впервые я видел этот знаменитый полк в бою. Полк разворачивался к атаке, не изменяя шага и отбивая ногу как на параде, ни криков, ни беготни, ни одной заминки. Я смотрел на полк, разинув рот, до того удивительно, картинно, захватывающе и даже страшно было это зрелище. Большевики встретили полк ураганным огнем, а корниловцы и не дрогнули: как шли, так и идут, даже шагу не прибавили, и казалось, что они чрезвычайно быстро приближались к окопам большевиков. Вдруг пальба большевиков прекратилась. Густыми цепями они поднялись и побежали изо всех сил к станице. В ту же минуту грянуло корниловское “Ура!”.

(“Марковцы в боях и походах за Россию”. Часть 1)

На главную страницу сайта