Глава 6

Русский дом

 

Оказавшись на границе своей новой родины, я испыты­вала наивысший подъем интереса и любопытства. Что же заставляло всех утверждать, будто я найду здесь совершен­но иную страну и иной образ жизни, чем на Западе, и по­чему я буду ощущать себя в такой дали от всех?

Я сразу же услышала незнакомый язык, в котором длин­ные предложения произносились так, что казались одним словом. Я увидела стоящих вокруг странных коренастых людей с широкими бесстрастными лицами. Они почти ни­чего не говорили, не жестикулировали и отвечали на взвол­нованные вопросы своими тихими спокойными голосами. Это были мужики в странной одежде, белых фартуках и шапках причудливой формы. Они проворно несли наш ба­гаж и казались очень сильными. Чиновники в различных формах, прекрасно выглядевшие мужчины крепкого сложе­ния, щегольски носившие свою форму, тщательно прове­ряли паспорта и багаж.

У границы нас встретил старик с умным лицом, он мно­го лет прослужил у деда и отца моего мужа, а после смер­ти свекра стал дворецким или управляющим имением. Он взял наши билеты, квитанции на багаж и посоветовал пой­ти пообедать в ресторан, где уже заказал для нас обед, а сам ушел, чтобы позаботиться обо всем прочем.

После еды мы немного погуляли среди живописных групп, затем пришел старик Август и сообщил, что специ­альный вагон прицеплен к поезду, направляющемуся на юг, и мы должны в него сесть. После еще двадцатичетырехча­сового пути мы прибыли на крошечную станцию, ближай­шую к старинному имению Буромка (Имение Кантакузиных Буромка, собственность, доставшаяся по линии Сперанских, находилось в Полтавской губернии в Левобережной Украине (к востоку от Днепра)), где сошли, и нас встретил брат мужа. Это был очаровательный четырнадца­тилетний мальчик, круглолицый, с веселой улыбкой и озор­ными искорками в красивых глазах. Он принес мне боль­шой букет фиалок, и, пока мы с ним болтали, слуги рас­паковывали большую корзину для завтраков и выкладывали ее содержимое. Мы поели с большим аппетитом, так как с тех пор, как пересекли границу, ели только то, что ста­рый Август мог приготовить в вагоне. Казалось таким странным, что приходилось брать с собой так много вещей и людей, чтобы тебе было удобно. Август привез с собой белье и все прочее, и я поняла, что все это необходимо, как только мы покинули магистральные линии и поезда-эксп­рессы. Мой деверь прекрасно организовал нашу поездку в Буромку. По волнистым степям три смены серых в ябло­ках рысаков, запряженных по четыре в ряд, тащили нас в огромном роскошном ландо, за ним следовал другой эки­паж с Августом и чемоданами, а третий вез наши сундуки. У въезда в имение нас ждал парадный экипаж, по тради­ции называвшийся «золотым экипажем». Он так высоко поднимался над землей, что для того, чтобы вскарабкаться в него, требовалась лестница из четырех ступеней, сзади у него находилась площадка, где между рессорами, держась за поручни, стояло двое слуг в казачьих мундирах. Они очень красиво выглядели в своих отороченных мехом сине-алых одеяниях, с семейными гербами — орлами, прикреп­ленными к груди. Мы с Кантакузиным сидели на главной скамье, а деверь — на маленькой скамеечке у наших ног, спиной к козлам, на которых сидел кучер.

Все мужчины радушно приветствовали нас и желали нам здоровья и счастья. Управляющие имением поднесли нам традиционные хлеб с солью на серебряных блюдах, покры­тых полотенцами, вышитыми местными крестьянками. Они целовали мне руки, а муж сердечно обнимал всех ста­рых слуг. Он вырос у них на глазах, и они, казалось, были его преданными друзьями.

В каждой деревне, через которую мы проезжали, крес­тьяне разглядывали меня с любопытством на улыбающих­ся лицах. Мы останавливались на каждой центральной пло­щади среди толпы, подносившей нам традиционные хлеб и соль, и Кантакузин пил за здоровье присутствующих, бла­годаря жителей каждой деревни за радушный прием.

В некоторых деревнях для нас возвели арки из соломы и цветов, перевязав их материей для флагов. Все эти люди казались мне очень симпатичными. Деревни выглядели чрезвычайно живописно, так же как и костюмы, и я ощу­щала, что полюблю жизнь в России, ее традиции, добрые чувства и интересные обязанности.

Стемнело, и нас встретили еще два всадника в казачьей одежде, они держали горящие факелы, освещая нам доро­гу. Вскоре после этого мы повернули в парк и, промчав­шись по главной аллее галопом, доехали до входа в дом, где тоже толпился народ в красивых национальных костюмах. Когда мы остановились, на лужайке заиграл духовой ор­кестр, парадные двери распахнулись, и перед моим взором предстало множество людей, все они явно были слугами, в центре группы в легком платье стояла мать Кантакузина, а рядом с ней сельский священник.

Нас чуть не вынесли из экипажа, не помню, как с нас сняли верхнюю одежду, затем мы оказались перед княгиней. Закончив с приветствиями, мы перешли в бальный зал, по­казавшийся мне огромным. Он имел двухэтажную высоту, и места там хватило для всех. Здесь сельский священник, или «поп», осуществил благодарственный молебен по поводу на­шего прибытия, во время которого я смогла перевести дух и оглядеться. Конечно, я совершенно не понимала слов службы, проводившейся на славянском языке, но знала, что по сути она походила на Те Deum («Тебя, Бога, хвалим» (лат.) — хвалебный гимн раннего Средневековья.) в честь возвращения мо­его мужа в родной дом с невестой. Во время службы они слушали как почтительные верующие, но в то же время я ощущала, что глаза большинства слуг были устремлены на меня, они, несомненно, размышляли, как повлияет на их жизнь появление нового члена господской семьи.

Размеры комнаты действительно производили впечатле­ние, и она казалась еще больше из-за мягко затененного света и разрозненно расставленной мебели. Это был баль­ный зал, который теперь явно использовался как общая гостиная с большими мягкими креслами, расставившими свои ручки, словно приглашая сесть, с разложенными по­всюду книгами, журналами и играми.

Бильярдный стол, рояль, фонограф стояли в разных уг­лах, как бы предлагая воспользоваться собою, в то время как перегородки из растений отделяли уголки, где можно было уединиться для уютной беседы или игры в карты. Там стояли большие стеклянные витрины с семейными сувени­рами и реликвиями, мраморные статуи, красивые карти­ны и камин резного дерева.

Но самое большое впечатление на меня произвел пол, большое открытое пространство между мной и священни­ком. На дубовой основе выложен сложный узор из разных пород дерева: белого клена, красного дерева и кусочков перламутра, отполированный пол блестел, покрытый не­сколькими слоями чистого воска, — произведение искус­ства, подобного которому я не видела ни в одной другой стране. Впоследствии я узнала, что этот пол был сделан и отполирован вручную многими поколениями терпеливых людей, продемонстрировавших своей заботой о деталях истинную любовь к красоте и врожденный хороший вкус. И пол, и потолок были по-своему так же великолепны, как и пение хора, в совершенстве выполнявшего свою роль в службе.

На столе стояло собрание икон, которыми нас собирались благословить и которые должны были перейти к нам. Неко­торые из них, древние и редкие, были предоставлены нам членами семьи или друзьями, другие на эмали или кованой бронзе дарили домашние слуги или управляющие имения­ми. Горел ладан, возносились голоса в прекрасных напевах, и вся сцена была очень трогательной и своим очарованием сильно отличалась от всего того, что мне доводилось испы­тывать прежде. Это был словно какой-то отдаленный клич из Ньюпорта, Нью-Йорка и Парижа, призыв к открываю­щейся передо мной новой жизни, и, несмотря на всю свою странность, она привлекала меня больше, чем я могла выра­зить. С первого же мгновения у меня возникло чувство глу­бокой симпатии к нации, создавшей нечто подобное и жи­вущей в этом окружении, наполняя его совершенно особым содержанием.

Княгиня, моя свекровь, была француженкой (Ее девичья фамилия Сикар, но она не была эмигранткой. По семейно­му преданию, первый Сикар, гугенот, приехал в Россию в конце XVIII века во времена царствования Екатерины II. В то время как семья сохраняла традиции французской культуры, она, по-видимому, давно обратилась в рус­скую православную веру. Согласно календарю-справочнику «Весь Петербург» за 1913—1914 годы, «вдовствующая княгиня Елизавета Карловна, графиня Сперанская, урожденная Сикар» имеет резиденцию на рю Мюрилло, 4 в Па­риже.) и своим внешним видом, мимикой, осанкой и поведением заметно отличалась от всех окружающих. Она была очень красива и одета по последней парижской моде, передвигалась быс­трее, чем большинство русских, и плакала от волнения. Ее глаза блуждали в поисках недочетов, которые тотчас же устранялись. Она пользовалась большим влиянием и резко выделялась на фоне обитателей Буромки.

Служба закончилась, но мы остались на своих местах, я стояла между свекровью и мужем, и все присутствующие, начиная со старика священника и заканчивая младшей де­вушкой-служанкой, проходили мимо нас, их представляли мне, и они целовали мне руку. Многие из этих преданных слуг уже давно находились на службе в семье моего мужа. Приковыляли два старика, знавших Сперанского ('Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839) — один из виднейших и знаменитейших государственных деятелей России. Сын сель­ского священника, он достиг высоких постов на государственной службе благодаря своим выдающимся способностям. Некоторое время был главным советником императора Александра I и вторым человеком в государстве. В 1839 году за работу по составлению законов ему был присвоен титул графа.), умерше­го в 1839 году! Многие начинали служить еще при крепост­ном праве, и практически все родились и выросли в помес­тье. Вперевалку подошла старушка, няня моего мужа, с новой золотой брошью на необъятной груди. Обняв и рас­целовав Кантакузина, она поцеловала мою руку, при этом мне показалось, будто она так по-матерински ласково вы­глядит, что я с восторгом поцеловала ее в обе румяных щеки. Она крепко обняла меня и улыбнулась в ответ, с этих пор я обрела в «бабушке Анне Владимировне», как ее называли, верного союзника.

Вскоре между мной и всеми слугами установились чрез­вычайно дружелюбные отношения, и почти двадцать лет я видела с их стороны только доброжелательность, понима­ние и преданность. В первую очередь превосходные каче­ства этих простых, скромных деревенских людей застави­ли меня полюбить мой новый дом. Впоследствии, когда я узнала их, а также их соотечественников лучше, подобные качества заставили меня восхищаться русскими представи­телями всех классов за их внутреннее благородство, терпе­ние и мужество.

Прошло некоторое время, прежде чем я привыкла к раз­мерам и сложному плану старого дома, первое время я час­то терялась и спрашивала дорогу. Многое в Буромке мне нравилось, и многое вызывало изумление. Обычная амери­канская экономка, наверное, сошла бы с ума от многих не­удобств. То, что воду для этого огромного хозяйства прихо­дилось накачивать вручную; то, как чистили туалеты; тот факт, что двое мужчин целыми днями чистили, наполняли и зажигали керосиновые лампы; то, что все мы жили с неза­пертыми или даже открытыми окнами и дверьми — французские окна на террасах оставались летом открытыми на всю ночь, при этом драгоценности лежали в безопасности годами, даже поколениями, — все это не могло не изумлять!

Сама страна была очень красивой, и я не могла решить, что мне больше нравится: равнинные земли степи с велико­лепием волнующегося урожая, с бороздами полей шоколад­ного цвета, столь полными обещания, или же леса, а может, наибольшее восхищение у меня вызывали простирающиеся в своем мирном спокойствии луга, по которым протекали ручьи и где пасся скот. Количество животных и разнообра­зие работ в имении поражало, и моему американскому ра­зуму казалось интересным и занятным размышлять о том, каким самодостаточным было наше хозяйство, находивше­еся в семидесяти верстах (примерно в сорока шести милях) от почты, телеграфа, железной дороги и электричества. И все же жизнь здесь была совершенно цивилизованной, удобной и продвигалась как хорошо смазанный механизм.

Через два-три дня княгиня уехала в Петербург, сопро­вождая моего юного деверя в школу, а мы остались недели на две и насладились золотым великолепием ранней осени. Мой муж провез меня по всему имению, и во время моего первого пребывания в российской деревне я много узнала об управлении во всей сложной взаимосвязи. Первоначаль­но в его состав входило тридцать тысяч десятин (около двух и двух третей акра составляет десятину). С отменой кре­постного права половина земли была отдана императором освобожденным крестьянам, и правительство заплатило но­минальную цену собственникам за конфискованную землю. В течение жизни трех следующих поколений по различным причинам пришлось пожертвовать еще некоторыми не­большими частями земли Буромки, но нам по-прежнему принадлежало тринадцать или четырнадцать тысяч десятин земли. Переплетаясь своими границами с крестьянскими общинными землями, оно представляло собой приятное зрелище и вызывало у хозяина чувство, будто он повели­тель маленького королевства со всеми вытекающими отсю­да правами и обязанностями.

Ближайшая деревня была чрезвычайно живописной, но я испытывала душевную боль при виде жалкого положения вещей, царившего там, и нездорового вида многих жителей. Расположенная на зеленых покатых берегах крошечного озе­ра, она была идеально красивой и являла собой пример глу­боко укоренившегося стремления русских людей к сочета­нию практичного и красивого. И люди, и скотина пили и купались в кристально чистой воде. Их дома, окруженные деревьями и пестрыми цветами, издалека производили оча­ровательное впечатление. Но если к ним приблизиться, все менялось, ибо все соломенные крыши нуждались в ремон­те, их продувал ветер, они пропускали снег и дождь. У до­мов были в основном покосившиеся стены и крошечные окна, укрепленные штукатуркой. Повсюду видны следы бед­ности, несчастья, грязи, беспомощности, перенаселения и неудобства. Меня очень огорчала мысль о том, что люди, обслуживающие нас в доме или в имении с жизнерадостными лицами, распевая за работой веселые песни, у себя дома в деревне жили в таких скверных нездоровых условиях.

Отец моего мужа давно умер, а свекровь, пока дети были несовершеннолетними, подвергалась со стороны своих уп­равляющих почти такой же эксплуатации, как и крестьяне, к тому же она подолгу отсутствовала в имении. Она много сделала, чтобы улучшить особняк и другие постройки имения, но столкнулась со значительным ежегодным дефицитом, вызванным слишком большими расходами и недостаточным производством. Людьми она не слишком много занималась. Не знаю, такая ли ситуация сложилась по всей России, но мне говорили, что Буромка представляла собой образец про­цветания и будто крестьяне Малороссии были счастливее и способнее тех, которые жили в северных областях.

Долгое время мне было трудно понять, почему нашим людям приходится больше страдать, чем жителям других земель. Постепенно я узнавала о событиях, происходивших с русскими в течение столетий, и эти люди нравились мне все больше, особенно когда с 1900 по 1914 год я внима­тельно наблюдала за их жизнью.

В середине ноября мы отправились из Буромки в сто­лицу. Начались проливные дожди, обещавшие нашим вспа­ханным полям плодородие, но превращавшие дороги в тря­сины. Шесть лошадей, запряженных в огромную дорожную карету, наподобие ландо, с трудом тащили ее по густой гря­зи, налипавшей на ступицы колес; так что мы опасались увязнуть и провести всю зиму на этой дороге.

Долгое путешествие в старинных поездах, не имеющих удобств, показалось мне забавным приключением, так как у нас было достаточно места, продуктов и множество слуг. Все изменилось несколько лет спустя, но я с интересом вспоминаю эти забавные хлопоты, груды ручного багажа и проворных, всегда готовых услужить людей, которые бла­годаря каким-то атавистическим чертам и желанию угодить знали, как сделать наше путешествие более легким.

По прибытии в столицу мы должны были остановиться в доме свекрови, она предложила нам часть своего обшир­ного особняка на зиму или до тех пор, пока мы не найдем себе подходящего жилья. Она обещала прислать на вокзал нам навстречу экипаж, чтобы у нас возникло ощущение возвращения домой, как с энтузиазмом заявила она.

Было утро с изморосью, грязный снег тонким слоем по­крывал улицы. Едва рассвело, и все казалось унылым и сы­рым, ледяной ветер дул в лицо. Экипаж по ошибке или по небрежности не встретил нас, так что волей-неволей мы потащились по городу на странном перевозочном средстве, называемом дрожки. Кучер, столь же странный, как и его выезд, правил лошадью, которая, судя по тому, как она медленно передвигала усталые ноги, работала всю ночь.

Эта поездка была единственным скверным впечатлени­ем, оставшимся у меня от такого великолепного города, который мне было суждено нежно полюбить и который стал моей родиной на многие годы, но тогда мне казалось, будто мы проехали много миль, прежде чем добрались от Варшавского вокзала до Фонтанки, где жила княгиня.

Когда мы наконец добрались до парадного входа и под­нялись по большой лестнице в хорошо натопленные ком­наты, наше настроение поднялось. Княгиня встретила нас с таким же волнением, как и в Буромке, но менее цере­монно. Меня сразу же представили сестре моего мужа и ее супругу. Она обладала незаурядными качествами: ма­ленькая и хрупкая, с нежными руками и прекрасными гла­зами, она как бы являла собой квинтэссенцию хороших манер. Ей были присущи редкий интеллект, ум и привле­кательность. Как правило, застенчивая и не умеющая выс­тавлять себя напоказ, она принадлежала к тем женщинам, о которых французский гений сказал так: «Самые привле­кательные женщины никогда не привлекают внимания, но всегда его удерживают».

Я нашла ее очень простой и обаятельной, мы сразу же стали относиться друг к другу по-сестрински и оставались в таких отношениях в течение двадцати долгих лет, став к тому же и верными друзьями. Ее супруг, сердечный и оча­ровательный человек, тоже сделался моим добрым другом и в течение наших длительных взаимоотношений всегда отно­сился ко мне с симпатией. Постепенно я почувствовала ве­ликолепие города, вызывавшего у меня какой-то внутренний трепет, и почти сразу же ощутила вкус к светской жизни.

В целом же на мою долю сначала выпали тяжелые ис­пытания, так как, приехав в ноябре к Рождеству, я прове­ла три недели больной в постели, а в конце января снова слегла в постель с тяжелым брюшным тифом и оставалась там до Пасхи, затем легкий рецидив снова удерживал меня больной до конца мая.

Когда мой мозг не был затуманен, я ощущала глубокую депрессию оттого, что так много болела, но мой молодой муж оказался превосходной сиделкой; он сам, его брат и сестра всегда были готовы развлекать и веселить меня в долгие часы выздоровления.

В июне мы переехали в собственные апартаменты на берегу Невы, и, хотя они были намного меньше, чем дом княгини, мы с восторгом принялись обустраиваться. Нам обоим нравилась большая река, благодаря которой посто­янно менялась картина.

Во время моей болезни зимой приезжала мама, летом она вернулась еще на шесть недель, предприняв с большим терпением долгое утомительное путешествие.

В июле родился наш первый ребенок, великолепный пух­лый мальчик с темно-карими глазами Кантакузиных. Он был здоровым и сильным, и я чрезвычайно гордилась этим новым членом семьи.

У моего мужа был брат-моряк, на пятнадцать месяцев его моложе, он вернулся с Востока как раз ко времени рожде­ния Майка. Борис сразу же принял меня и ребенка, кото­рым восхищался. Познакомившись с этим членом семьи, я почувствовала, что у меня есть все основания поздравить себя с тем, что муж дал мне возможность войти в такой милый семейный круг.

Имея прелестный дом, полный любимых вещей, прекрас­ного сына и симпатичного мужа, я начинала новую жизнь в России. Я чувствовала себя здоровой и сильной после прояв­ленной обо мне заботы во время моих болезней и с нетер­пением ожидала возможности приобщиться к жизни петер­бургского светского общества и познакомиться со всемирно известными людьми, составлявшими его славу.

 

Глава 7

ПЕРВЫЕ СВЕТСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

 

Мне было чрезвычайно интересно знакомиться с людьми в Санкт-Петербурге. Это совсем не походило на встречи в светских обществах, когда мы проездом посещали какие-то иностранные города и знали, что скоро уедем и произведен­ное друг на друга впечатление не имеет существенного зна­чения. Здесь же все было по-иному. Некоторые из этих рус­ских были теперь моими родственниками, любой из них потенциально мог стать другом, и я знала, что мне предсто­яло всю оставшуюся жизнь провести среди них. Они сильно отличались от приятелей из прошлого. У меня создалось впечатление, будто они намного проще и естественней. Эти­кет, безусловно, существовал, но его гнет в меньшей степе­ни ощущался в Петербурге, чем в Вене.

Петр Великий учредил градацию рангов, и по правилам ни один армейский офицер рангом ниже полковника не мог появиться ни на одном из придворных приемов с же­ной, если он или она не состояли при ком-либо из членов императорской семьи. В этом случае они приходили офи­циально как часть свиты. Унаследованный титул совершен­но не менял такого положения при дворе. Человек мог быть главой княжеской семьи и все же не иметь придвор­ного звания, в то время как любой полковник, даже буду­чи низкого происхождения, из любой части страны имел право явиться с супругой на большой придворный бал.

Рождение имело значение с исторической и светской точ­ки зрения, но не официально, в то время как официальный бюрократический ранг, военный или гражданский, давал определенные придворные права. Об этом мне сразу же со­общила свекровь, а поскольку мой муж в свои двадцать че­тыре года был всего лишь лейтенантом, хотя и престижного Кавалергардского полка вдовствующей императрицы, невзи­рая на все наши родственные связи и положение в обществе, он не мог ни взять меня во дворец, ни явиться туда сам, если только не нес там караульную службу. Оставлять свою служ­бу в полку он не хотел, так что, казалось, нам предстоит ждать долгие годы, прежде чем я приобрету официальное право быть представленной двум императрицам (Мария Федоровна (1847—1928) — вдовствующая императрица, в про­шлом датская принцесса Дагмара, сестра английской королевы Александры; и императрица Александра Федоровна (1872—1918) — принцесса Гессен-Дармштадтская, воспитанная в Кенсингтонском дворце своей бабушкой ко­ролевой Викторией. Прежде чем выйти замуж за представителя русской цар­ской семьи, иностранные принцессы принимали православную веру и им давалось русское имя и отчество.), что явля­лось первым шагом к признанию при дворе.

Я слышала, что в жизни нескольких женщин это стало помехой на все годы молодости; мне повезло больше, и почти сразу же трудности исчезли с моего пути. Однажды на небольшом балу во дворце великого князя Владимира хозяй­ка дома великая княгиня Мария подошла ко мне и, взяв за руку, сказала: «Пойдемте, радость моя, я говорила о вас с императрицей, и она разрешила представить вас ей». Меня подвели к тому месту, где стояла молодая императрица, ве­ликая княгиня сказала несколько добрых слов и подтолкну­ла меня вперед, в пустое пространство, остававшееся вокруг правительницы. Она была чрезвычайно тиха и застенчива. Задав два-три поверхностных вопроса, на которые я ответи­ла, она впала в свое обычное состояние молчаливой рассе­янности, так что, сделав реверанс, я отошла. Тем не менее, поскольку я все-таки побеседовала с ее величеством, все ста­ли говорить, что мне следует сразу же попросить об офици­альной аудиенции, и не только императрицу, но и всех великих княгинь. Если кто-то поклонился императрице, про­явить невнимание к подобной особе будет неправильно.

Вскоре после этого произошел еще один приятный сюр­приз. Совершенно неожиданно я получила письмо от стар­шей фрейлины вдовствующей императрицы, где говорилось, что герцогиня Камберленд написала письмо с просьбой к ее величеству оказать любезность и принять меня, поскольку та была дружна с моими родителями в Вене. В результате од­ним прекрасным утром меня пригласили на аудиенцию в Аничков дворец, резиденцию императрицы-матери, и она проявила присущую ей любезность.

Новость об этом нарушении порядка скоро распростра­нилась повсюду, и, как только с представлениями было по­кончено, я стала получать приглашения на придворные тор­жества и отныне прекрасно проводила время. Конечно, оказанная мне особая честь вызвала шум, поскольку некото­рые женщины, оказавшиеся в подобном положении, годами ждали на обочине, когда судьба предоставит им возможность завоевать признание, в то время как меня повсюду пригла­шали и я чрезвычайно весело проводила время.

На этом мое везение не закончилось. Во-первых, поло­жение моего мужа упрочилось благодаря тому, что он установил дружеские отношения с некоторыми из молодых великих князей. Великая княгиня Мария устроила для нас небольшой обед, чтобы я смогла все это узнать. В тот ве­чер на прием пришел герцог Эдинбургский, брат короля Эдуарда VII; встретив там меня, он рассказал всем присут­ствующим историю моей семьи и о своем давнем знаком­стве с моим дедом. После его рассказа все присутствовав­шие надолго запомнили историю моего происхождения, что еще больше облегчило мой путь в светское общество.

Будучи молодой и энергичной и имея подобное покро­вительство, я испытывала желание угодить своим новым соотечественникам и была готова немедленно занять ме­сто среди молодых замужних дам императорской сто­лицы.

Однако, говорят, молодая императрица, увидев меня, неодобрительно высказалась по поводу моего бального пла­тья с глубоким квадратным вырезом вместо классического придворного декольте. Это незначительное изречение по­вторялось и преувеличивалось до тех пор, пока не превра­тилось в суровую критику в мой адрес и американских манер в целом. Через неделю все это кончилось ничем, но тогда это принесло мне известность и вызвало ко мне со­чувствие. Я конечно же воздерживалась от жалоб, но тот факт, что на многих присутствовавших дамах были надеты платья с таким же квадратным вырезом, как мой, посколь­ку прием у великой княгини считался частным балом, при­вел к тому, что удар, нацеленный на беспомощную иност­ранку, обернулся в мою пользу.

Впоследствии я обнаружила, что в отношениях между петербургскими аристократками и молодой императрицей существует какое-то напряжение. Оно возникло сразу же по приезде ее величества и быстро разрасталось, поощряе­мое гнусными интриганами, стремившимися использовать императрицу в своих целях. Использовав инцидент с моим платьем, четыре или пять молодых женщин на следующий придворный бал намеренно надели платья с квадратным вырезом, а когда суровые замечания императрицы стали повторяться в городе, виновницы принялись энергично за­щищаться. Начались сплетни и обиды, казавшиеся забав­ными и нелепыми, но они продемонстрировали, откуда уже тогда, в 1901 году, дул ветер.

Мои первые годы в Петербурге до начала Японской вой­ны были самыми блестящими со светской точки зрения. Императрица-мать не часто появлялась при дворе, но, ког­да появлялась, занимала первое место. Беседа ее была та­кой же веселой и милой, как она сама. Она умела сделать так, чтобы в ее обществе люди чувствовали себя непринуж­денно, казалась очень человечной и женственной, вдохнов­ляя человека на лучшее. Ее манеры в точности напомина­ли манеры сестры, герцогини Камберленд, и мне казалось, будто я знала ее всегда.

Однажды ее доброе отношение и такт спасли меня в тя­гостной и ложной ситуации, в которую я попала из-за не­мецкого кронпринца. Последний приехал с недельным ви­зитом, насколько я помню, в 1902 году. Это было в то время, когда немецкий император пытался склонить на свою сто­рону нашего императора и когда он настойчиво напоминал о том, что наша молодая императрица — его двоюродная сестра; и мать кайзера, и мать нашей императрицы были дочерьми королевы Виктории: старшая дочь английского короля и Алиса Английская.

Немецкий кайзер придумал план отправить своего стар­шего сына, тогда все еще неженатого, в Россию, чтобы про­инспектировать полк, почетным командиром которого был Вильгельм II, и провести неделю при дворе. Наш импера­тор прикомандировал к кронпринцу троих офицеров и не­скольких секретарей. Во главе этой группы стоял старый князь Долгорукий, один из «генерал-адъютантов» импера­тора, кроме того, «генерал императорской свиты». А по­скольку гость был молодым, спортивным, не говорил по-русски и не хотел говорить по-французски, в качестве со­провождающих были избраны мой муж и адъютанты его величества.

Кантакузин, один из лучших в России наездников и силь­ный игрок в поло, привлек внимание молодого Вильгельма. Беседу они всегда вели по-английски, этот язык Вильгельм любил и говорил на нем с легкостью. Они с мужем прекрас­но поладили.

После первого придворного обеда и дневного официаль­ного приема в немецком посольстве кронпринц, к несчас­тью, тяжело заболел инфлюэнцей. По этому случаю отмени­ли придворный бал. Бал в немецком посольстве состоялся без него. Старый великий князь Михаил (Михаил   Николаевич (1832—1909) — великий князь, дво­юродный дед Николая II.) тоже не отменил сво­их приглашений, и кронпринц, к счастью для себя, смог прийти.

Помимо членов императорской семьи и их придворных, присутствовали веселые сверхмодные молодые замужние дамы с лучшими из великолепных офицеров-холостяков гвардейского полка в качестве партнеров в танцах. Члены германского посольства пришли в полном составе и были единственными приглашенными дипломатами. Женатыми были только посол и граф Люттвиц, военный атташе. Про графиню Альфенслебен говорили, будто она была интимной подругой немецкого кайзера. Она выглядела старой и не­красивой, одевалась ужасно, отличалась неприятными ма­нерами и делала все по установленным правилам. Волосы ее были зачесаны наверх и закреплялись с помощью какой-то зеленой конструкции, которую мы, непочтительная мо­лодежь, называли теннисной сеткой. Она легко раздража­лась и пыталась нам указывать.

Маленькая жена Люттвица, американка по происхожде­нию, настолько «онемечилась», что разговаривала на язы­ке своей матери, строя фразы по немецким конструкциям, и по-английски называла своего мужа «ту тап»! Люттвиц не пользовался у нас любовью, и мы всегда сочувствовали его жене, но ее привязанность ко всему немецкому стала действовать на нервы даже тем из нас, кто, как и я, пы­тался проявлять любезность по отношению к ней пона­чалу.

Когда я вошла в большой бальный зал, графиня Люттвиц подошла ко мне и обратилась по-английски:

      Мы как раз собираем женщин, чтобы представить их кронпринцу, когда он приедет с их величествами. Не хо­тите ли присоединиться? Вы очень хорошо танцуете и, я уверена, захотите быть представленной его высочеству.

Я тотчас же решительно ответила, что, если кронпринц действительно хорошо танцует, я буду рада, если мне его представят, но не намерена быть представленной ему:

Меня никогда не представляли ни одному из муж­чин. Нашего кронпринца всегда представляют дамам, как любого иного джентльмена.

Но при немецком дворе другие правила этикета, крон­ принц удивится, если мы поступим по-иному. Он не станет танцевать с вами, если вас должным образом не представит ему графиня Альфенслебен, — настаивала маленькая графи­ня, начиная раздражаться.

Меня ужасно позабавило, как эта американка могла рас­суждать подобным образом, и я со смехом отозвалась:

      Дорогая графиня, это не Берлин, это Санкт-Петер­бург, и наш этикет предполагает, что русский джентльмен просит представить его даме. Муж говорил мне, что ваш кронпринц в высшей степени вежливый; поэтому, полагаю, он будет следовать нашим обычаям во время своего визи­та. Если же нет и если для того, чтобы потанцевать с ним, мне придется стоять в очереди, чтобы быть представлен­ной ему, то я лучше буду довольствоваться русскими парт­нерами на этом балу. Так что, пожалуйста, забудьте обо мне.

Некоторые дамы присоединились ко мне, и мы встали как можно дальше от входной двери. Мы все еще стояли там, когда заиграла музыка и в дверях показались члены царской семьи, и среди них брат императора Михаил, пре­восходный танцор и один из моих любимых партнеров. Он пересек зал и пригласил меня на открывающий бал вальс. По окончании его он пригласил меня быть его партнершей в мазурке. Затем сказал:

      Я хочу представить вам нашего кузена. Он вам по­нравится, и танцует он чрезвычайно хорошо.

Он отошел, вызвал из стоявшей у двери толпы Вильгель­ма, привел его в нашу сторону зала и вполне непринуж­денно представил его мне, а затем всем стоявшим рядом дамам. Кронпринц ничуть не был шокирован подобным нарушением этикета и, оказавшись впервые по прибытии в таком молодом и веселом обществе, тотчас же с энтузи­азмом проявил свои великолепные качества танцора. Он пригласил меня на вальс, я приняла приглашение и ощу­тила злорадную радость, когда мы проносились мимо того угла, где стояли немецкие дамы, с каменным выражением глядя на меня и моего блистательного партнера. Все шло гладко. Я танцевала без перерыва до ужина, а за ужином должна была сидеть за маленьким столиком со своим парт­нером князем Оболенским. Кронпринцу предназначалось место справа от императрицы-матери за ее столом, по­скольку он был почетным гостем. Какая-то важная пожи­лая дама должна была сидеть с другой стороны от него. Князь Долгорукий подошел к нам, объяснил план и сказал, что, поскольку императрица-мать сядет рядом с хозяином, Вильгельм должен присоединиться к другой даме и сопро­водить ее на ужин. Тут высокомерие и капризность моло­дого немца проявились в первый раз.

      Не хочу; я уже пригласил партнершу, вот эту княги­ню, и она должна пойти со мной к столу ее величества! — воскликнул он.

Тогда я отважилась принять участие в разговоре:

      В самом деле, сэр, я не могу ужинать с вами; во-первых, потому, что я ни за что на свете не стану втор­гаться за стол императрицы-матери, а во-вторых, я не могу покинуть своего партнера, вот и князь Оболенский пришел за мной. Так что спасибо и au revoir.

Я стала вытаскивать руку из-под его руки и повернулась к ждущему меня партнеру по ужину. Но кронпринц, сжав мою руку так, что я не могла освободить ее, повернулся к старому князю Долгорукому и довольно грубо заявил:

      Я же вам сказал, не пойду; или княгиня сядет за тот же стол, где сижу я, или я не пойду. Устройте все по воз­можности.

Я решительно запротестовала:

      Право, сэр, невозможно изменить планы нашего хо­зяина, вы уедете и не испытаете на себе последствий, в то время как меня, живущую здесь, обвинят в стремлении вы­делиться. Я не могу на это согласиться, извините меня.

Кронпринц пришел в ярость и так сердито запротесто­вал, что князь Долгорукий, совершенный придворный, об­ратился ко мне со словами:

      Будьте любезны, оставайтесь с его императорским высочеством, пока я разузнаю, что можно предпринять.

Я была по-настоящему раздражена сложившейся ситуа­цией, но никак не могла справиться со своим надменным спутником.

Вскоре вернулся князь Долгорукий и сказал:

      Не пройдете ли вы за стол, где сидит ее величество?
Одна из великих княгинь уступает вам свое место.

Кронпринц наконец отпустил мою руку, а когда мы приблизились к императрице-матери, она подняла глаза и улыбнулась. Вильгельм низко склонился над ее рукой, а. я присела в реверансе; она протянула мне руку, и я ее поце­ловала. Ситуация, похоже, ее забавляла, она спросила крон­принца:

      Вы сядете здесь? — и обратилась ко мне: — Сади­тесь с другой стороны.

Я отошла от нее, обошла место принца и приблизилась к спинке того стула, на который указала мне императри­ца, как откуда ни возьмись, ко всеобщему изумлению, появилась старая графиня Альфенслебен, шагнула к моему стулу и плюхнулась на него со словами:

      Nun also! Dass ist jetzt mein Platz! (Ну, тогда это мое место! (нем.))

Императрица-мать с трудом сдерживала смех, а крон­принц, казалось, вот-вот взорвется. Я уже готова была рас­плакаться, когда один из джентльменов, сидевших через два стула от жены немецкого посла, встал со словами:

  Княгиня, садитесь сюда. С позволения ее величест­ва, я сяду за любой другой стол, а вы можете занять мое место.

  Да, садитесь туда, — согласилась императрица и ода­рила любезного придворного и меня лучезарной улыбкой.

Все это, конечно, породило какие-то разговоры, но вско­ре они заглохли, поскольку ее величество и впоследствии относилась ко мне так же любезно, как и во время этого непредвиденного случая.

С тех пор каждый год 1 января мы получали поздрави­тельную телеграмму или какой-нибудь сувенир от крон­принца: небольшой его портрет верхом, его фотография с невестой, три или четыре акварели с изображением старин­ной формы, которую носили его полки, портрет его стар­шего сына. Однажды, когда я оказалась проездом в Берли­не, его императорское высочество, узнав об этом, позвонил мне по телефону и пригласил «пойти вместе со мной и моей женой на пьесу и поужинать». Я приняла приглаше­ние, и они заехали за мной совершенно без церемоний, кронпринц зашел за мной в отель, а затем проводил до дверей. Мы спокойно и приятно провели вечер. Кронпринц очень любезно обращался со своей женой, и они казались подходящей парой. Примерно год спустя, когда они посе­тили Россию, у меня создалось такое же впечатление. Но я скорее была готова поверить в его пороки, чем в добро­детели, так что, когда началась война, я без малейших ко­лебаний выбросила те подарки, которые он присылал нам в течение десяти—двенадцати лет.

Однажды кронпринц чуть не оказал мне плохую услугу, которая могла бы привести к весьма плачевным последстви­ям, если бы не рыцарство и смышленость русских. Это про­изошло в начале февраля 1915 года. Однажды меня позвал к телефону генерал Раух, наш старый испытанный друг, в то время занимавший важный пост в военном ведомстве сто­лицы. Он умолял меня принять его незамедлительно и на­едине. Я согласилась, в душе удивляясь его странной просьбе. А когда несколько минут спустя он появился, выглядел бо­лее озабоченным и мрачным, чем всегда.

Я спросила:

  Что за тайна, дорогой генерал? Я могу вам чем-ни­будь помочь?

  Нет, — ответил он, — разве что ответить на несколь­ко моих вопросов. Вы ждали каких-нибудь сообщений из-за границы?

Я принялась перечислять различных членов моей семьи, регулярно писавших мне, но Раух перебил:

  А нет ли у вас корреспондента в Германии?

  Нет, — ответила я.

— Тогда можете ли вы мне объяснить, что это такое? — спросил он, доставая из своей полевой сумки большой кон­верт. — Может, он адресован кому-то другому?

Я взяла конверт и прочла адрес.

Я единственная княгиня Кантакузина, урожденная Грант. Он предназначен мне, причем адрес написан чрез­вычайно своеобразно: только «С.-Петербург, через Румынию». Он запечатан большой красной печатью с буквой «В» и немецкой императорской короной. Да, я с уверенностью могу сказать вам, генерал, что вы найдете, если откроете его; это будет портрет немецкого кронпринца или какая-нибудь связанная с ним картина. Он посылает мне подоб­ные сувениры каждый год на 1 января. В этом году я ни­чего не получила, но, должна признаться, надеялась, что его императорское высочество в достаточной мере обладает умом и благородством, чтобы понять, что в военное время его подарок неуместен и может даже скомпрометировать. Возможно, мне это прислали из-за глупости какого-нибудь отвечающего за подобные дела секретаря, оставленного в Берлине; он отправлял подобные поздравления от имени кронпринца каждый год, и на этот раз взял привычный лист, не внеся в него поправок.

Раух внимательно осмотрел конверт.

— Нет, на нем стоит штамп пятой армии, той самой, которой командует сейчас молодой Вильгельм на Западном фронте, к тому же на нем подпись его гофмаршала — мар­шала его двора. Боюсь, он послан самим кронпринцем. Как вы думаете, что лучше с ним сделать? Большой конверт по­ступил сегодня утром к цензорам и произвел сенсацию. Об этом деле доложили начальнику комитета, а он позвонил в наше ведомство, поскольку понимал, что не должен необду­манно обвинять вас. Я предложил избавить его от этого дела, взяв все на себя. Я не сомневаюсь (если вы утверждаете, что не получали и не писали писем) в том, что вы говорите прав­ду, и я заверю в том начальника цензурного комитета. На этом моя миссия заканчивается, но мне хотелось бы знать, что вы собираетесь предпринять?

Во-первых, я предложила подарить портрет ему, на что он ответил решительным отказом; во-вторых, я сказала, что тотчас же напишу обо всем мужу и попрошу проинформи­ровать о случившемся главнокомандующего, так чтобы пос­ледний, услышав об этой истории из какого-нибудь другого источника, не подумал, будто я пыталась ее скрыть; в-треть­их, я решила рассказать об этом князю Орлову ( Орлов Владимир Николаевич (1868—1927) — князь, потомок знаме­нитой семьи, профессиональный армейский офицер и член свиты Николая II.). Я хотела, чтобы он владел всей информацией на случай, если госпожа Вырубова услышит эту историю от своих шпионов и попы­тается использовать ее мне во вред.

Наконец я сказала:

      Дорогой генерал, если вы не примете это в подарок, кому мне его предложить? Я не хочу иметь его в доме.

И Раух ответил:

      Я считаю, что вы намерены предпринять мудрые меры. Может, вам стоит посоветоваться с мужем или с Ор­ловым, что делать с этой вещью.

Мне хотелось отослать портрет назад. Я думала, что это будет наилучший способ отомстить за отвратительную вы­ходку надменного кронпринца. Я была уверена, что он хо­тел доказать, что независимо от того, как он и его армия поступали с союзническими войсками, его престиж в гла­зах знакомых оставался незатронутым. Или же он сделал это для того, чтобы скомпрометировать меня и моего мужа и просто причинить неприятности. В любом случае все это выглядело отвратительно, и я жаждала расплаты.

Я написала мужу, который рассказал обо всем своему начальнику. Последний посмеялся над этой историей, ска­зав, что я поступила правильно, и посоветовал больше не думать об этом. Затем я рассказала Орлову. Он так же, как и я, счел, что будет забавно отослать портрет, и попытался сделать это по одному из нескольких возможных каналов. Немецкий цензор не допустил бы, чтобы он дошел до ме­ста назначения обычной почтой; и, конечно, ни одно из посольств нейтральных стран не согласится, чтобы его пе­ревезли их курьеры. Мы пришли к такому выводу, посове­товавшись с американским поверенным в делах; никто из членов Красного Креста тоже не мог взять на себя пере­возку такого нежелательного груза. Очевидно, этой карти­не предстояло остаться в моих руках в качестве ненужно­го подарка, который неизвестно куда девать.

Моя свекровь, которую чрезвычайно взволновало это про­исшествие, посоветовала мне разорвать портрет и вернуть в сопровождении оскорбительного письма, но я скорее испы­тывала холодный гнев, чем кипела гневом, и считала, что подобный поступок не выразит моих чувств.

Я убедила Орлова положить отвратительную вещь в свой сейф, что он и сделал, там она и хранилась до тех пор, пока мне не пришлось покинуть Россию. Тогда он вернул порт­рет мне как память об одном из моих друзей, сказал он, и как рекомендация Троцкому-Бронштейну в том случае, если большевики схватят нас на границе! К счастью, этого не произошло, и, думаю, Вильгельм больше не посылал мне своих портретов.

 

Глава 8

РУССКО-ЯПОНСКАЯ ВОЙНА

 

В течение этих первых лет я делила свое время между обязанностями по дому с его детской и насыщенной свет­ской жизнью, личной и официальной. Я стала ощущать, что у меня появляется много друзей — как мужчин, так и жен­щин, и я во многом становлюсь русской. Мне нравилось все, что я делала, и хотелось, чтобы те, кем я восхищалась, почув­ствовали мою симпатию и мое восторженное отношение. Они, похоже, поверили в мою искренность и вскоре полно­стью приняли меня.

Молодость и приподнятое настроение не помешали мне увидеть много печального в России. И в деревне, и в горо­де распространялось какое-то тоскливое настроение, сулив­шее в будущем беду. Особенно отчетливо оно стало ощу­щаться к концу 1903 года.

Я предприняла ряд довольно оригинальных попыток на­чать вести наше домашнее хозяйство. К счастью, у меня было немного теорий, да и от тех вскоре пришлось отказаться. У домашних слуг были свои традиции, и они считали их более важными, чем идеи какой-то пришелицы. Мне легче было перенять их привычки, чем им воспринять мои. Они всегда называли все «нашим», прилагали немало усилий, чтобы наши небольшие приемы имели успех, и очень гордились ими. Все слуги были «нашими детьми» и такими же члена­ми семьи, как мы сами. Они надеялись, что мы позаботимся о них, будем интересоваться их личными делами, и были уве­рены, что мы поможем им в беде и простим их промахи.

За все те годы, что я провела в России, ни один слуга не ушел от нас по собственному желанию, и только нескольких из них уволили — тех, кого наняли случайно. Они не соот­ветствовали установившемуся патриархальному быту. В доме серебро, драгоценности, деньги и другие ценности хранились в шкафах и буфетах, которых никто никогда не закрывал. Поступить так значило бы нанести оскорбление, ибо, на­сколько мне известно, ничего, даже мало важного, там ни­когда не пропадало.

Младенец, маленький Майк, был общим достоянием. Старик Август, камердинер его прадеда, и няня его отца, бабушка Анна Владимировна, вели нескончаемые дискуссии с его собственной няней о том, на кого он больше похож. Как только мальчик родился, Август преподнес мне в пода­рок консервированную клубнику, которую я как-то попро­бовала у княгини и назвала превосходной. Между прочим, княгиня тоже ее высоко ценила и подавала нечасто, посколь­ку консервы делались из превосходных и чрезвычайно круп­ных ягод, выращиваемых в теплицах Буромки. Я тогда по­благодарила Августа, не придав этому событию большого значения, и сочла, что он просто проявил ко мне внимание, угостив лакомством, которое мне нравилось. Но однажды, когда опять подали клубнику, я стала расспрашивать и об­наружила, что старик просто позаимствовал свой подарок из находившейся в его распоряжении кладовой. «Княгиня не стала бы возражать; да она никогда и не узнает, а если даже узнает, я скажу ей, что намного лучше возбудить у вас аппе­тит во время болезни, когда вы подарили нам молодого кня­зя, чем угощать этими консервами гостей». Так он объяснил свой поступок — и ни признака сожаления по поводу того, что он распоряжался тем, что ему не принадлежало. Напро­тив, по его мнению, с одной стороны, были они с княгиней, а с другой стороны — я, больное дитя, заслуживающее все­го самого лучшего. Можно принять и такие законы морали, не лишенные своей логики.

Помню, какие драмы разыгрывались каждую неделю, когда свекровь оплачивала счета и бранила Августа за пре­ступления, в которых он никогда не признавался. И это продолжалось до тех пор, пока не удавалось, к его удовлет­ворению, оплатить все счета. В процессе обсуждения его не раз называли вором, поскольку его счета на продукты неизменно были преувеличены, с тем чтобы покрыть допол­нительные суммы, которые он выделял для моего юного деверя (Кантакузин Сергей Михайлович (Гай) (1884—1953) в то время был зачислен в Императорский Пажеский корпус, одно из элитных средних учеб­ных заведений, основанных в XVIII веке для сыновей дворянства. По оконча­нии корпуса учащиеся получали звание офицера и поступали на военную службу.), таким образом увеличивая предоставляемые маль­чику карманные деньги, чтобы тот мог их потратить на сладости или развлечения в Пажеском корпусе.

После того как все расходные книги были досконально изучены и счета оплачены, свекровь обычно говорила: «А те­перь признайся, что украл по крайней мере двадцать рублей для Гая». Август складывал деньги в карман, брал книги под мышку и отвечал: «Что ж, ваше сиятельство, юность у маль­чиков длится так недолго, и им нужно всегда немного больше, чем то, что они имеют» — и, довольный, уходил, в то время как княгиня со слезами на глазах говорила нам, как растро­гал ее старик и как он любит Гая. Теоретически неверная линия поведения, но на практике все получалось хорошо.

Этот юный брат принадлежал всем нам и имел свое осо­бое место в нашем небольшом доме. Фактически оба моих деверя большую часть свободного времени проводили за моим чайным столом. Наш малыш всегда ползал, а впослед­ствии ходил и играл рядом с камином в моем салоне в пять часов. Это время стало самым приятным временем дня, оно предназначалось для тихой беседы и спокойных дискуссий, из которых я почерпнула больше сведений о России и о моих новых соотечественниках, чем каким-либо иным путем. За окном был мороз, а в доме огонь камина, поющий чайник и уютные кресла помогали заглянувшему к нам гостю ос­тавить чопорность и стать проще. Приятные товарищи по полку, несколько симпатичных иностранных дипломатов, некоторые пожилые люди, с которыми я познакомилась во время обедов, стали постоянно приходить и основали интим­ный круг, который с годами значительно разросся. Мне нра­вились эти люди, и муж, первоначально избегавший этих чаепитий, со временем приобрел привычку возвращаться из своего клуба, выкуривать последнюю дневную трубку в сво­ем кресле и присоединяться к непринужденной беседе. Я много узнала об увлечениях, царивших в полку, об идеа­лах и привычках людей, составлявших нашу организацию. Мне почти не приходилось задавать вопросов — так быстро прогрессировало мое образование.

Слушая каждый день своих посетителей, я стала воспри­нимать их отношение ко всему окружающему, осознавать величие культуры, которой они обладали. Литература, ис­кусство и музыка страны, ее история и великое прошлое сделали их, так же как и крестьянство, тем, чем они ста­ли. Все это было чрезвычайно интересно, и я все больше и больше любила своих русских друзей.

Довольно странно, но при воцарившемся видимом спо­койствии эти люди проявляли признаки беспокойства по поводу будущего. Очень часто они заводили разговор о крестьянах, об их отсталости и необразованности и в то же вре­мя об их уме, они говорили о своих попытках развить эти темные массы. О бюрократии почти всегда отзывались с раздражением и досадой, порой критикуя Петра Великого за то, что он ввел ее со всей присущей ей неповоротливостью государственного аппарата. Они жаловались на те трудности, с которыми сталкивается человек, пытающийся совершить нечто полезное для окружающих, а также много говорили о царящей вокруг несправедливости и распространившемся фаворитизме. Та группа, которая желала реформ и улучше­ний, была огромна, она решительно осуждала политику императрицы, направленную на самоизоляцию, говорили о том, как нежелательна эта замкнутая в своем кругу жизнь правителей, о сокрытии различных скандальных разоблаче­ний, выявленных в Сибири. Постоянно повторялись и пре­давались анафеме имена Алексеева и Безобразова (А 6 а з а   Алексей Михайлович (1853—1915), АлексеевЕвге­ний Иванович (1843—1909) и Безобразов   Александр Михайлович (1866—1933) содействовали агрессивному проникновению России на терри­торию Кореи, что привело к началу Русско-японской войны. Алексеев был незаконнорожденным сыном царя Александра II и, следовательно, двоюрод­ным дедом Николая II.); на мой вопрос, что они сделали, последовал ответ: «Воруют и эксп­луатируют!» На горизонте вырисовывалась фигура Витте (Витте   Сергей Юльевич (1849—1915) — государственный деятель, решительно настроенный на модернизацию; находясь на посту министра финансов с 1892 по 1903 год, стал вдохновителем индустриализации России; в 1905—1906 годах первый премьер-министр России.), обещавшего стать значительной фигурой в истории.

Время шло, и те, кто хвалил Витте, и те, кто его порицал, находили достаточно доказательств, чтобы подтвердить свою точку зрения. У первых он пользовался хорошей репутаци­ей за Портсмутский договор (В качестве полномочного представителя России на Портсмутской кон­ференции, созванной президентом Теодором Рузвельтом, Витте добился за­ключения мира с Японией 5 сентября 1905 года.), где вел переговоры, невзирая на постоянно меняющиеся приказы и враждебное отноше­ние к нему дома. Его друзья в равной мере восхищались им за тот манифест (Императорский манифест от 30 (17-го по старому стилю) октября1905 года, заложивший основу преобразования самодержавия в конституци­онную монархию, был написан Витте.) 17 октября, который он вынудил подписать правителей во время революции. Противники Витте напа­дали на него за те же самые действия, утверждая, будто мир­ный договор был подписан, когда Россия еще могла выиграть войну, поскольку Япония была истощена, а манифест стал проявлением трусости со стороны Витте, хотя он всегда яв­лялся либералом.

Задолго до этих событий он совершил поездку по Сиби­ри, и повсюду его встречали с такими огромными почестя­ми, что, как утверждают сплетники, могло вызвать зависть со стороны монархов. Транссибирская железная дорога в зна­чительной мере была творением Витте, выступавшего, насколько я знаю, за экономическое развитие восточных ок­раин империи. Но действия Германии и определенные по­литические влияния на родине привели к созданию ситуа­ции, пробудившей подозрения со стороны Японии. Это, в свою очередь, создало такую атмосферу, что требовалась все­го лишь искра, чтобы разжечь огонь войны. Даже злейшие враги Витте никогда не отрицали, что его талант удержал Россию от финансового краха во время войны и революции 1905 года и что он поднял промышленность на такой уро­вень, какого не достигал никто до него. Но при этом всегда добавлялось, что это не подходит славянам (Намек на учение славянофильства, придававшего особое значение Рос­сии и подчеркивавшего отличия славян и православных людей от Европы.) и не может при­нести добра такой по природе своей сельскохозяйственной стране, как наша, и что Витте, возможно, и разбирался в иностранных делах, но плохо знал собственный народ.

Я все это слушала, и мое любопытство возрастало до тех пор, пока однажды не познакомилась с его женой, о кото­рой тоже много сплетничали. Она считалась дамой с не­ясным прошлым, но мне показалось, что оно считается та­ковым только потому, что многие неуравновешенные люди рассказывают о ней какие-то невероятные истории. Она держалась с достоинством, эта женщина лет сорока пяти, обладавшая мрачной красотой, благородными манерами, умным выражением лица и светящейся улыбкой. Ее одеж­да, простая по фасону, безукоризненно сидела на ее все еще красивой фигуре. На ней было мало украшений и драгоцен­ностей, но те, что она носила, внушали восхищение. Держа­лась она с гордостью, никогда первой не заводила разговор, однако отвечала достаточно тепло, чтобы казаться благодар­ной, и речь ее была интеллигентной и культурной. Она была еврейкой по происхождению, но принадлежала к русской православной церкви и посещала ее, вышла замуж за Витте довольно поздно, и он удочерил ее дочь и дал ей свое имя.

Мадам Витте никогда не принимали при дворе, однако мало-помалу она собрала вокруг себя группу друзей, которых крепко удерживала. Когда мы познакомились, я сочла, что она обладает определенным магнетизмом, и впоследствии с любопытством наблюдала за ее карьерой, так же как за ка­рьерой ее мужа. Он затмил собой все прочие политические фигуры в тот промежуток времени, когда я поняла всю глу­бину драмы, разыгрывавшейся в России, закончившейся рос­пуском 1-й Думы. Она по-своему сыграла свою роль так же блестяще, как и ее супруг.

Витте, похоже, не слишком интересовался светскими знакомыми, но тех, к кому относился хорошо, одаривал живой интересной беседой. Два-три раза мне представи­лась возможность насладиться его беседой. Ему очень по­нравились американцы во время его короткого визита в Соединенные Штаты. Он познакомился с моими родите­лями и вспоминал продолжительную беседу с отцом и вос­хищался красотой матери.

За обеденным столом он обычно бывал крайне молча­лив. Многие женщины, сидевшие рядом с ним, считали, что он намеренно их оскорблял, и утверждали, будто ис­пытывали мучения, когда слышали, как он ест суп. Один знакомый рассказывал мне, что видел, как он взял кури­ную ногу и бросил кость под стол! Этот великий человек отличался безобразной внешностью, но имел глубокие кра­сивые глаза и умелые руки. Он был огромным и казался сильным, хотя и не отличался плотным сложением. Мне его наружность казалась довольно интересной, так же как и его речи. Похоже, единственное, что привлекало его в обще­стве, — это возможность видеть, что жена окружена вни­манием, а приемная дочь веселится. По мере того как его власть росла, вокруг них собиралась все большая толпа жаждущих извлечь какую-то выгоду. Дочь вышла замуж за Нарышкина, потомка одной из знатнейших семей импе­рии, и у юной пары родился сын, хрупкий мальчик. Для того чтобы увидеть Витте в наилучшем проявлении, нужно было наблюдать этого огромного человека с внуком на коленях — большущий медведь умел быть таким лее нежным, как старая нянюшка.

В период революции, уступок требованиям общественно­сти, собраний и роспуска 1-й Думы, несмотря на раздра­женные нападки на мотивы Витте, я пришла к убеждению, что он искренне желал добра и хотел продвинуть Россию вперед. Думаю, он предполагал провести много либераль­ных реформ и наладить сотрудничество с наиболее патри­отичными силами страны. Но большинство из них почему-то не доверяло ему; заслуженное ли то было недоверие или нет, но оно стало роковым препятствием на пути деятель­ности, предпринятой Витте. Поскольку лучшие не присо­единились к нему, он сблизился с людьми экстремистских взглядов и не очень понимающими людьми, чтобы добить­ся большинства; затем, разочаровавшись в них или желая установить равновесие, он повернулся к реакционерам и попытался спасти ситуацию, связав себя с ними. Подобное раскачивание оказалось гибельным для него и нанесло боль­шой урон престижу правительства и императора, и тот вы­нудил Витте исчезнуть из общественной жизни, к глубоко­му разочарованию последнего, в то время как правитель­ство возглавил Столыпин (Столыпин Петр Аркадьевич (1862—1911) — чиновник Мини­стерства внутренних дел и бывший провинциальный губернатор, принял пост премьер-министра в июле 1906 года; инициатор непопулярного переворота 16 июня (3 июля) 1907 года, ограничившего избирательные права с целью создать более послушную Думу, предложил проект земельной реформы, на­правленной на то, чтобы упразднить общественную собственность крестьян на землю и создать класс независимых фермеров.).

В последнее время своего пребывания у власти Витте, казалось, утратил мужество. Он явно боялся принимать ре­шения или предстать перед лицом физической опасности. По собственному требованию он поселился тогда в Зимнем дворце и жил там окруженный охраной; чтобы попасть в салон мадам Витте, приходилось миновать несколько пар часовых. Конечно, его враги извлекали выгоду из подобных поступков. Те же, кто поддерживал его, по-прежнему кля­лись, что он искренний, дальновидный, патриотичный политик, преданный интересам своего суверена, старающийся преодолеть колебания императора и избавиться от интриг предполагаемых соперников, хотя его величество никогда не поддерживал его в критические моменты. Похоже, именно это воспоминание заставило его так сильно переживать свою отставку, невзирая на новый титул и большое состояние (Витте получил большое денежное вознаграждение при отставке из Ми­нистерства финансов и титул графа за свои достижения в Портсмуте.). Те, кто ненавидел его, утверждали, будто он сам виноват в том, что ему не доверяли и в конце концов отстранили от влас­ти. Я так и не узнала истины, но мне кажется безусловным, что он не из тех людей, которые намеренно внушают веру в свою честность.

Однажды вечером в 1902 году я оказалась на официаль­ном обеде рядом с высоким человеком с выразительным красивым лицом и довольно длинными седыми волоса­ми, слегка поредевшими на макушке. Особенно поразили меня его величавая осанка и бесстрашный проницательный взгляд. Обед устраивался в посольстве, и вновь назначенный Глава миссии или его секретари, имея довольно туманные представления о правилах русского этикета, рассадили го­стей согласно их происхождению, а не по официальному рангу занимаемых ими должностей.

Некоторые пожилые люди пришли из-за этого в ярость и стали критиковать хозяина, но мой сосед, обращаясь ко мне, с улыбкой сказал:

— До чего же они смешные, не правда ли? Поднимать такой шум по поводу того, где сидеть! Я же со своей сторо­ны должен признаться, что мне доставляет большое удоволь­ствие возможность оказаться в конце стола между двумя молодыми и красивыми женщинами, вместо того чтобы, как всегда, сидеть во главе среди таких же стариков, как я сам. Я благодарен провидению и считаю, что такую систему сле­дует поощрять.

Я была в равной степени рада, поскольку редко имела такого интересного собеседника, как этот. С того вечера началась моя дружба с Плеве (Плеве   Вячеслав Константинович (1846—1904)  — министр внут­ренних дел, убит революционером-террористом.) (ибо это был он, министр внутренних дел), и она продолжалась до его убийства. Я мало знаю о проводимой им политике. Впоследствии слы­шала, что он был ретроградом и стоял за суровые меры, а также его порой обвиняли за многие неверные действия других. Наверное, если бы мы говорили о политике, то наши мнения часто не совпадали бы, но в течение двух-трех сезонов, когда этот занятый человек довольно часто приходил к моему чайному столу прямо из канцелярии или после заседания Кабинета министров, он, насколько я по­мню, никогда не говорил о своей работе.

Будучи болтушкой, я пускалась в детальные описания своего последнего бала или же рассказывала о последних достижениях своего малыша, а он маленькими глотками прихлебывал чай и снисходительно слушал, словно рассказ ребенка о своих играх, при этом его лохматая голова опи­ралась на руку, прикрывавшую глаза. Через час он обычно вставал и уходил со словами: «Спасибо за очень приятный отдых». Я испытывала по отношению к нему острое любо­пытство. Он знал это и никогда не был банальным. Это была странная дружба, ибо Плеве был старше моего отца. Я знала, что его жена довольно приятная пожилая дама (я встречала ее на официальных приемах, и мы обменялись визитами), а однажды он упомянул, что у него есть дочь, намного старше меня, но помимо этого я ничего не знала ни о его домашней жизни, ни о работе. Его патриотизм, казалось, не имел границ, и он выполнял свои нелегкие обязанности невероятно решительно, неуклонно жил со­гласно своим убеждениям и выполнял то, что считал свои­ми обязанностями, не ведая страха и не заботясь о себе.

Наш последний разговор доказывает это его умонастро­ение. Была поздняя весна, и я собиралась через несколько дней уехать в деревню. Плеве пришел попрощаться и ос­тавался до тех пор, пока не ушли один или два других посетителя. Немного помолчав, он поднялся, чтобы произне­сти слова прощания.

  Жаль, что вы уезжаете, — серьезно сказал он. — Мне очень нравилось время от времени приходить сюда, чтобы провести часок в тишине. Боюсь, что больше не увижу вас.

Но я вернусь в город осенью, и, надеюсь, вы возоб­новите эту приятную привычку часто заходить ко мне.

  Если останусь в живых, то, безусловно, буду в числе ваших постоянных посетителей, но те люди, которые счи­тают, что я все делаю неверно, и которые уже пытались недавно меня убить, настойчивее, чем прежде, преследуют меня. Наверное, они скоро до меня доберутся.

  Но вы же министр внутренних дел, в вашем веде­нии находится полиция. Почему вы не обеспечите свою безопасность? — спросила я.

  Это выглядело бы не слишком красиво и было бы не­ хорошо, если бы я окружил себя полицией и проявил свой страх, не правда ли? Когда мне нужно что-то сделать, я вы­хожу, как любой другой человек, невзирая на последствия. Боюсь, у меня только один путь — исполнять свои обязан­ности и принимать последствия. Если я исчезну, меня заме­нит кто-нибудь другой. Приятного вам лета, и еще раз спа­сибо!

Он поцеловал мне руку и ушел со своей лохматой льви­ной гривой и поднятой головой, спокойной, как всегда, походкой.

Через несколько недель, кажется в июле (28 (15) июля 1904 года), Плеве отпра­вился в Петергофский дворец, чтобы сделать свой еженедель­ный доклад императору. По дороге к вокзалу в его карету бросили бомбу. Экипаж, кучер, лошади и министр внутрен­них дел — все разлетелось на куски. Я оплакивала трагичес­кую смерть Плеве, ибо знала, что, какой бы ни была его политика, он являлся честным и верным человеком, предан­ным своему императору и стране, и немногие обладали его мужеством, энергией и бескорыстием. Он с готовностью жертвовал личными желаниями ради постоянной службы отечеству и не боялся угрожающей ему опасности, которую всегда осознавал. Он был первым пожилым мужчиной, с которым я часто встречалась после своего замужества, и ка­зался мне одним из лучших в группе заблуждающихся край­не реакционных чиновников старой России.

С наступлением каждого последующего времени года все ощущали большие перемены. Неожиданно разразилась Японская война. Незадолго до ее начала через Петербург проезжал великий Ито (Ито Хиробуми (1841 —1909) — принц, наиболее значительный го­сударственный деятель Японии своего времени, бывший премьер-министром, министром иностранных дел, японским резидентом в Корее.), он надеялся встретить дружеский прием и получить заем. Но наше правительство встретило его недружелюбно, оттолкнув к Англии, где он получил и заем, и вскоре после этого, как я полагаю, договор.

Я узнала от американского посла, что Ито говорил с ним о моем деде. Он слышал, что я вышла замуж и живу в Санкт-Петербурге, и спросил, не мог ли бы посол организовать встречу со мной. Вместо того чтобы сообщить мне об этом, дипломат ответил ему, что не может ничего сделать.

Я была очень раздосадована, когда мой бывший соотече­ственник рассказал мне об этом разговоре с государствен­ным деятелем из Японии. Мне было бы чрезвычайно инте­ресно познакомиться с Ито, мои личные поступки никого не возмутили бы и не причинили бы никому беспокойства, ибо русские по преимуществу обладают широкими взглядами. Если и существует какое-то напряжение, возможно неиз­бежное, в общественных кругах, мне кажется, необязатель­но подчеркивать его, и нет необходимости, чтобы диплома­ты вмешивались в личные взаимоотношения. Я испытывала огорчение и негодование по поводу этого дела, но было уже слишком поздно и невозможно нейтрализовать неблагопри­ятное впечатление.

Вскоре после этого на первом придворном балу сезона мой юный деверь выступил в роли пажа императора. Нахо­дясь за спиной монарха, он обошел всех дипломатов и слышал все его реплики и вопросы, обращенные к главам мис­сий, а также их ответы. В тот вечер его величество приложил особые усилия, чтобы проявить повышенную любезность по отношению к японскому послу, он уделил ему больше време­ни, чем кому-либо другому, и всем присутствующим пока­залось, будто ответное отношение было весьма примечатель­ным. В конце разговора император и представитель Японии выразили удовольствие по поводу того, что некоторые ослож­нения преодолены и их империи остаются добрыми друзь­ями. По возвращении домой деверь рассказал нам об этом случае, и некоторые из знакомых подтвердили его рассказ. Но на следующий день, к нашему ужасу, стали распрос­траняться плохие новости. Был потоплен «Варяг», и почти тотчас же вслед за этим последовало объявление войны. Полк моего мужа не отправляли в Маньчжурию, так что об этой войне я знаю только по слухам. Я еще недостаточно хорошо понимала по-русски, чтобы следить по газетам за ходом во­енных действий. Чувствовала я себя плохо, наша старшая девочка родилась за несколько дней до того, как в битве при Порт-Артуре был затоплен «Петропавловск». С течением вре­мени меня все больше и больше поглощали события на Вос­токе: осада Порт-Артура и его блестящая оборона; героичес­кие сражения наших войск, недостаточно хорошо снабжав­шихся с помощью одноколейной недавно построенной железной дороги; благородные старания князя Хилкова (Xилков  Михаил Иванович (1834—1909) — князь, министр путей сообщения с 1895 по 1905 год.), ми­нистра путей сообщения, наладить движение поездов с про­довольствием и войсками, его бесконечные поездки, огромные трудности, вставшие на его пути, и смерть от изнеможения, когда работа, проделанная с такой гениальностью, была, на­конец, завершена. Меня интересовал и престиж Куропаткина (Генерал от инфантерии Алексей Николаевич Куропаткин (1848—1925) был назначен командующим маньчжурской армией в начале Русско-японской войны, а в октябре 1904 года командующим русскими ар­миями на Дальнем Востоке, снят с этого поста в марте 1905 года после по­ражения русской армии при Мукдене.).

Говорили, будто он получил так много икон, что, когда уез­жал, пришлось прицепить дополнительный вагон к его спе­циальному поезду. Он возглавлял штаб Скобелева (Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882) генерал, герои Русско-турецкой войны 1877—1878 годов.), блестя­щего деятеля Турецкой войны, и мало кто сомневался в его способности нести всю меру своей ответственности.

В течение многих месяцев в Петербурге говорили толь­ко о маньчжурских новостях, но постепенно содержание разговоров менялось. Появились разочарование и утрата иллюзий; а также горечь, сожаления, желание отдыха и мира и все возрастающее беспокойство. Поползли слухи о проигранных битвах и затопленных кораблях, о некомпе­тентности главнокомандующего и других фаворитов; о бес­порядках, неразберихе и страданиях в армии; об офицерах и солдатах, героически выполнявших свой долг. Военное министерство доказало свою несостоятельность. Мы посто­янно слышали о вмешательстве политической власти в ар­мейские дела; о том, как мешали командованию из Санкт-Петербурга; возможно, имели место зависть и боязнь, что если командующие фронтом урегулируют ситуацию, то при­обретут слишком большую власть и слишком много славы.

Был построен новый флот, и ему предстояло отправить­ся в воды Дальнего Востока. Мой деверь-моряк отплывал вместе с ним на одном из самых больших кораблей «Алек­сандр III». Он с нетерпением ждал отъезда и все же гово­рил — и его товарищи это подтверждали, — что работа делалась некомпетентными людьми, занявшими свое поло­жение по протекции, а среди подрядчиков и лиц, заклю­чавших контракты, процветало воровство, поэтому все в новом флоте было плохо и невысокого качества. Эти великолепно выглядевшие морские чудовища из нашего нового подразделения были обречены пойти на дно при первом же соприкосновении с неприятелем. Казалось, никого нельзя было наказать за это воровство и преступную беспечность и никакое расследование не было возможно. Среди тех, против кого выдвигали наиболее серьезные обвинения, на­ходился великий князь Алексей. До нас дошли слухи, буд­то адмирал, который должен был вывести этот флот в море, пришел к императору и на коленях умолял снять с него эту ответственность, поскольку знал, что корабли не обладали хорошими мореходными качествами, не были должным образом оснащены и вооружены. Затем сплетни сообща­ют нам о том, как император объяснял, что флот в том виде, в каком есть, должен отправляться. Его невозможно перестроить, а генерал должен доказать свою преданность и спасти честь императора.

Император сам хотел отправиться на фронт, ему при­шлось выдержать длительные споры на эту тему, в конце концов его убедили не ехать, поскольку его пребывание вда­ли от столицы в столь тяхселое время могло обострить ситу­ацию в стране. Она и без того оставалась достаточно серь­езной и нуждалась в контроле. Поговаривали о передаче ко­мандования над всеми армиями великому князю Николаю Николаевичу (Николай Николаевич (младший) (1856 — 1929) — вели­кий князь, двоюродный брат отца Николая II. Профессиональный военный, он занимал многие ответственные посты в армии, прежде чем был назначен главнокомандующим русскими армиями в начале Первой мировой войны в 1914 году. Он был женат на княгине Анастасии Черногорской (1867 — 1935).), поскольку войска под командованием Куропаткина только отступали. Я слышала, что император послал за великим князем и предложил ему занять первое место на фронте. Говорят, Николай Николаевич ответил, что примет на себя эту должность, но при одном условии: он примет на себя всю ответственность, но будет отдавать команды без советов и указаний из столицы. Император и его советники не решились пойти на такое, и великий князь отказался воз­главить кампанию. В итоге все осталось по-прежнему, и Рос­сия медленно приближалась к финальным поражениям на суше и на море. Тем временем беспорядки и разговоры о революции все возрастали, и жителей столицы при наличии постоянных колебаний со стороны правительства все в боль­шей мере охватывал пессимизм.

Смерть моего деверя-моряка (Кантакузин Борис Михайлович (р. 1876) — князь, морской лейте­нант императорской гвардии, умер в Коломбо на Цейлоне 13 апреля 1905 года) от тропической лихорадки, которой он заболел во время своей длительной поездки на Восток, повергла нас в траур, но в любом случае душа каж­дого была обременена общим горем и опасностью. Многие женщины работали в различных швейных мастерских, изго­товляя перевязочный материал, нижнее белье и теплую шер­стяную одежду для солдат. Многие мои приятельницы по­ехали в Сибирь с различными госпитальными поездами или с подразделениями Красного Креста. Лично я хоть и ухит­рялась каждый день приходить на полдня в большие мастер­ские, организованные великой княгиней Марией Павловной, но не могла найти времени ни на что другое из-за двух сво­их малышей, один из которых был новорожденным.

Летом 1901 года моему отцу удалось получить отпуск и отдохнуть от своих обязанностей на Филиппинах, мой брат тоже должен был получить отпуск в Уэст-Пойнте, и они вместе с мамой предприняли длительное путешествие, что­бы приехать ко мне в Россию. Я оставила юного Майка с бабушкой с отцовской стороны, а сама вместе с деверем Гаем и горничной покинула Буромку и отправилась на се­вер, чтобы встретиться со своими родными. Это была очень радостная встреча. В целом мы провели в Петербурге дней десять, осматривая вместе достопримечательности.

Со времени моей свадьбы у меня не было ни времени, ни случая предпринять нечто подобное, и мне показалось, будто я вернулась во времена детства, когда мы бродили по двор­цам, музеям и галереям, заполненным изумительными со­кровищами, подаренными Романовым их вассалами или же выбранными со вкусом и купленными ими самими при бла­гоприятном стечении обстоятельств. Мы посетили Царское Село, Петергоф и Гатчину и проехались по окрестностям.

Отец не бывал в России со времен юности, и он находил здесь много интересного помимо осмотра достопримечатель­ностей. В политике, в деревне, в столице и в образе жизни произошли значительные перемены — движение вперед. Ему казалось, что правительство имеет большие возможно­сти для реформ, но сам он любил патриархальную жизнь.

Из Петербурга в Буромку мы отправились через Моск­ву и Киев, где я никогда не бывала прежде и где мне очень понравилось, особенно в таком дорогом мне обществе.

Было забавно продемонстрировать моим родственникам жизнь большого сельскохозяйственного района России с колышущимися полями пшеницы, несметным количеством рабочих и всеми теми механизмами, которые они исполь­зовали. Их очень удивило то, что мы находились так далеко от железной дороги и нам приходилось надеяться только на себя, однако нам удавалось так все организовать, что мы могли обеспечить себя всем необходимым и жить с удобства­ми, даже с роскошью. Огромные размеры дома и поместья, большое количество прислуги и рабочих рук, красота парка и озера, холмистая земля и леса, богатство почвы и урожая, размеры наших стад и разнообразие производимой продук­ции произвели ошеломляющее впечатление на их американ­ский склад ума, с привычкой звонить по телефону и поку­пать готовые вещи. То, что мы сами делали кирпичи, рубили лес, ковали железо, имели собственных паяльщиков и вра­чей для людей и животных, сами производили продукты, изготовляли холст и кухонную глиняную посуду, сами обши­вали дом панелями, настилали полы, делали резьбу, а то не­многое, что приобреталось со стороны, как, например, кни­ги, пианино, макароны, рис, чай или какие-либо иные предметы роскоши, которые можно было есть или носить, приходилось тащить на телегах за семьдесят две версты в подходящее время года, — все это им было трудно понять. То, что телеграмма проходила пятьдесят миль в кармане всадника, а другая корреспонденция и газеты покрывали то же расстояния три-четыре раза в неделю, казалось им не­правдоподобным. Эти примитивные обычаи выглядели осо­бенно странно по сравнению с превосходной кухней, ручной стиркой, модными нарядами присутствующих за обедом гостей, восхитительными произведениями искусства, семейными портретами, великолепной библиотекой в 20 тысяч томов редких изданий и коллекциями камей, драгоценнос­тей, гравюр, бронзы, старого серебра и фарфора; не говоря уже о сокровищах, хранившихся в погребах. Там даже были вина начала XIX века.

Моя мать предпочитала проводить время дома с ребен­ком, но мужчинам нравилось жить вне дома, чем они до­ставляли радость моему мужу и деверю, возившим их по всему имению. Размеры поместья их просто гипнотизиро­вали, а когда они узнали, что половину земель забрали у нас и отдали крестьянам после освобождения их от крепост­ного права, у них просто дух захватило от изумления. Мо­ему отцу понравились старые слуги и их колоритные ма­неры, и он нашел способы передавать свои добрые чувства к ним, и годы спустя эти милые создания вспоминали при­езд «американского генерала» и его поступки. Мою маму они видели и прежде, и впоследствии, но единственный приезд отца глубоко запал в их простые души.

 

Глава 9

 РЕВОЛЮЦИЯ 1905 ГОДА

 

Летом 1903 года я отправилась в Лондон на свадьбу мое­го старшего кузена Палмера, затем провела лето с сыном на побережье в Нормандии, а осенью присоединилась к своей дорогой тетушке для путешествия на автомобиле по Север­ной Италии и Южной Франции с посещением замков Луа­ры. Мужу удалось присоединиться к нам во время поездки. В Париже мы сильно поволновались по поводу серьезного заболевания брюшным тифом, свалившего тетушку по воз­вращении из странствий. Я оставалась с больной до празд­ников и приехала в Петербург только в начале зимы, за не­сколько дней до начала войны.

За год до этого мы тоже предприняли автомобильное путешествие по восхитительным краям Северной Франции, а также в Бельгию, и я с радостью обнаружила, как хорошо мои муж и тетя понимают друг друга. Дядюшка Палмер умер, мы очень любили его и с большим сочувствием относились к горю тети.

Лето 1904 года я провела в Петербурге и Буромке, деля свое время между работой на благо фронта и семейными заботами. Крестьян мобилизовывали в армию, а их отно­шение к войне было чрезвычайно странным. Они не по­нимали, что происходило, да особенно этим и не интере­совались. Слово «Япония» было для них пустым звуком, да и Сибирь была так далеко, что сражаться там не означало для них защищать свою землю. И в то же время они про­являли абсолютную покорность. Царь-батюшка нуждался в них; их позвали, и они безропотно пошли, не задавая лиш­них вопросов. Я стояла на крыльце нашей деревенской управы и слушала, как зачитывали воззвание группе дер­жавшихся с достоинством серьезных мужчин, вымывших­ся, надевших праздничную одежду и готовых к отъезду. Их окружали женщины в пестрых платках и вышитых на­циональных костюмах, а курчавые ребятишки держали за руки своих защитников, которых им вскоре предстояло ли­шиться.

Молчаливые и почтительные, они выслушивали прика­зы императора, затем голос священника, произносившего слова молитвы и благословения, в то время как женщины плакали, а испуганные дети прятали головы в их юбки. Мы пришли из своего особняка, чтобы пожелать жителям на­шей деревни «счастливого пути» и вручить каждому солда­ту медальку с изображением святого Георгия, чтобы она защищала его во время битвы. Впервые я почувствовала не только симпатию, но и восхищение по отношению к на­шим крестьянам!

Война оказала превосходное воздействие на наших лю­дей. Они научились решать вопросы снабжения продоволь­ствием чужих женщин и детей, проявляя при этом ловкость и здравый смысл. Солдаты, объехавшие всю им­перию, стали видеть все в новом свете, поняли, как вели­ки просторы России; их покорило величие Дальнего Востока, в итоге это привело к миграции многих превосход­ных людей на сибирские равнины. Военная пора и неудач­ное управление страной вызвало новые настроения всех со­циальных слоев русских людей. Либералы — и я видела в этой группе большинство дворян — ощущали, что пришло время навести в стране порядок и подтолкнуть ее вперед, дать людям образование и провести земельную реформу. Армейские офицеры жаждали увидеть более разумную по­литику, проводимую правительством, в надежде, что мо­нарх добровольно пойдет на реформы. Сейчас их можно было даровать, в ближайшее же время они превратятся в уступки, которые у него вырвут.

Не думаю, что молодая императрица имела в то время особое политическое влияние или амбиции, но ее личное влияние на царя было чрезвычайно велико, ибо он глубоко ее любил. Руководствуясь своим личным вкусом или из-за того, что начинала ощущать свою непопулярность, она все больше и больше воздействовала на него, вовлекая в мис­тическую, религиозную, замкнутую жизнь, и постепенно под тем или иным предлогом избавлялась от тех, кто счи­тал, что император обязан чаще показываться на людях и принимать более активное участие в жизни народа.

Их окружение уменьшилось до чрезвычайно малого ко­личества приближенных, среди которых в последнее время постоянно стала появляться мадемуазель Танеева, в замужестве мадам Вырубова. Слабое здоровье императрицы служи­ло хорошим предлогом, чтобы никого не принимать; это, наряду с болезнью и юным возрастом хрупкого наследника, служило предлогом их длительного проживания в Царском Селе или в Петергофе. Постоянные интриги мадам Вырубо­вой против той или иной из своих коллег, которых со вре­менем изгоняли, очень нас возмущали.

Одно событие стремительно сменялось другим. Ты едва успевал перевести дыхание от новых тревог и волнений зимы 1905 года, как начались беспорядки в фабричных районах Польши. В Москве и некоторых других городах произошла настоящая революция. Убийство нескольких министров и великого князя Сергея (Сергей Александрович (1857—1905) — великий князь, дядя Николая II и постоянный генерал-губернатор Москвы; был убит рево­люционером-террористом 17 февраля 1905 года.), а также попытки покушения на жизнь многих выдающихся людей добавили кровопролития.

Наконец, однажды январским воскресеньем (Печально известное Кровавое воскресенье, 22 (9-е по старому стилю) января 1905 года.) толпа с окраин столицы пришла к Зимнему дворцу, чтобы обра­титься к императору с просьбой о хлебе. Его отъезд в Цар­ское, говорят против его воли, и приказ стрелять по толпе стали плохими знаками. Все гвардейские полки были при­званы успокаивать и патрулировать город, и мне известно, что состоялось собрание офицеров (по крайней мере, од­ного полка), которые задавались вопросом, следует ли вы­полнять эти приказы. Однако они подчинились военной дисциплине и встали в строй. Но многие испытывали силь­ное искушение восстать, поскольку понимали, что все было сделано для того, чтобы обострить ситуацию, и что нация давно страдала под гнетом слепой бюрократической маши­ны, которая, возможно, первоначально и следовала добрым намерениям, но теперь ужасно устарела. Каждый здраво­мыслящий человек чувствовал, что пришло время реформ.

Несколько месяцев маятник раскачивался взад и вперед. Император по мере сил сопротивлялся, но произошли воен­ные бедствия, был подписан мир, все пострадали, и ситуа­ция в столице, наконец, стала критической. Почта и желез­ная дорога прекратили работу, встал вопрос о подаче воды и электричества, и никто не осмеливался предсказывать, что может принести грядущий день. В период Кровавого воскре­сенья в начале 1905 года мой муж и его товарищи осуществ­ляли дежурство на улицах. Его вызвали в казармы полка в субботу вечером, и он сказал, что если сможет, то свяжется со мной по телефону, мне же запретил пытаться разыскивать его. В воскресенье жена одного из офицеров, жившая в квар­тире при казарме, позвонила мне и сообщила, что команду­ющий генерал попросил ее довести до сведения всех женщин, что войскам приказано выйти против бунтовщиков. Она не знала, куда они направляются. Но обещала дать нам знать, если появятся еще какие-либо новости.

В воскресенье вечером состоялся неофициальный обед у Орловых, живших в двадцати минутах езды от нас. Чтобы добраться туда, мне предстояло проехать по набережной, пересечь Дворцовую площадь и повернуть на Большую Мор­скую. Я позвонила княгине Орловой, которая сказала мне, что не знает, кто придет, но сообщила, что поблизости все спокойно и что она одна и очень хочет, чтобы я составила ей компанию. Ее муж дежурит при монархе уже сорок восемь часов, накануне вечером он сопровождал императорскую семью в Царское Село, и конечно же она не имела от него никаких известий. Не приду ли я пообедать с ней, если даже мы окажемся только вдвоем? Я сказала, что сижу дома с детьми и отрезана от всех слухов в течение двадцати четы­рех часов, но улицы в моем квартале выглядят вполне спо­койно, и я готова предпринять попытку добраться до нее, но поверну назад, если столкнусь с какими-то препятствиями. Я приказала подать небольшие открытые сани с одним быстрым рысаком и позвала верного и сильного Дементия, моего любимого кучера, полагая, что такое скромное сред­ство передвижения не привлечет большого внимания, а крупный мужчина и быстрая лошадь будут способствовать безопасности. Когда мы выехали, на набережной не было никаких признаков жизни. По мере продвижения вперед мы увидели маленькие огоньки, кавалерийские лошади сто­яли неподалеку от костров, в то время как всадники сиде­ли вокруг них на земле и грелись. Часовые маршировали взад и вперед на жгучем морозе, и кое-где в привратницких некоторых дворцов или в министерских зданиях замер­зшим офицерам подавали горячий кофе или суп. Солдаты оказались в лучших условиях, так как для них все было организовано, как на маневрах, и работали походные кух­ни.  Офицеры  никаким  провиантом не обеспечивались. Некоторые посылали домой, так сделал и мой муж, попро­сив прислать ему шубу, бутерброды и бутылку вина, в то время как другие пользовались по очереди гостеприимством хозяев ближайших домов, чтобы урывками вздремнуть. Часы бодрствования они проводили сидя на бордюрных камнях у бивачных костров. Температура упала много ниже нуля, воздух был словно хрусталь, и река, и город окутаны мер­твым молчанием. Золотые купола и шпили церквей мер­цали, а дворцы выглядели так же великолепно и величаво, как в обычное время, хотя завеса страха и угрозы ощущалась в воздухе, и я почувствовала себя ужасно одинокой. Я благополучно добралась до цели, меня только пару раз ос­танавливали, когда проезжала кордон войск, въезжая в ох­раняемую зону дворца и покидая ее. За обедом мы сидели вдвоем с княгиней Орловой и получили одно сообщение за другим. Говорили, будто мятеж произошел на другом кон­це Большой Морской, на толпу направили огонь пулеметов, затем сообщили, что толпа отправилась в Царское Село, чтобы напасть на императорскую семью, укрывшуюся в своем убежище. До нас доходили и другие нелепые слухи, которые перепуганные слуги приносили с собой из ближай­ших чайных, или же звонили по телефону друзья, сидящие в одиночестве взаперти и охваченные паникой так же, как и мы.

Три раза за вечер мы получили достоверные новости. Один раз позвонил мой муж, главным образом для того, чтобы упрекнуть меня в безумии за то, что я покинула дом, но между прочим сообщил, что в том квартале, где он раз­местился со своим эскадроном, сохранялось спокойствие, и в течение тех двенадцати часов, что они провели у Мра­морного дворца, они ни разу не слышали выстрела и не видели мятежников. Он просил меня не беспокоиться, хотя и сообщил, что им приказано провести там ночь. Он при­слал домой ординарца за меховой полостью и шубой и таким образом узнал о моей выходке. Я сказала ему, что надела простую одежду, взяла маленькие сани и добралась легко, и заверила его в мудрости своего предприятия, а также поделилась с ним достигшими моего слуха сенсаци­онными сплетнями.

Впоследствии я узнала, что мои родители всерьез озабо­чены происходящим в России, поскольку все нью-йоркские газеты писали о Кровавом воскресенье крупными буквами, сообщалось, будто около 50 тысяч человек было убито и Нева покраснела от крови! По правде говоря, я никогда не слыхала, чтобы в эти дни беспорядков было убито больше 285 человек (Неизвестно, откуда происходит это цифра. Никогда не велся точный подсчет жертв Кровавого воскресенья. Количество погибших в тот же день приближается к 150, но раненых было раза в два больше, некоторые из них, несомненно, не выжили (см.: Аскер Э. Революция 1905 года. Россия в смяте­нии)).

Когда в начале лета мы приехали в Буромку, там все выглядело как обычно. Мы чрезвычайно наслаждались сво­им пребыванием там. Я услышала от одного из слуг о том, как крестьяне были вовлечены в революционные события: в пропагандистских листовках говорилось, будто его вели­чество схвачен и брошен в тюрьму чиновниками и земле­владельцами и призывает крестьян прийти к нему на по­мощь. Это, похоже, самая красноречивая дань верности простых крестьян своему правителю!

Позже летом я поехала за границу повидать свою тетю. Я радовалась отдыху и переменам, последовавшим после это­го полного волнений года. Кантакузин, получив осенний от­пуск после маневров, присоединился к нам. Мы путешество­вали по Англии, когда ему вручили телеграмму с приказом тотчас же вернуться в свой полк в Санкт-Петербург. Из Оксфорда, где застала нас телеграмма, он уже через час вы­ехал прямым поездом в Дувр, чтобы отправиться оттуда па­роходом, а я должна была последовать за ним, как только соберу детей, багаж и закажу билеты на Северный экспресс. Неделю спустя я с двумя детьми и старой няней переехала из Дувра в Остенде. Мы обосновались в своем удобном купе в вагоне люкс, я полагала, что нам нечего опасаться каких-либо беспокойств до пересадки на русской границе, мы рас­паковали вещи, пообедали и уложили малышей (которым было четыре с половиной и полтора года) на их полки.

Когда мы проехали Льеж и я уже стала раздеваться, по вагону прошел проводник; он остановился перед дверью нашего купе и постучал. Я открыла дверь.

      Вы та самая дама, которая направляется в Петербург, чьи билеты я недавно проверял?

Да.

      Мы только что получили новости из Льежа: Между­народная компания не может перевозить пассажиров за российскую границу, так как все поезда останавливаются там из-за забастовки. Пришла телеграмма из Кенигсберга с требованием предупреждать всех пассажиров.  Мадам может доехать до Кенигсберга и ждать там или сойти в Берлине. Не сомневаюсь, что, как только станет возмож­но, движение возобновится.

Подобные перспективы ошеломили меня. Такие новости предвещали опасность в Петербурге и, безусловно, различ­ные лишения; наверное, прекратились поставки свежего молока. Маленький Майк и крохотная Берта слишком малы, чтобы вынести все это. И все же мне хотелось как можно скорее добраться до дома, казалось, что в этом заключалась сейчас моя главная задача. Если я отвезу детей в Берлин или Кенигсберг, то окажусь из-за них привязанной к иностран­ному городу до тех пор, пока жизнь дома не нормализует­ся, но мне не хотелось ни задерживаться в Германии, ни оставить их где-то по дороге и продолжить путь одной.

Внезапно меня осенила блестящая идея: мы вернемся в Лондон, я отправлю детей в Америку с моей тетей и тог­да, освободившись, вернусь на границу с Россией, а там посмотрю, что можно будет предпринять, чтобы всей се­мье вернуться в столицу. Я спросила проводника, не смогу ли сойти в Экс-ля-Шапель и получить свой багаж из багаж­ного вагона.

      Мы прибудем туда через полчаса, мадам; но я не знаю... такого никогда не бывало прежде: сойти с Север­ного экспресса посреди ночи, вознамериться открыть ба­гажный вагон, который запечатан, и забрать багаж, пред­ назначенный для отправки в Петербург?..

Тогда я спросила, не сможет ли он отправить эти чемо­даны по назначению.

— Нет, мадам, но скоро будет Экс.

Я постаралась убедить его, что Экс ничуть не хуже, чем Берлин, для того чтобы забрать свои чемоданы, и посколь­ку полная остановка поезда на российской границе пред­ставляет собой чрезвычайное обстоятельство, еще одно ис­ключение из правила — всего лишь деталь.

Он отправился на поиски начальника поезда, чтобы об­судить с ним мою ситуацию и безрассудные идеи. А я тем временем разбудила няню и усталых детей и снова одела их. Я была убеждена, что правильно поступаю, возвращаясь в Лондон. Начальника поезда или главного кондуктора оказа­лось нетрудно убедить, и вскоре мы брели темной ночью, покинув теплое, уютное купе и оставив свои чемоданы и сумки, а Северный экспресс скрылся вдали.

Немного погодя мне стало казаться, что я совершила серьезную ошибку. Вокзал был темным и пустынным, ночь — холодной, и я не спланировала свои последующие шаги. Я нашла человека, который помог отнести нашу руч­ную кладь, и спросила его, где находится ближайший отель. Он показал мне отель, стоявший через дорогу, сказав, что он не очень хороший, но заметил, что я смогу получить там две-три комнаты. Я отправила его, детей, няню и наш не­большой багаж туда, а сама пошла к начальнику станции, который предоставил мне билеты, сообщив, что поезд отправляется на следующий день рано утром, и переадре­совал мои багажные квитанции с тем, чтобы наши вещи вернулись в Лондон вместе с нами. А также я послала те­леграмму тете. Таким образом подготовив все для завтраш­него путешествия, я поспешила вернуться к своим.

Мне не понравились служащие отеля и еще больше не понравились комнаты, но дети слишком устали после столь долгого дня и поездки из Лондона. Я поместила их во внут­реннюю комнату вместе с няней, уверявшей меня, что про­стыни на кроватях уже были в употреблении, а умывальник грязный. Но я не стала прислушиваться к ее словам и заметила, что, поскольку уже за полночь, а мы должны встать в пять часов, пусть она уложит детей на покрывала, прикрыв их своими дорожными платками, и даст их маленькие по­душечки. Они могут не умываться до тех пор, пока следую­щим утром мы не сядем в Лондонский экспресс.

Они слишком устали, чтобы долго переживать по пово­ду неудобств, так что последовали моему совету и вскоре устроились во временной детской, я же заняла гостиную. Вид этого места и раздающийся шум пугали меня. В ком­нате было много позолоты, дрянная мебель и зеркала, по­всюду грязь; дверь, хотя и закрывалась на замок, выгляде­ла такой непрочной, что, казалось, распахнется от первого же толчка. Все в комнате оказалось поломано или раско­лото, словно драки здесь были вполне естественным завер­шением дневных развлечений. Откуда-то из глубины дома доносились крики, ругательства и шарканье ног, все это выглядело пугающе.

К рассвету все успокоилось, и хотя некоторые из посе­тителей, выйдя на улицу, принялись там петь, в то время как другие, спотыкаясь, поднимались наверх и, проходя мимо моей двери, ударялись об нее, никакого вреда нам не причинили. Я провела большую часть ночи без сна, лежа на софе, положив на столик рядом с собой револьвер. Это единственная вещь, которую я распаковала.

Когда наступил час отъезда, город еще спал, но мы отыс­кали тележку, погрузили на нее свои чемоданы и отвезли на станцию. Начальник станции проявил к нам большое внимание, помог сесть в поезд и погрузить багаж, по-ви­димому, из сострадания к нашему несчастному положению. Когда мы приехали в Лондон, все сложилось наилучшим образом. Тетя встретила нас ласково, как в прежние дни, сказала, что рада нашему возвращению, и обещала доста­вить детей в Америку к моим родителям в целости и со­хранности. Родители телеграфировали, что с радостью при­мут детей. Муж одобрил предложенный мною план. Так что однажды утром я простилась со своими малышами. Тетя с детьми направилась на пароход, отходящий из Саутгемптона, а я на судно, курсирующее между Дувром и Остенде, чтобы предпринять еще одну попытку добраться до дому. На этот раз я ехала одна и вещей взяла с собой немного, упаковав их все в один небольшой дорожный сун­дук, с тем чтобы можно было переехать из Германии в Петербург на санях, запряженных тройкой, если поезда в России еще не ходят.

В Льеже мне снова сказали, что поезда не ходят; в Бер­лине ничего не изменилось, но тем не менее я немного при­ободрилась, поскольку американский посол Джордж Мегер и его секретарь мистер Майлз, направлявшиеся в Петербург, сели в мой вагон. Теперь, что бы ни случилось, я могла рас­считывать на защиту и компанию. По мере приближения к российской границе поезд быстро пустел. Наконец, кажет­ся, не осталось никого из пассажиров, кроме группы мисте­ра Метера, меня, симпатичного молодого человека, которого я время от времени встречала на светских приемах в Петер­бурге, и еще одного незнакомца. На границе посла встретил служащий посольства в форме. Муж попросил привезти но­вые револьверы для него, а также для его друга; кроме того, у меня был свой. Я погрузилась в глубокие раздумья, как провезти мои приобретения в страну, где недавно запрети­ли оружие и боеприпасы. Мистер Метер решил проблему.

      Что у вас в этом несессере? — спросил он.
Я ответила, что там у меня драгоценности.

      Может, вы доверите свои украшения мне? Посколь­ку они не подлежат обложению таможенной пошлиной, я с чистой совестью могу пронести их через таможню. Если же вы надумаете .положить туда патроны, перед тем как отдать его, думаю, никто не может вам помешать.

Я воспользовалась его намеком, и, когда мы вышли, чтобы пересесть на другой поезд, мистер Майлз любезно вызвался помочь мне нести драгоценности, выбрав именно тот несес­сер, так что опасный груз попал в Россию в других руках.

Мы пересекли границу, и дальнейшее продвижение впе­ред определялось случаем. Поезд, выехавший до нашего при­езда, беспрепятственно доехал до Гатчины, откуда пассажиры добрались до Петербурга на санях. На каждой станции мы ожидали, что нас могут остановить, и нам тоже придет­ся воспользоваться санями до заключительной части пути, так что держали пледы и сумки наготове. Однако на каждой станции по поезду проходил какой-нибудь служащий и объявлял, что, поскольку пока с нами все в порядке, мы можем продолжать путь в следующий город.

Триумфально мы въехали на большой вокзал столицы, ощущая себя первопроходцами, открывшими движение по всей длине пути. Муж пришел меня встречать, он был рад, что дети в безопасности и что я вернулась на зиму домой, несмотря на треволнения, все еще заставлявшие обитателей столицы держаться настороже. Недели две-три продолжа­лась всеобщая забастовка. Корреспонденцию сортировали и разносили добровольцы, какое-то время даже не действовал телеграф. Теперь стало поспокойнее, но все еще ощущалась нестабильность.

Когда беспорядки в Петербурге и других местах немного утихли и железная дисциплина, установленная Треповым (Трепов Дмитрий Федорович (1855 — 1906) — бывший глава мос­ковской полиции, пользовавшийся репутацией неустрашимого защитника по­рядка, был назначен генерал-губернатором Санкт-Петербурга после Кроваво­го воскресенья, а в мае 1905 года — помощником министра внутренних дел и главой Департамента полиции.) в качестве диктатора, ослабла, создалось новое правительство. Оно привнесло значительные изменения в поместья земле­владельцев и крестьянские дома; во всяком случае, так было в нашей провинции к югу от Киева, где я наблюдала за раз­витием событий. На великого князя Николая Николаевича было возложено командование войсками в Петербурге и округе; и, хотя он выступал за дисциплину и поддерживал ее в городе, он, русский среди русских, был справедлив и вели­кодушен и осознавал свою ответственность и обязанности. Он жил достойно и выполнял свои обязанности с тем лее спокойствием и знанием дела, какое проявил позже в каче­стве главнокомандующего во время мировой войны. Он вы­ражал уверенность и всегда ее демонстрировал.

Еще одним человеком, приобретавшим все большую популярность в Петербурге в то время, стал Столыпин. Он был назначен председателем Совета министров, и ему было позволено сформировать кабинет из либералов.

Самой значительной фигурой в его группе после него са­мого стал Кривошеин (Кривошеин Александр Васильевич (1858—1923) — начальник Главного управления землеустройства и земледелия в эпоху Столыпина. Офи­циального поста министра земледелия тогда не было.). Вновь назначенный министром зем­леделия, он являлся обладателем высокого интеллекта и сильного характера, в совершенстве знал свои обязаннос­ти, а также психологию крестьянства. Хотя он не говорил ни на одном языке, кроме русского, даже в обществе, этот суровый и резкий человек пользовался большой популяр­ностью и вскоре стал наиболее часто приглашаемым гос­тем, которому повсеместно оказывали высокие почести. На многих парадных обедах, во время серьезных разговоров он умело поддерживал беседу, когда же разговор принимал легкомысленный характер, он смотрел, слушал и безмолв­но изучал причудливые манеры нашего общества. Криво­шеий был, бесспорно, чрезвычайно сильной личностью, обладавшей природным умом, но низкой культурой. Этот обязанный всем самому себе, надежный, преданный и пат­риотичный человек быстро завоевал всеобщее доверие. У него отсутствовала аффектация Витте, и, мне кажется, он пользовался большей любовью.

Столыпин тоже обладал впечатляющей натурой и вне­шностью: высокий и породистый, он, однако, не выглядел космополитом. По моему мнению, он немного странно смотрелся в парадной форме, но никогда не казался неук­люжим, лишенным чувства собственного достоинства или робким. Он был благородного происхождения и обладал высокой культурой и разносторонними интересами, осо­бенно интересовался всем, что касалось России, и, если кому-то доводилось сидеть и спокойно беседовать с ним за обеденным столом или где-либо еще, он непременно ощу­щал обаяние и магнетизм Столыпина. Я не знаю никого в Думе или правительстве, кто обладал бы репутацией столь же красноречивого человека.

При содействии Кривошеина Столыпин продумал и внес на рассмотрение земельную реформу, которую предстояло опробовать в ряде провинций Малороссии, и, если она окажется удовлетворительной, ее следовало распространить на всю Российскую империю. Каждый крестьянин должен был индивидуально владеть своим участком земли, мог сде­лать с ним все, что угодно, и извлекать прибыль от вложен­ного в него труда и заботы. При старой системе земля принадлежала крестьянской общине, и участки из года в год передавались для обработки в разные руки, что расхо­лаживало, порождало лень и приводило к падению урожая, поскольку лентяй делал как можно меньше, в то время как усердный работник, который глубоко вспахивал и хорошо удобрял свой участок, видел, как обработанную и улучшен­ную им землю отдавали в другие руки. Его хорошее зерно продавали, смешивая с плохим зерном другого, и он не получал никакого иного результата, кроме усталости. Чув­ство собственности привело к появлению энергии, често­любия и гордости; а это, в свою очередь, способствовало тому, что уже через несколько лет нашим крестьянам-фер­мерам принадлежало более трехсот акров земли, приобре­тенной у других крестьян и у нас. Вскоре они сумели об­завестись хорошим сельскохозяйственным оборудованием и животными. Они выращивали зерно такого же добротного качества, как наше, и продавали по тем же ценам.

Столыпин никогда не пользовался дружеским расположе­нием императора. Думаю, его величеству докладывали, что многое из того, что делалось, хотя и проводилось в рамках порядка и закона и способствовало процветанию государ­ства, но не соответствовало прежним самодержавным идеа­лам. Поэтому монарху подсказывали, что ему не следует слишком поощрять энтузиазм этого человека. Однако Сто­лыпин спокойно воспринимал подобные затруднения. Точ­но так же он относился к разнообразным нападкам, кото­рым время от времени подвергался в парламенте, порой даже со стороны своих союзников. Опасность подстерегала его за каждым поворотом. Сипягин (Сипягин Дмитрий Сергеевич (1853 —1902) — министр внутрен­них дел, был убит в 1902 году, как и в случае с Плеве и великим князем Сергеем Александровичем, революционером-террористом, членом боевой ор­ганизации партии социалистов-революционеров.), Плеве и великий князь Сергей были убиты, неудачные попытки убийства были предприняты против ряда других. Дом Столыпина был взор­ван, и одна из его дочерей тяжело ранена. Вторая попытка никому не принесла вреда, и его служба императору и стра­не не претерпела изменений.

Наконец в Киеве он встретил свою смерть от револьвер­ного выстрела, нацеленного ему в живот молодым выродком, которому заплатили за эту работу (Богров Дмитрий Григорьевич (1887—1911) — молодой юрист, связанный с революционными кругами, ставший шпионом тайной полиции, убил Столыпина 14 сентября 1911 года, возможно, с целью избежать соб­ственного убийства членами боевой организации, раскрывшей его связь с по­лицией. Был арестован, предан военному суду и повешен через десять дней после покушения на Столыпина.). Столыпин сохранял спо­койствие и мужество в последние долгие дни агонии, когда никакой надежды на выздоровление не осталось. Он послал за своей семьей и спокойно подготовился к смерти. Поведе­ние монархов в этой ситуации вызывало удивление, посколь­ку помимо первого формального послания с выражением сочувствия и принесением соболезнования больше никаких признаков внимания к его смерти с их стороны не последо­вало. Говорили, будто императрица боялась, чтобы ее супруг посетил Столыпина после покушения или присутствовал на похоронах великого человека; другие утверждали, что импе­ратор избегал всего этого по требованию тайной полиции. Никто не знал истинной причины, но повсеместно сложи­лось впечатление слабости или неблагодарности государя.

С политической точки зрения через приливы и отливы общественного мнения мы ощущали, что Россия движется вперед и что в ближайшие годы император предоставит на­роду конституцию, поскольку этого от него потребуют са­мые здоровые элементы нации. Они благоразумно ждали, работали во имя прогресса и не были ни дегенератами, ни опрометчивыми мечтателями. Во 2-й и 3-й Думе форми­ровались и постепенно учились управлять своей деятельно­стью различные, по сути, партии. Россия быстро продвига­лась вперед. Случайный шаг назад или в сторону встречался с негодованием, хотя немало таких шагов происходило, поскольку сильная группа реакционеров всегда была гото­ва препятствовать потоку. Все считали, что этой партии по­кровительствовала императрица, и ее влияние на импера­тора всегда использовалось в этом направлении. Старик Горемыкин являлся ее протеже, были и другие, использо­вавшие престиж ее величества для прикрытия своих махи­наций, полагаю, главным образом, без ее ведома. К несча­стью, она выбирала себе друзей среди худших людей из своего окружения и постепенно, по совету Вырубовой, ста­ла избавляться от порядочных и верных людей, обладаю­щих чувством собственного достоинства, окружавших ее поначалу. Император постепенно все более замыкался в семейном кругу, общаясь еще с двумя-тремя представите­лями свиты, с которыми любила побеседовать императри­ца. Нападкам подвергались даже его адъютанты, секретарь и князь Орлов, который многие годы был его другом, то­варищем и доверенным лицом. Борьба при дворе с каж­дым месяцем все более разрасталась. Во взаимоотношени­ях процветали критика, соперничество и горечь, даже те, от кого я этого никогда бы не ожидала, часто говорили об эволюции или даже революции («дворцовой революции»). Мы жили в совершенно новой атмосфере.

 

К оглавлению.

 

На главную страницу сайта